Глава XIII Затруднительное положение по поводу договора с Баварией устранено на рейхстаге. Бомбардировка все еще замедляется
Понедельник, 28 ноября . Я телеграфировал утром о капитуляции города Лафер, где находилась тысяча человек гарнизона, потом о победе Мантейфеля на берегах Соммы, под Ладоном и Мезиером. Затем опять написал статью о соглашении с Баварией. Шеф спрашивал про Юма, и я ответил ему, что Юм уехал, но он, кажется, хотел опять приехать. Он приказывает мне написать тотчас военному начальству, чтоб Юма, буде он вернется без дозволения, прямо арестовать и известить его, шефа, об этом. Если же он явится с дозволения, то на него надобно смотреть как на опасного мошенника и шпиона и о его прибытии довести до сведения министра.
После обеда мы совершили с Бухером поездку в Сен-Сир. За обедом в качестве гостей присутствовали князь Плесс и граф Мальтцан. Министр заговорил сперва об американском спирите и сообщил, какого он мнения о нем и какое приказание дано им относительно его.
– А знаешь ли, ведь и Гарибальди досталось тоже на орехи! – вскрикнул Болен.
Кто-то сказал, что если его возьмут в плен, то он будет, конечно, расстрелян как человек, который вмешался в войну, не имея на это никакого права.
– Сперва их посадят в клетки и будут публично показывать, – заметил Болен.
– Нет, – возразил министр, – я предложил бы другой план. Следовало бы доставить пленных в Берлин, повесить им там на шеи картон с надписью: «Благодарность», и в таком виде следовало бы водить их по городу.
– А потом и в Шпандау [14] , – прибавил Болен.
– Или же, – возразил шеф, – можно было бы написать на карточке: Венеция – Шпандау.
Далее говорилось о Баварии и о положении дел в Мюнхене. Потом кто-то, я уж не помню, по какому случаю, снова заговорил о том, при каких обстоятельствах случилось появление Рейля под Седаном, и о том, что будто тогда казалось, что король ждал большего от письма императора Наполеона, на что он, согласно прежнему замечанию министра, имел полное основание. Императору не следовало бы отдавать себя там в плен бесцельно, но он должен был заключить с нами мир. В этом случае генералы последовали бы за ним. Потом беседа шла о бомбардировке и в связи с этим об епископе Дюпанлу, а также о его теперешней интриге по поводу роли, которую он играл в рядах оппозиции на духовном соборе в Риме.
– Мне при этом приходит в голову, – сказал канцлер, – что папа написал очень любезное письмо какому-нибудь французскому епископу, а может быть, и нескольким, чтобы они не связывались с гарибальдийцами.
Кто-то заявил, что он очень желал бы чего-то. На это шеф заметил:
– Для меня теперь самое важное – то, что станется с виллой Кублэ. Пусть бы предоставили мне на двадцать четыре часа главное начальство, и я приму на себя ответственность. Я отдал бы тогда только одно приказание: спалить.
Вилла Кублэ – местность, находящаяся недалеко отсюда; там все еще находится доставленный осадный парк, который должен быть распределен в окопах и батареях; а канцлер в одном представлении просил об ускорении бомбардировки.
– У них всего триста пушек, – так продолжал он, – и пятьдесят или шестьдесят мортир, и на каждое орудие по пятьсот зарядов. Этого, конечно, достаточно. Я говорил с артиллеристами; они говорят, что под Страсбургом им не пришлось употребить и половины того, что уже понавезли сюда, а Страсбург в сравнении с Парижем – Гибралтар. Следовало бы, может быть, сжечь выстрелами казармы на Мон-Валерьяне, а форты Исси и Ванвр осыпать в надлежащей мере гранатами, что заставило бы гарнизон бежать – сам вал не особенно сильно укреплен, ров прежде был не шире, чем длина этой комнаты. Я убежден, что если мы в продолжение четырех или пяти дней будем бросать гранаты в самый город и они увидят, что мы стреляем дальше их, именно на девять тысяч шагов, – то парижане сделаются несколько уступчивее. Конечно, на этой стороне находятся лучшие дома, а для обитателей Бельвилля совершенно все равно, будут ли эти дома разрушены; они, пожалуй, будут даже радоваться тому, что мы уничтожаем дома богачей. Мы могли бы вообще оставить Париж в покое и пойти дальше. Но если мы уже начали, то к делу следует отнестись серьезно. Морение голодом может еще долго продолжаться, пожалуй, до весны; во всяком случае, муки хватит у них по январь. Если бы мы начали бомбардировать четыре недели назад, то теперь, по всему вероятию, мы были бы уже в Париже, а это самое главное. Теперь же парижане воображают, что Лондон, Петербург и Вена запретили нам стрелять, а нейтральные державы думают, что мы ничего не можем сделать. Настоящие причины сделаются когда-нибудь известны.
Вечером я телеграфировал в Лондон, что рейхстаг опять вотировал сто миллионов на продолжение войны с Францией, и именно большинством против восьми голосов социал-демократов; далее, что Мантейфель осаждает Амьен. Потом составлено несколько статей, из которых одна защищает умеренные требования канцлера во время переговоров с Баварией, внушенные справедливостью, а равно и благоразумием. Дело касается, так говорю я там приблизительно, не столько той или другой желаемой уступки со стороны мюнхенцев, сколько того, чтобы южногерманские государства чувствовали себя хорошо в новом государственном организме Германии. Стремление или принуждение к большим уступкам было бы неблагодарностью, а так как баварцы исполнили свой патриотический долг, то и того более; но прежде всего заявление больших притязаний было бы неполитично в отношении к нашим союзникам. В действительности неудовольствие, которым сопровождалось бы подобное принуждение, имело бы несравненно большее значение, чем полдюжины более благоприятных для нас статей договора; оно очень скоро указало бы нейтральным державам, Австрии и др., на пробел, куда можно было бы вбить клин, посредством которого ослаблялось бы и, наконец, могло бы быть разрушено достигнутое таким образом объединение.
Л. слышал, будто на этих днях во дворце обокрали галерею исторических картин, и именно оттуда утащили две картины: одну, изображающую принцессу Марию Лотарингскую, и другую – Лавалльер. Из произведенного тотчас следствия оказалось, что вор, должно быть, употребил поддельный ключ и знал привычки сторожей, чего нельзя предположить со стороны чужих людей. Несмотря на то, можно положительно сказать, что французы будут утверждать, что картины увезены нами.
С половины десятого до второго часа ночи снова слышна с северной стороны сильная пушечная пальба.
Вторник, 29-го ноября. Утром французские жерла гремят с такою яростью, как они никогда не гремели до сих пор; между тем я имею удовольствие телеграфировать о новых победах немецкого оружия. Гарибальди именно вчера понес чувствительную потерю под Дижоном, а войска принца Фридриха Карла вчера под Бон-ла-Роландом нанесли поражение превосходному числу французов. Когда я показал шефу вторую отправляемую телеграмму, он заметил:
– Много сотен пленных – выражение, ничего не говорящее. Много сотен составляет по меньшей мере тысячу, а если мы потерю с нашей стороны покажем в тысячу человек, о неприятеле же только скажем, что на его стороне потеря больше, то это будет неловкостью, которую другие могут себе позволить, но не мы. Я прошу вас вперед составлять телеграммы политичнее.
