Евгения Костинская
Совы на руках
Видимо, слишком многие косят. Иначе не ясно, почему в день возвращения брата из армии не дают отгул. Работать всё равно невозможно. Отпуск брать? Так ведь точный день никогда не знаешь. И вдруг пишет. Буду послезавтра, поезд в десять утра, Курский вокзал.
С девяти утра на работе, неужели уже сегодня? Увижу? Живого. Дома. Непривычная мысль. Дома? Наш Лёша будет дома. Если сейчас девять, то он уже едет по Подмосковью. Так близко. Я вожу мышкой, хаотично открываю и закрываю файлы, листаю почту. Открываю письма. И ни черта не понимаю, что там. Почти десять. Пишу ему sms: «Где ты?». «Мы приехали, пока на вокзале, ждем поезда Димона в 12». Он уже здесь и не мчится домой, ждет поезд какого-то Димона.
– Женя, посчитай проект в Мытищах, до трех надо отправить. С тобой всё в порядке? – начальник смотрит, ждет ответа. Что на это ответить? Со мной? Не совсем, наверное, в порядке.
– Да, посчитаю, конечно, – но он всё смотрит. Черт возьми. – У меня брат сегодня из армии возвращается.
Это неудобно говорить вслух. И нечестно так скромно сказать: «брат возвращается». Потому что если честно, то только кричать, прыгать. Со словами: «Лёша вернулся! С целой головой, руками, ногами!» Я даже точно не знаю, как он сейчас выглядит. По скайпу звонил, конечно, последнее время даже часто, но всё равно это не то.
– Да что ты переживаешь? Считай, он в пионерском лагере побывал, приедет небось окрепший, здоровенный. – Начальник улыбается своей шутке, а может, он и не шутит. Я уже ничего не понимаю. «Тебя бы, обезьяна лакированная, в такой лагерь отправить на недельку хотя бы, в Дагестане в карауле постоять», – но вслух не решаюсь.
– Окрепший, да, наверное.
Ни один год не казался таким бесконечным, зацикленным на себе. Он начался двенадцать месяцев назад, в первых числах декабря. И вот кончился? За обедом коллеги обсуждают приближающийся корпоратив. Кто в чем пойдет. Будет дресс-код. А утром на конференции, что же, в вечернем платье сидеть? Нет, придется переодеваться. В прошлом году все брали по два туалета. Ха-ха! Какое слово смешное, все смеются. Мама только после химии, обычно лежит несколько дней, не вставая. А тут стала готовить. Оливье, конечно. Он уже должен быть дома. Два часа. «Как обстановка?» – пишу маме sms. «Лёша дома».
Московский декабрь – это смех какой-то. Снега нет, осень кончилась, зиме начинаться лень. Дует нещадно. Асфальт колючий, обуглившийся. Земля обветренная. Деревья ободранные. Пустой воздух. Без звуков. Как среди декораций бегу домой.
Подъезд как будто обычный. Лестница короткая. Пятый этаж. С площадки уже слышна музыка, голоса. Дверь не заперта. Сколько народу. Спины защитного цвета. Оборачивается.
Мама, рядом прислонившись к стене, смотрит на меня: «Веришь? Вернулся».
Пьют, пьянеют больше от еды, чем от выпивки, поют песни, поминают, переглядываясь. Я сижу в кресле, спиной к балкону. Лёха подходит, обнимает. Уходит. Они звонят кому-то, кто еще в пути. Звонят тем, у кого дембель через пару дней. Смеются. Фотографируются. Горячатся. Рассказывают байки, перебивают друг друга. Иногда осекаются и продолжают невпопад. Лёха просит мать принести из кухни хлеб – кончился. Он еще не понимает, как ей плохо. Что должна лежать. В кадр она попадать стесняется, большая повязка на шее, немного примятый парик. На одном снимке ее видно, размытую, отворачивающуюся, счастливую. Что подумал, когда увидел ее забинтованную шею? Наверное, ничего не понял.
Гости разъезжаются. Пьяные от гражданки, ошалевшие от внезапной свободы. Еще связанные одной ротой и бог его знает чем еще.
Ночью стоит и смотрит на нашу с ним комнату, в которой больше нет нашей двухъярусной кровати. Я – старшая сестра и сплю, конечно, на верхней «полке». Брата иногда пускаю к себе, чтоб завидовать не забывал. Мы деремся, лежа каждый на своем ярусе, болтаем до утра, лазим друг к другу, замираем, если мама идет по коридору, и притворяемся спящими, когда открывается дверь. Опускаю руку, стучу пальцами, Лёха дергает и без меня не засыпает. По стенам качаются тени деревьев от школьного фонаря, кажется, они скрипят; близко над головой по крыше ходят голуби. Нижняя «полка» треснула, когда оставалось полтора месяца до возвращения. Кровать разобрали. Поставили диван.