За завтраком мы узнали, что гром пушек, который был слышен сегодня утром, находился в связи с вылазкой парижан, предпринятой по направлению к Вилльневу, где стоят баварцы, и что вылазка была отбита. Еще до начала второго часа пополудни слышатся отдельные выстрелы из фортов, по-видимому, ждали большого дела, так как на avenue de Saint-Cloud стоит несколько батарей, готовых к выступлению.
После обеда написал еще одну статью о договоре с Баварией. Она будет напечатана во многих берлинских газетах. Недовольство, по-видимому, приняло там широкие размеры. Потом я отправился в небольшой замок близ Шенэ, где мои лейтенанты проводят время в балагурстве. Они, между прочим, пели песню об одиннадцати тысячах кёльнских девах.
За обедом у нас был гость, подполковник фон Гартрот. Говорилось, между прочим, о раздаче орденов Железного креста, причем шеф заметил:
– Докторам-то следовало бы носить его на черно-белой ленте; они ведь бывают в огне, а надо гораздо больше мужества и твердости для того, чтобы оставаться со спокойным духом под выстрелами, нежели для того, чтобы идти в атаку. Блюменталь говорил мне, что он, собственно, вовсе и не заслуживает этого ордена, так как он обязан находиться вдали от опасности быть убитым; поэтому во время сражений он отыскивает себе всегда такое место, откуда ему хорошо видно, но где в него трудно попасть, и в этом он совершенно прав: генерал, который без нужды подвергает себя опасности, подлежит аресту.
Когда потом заговорили о поведении войск, он заявил, что «только смирение ведет к победе, гордость же и самомнение, наоборот, к поражению». Затем он спросил Гартрота, не из Брауншвейга ли он.
– Нет, – ответил тот, – моя родина недалеко от Ашерслебена.
– Да, я узнал это по выговору, – возразил министр, – мне так и казалось, что вы родом откуда-нибудь близ Гарцских гор, но, конечно, я не мог знать, с которой стороны.
От Ашерслебена он перевел разговор потом на Магдебург, а там заговорил о своем приятеле Дице, о котором выразился:
– Это ведь самый любезный человек, какого я только знавал, а дом его самый гостеприимный и самый радушный, в каком я когда-либо бывал. Хорошая охота, отличный прием и премилая, и прелестная женщина – его жена. В нем так и видно естественное, врожденное радушие – politesse du coeur – а не то что утонченная вежливость, которая дается воспитанием. До чего не похожа охота у него в селении, – так как сам он отправляется без ружья со своими гостями и радуется, если они много настреляют дичи, – на охоту в других местах, где, так сказать, само собою подразумевается, что владелец поместья должен настрелять дичи больше всех, в противном случае хозяин впадает в дурное расположение духа и, понятное дело, тогда достается сильно прислуге!
Абекен усомнился относительно выражения: politesse du coeur, действительно ли оно французского происхождения? Гете говорит о сердечной вежливости. Оно, вероятно, происходит от немецкого.
– Да, без всякого сомнения, оно происходит оттуда, – возразил шеф. – Такое качество бывает только у немцев. Я назвал бы его вежливостью, исходящею от благоволения, добродушие в лучшем смысле – именно – учтивостью, исходящею от намерения оказать помощь всем и каждому. Вы найдете его и у нашего простого солдата, у которого оно, конечно, выходит иногда неуклюже. У французов нет этого качества, они обладают только вежливостью, прикрывающею ненависть и зависть. У англичан, пожалуй, скорее можно найти что-нибудь в этом роде, – прибавил он.
Потом он хвалил Одо-Росселя, милое и простое обращение которого ему очень нравится. «Только одно обстоятельство сначала возбуждало во мне насчет него некоторое сомнение. Я всегда слышал и находил, что все англичане, знающие хорошо по-французски, люди сомнительные, а он говорит отлично по-французски. Однако же он выражается также очень порядочно и по-немецки».
За десертом он заметил: «Мне кажется, я ем слишком много или, вернее, слишком много за один раз. Я никак не могу отучить себя от нелепой привычки есть только один раз в день. Прежде было еще хуже. Тогда я пил только поутру чай и не ел ничего до пяти часов вечера, но за то беспрестанно курил, а это мне было очень вредно.
. . . . . .
Этот поступок, я надеюсь, будет иметь своим следствием еще более непоколебимую веру в него».
– Это забавно-комическое поведение современных французских властителей не может быть характеризовано ничем лучше, как воспроизведением этого документа, и остается только сожалеть о храбрых французских солдатах, что им приходится как сражаться за таких пустоголовых театральных героев, так равно и за продолжение их власти.
Только как пример того, какое настроение господствует у нашей прислуги вследствие замедления бомбардировки, и как образчик тех мифов, которые образуются в этих кружках, я отмечу следующее. Когда я сегодня в последний раз из занимаемого шефом этажа подымался по круглой лестнице в мою комнату, Энгель с веселым видом закричал мне вслед:
– Доктор, теперь будет ладно, теперь уже дни Парижа сочтены.
– Как так? Мне кажется, это может еще долго продолжаться. Ведь стрелять же не станут.
– Нет, доктор, я это знаю, но не смею сказать.
– Ну, говорите.
Тогда он шепотом сказал мне через перила лестницы:
– Король сегодня у военного министра сказал его сиятельству: «2-го числа начнется бомбардировка».
После десяти часов французы, неизвестно с какою целью, опять производили пальбу из пушек своих фортов. За чаем, к которому пришел и шеф, получились дальнейшие благоприятные подробности о вчерашней битве. Потом говорили на тему, выступающую теперь снова на первый план, именно о замедлении бомбардировки; далее о Женевской конвенции, относительно которой министр заявил, что от нее надо будет отказаться, ибо таким образом войну вести невозможно. Дельбрюк, кажется, не совсем ясно телеграфировал нам о том, насколько вероятно, что заключенный с Баварией договор пройдет на рейхстаге. Дело похоже на то, как будто последний не в состоянии прийти к какому-либо решению и как будто версальские договоры в одно время встретили протест и со стороны партий прогрессистов, и партий национал-либералов. По этому поводу шеф заметил:
– Что касается прогрессистов, то они в данном случае выказали только последовательность: им хотелось бы вернуть 1849 год. А национал-либералы? Да, если они не желают того, чего они еще в начале нынешнего года – в феврале – добивались всеми силами, что теперь они могут иметь, то мы должны распустить их, т. е. рейхстаг. Тогда при новых выборах партия прогрессистов сделается еще меньше, и из национал-либералов некоторые тоже не возвратятся назад. Но в таком случае и договоры не состоятся, Бавария одумается, Бейст запустит свой клин, а что будет дальше, это нам неизвестно. Туда ехать я не могу. Это очень неудобно и потребует много времени, а мое присутствие, по правде сказать, и здесь нужно.
Затем по поводу предыдущего он говорил о положении дел в 1848 году. «Тогда некоторое время обстоятельства очень благоприятствовали объединению Германии под гегемонией Пруссии, – сказал он. – Маленькие государи были большею частью без власти и потеряли всякую надежду на нее. Если бы они только могли спасти для себя порядочное количество имущества, уделов и прочее, то большинство из них изъявило бы согласие на все. Австрийцы имели дело с Венгрией и Италией. Император Николай тогда еще не противился. Если бы приняться живо за дело, до мая 1849 года выказать решимость, удовлетворить маленьких владетелей, то можно было бы приобрести и юг, при склонности вюртембергской и баварской армий примкнуть к баденской революции, чту при том фазисе вещей не было невозможно. В действительности же мешканьем и полумерами потеряно было время и, таким образом, не воспользовались удобным случаем».
Около одиннадцати часов получена еще телеграмма от Верди о вылазке нынешним утром. Он направился к Ла-Гей и взял опять в плен пятьсот красноштанников. Шеф крайне сожалел о том, что приходится брать в плен, а нельзя тотчас убивать. «Для нас это было бы более чем достаточно; парижанам же это доставило бы ту выгоду, что они освободились бы от такого большого числа едоков, которых мы должны кормить и для которых у нас едва хватает помещений».
Среда, 30-го ноября. Утром я написал обстоятельное письмо к Т. и объяснил ему основания, почему Баварии не предъявлены требования, которые он и его единомышленники считают безусловно необходимыми. Равным образом я приказал подобные же указания препроводить и С.
С половины ночи и утром происходила жаркая пальба из крупных орудий, стоящих за рощами, между нами и Парижем. Вольманн слышал будто бы и жужжание картечниц, и ружейные выстрелы. Другие не заметили этого. Шеф, по-видимому, серьезно задался мыслью просить короля освободить его от должности, и, говорят, он был уже очень близок к решению!
После обеда мы проехались с Вольманном в экипаже в Марли, куда несколько позднее тоже прискакали верхом канцлер, Абекен и Гацфельд, застав нас на горе у водопада. Мы видели отсюда, что на север от Парижа, по направлению к Гонессу, происходила жаркая пальба. Белые пороховые облака подымались вверх, и сквозь них сверкал пушечный огонь.
За обедом, за которым присутствовали князь Путбус и Одо-Россель, шеф рассказывал, что он один только раз пытался, пользуясь своими знаниями государственных тайн, спекулировать процентными бумагами, но что ему не посчастливилось. «Мне дано было в Берлине, – так сообщал он, – поручение поговорить с Наполеоном по поводу Нейенбургской [15] истории. Это было, должно быть, весной 1857 года. Мне нужно было спросить его, как он относится к этому делу. Я знал, что он выскажется в смысле благоприятном и что это означать будет войну с Швейцарией. Поэтому, проезжая через Франкфурт, где я тогда жил, я пошел к Ротшильду. Ротшильда я знал и просил его продать известные принадлежавшие мне бумаги, которые хранились у него. Они, дескать, не подымутся более».
– Я не сделал бы этого, – сказал Ротшильд, – бумаги эти подают надежду, вы это увидите.
– Так-то-так, – сказал я, – но если бы вы знали то, что я знаю, то вы переменили бы ваше мнение.
Он возразил, что, как бы то ни было, он не советовал бы продавать их. Но я знал лучше, я продал мои бумаги и уехал. В Париже Наполеон был очень мил и любезен. Он не мог, правда, согласиться на желание короля дозволить пройти войскам через Эльзас и Лотарингию, так как это возбудило бы во Франции слишком большое волнение; вообще же он совершенно одобрил предприятие. Ему было бы приятно, если б мы разорили гнездо демократов. Итак, вот насколько я имел успех. Но я не принял в расчет нашей политики в Берлине, которая между тем раздумала – вероятно, из уважения к Австрии – и, таким образом, дело не состоялось. До войны дело не дошло. Бумаги же мои с этого времени пошли все в гору, и мне оставалось только сожалеть о том, что они уже не принадлежали более мне».
Затем говорилось о бомбардировке, о вилле Кублэ и о предполагаемой невозможности доставить быстро требуемые боевые снаряды, и шеф заявил: «Я говорил уже несколько раз этим господам; у нас здесь множество лошадей, которых нужно объезжать каждый день, для того, чтобы они не застоялись. А нельзя ли этих-то лошадей употреблять для другой цели?»
Упоминали о том, что для посольства в Риме куплена вилла Кафарелли, а Россель и Абекен сообщили, что она очень красивая. Канцлер сказал: «Это так, у нас вообще красивые дома как в Париже, так и в Лондоне. Только вот лондонский дом по континентальным понятиям слишком мал. У Бернстоффа такое маленькое помещение, что ему, смотря по тому, принимает ли он у себя кого-либо, или работает, или занят каким-либо иным делом, приходится очищать комнату. У его секретаря при посольстве в доме лучшая комната, нежели у него. Дом в Париже красив и стоит на хорошем месте. Он действительно лучший из посольских отелей в Париже и имеет большую ценность. По этому поводу у меня уже в голове возникал вопрос, не лучше ли было бы нам продать его и давать посланнику в виде наемной платы проценты с капитала, который мы бы выручили от продажи. Три с половиною миллиона франков! Проценты с них составляли бы прекрасное улучшение его содержания, составляющего только сто тысяч франков. Но когда я подумал хорошенько, вижу, что дело не годится. Неловко и недостойно великой державы, если его посланники живут в наемных квартирах, если они подвергаются переездам и если при переезде государственные акты будут возить по улицам в телегах. Нам следует иметь собственные дома, и мы должны иметь их везде. – Что касается лондонского дома, то там особые обстоятельства. Дом принадлежит королю, и все зависит от той энергии, которую посланник сумеет проявить в понимании своих собственных интересов. Там может случиться, что король и не получит наемной платы, и иногда действительно так и бывает».
Шеф хвалил Нэпира, прежнего английского посланника в Берлине. «Он был очень обходительный человек, – заметил он. – И Буханан был хороший, правда, сухой, но надежный человек. Теперь у нас Лофтус. Положение английского посланника в Берлине имеет свои особенные задачи и затруднения, даже и вследствие родственных отношений. Оно требует много такта и внимания». (Это, конечно, молчаливое указание на то, что Лофтус не удовлетворяет этому требованию.) Министр направил тогда (может быть, для того, чтобы точнее определить характер тогдашнего представителя ее величества королевы Великобритании) разговор на Грамона и сказал: «Он и Оливье тоже хороши. Случись это со мною, то я, наделав таких бед, поступил бы уж по крайней мере в какой-нибудь полк, пожалуй, даже в вольные стрелки, хотя бы из-за этого пришлось даже быть повешенным. Высокий, крепкий Грамон вполне годится для военного ремесла».
Россель упомянул о том, что он видел его в Риме, на охоте, в синем бархатном костюме.
– Да, – заметил шеф, – он хороший охотник. Для этого у него крепкие мускулы. Он представлял бы собой дельного окружного лесничего. Но как министр иностранных дел – трудно даже понять, как это Наполеон мог его избрать.
Вечером Л. сообщил, что он видел сегодня, как провезли через Версаль два осадных орудия, в которые было запряжено по восемь лошадей, вероятно, это для какой-нибудь батареи близ Севра или Мэдона.
За чаем Болен рассказывал, что вчера Гацфельд был приглашен к королевскому столу. По этому поводу Абекен сказал будто с грустью:
– Вот я, например, еще никогда не удостаивался счастья быть приглашенным к обеденному столу; я прихожу туда всегда только к чаю.