Ему теперь спать на узком раскладном папашином кресле в зале. Оно врастает в ковер тяжелой шерстяной накидкой, под которой скрыта его суть – золотого цвета бархатистая обивка с выдавленными узорчатыми цветами. Когда отец много лет назад принес его с мебельного рынка, мать ахнула. Как он мог такое купить? Золотое кресло-кровать. Выбирал с коллегой, наверное, богато смотрелось. Под шерстяной шкурой, покрывающей его теперь с ног до головы, желтизны не видно, только благородная монолитность, слияние с комнатой. Облизывающее тепло. Мама радовалась, когда нашла такую накидку, превращающую его в серо-черный сугроб. А других сугробов в Москве и не бывает. Были когда-то давно, в Подмосковье. Когда все вчетвером выходили ковры зимой выбивать. Два больших полена, перегнутые на плече отца. Закрученные, как в мультфильме про Аладдина. Ковры расстилались на снегу, подальше от дома. Сначала переворачивались жестким нутром вверх. Отец ходил по ним, потом лупил выбивалкой. Не спеша. От одного края до другого, в каждом углу. Потом переворачивал, а снизу оказывался серый кашляющий прямоугольник. Не трогайте, идите в чистые сугробы! Когда еще так пошлют добровольно. Надо пользоваться. Уронишь Лёху, и давай его валять, пока родители заняты. Брат красный, мокрые волосы выбились из-под шапки-ушанки. Я старше и тяжелее. Он барахтается подо мной, отворачивая лицо. Женя, встань с него! Встаю, убегаю. Несется за мной, сбивает с ног, мстит. Скомканные льдышки попадают за шиворот. Обжигают и водой затекают. Поджимаешь голову, чтобы струйку остановить. Душно под шубой, потно, и вдруг проникает чужеродный холод. Вокруг сугробы, белые, высокие, податливые.
Мать помогает отцу припорошить тяжелые узоры, ошалевшие от холода. Выбивалка с кручеными лопастями прыгает ритмично в руках. Что-то повалило, швырнуло в сугроб, Лёша рядом погрузился с радостным воплем. Мама смеется и не спеша убегает от недолетающих белых комьев. Висим вдвоем на ней, хватаем за руки, за ноги, но повалить не можем. Болтаемся и загребаем полные валенки снега.
В «Икее» сидит ошарашенный. Все улыбаются, вежливые. Идет сосиску покупать. Ест и не верит. Нет команд, никуда не спешим. Можем сидеть просто так. Вокруг люди. Они суетятся, покупают полки, тарелки, ссорятся из-за формы чайных ложек. Золотое отцовское заменяем икеевским. Ни отца, ни кресла давно не жаль. На нет и суда нет.
Лёха с мамой сидят в новеньком кресле, на другом конце комнаты, обнявшись. Балкон мутно светится за спинами последним вечерним молоком. Сонные скомканные снежинки иногда мелькают зигзагами, приближаясь к окну. Комната наполняется синими и белыми частицами. Знаете такие? Когда воздух распадается на крупники – белые, серые, фиолетовые, – раскладывается на молекулы. И они как взвесь парят, наполняя комнату. Сумерки как наступают? Медленно из стакана выливается раствор, просачиваясь сквозь занавески, заполняя всё вокруг. Всё больше, больше, гуще. Корпускулярная структура света – вся перед вами, и одновременно волновая. Сначала эти атомы у ног, незаметно колышутся узором ковра. Испаряются, быстро доходят до горла, и ты захлебываешься, незаметно тонешь. Пиксели выходят на первый план, мигают, нужно сосредоточиться, чтобы обратно вернуть комнате, пианино, лицам четкие границы.
В сумерках его лицо расплывается, и только угадывается непривычное ему самому умиротворение, от которого за год отвык. Мама рядом. Волны их спокойствия докатываются и до меня. Волосы на ее голове – седоватым ежиком. Домашним, доверчивым. В руках игрушечная сова из «Икеи», которая надевается на кисть и оживает – для кукольного театра. И у брата такая.
Лёшина сова, покачиваясь уверенной походкой, замирает перед маминой.
– Барышня, можно с вами познакомиться?
– Ой, это так неожиданно, – застыв в созерцании (непременно стоя на краю набережной, едва дотрагиваясь до поручней и смотря на морскую вечную гладь).
– Чего же здесь неожиданного, молодой человек хочет познакомиться с девушкой?
– Знакомьтесь, пожалуйста. Какая у вас форма красивая!
– Да что вы. Разве это – красивая? Вот у нас в части расшивали, дембельки делали, медали за службу на Кавказе прикалывали, – Лешина сова машет крылом и делает несколько шагов вдоль набережной на краю кресла.
– Так разве расшитая форма благороднее становится от того, что расшита?
– Не становится, вы правы. Я рад, что вы так считаете, а то я начал думать, может, это здорово – приехать со службы – нарядный! Франт!
– Да, и город будет в подарок? – мамина сова смотрит внимательно.
– Откуда вы знаете это выражение? Слышали уже, да?
– Слышала. Вы тоже ждете город в подарок?
– Нет, не жду. А может, и жду, пока непонятно, – вечер беззвучно накатывает волнами и шумит бризом.
– Какой вы таинственный. Мне никогда вас не понять, ведь вы в армии служили.
– Да нет там ничего, чего понять нельзя.
– Нет, есть! Вы и сами знаете, просто из скромности молчите.
– Какая вы понимающая девушка, не часто такую встретишь.
– Ах, ну что вы! Вы мне льстите.
– Нисколько. Вы выйдете за меня замуж?
– Конечно, с удовольствием. У моей подруги сын служил, и все так переживали. А теперь гордятся.
– Чем же тут гордиться? – сова пританцовывает, двигаясь в такт одной ей слышимой песне.
– «В этой жизни отслужить не ново, но косить, конечно, не новей!» – это из их переписки.
– Я догадался, из чьей это переписки, – в квартире совсем темно. Разноцветные частицы слились в плотный наливной вечер, с узором ковра на дне.