В десять часов к нам пришел министр. Он опять заговорил о бомбардировании и сказал:
– Если верно, что генеральный штаб утверждал еще в Феррьере, что они могли бы форта два разрушить в три дня и потом выступить против слабо укрепленного вала, то это было бы хорошо. А теперь слишком долго тянется. До Седана – месяц, здесь уже – три месяца; завтра ведь первое декабря. Опасность вмешательства нейтральных держав растет с каждым днем. Оно начинается дружественно, а может кончиться очень скверно. Если бы я знал это три месяца назад, я ужасно беспокоился бы.
После Абекен возвратился от короля, которому он с некоторого времени вместо канцлера делает доклады. Он слышал, что сегодня были сделаны три вылазки: одна – против вюртембержцев, другая – против саксонцев, а третья – против шестого корпуса. Король полагал, будто сделана была попытка прорваться.
– Ну где же! – возразил министр. – Ведь они тогда попали бы в силки. Это было бы нам очень желательно. Если бы они пришли с восемью батальонами, то мы выставили бы против них десять, притом лучших войск. Впрочем, может быть, они имеют неопределенные сведения о приближении Луарской армии; им только еще неизвестно, что она уже отброшена назад. Да (обращаясь ко мне), можно бы вплести в телеграмму то, что сегодня сказал Путбус: раненые, которым дозволено было возвратиться в Париж, отказались от этого.
В эту ночь уже не стреляли более. Я уже раньше как-то сказал сам себе: во Франции есть еще несколько благоразумных людей. Сегодня я опять встретил одного. В передовой статье газеты «Décentralisation» в Лионе под заглавием «Голос из провинции» и за подписью Л. Дюваренна сказано, между прочим, вот что:
«Тотчас после того дня, в который пала империя, депутаты от Парижа считали своим долгом образовать правительство. Это факт, который беспристрастной историей будет точно так же разобран критически, как и отношение палаты, которая по крайней мере отчасти избрана была более в интересах династических, нежели народных. От этого факта берут свое начало временное правительство и поспешное провозглашение республики, которая еще ждет законного признания со стороны представителей страны.
Нам очень хорошо понятны движения в первое время, хотя мы их и не извиняем; для нас понятно далее и то, что французский народ, не привыкший сам заправлять своими делами, упоенный тем, что ему тогда, когда предвечная справедливость снова вступила в свои права и стала ясною для всех, казалось успехом, – мы находим, говорим мы, понятным и то, что этот народ в некоторых местностях смешивал произвол со свободой.
Мы уже много раз высказывали, кто, по нашему мнению, блaгoпpиятcтвyeт этому смешению понятий, и если можно подозревать в совершении преступления такое лицо, для кого оно полезно, то мы должны сказать, что сторонники свергнутого правительства имеют такой очевидный интерес в поддержании беспорядка во Франции, что можно обвинить их публично в стремлении произвести его всякими средствами, имеющимися у них под рукою (здесь автор ошибается).
Каково же должно быть поведение правительства, если оно поистине хочет защищать страну во время опасности? Что же оно сделало в этом направлении? Ему следовало прежде всего обратиться с воззванием к народу и через его представителей предоставить ему все меры, в которых при настоящем положении окажется надобность для обеспечения общественного благосостояния. Единство французов следовало проповедовать посредством собственного примера. Но мы должны теперь констатировать факт, что единства, которое есть вместе и послушание, нигде не было и что у нас слишком много фактических правительств, и трудно отличить, которое из них законное.
Тур назначает выборы, Париж об этом и знать ничего не хочет. Затем Париж приступает к выборам, в которых Тур отказывает Франции. Лион имеет одно знамя, Франция имеет другое. Марсель восстает, в Перпиньяне льется кровь на улицах, но Эскирос уступает наконец свое место Жанту, которого встречают выстрелами из револьверов. В Тулузе Дюпорталь, проповедующий междоусобную войну, остается назло турскому правительству на своем месте. И это единство? И это правительство? Можно ли при наличности таких фактов еще оспаривать необходимость правильно установленного правительства? Еще и другой класс граждан противится теперь выборам. Это те люди, которые стоят теперь во главе управления. Уж не боятся ли они, что страна велит им возвратиться к их прежним занятиям? Во всяком случае, то упрямство, с которым они держатся за диктатуру, заставляет нас смотреть на них с полнейшим недоверием. Они видят, что власть, которую они присвоили себе произвольно, ускользает от них; они пытаются снова утвердиться в ней и в этих сферах шепотом поговаривают о народном голосовании с целью поддержания status quo и образовании некоторого рода незаконного народного представительства на время войны. Но мы не дадим себя обманывать такими, очевидно, слишком призрачными изображениями свободы, мы требуем непрестанно для всех свободного и одинакового проявления воли. Время теперь не такое, чтобы заставить избирателей в пользу того или другого кандидата положить белый или черный шар. После комедии с плебисцитом занавес был опущен, комедия ошикана, и мы громко заявляем к чести нашей страны: к подобного рода предложению нельзя относиться серьезно! Ничто не мешает нам предпринять тотчас муниципальные выборы для того, чтобы городским и сельским общинам возвратить их святейшие права, которых они (вследствие притязаний Парижа быть опекуном Франции) несправедливо были лишены. Пусть они назначают себе муниципалитеты, пусть себе выбирают мэров, одним словом, пусть они будут свободны, и из этих общин образуется истинное представительство Франции.
При цезаре вчерашнем говорились прекраснейшие речи для того, чтобы опозорить официальные меры предосторожности относительно свободы выборов. Не был ли этот патриотизм (господ Гамбетты и Фавра) недостойной комедией? Так можно было бы действительно подумать, если бы цезарю сегодняшнему не вздумалось наконец вынудить заявления народной воли. Мы желаем настоящих выборов, т. е. общин, потому что мы желаем видеть людей, которые имеют право на решение нашей участи, – ибо мы с ужасом отворачиваемся от гидры анархии, которая уже подымает свою омерзительную голову. Вот почему мы на случай дальнейшей защиты не перестанем требовать общинных выборов и соединения их в парламент национальной обороны, во всяком же случае, в парламент, который представлял бы Францию».
Четверг, 1-го декабря. Утром форты пустили только несколько снарядов. Я телеграфировал, что вчерашняя вылазка привела к жаркому бою с вюртембергской дивизией, большей половиной 12-й и несколькими отрядами 6-го и 2-го армейских корпусов и что исходом его было отражение неприятеля по всей линии. Раненые отклонили предложенное им дозволение возвратиться в Париж. Потом занимался обычным чтением газет с отчеркиваниями и извлечениями.
К завтраку Абекен является с остриженной головой. Он спросил Бисмарка-Болена, как он выглядит.
– Чудесно, господин тайный советник, – был ответ, – но локон тут вот, с этой стороны, длиннее того, что с другой стороны.
– Это ничего. Он и должен быть длиннее, я всегда так ношу. Но кроме этого, вы не находите никакого недостатка?
– Превосходно острижено, господин тайный советник.
С довольным видом и насвистывая, ушел этот старый господин, сопровождаемый вслед удивленным взором Гацфельда.
За столом присутствует премьер-лейтенант фон Сальдерн, который в качестве адъютанта участвовал в последних боях 10-го армейского корпуса с луарской армией. По его словам, корпус этот под Бон-ла-Роландом некоторое время был окружен превосходящей силой французов, которые близ одного из флангов наших войск хотели прорваться в Фонтенбло. Он защищался в течение семи часов с полнейшей неустрашимостью и величайшей устойчивостью против нападений неприятеля. Тут отличались именно войска под начальством Воделя и больше всех солдаты 16-го полка.
– Мы взяли в плен более 1600 человек, а общая потеря французов считается от 4000 до 5000 человек, – говорит Сальдерн.
– Это хорошо, – возразил шеф, – но в настоящее время пленные приносят нам только вред, еще большее обременение.
Когда Сальдерн рассказал, что один француз лежал только в десяти шагах от защищаемой нашими игольчатыми ружьями линии, министр заметил: «Но ведь он лежал». Потом он дал Абекену поручение вместо него докладывать королю.
– Скажите также его величеству, – так закончил он, – если мы в Лондоне (на предстоящей конференции для пересмотра Парижского мира 1856 г.) допустим француза, то это бы, собственно, быть не должно, так как он представляет правительство, которое державами не признано и долго не просуществует. Мы можем сделать это в угоду России ради этого вопроса; но если он начнет говорить о других вещах, то его надобно удалить.
Шеф рассказал потом следующее происшествие: «Сегодня у Роона я сделал одну полезную прогулку. Я велел показать себе в замке комнаты Марии-Антуанетты и подумал про себя: нужно же тебе хоть раз посмотреть, что поделывают раненые? Я спросил у сторожа, хорошо ли кормят их.
– Д…а, нельзя сказать, чтобы особенно хорошо, так, немного дают супу, который считается бульоном, с накрошенным в него хлебом и с рисом, который не уварился как следует. А жиру-то в супе мало.
– Ну а вино как? – спросил я. – Дают вам вино?
– Вина дают так с полстакана в день, – сказал он.
О том же спросил я другого, но тот ничего не получал. Потом третий ответил, что три дня назад давали немного, но с тех пор больше не давали. Я переспросил тоже многих, в общей сложности около двенадцати человек, пока очередь не дошла до поляков, которые не поняли меня и только смехом обнаруживали радость, что кто-нибудь заботится о них. Итак, бедные раненые солдаты не получали здесь того, что им следовало получать, и притом в комнатах было холодно, так как не приказано топить, чтобы не попортить картин на стенах. Как будто жизнь одного нашего солдата не стоила больше, чем весь этот хлам в замке. И служитель сказал мне, что масляные лампы горят только до одиннадцати часов, что люди лежат потом впотьмах до утра. Раньше я говорил еще с одним унтер-офицером, который был ранен в ногу. Он сказал мне, что надо довольствоваться тем, что есть, хотя могло бы быть и лучше. На него, впрочем, обращают внимание; а другие-то как! Баварский кавалер, собравшийся с духом, сказал мне, что вино и хлеб доставлены, но, по всему вероятию, где-нибудь половина их или больше застряла; равным образом такую же участь испытали теплые вещи и другие пожертвования. Тогда я велел проводить себя к главному доктору. А как у вас продовольствуются больные, спросил я. Кормят ли их как следует?
– Вот обыденная карточка.
– В ней толку мало. Люди не едят же бумагу. А дают ли им вина?
– По пол-литра в день.
– Извините, люди говорят, что это неправда. Я спрашивал у них, и едва ли можно допустить, чтобы они солгали; они говорят, что им вовсе не давали вина.
– Бог свидетель, что все делается как следует и согласно предписанию. Пожалуйте со мною, я спрошу их в вашем присутствии.
– Я не буду вмешиваться, но я постараюсь, чтобы они были допрошены аудитором, получают ли они то, что отпускается для них смотрителю.
– В этом ведь заключается тяжелый упрек мне, – возразил он.
– Да, – возразил я, – конечно, но я постараюсь, чтобы дело это было официально расследовано, да и скоро!
Потом министр прибавил: «У нас в особенности два класса, производящие воровство; это мучные черви, которые имеют дело с провиантом, и строители, главным образом те, которые занимаются гидравлическими сооружениями. Теперь же, к сожалению, к числу их надобно прибавить врачей. Мне помнится, что недавно – должно быть, полтора года назад – проводилось большое следствие по поводу злоупотреблений, допущенных при поставках для войска, в котором, к удивлению моему, были замешаны тридцать врачей» [16] .
Потом он спросил вдруг: «Знает ли кто-нибудь из вас, господа, кто такой Нитгаммер? Это, должно быть, очень ученый господин».
Кто-то сказал, что он филолог; другой сообщил, что так звали приятеля Гегеля, а Кейделль заметил, что с таким именем есть дипломат, который к нам недоброжелателен. «Он находился, – пояснил шеф, – должно быть, в сношениях с Гарлессом, а этот и был баварский богослов, и наш враг».
Вечером я приготовил для короля интерпелляцию Дункера по поводу ареста Якоби в том виде, как она изложена была в «National-Zeitung».
Потом канцлер приходил к нам еще после половины одиннадцатого, когда мы сидели за чаем. Минуту спустя он заявил: «Газеты недовольны баварским договором. Я тогда же подумал это. Им не нравится то, что некоторые чиновники называются баварскими, но тем не менее они должны вполне сообразоваться с нашими законами. То же самое в существенных частях имеет место и в войске. Налог на пиво им тоже не нравится; как будто у нас этого не было несколько лет в таможенном союзе. Итак, они находят разные недостатки, в то время как все существенное достигнуто и все надлежащим образом закреплено. Они действуют так, как будто мы вели войну против баварцев, как в 1866 году против саксонцев, тогда как баварцы – наши союзники. – Чем одобрить договор теперь, они готовы лучше обождать объединения, пока оно не будет в желаемой им форме. Но им пришлось бы долго ждать. Путь их ведет лишь к затяжке дела, между тем в действительности нужно быстро действовать. Если мы будем медлить, то злой враг выиграет время и посеет раздор. Договор обеспечивает нам многое; кто желает иметь все, тот доведет дело до того, что не получит ничего. Они недовольны тем, что достигнуто, желают побольше однообразия; пусть они только подумают о том, что было пять лет назад, чем они довольствовались бы тогда? Учредительное собрание! А если баварский король не согласится на выборы? Баварский народ не может его принудить к тому и мы тоже. Да, порицать легко, если не сознавать ясно все обстоятельства».
Потом он перешел на другую тему. «Вот, – говорит он, – я прочел донесение о нападении на батальон Унна. В нем приняли участие жители Шатильона; из них другие, конечно, в свою очередь, спрятали наших. Как это они не сожгли города в первом порыве гнева! После, когда кровь остыла, это уж было неудобно».
Минуту спустя он вынул из кармана несколько золотых и играл ими несколько минут. «Удивительно, – сказал он, – как это здесь прилично одетые люди просят милостыню. Это случалось уже и в Реймсе: но здесь гораздо чаще. Как редко теперь попадаются золотые с изображением Людовика Филиппа или Карла X! Мне помнится, в моей юности, в двадцатых годах, иногда попадались монеты с Людовиком XVI и XVIII, толстым. Даже название луидор уже вышло из употребления. Желая показать важность, у нас говорят о фридрихсдорах». Потом он взвешивал наполеондор кончиком среднего пальца и продолжал: «Сто миллионов двойных наполеондоров – это составит приблизительно вознаграждение за военные издержки деньгами, потом оно обойдется дороже – четыре тысячи миллионов франков. Сорок тысяч талеров золотом составят центнер; тридцать центнеров помещаются на большой парной фуре – я знаю это, мне однажды приходилось везти из Берлина домой четырнадцать тысяч талеров; какая это тяжесть! Итак, для перевозки всей помянутой суммы потребовалось бы восемьсот фур».
– Да их скорее доставят, чем доставлялись снаряды для бомбардирования, – заметил кто-то, у которого теперь так же, как и у большинства из нас, истощилось терпение в ожидании этой меры.
– Это верно, – возразил шеф, – но Роон сказал мне на этих днях, что у него имеются в Нантейле несколько сот подвод, которые будут употреблены для перевозки снарядов. Можно бы также в фурах, в которые теперь запрягают по шесть лошадей, некоторое время запрягать по четверке, а лишнюю пару лошадей употребить для транспортных подвод. У нас там 318 пушек, но они хотят иметь еще 40, и их может еще доставить Роон; но другие генералы отказываются вообще действовать.
Потом Гацфельд заявил: «Не далее как шесть или семь недель назад, как они стали отказываться. Еще в Феррьере Бронсар и Верди сказали, что они могли бы за тридцать шесть часов разрушить до основания форты Исси и Ванвр и потом выступить против Парижа. Потом вдруг оказалось это невозможным».
Я спросил, какого мнения об этом Мольтке.
– О, он не заботится об этом! – ответил Гацфельд.
Но Бухер заявил:
– Мольтке хочет бомбардировать.
Ложась спать, я еще раз заглянул в «Moniteurs» и заметил, что один столбец был переполнен именами бывших в плену французских офицеров, которые, нарушив честное слово, убежали из тех мест, где они содержались. В числе этих господ были капитаны и лейтенанты, пехота и кавалерия, северные и южные французы. Из Дрездена убежало двое, из-под Гиршберга не менее десяти. В Париже, по-видимому, если верить известиям английских и бельгийских газет, относительно того, что поддерживать душу с телом, хотя уже довольно плохо, но все-таки еще сносно по крайней мере, у зажиточных. Пока еще нет недостатка в хлебе, в сухих овощах и в консервах. Свежая говядина очень редка и дорога. Большинство парижан заменяет ее кониной и ослиным мясом, которые, как гласит одно письмо, в действительности лучше, чем до сих пор думали. Крыса становится изысканным блюдом. Собаки и кошки – роскошное блюдо; с наступлением ночи им нельзя уже безнаказанно показываться на бульварах. Масло на исходе, древесные уголья уже вышли, и запасы каменного угля тоже скудеют. В половине ноября фунт коровьего масла стоил от 25 до 26 франков, гусь – 35 фpанков, фунт конины – от 3 до 4 франков, а свежие овощи и молоко уже не могли приобретаться людьми с небольшими средствами.
Пятница, 2-го декабря . Утром еще раз изложил в письмах и статье мнение шефа относительно договора с Баварией. За завтраком говорили, что сегодня опять была вылазка в том направлении, где стоят вюртембержцы и саксонцы, и что французы на этот раз развернули громадные массы пехоты. На улице несколько градусов мороза, что очень неприятно для раненых, находящихся на поле битвы. После обеда перевел для короля большую статью из «Times» по поводу ответа Горчакова на депешу Гранвилля.
За обедом в качестве гостей шефа присутствовали Альтен, Лендорф и один офицер в драгунской форме. Драгунский офицер был г. фон Тадден, сын фон Таддена-Триглаффа. Шеф рассказывал, что он только что, вернувшись с прогулки в экипаже, хлопотал о лучшем помещении нашего конвоя.
«Эти люди, – говорил он, – до сих пор имели помещение в холодном каретном сарае m-me Жессе. Но это помещение теперь уже не годится, а потому я приказал садовнику очистить им половину теплицы.
– Но там растения мадам замерзнут, – возразила жена садовника.
– Это скверно, – сказал я, – но все-таки лучше, нежели это случилось бы с солдатами.
Потом он заговорил о своем опасении, что рейхстаг может отменить или по крайней мере изменить договор с Баварией.
«Я ужасно беспокоюсь, – сказал он. – Люди эти и не подозревают, какое теперь положение. Мы балансируем на кончике громоотвода, и если мы потеряем равновесие, которого я добился с большим трудом, то очутимся на земле. Они желают большего, чем можно было достигнуть без давления; хотя они сочли бы за счастье, будь это до 1866 года, если б они достигли тогда хоть половину того, что досталось ныне. Хотят сделать поправку, желают побольше единства, побольше однообразия, но если они переставят только запятую в договоре, то придется начать вновь переговоры. Где же они будут происходить? Здесь в Версале? А если мы не кончим этого дела к первому января – что было бы очень приятно некоторым мюнхенцам, – тогда объединение Германии отложилось бы, может быть, на целые годы, и австрийцы устроят свои дела в Мюнхене».
После супа подали шампиньоны с двумя разными приправами.
– Их надо есть с благоговением, – сказал шеф, – так как они составляют добровольное пожертвование солдат, нашедших их в каменоломне или погребе, где было устроено искусственное разведение шампиньонов. Соус к ним повар сделал хороший, он очень вкусен. Еще благодатнее и, конечно, вполне редким было недавно другое пожертвование солдат – какой полк прислал мне розы?
– Сорок седьмой, – возразил Болен.
– Да, это был букет роз, сорванных под огнем, вероятно, где-нибудь в саду, в цепи передовых постов. Ах, я сейчас вспомнил; мне попался в лазарете солдат из поляков, не умеющий читать по-немецки. Ему очень хотелось иметь польский молитвенник. Нет ли у кого-нибудь из вас чего-нибудь подобного?
Альтен ответил, что молитвенника нет, но он мог бы дать ему польскую газету.
– Это не годится, – возразил шеф. – Он и не поймет ее, да и к тому же газеты возбуждают публику против нас. Нет ли чего-нибудь у Радзивилла? Польский роман тоже годится: «Пан Твардовский» или что-нибудь в этом роде.
Альтен заметил себе это на память.
Затем начали говорить о нынешней вылазке, когда со стороны Сены снова загремели несколько выстрелов. Кто-то сказал: «Бедные вюртембержцы, опять потеряют много людей».
– И бедные саксонцы, вероятно, тоже, – заметил шеф.
Упоминали о Дюкру, который, вероятно, командует вылазкой, и полагали, что у него есть основание избегать сильно плена.
«Конечно, – сказал министр, – он или даст себя убить в бою, или, если у него не хватит на это мужества, уйдет на воздушном шаре». Шеф оглянулся. «Где же Краусник? – спросил он. – Не забыл ли он купить для солдата яблочного квасу, который я обещал ему? Он ранен только в руку, но очень жалко выглядел и лежал в лихорадке – вероятно, происходит нагноение».
Снова заговорили о спекуляции биржевыми бумагами, и министр опять выразил сомнение, чтобы на этом поприще вообще можно было сделать многое на основании всегда только ограниченного предвидения политических событий. «Подобные события действуют только потом на биржу, и трудно предвидеть самый день, когда это случится. Да, – продолжал он, – с такими штуками можно было бы вызвать понижение , но это, разумеется, бесчестно. Французский министр Г. так и делал, как рассказывал на днях Р. Он этим удвоил свое имущество; можно бы даже сказать, что и война затеяна для этой цели. И Мустье, как говорят, занимался подобными делами – не для себя, а только ради увеличения богатства своей содержанки, и когда это начало открываться, то он умер с подозрительными симптомами. Пользуясь своим положением, можно так устроить, чтобы вместе с политическими депешами присылались бы биржевые телеграммы со всех бирж через обязательное посредство чиновников посольства. На телеграфных станциях политические телеграммы предшествуют обыкновенным, и, таким образом, выигрывается приблизительно от двадцати до тридцати минут. А потом надо иметь ловкого еврея, который умел бы воспользоваться этой выгодой. Говорят, есть такие люди, которые поступали подобным образом. Таким образом, можно зарабатывать ежедневно от полутора до пятнадцати тысяч талеров, что по прошествии нескольких лет составит прекрасный капитал. Но я не желал бы, чтобы мой сын сказал о своем отце, что он подобным способом сделал его богатым человеком. Он может разбогатеть и другим путем, если этому суждено быть».
«Прежде, когда я не был еще союзным канцлером, мне жилось лучше, чем теперь. Меня разорило мое назначение; с тех пор я очутился в стеснительном положении. Прежде я считал себя простым дворянином; теперь же, когда я некоторым образом принадлежу к пэрству, притязания увеличиваются, а имения не приносят соответственного дохода. Когда я был посланником во Франкфурте, мне жилось хорошо, и у меня всегда еще кое-что оставалось; даже и в Петербурге, где мне не нужно было жить открыто и где я и не жил открыто».
Потом он рассказывал о древесно-бумажной фабрике в Варцине, на которую он, по-видимому, возлагал большие надежды. Арендатор уплачивает ему проценты на деньги, употребленные им на устройство мельницы и другие подобные заведения. Кто-то спросил, сколько это составляет.
– От сорока до пятидесяти тысяч талеров. Он платит мне, – сказал он, – за силу воды, которая до сих пор оставалась без всякого употребления, две тысячи талеров в год; он покупает у меня сосновые бревна, которые иначе едва я мог бы сбыть, и по прошествии тридцати лет он должен сдать мне все мельницы в таком виде, в каком он принял их. Теперь имеется только одна мельница, но должна еще прибавиться другая в том месте, где вода падает с большей силой, а после и – третья. Арендатор, собственно, приготовляет картон для переплетов, для обертки, для коробочек и т. п. главным образом для Берлина и листы из сосновой муки, которые идут в Англию, где их растворяют и с примесью других веществ превращают в писчую бумагу, все это он разъяснял обстоятельно, как сведущий человек.
Суббота, 3-го декабря . Ночью на северной стороне опять происходила сильная пушечная пальба, зато в течение дня только изредка падали снаряды из тяжелых орудий. Вчера на востоке и северо-востоке от Парижа происходили, вероятно, жестокие схватки, нанесшие значительные потери и нам; и французы, по-видимому, еще к вечеру удерживали за собою возле деревень Бри, Вилльер и Шампиньи позицию, которая первоначально входила в состав нашей линии. Я отправил в Германию по телеграфу сообщение генерального штаба, относящееся к этим событиям. Это сообщение, не подтверждая того факта, что означенные пункты удержаны нашими войсками, гласит только об отражении появившихся большими массами французов саксонцами (которые потеряли будто целый батальон), вюртембержцами и 2-м корпусом и далее о победоносном сражении под Луаньи и Артенэ. Шеф едет в половине второго часа к великому герцогу Баденскому, супруга которого сегодня празднует день рождения; потом он отобедает у короля. У нас за обедом в качестве гостя присутствует граф Гольнштейн, который в прошлую субботу ночью уезжал к баварскому королю в Гогеншванген и сегодня в полдень уже вернулся сюда.
«Вы совершили всемирно-историческое путешествие», – говорит ему Болен.
Я спрашивал о смысле этих слов Бухера.
«Граф отсутствовал по вопросу об императоре и привез благоприятные известия», – возразил он.
Удивительно было сегодня то, что французы в продолжение дня раз шесть дали по четыре пушечных залпа, два с промежутками около четырех секунд, а два почти одновременно.
Куда как хороша газета «Gaulois», переселившаяся из Парижа в Брюссель! Редакторы ее, между которыми находится милейший Анджело де Миранда, поступают так, как будто бы они пишут еще в запертом Париже, где они могли находить людей, веривших самым чудовищнейшим сказкам. Так, например, эти чада отца лжи извещают, что Пруссия в половине октября выплатила через один лондонский дом 450 000 талеров известным лицам, живущим во Франции, как полагают, прусским шпионам. Далее, по их словам, Мольтке скончался и похоронен уже три недели назад, но каждый немецкий солдат, который заговорит об этом, мгновенно расстреливается. Король Вильгельм, ввиду серьезных событий, готовящихся вокруг Парижа, находится уже около двенадцати дней в Берлине, будто бы для открытия рейхстага. Они пишут наконец, что в Мутциге, возле Страсбурга, казнили 36 отцов семейств, сыновья которых присоединились к французской армии; им отрезали носы и уши, и трупы их поставлены у стены церкви, где они находятся уже месяц. Во всем прочем главный редактор Тарбэ держится довольно сносного направления. Он борется против Гамбетты, которого называет тираном и которого прежде всего упрекает за то, что тот действует не в интересах Франции, а только в интересах республики, которая, в свою очередь, – не что иное, как его диктатура, господство произвола, и что он жертвует отечеством ради своей власти. В Париже, по-видимому, он не был в состоянии высказывать этот взгляд с достаточной силой, поэтому он убрался оттуда и пытался вместе со своими тремя младшими редакторами пробраться через немецкие линии. Это им и удалось, но не удалось им продолжать издание своей газеты в каком-нибудь провинциальном городе Франции, так как и здесь не желали видеть нападений на Гамбетту, и, таким образом, они продолжают теперь бороться и лгать в Бельгии. Заметки по поводу этой лживой газеты посланы в «Moniteur» и немецкие газеты.
Потом я составил статью о нейтралитете Люксембурга и о вероломном способе, которым там пользуются своим положением, чтобы всячески поддерживать французов в их борьбе против нас. Ход мыслей был приблизительно следующий.
С нашей стороны в начале войны было заявлено, что мы будем соблюдать нейтралитет великого герцогства. При этом предполагалось молчаливое нейтральное поведение правительства и населения Люксембурга; но это предположение не исполнилось. В то время как мы, несмотря на неудобства, возникавшие по поводу отправления наших раненых, сдержали честно наше обещание, со стороны люксембуржцев нейтралитет многократно нарушался самым явным образом. Уже раньше мы могли жаловаться, что при содействии великогерцогских железнодорожных чиновников и полицейских властей в крепость Тионвиль подвозится провиант ночью. После капитуляции Меца множество французских солдат прошло через великое герцогство для того, чтобы отправиться снова во Францию и во французскую армию, оперировавшую против нас с севера. На вокзале города Люксембурга французский вице-консул устроил настоящее бюро, в котором подобные солдаты снабжались на дорогу деньгами и свидетельствами. Великогерцогское же правительство допускало все это, не сделав даже и попытки помешать такой поддержке противников Германии. Поэтому оно уже не имеет права жаловаться, если в будущем при военных операциях мы не обратим более никакого внимания на его нейтралитет, и оно не может находить несправедливым то обстоятельство, если мы потребуем от него вознаграждение за убыток, происшедший для нас вследствие непрекращения нарушений нейтралитета.
Воскресенье, 4-го декабря. Прекрасная погода. Изредка слышатся выстрелы на северной стороне. Я телеграфировал, что вчера и сегодня французы уже не делали попыток прорваться сквозь наши линии и что принц Фридрих Карл подвинулся еще дальше вперед и опять взял несколько неприятельских орудий.
За столом присутствовали бывший баденский министр фон Роггенбах, премьер-лейтенант фон Сарвадский и баварский иоаннит фон Нитгаммер, человек с необычайно благородными чертами лица, с которым шеф познакомился недавно в лазарете. Министр рассказывал сперва о том, что он сегодня снова посетил раненых в замке, потом сказал:
«Оставя в стороне Франкфурт и Петербург, никогда в жизни моей я еще не оставался так долго, как здесь, ни в одном чужом месте. Мы проживем еще здесь до Рождества, чего мы уж и не думали. И в Пасху мы будем еще сидеть в Версале и увидим, как деревья снова покроются зеленью, и все еще будем прислушиваться к известиям о луарской армии. Если б мы знали это наверняка, то приказали бы посеять в огороде целые гряды спаржи». Потом он говорил Роггенбаху: «Я сейчас просматривал вырезки из газет. Как они накинулись на договоры! Живого места не оставили в них. «National-Zeitung», «Kölnische-Zeitung», – что же касается «Weser-Zeitung», то она, как и всегда, еще самая благоразумная из всех. Ведь, конечно, с критикой-то согласиться нужно. Но мы несем ведь ответственность, если ничего не устроится, тогда как критики безответственны. Для меня все равно, если они порицают меня, лишь бы дело прошло в рейхстаге. История может сказать, что негодный канцлер мог устроить и лучше, но я был ответствен. Если изменит в договоре что-либо рейхстаг, то может изменить и каждый южногерманский ландтаг в каком-нибудь другом направлении, и тогда этот процесс затянется надолго, и из того мира, который нам желателен и нужен, не выйдет ничего. Ведь нельзя же предъявлять прав на Эльзас, если не создано политическое лицо, если не существует Германии, которая приобретает его для себя».
Говорили о мирных переговорах, которые могут быть связаны с предстоящей капитуляцией Парижа, и о тех затруднениях, которые могут возникнуть при этом.
«Фавр и Трошю, – начал шеф, – могут сказать: «Мы не правительство, мы прежде участвовали в нем, но мы сложили с себя эту власть, мы – частные люди. Я ничего более как гражданин Трошю». – Но я бы уж их принудил, этих парижан. Я сказал бы им: «Вы, два миллиона людей, отвечаете мне вашими желудками. Я заставлю вас голодать еще двадцать четыре часа, пока мы не получим от вас того, чего желаем; и еще двадцать четыре часа, все равно что бы ни вышло из этого». – Я выдержу это, но… я уже сумел бы совладать с собою; но как совладать с тем, что стоит за мною или, вернее, что давит мою грудь так, что я не могу перевести дух. Ах, если б я был ландграфом! Я считаю себя способным быть твердым; но я не ландграф».
«Только на этих днях опять обнаружилась порядочная нелепость вследствие сентиментальной заботы о горожанах. Предполагают основать большие провиантские склады для парижан. Они думают доставлять провиант из Лондона и Бельгии, и магазины должны находиться между нашими линиями; а нашим солдатам предоставляется только смотреть на эти магазины, но не прикасаться к ним, даже в случае нужды – для того чтобы парижанам не пришлось испытывать голода, если они капитулируют. У нас здесь, в доме, конечно, всего вдоволь, но войскам на поле по временам приходится перебиваться, и они страдают ради того, чтобы парижане, узнав, что о них заботятся, откладывали капитуляцию до того дня, когда уже будет съеден последний хлеб и будет зарезана последняя лошадь. Меня и не спрашивают, потому что я скорее повешусь, чем изъявлю на это свое согласие… Но я сам виноват в этом. Я был настолько неосторожен, что обратил внимание на долженствующий наступить голод (мне пришлось также заняться этим делом и в печати), конечно, только дипломатии».
Подавали швейцарский сыр, и кто-то спросил, идет ли сыр к вину.
– Известные сорта – к известным винам, – заметил министр. – Острые сыры, как горгонцола и голландский, не годятся. Другие же – хороши. Мне помнится, что в то время, когда в Померании здорово пили – лет двести или более назад, – тогда к числу лиц наиболее пивших принадлежали рамминцы. Случилось так, что один из них получил из Штетина вино, которое не понравилось ему. Он написал об этом виноторговцу. Этот же последний отвечает ему следующими словами:
«Кусочек сыра к сему вину
Советую г. Раммину;
Тогда вкус вина один,
Пьет его ль Штеттин
Или ж Раммин».
Л., пришедши в восемь часов для получения сведений, рассказал, будто посланник фон Гольц сказал ему в 1866 году, что он отправил курьера в прусскую главную квартиру, в Кениггрец, с известием, что император Наполеон не имеет ничего возразить против присоединения Саксонии, но посланный опоздал с этим известием на несколько часов (дело, как известно, происходило иначе).
Я уговорил тогда Л. написать статью в большую газету, в которую он пишет корреспонденции, о господствующем здесь воззрении на баварский договор. Против договора можно было бы кое-что возразить. Прежде всего Баварии нельзя было, подобно тому как Саксонии в 1866 году, диктовать условия ее вступления в союз наравне с остальной Германией, так как она является здесь не побежденной, а сопобедительницей. Так же как не было желательно действовать на нее принудительно во время мира, так равно нежелательно давление и теперь, когда она по каким бы то ни было основаниям, во всяком же случае, ввиду сохранения до известной умеренной степени своей самостоятельности, сражалась на нашей стороне, – еще менее можно угрожать ей. А наконец если бы рейхстаг изменил что-либо в договорах, то ландтаги Южной Германии могли бы, в свою очередь, исправить то, что для них неудобно, и, таким образом, переговорам не было бы конца, хотя для присоединения Эльзаса и Лотарингии было бы весьма желательно, чтобы договоры были вскоре окончены.
После десяти часов раздалось около шести быстро следующих друг за другом выстрелов из одного из фортов, а вскоре после того еще несколько. Говорят, что вюртембержцы отлично дрались во время большой вылазки Дюкро, предпринятой им по направлению к Марне; точно так же и саксонцы, которые при этом случае потеряли несколько сот человек пленных. Мы взяли в плен восемьсот французов.
После половины одиннадцатого я сошел вниз к чаю, где сидели Бисмарк-Болен и Гацфельд с тремя фельдъегерями, ожидавшими приказаний шефа. Но он возвратился только полчаса спустя от великого герцога Баденского. Он быстро пишет карандашом письмо командиру 4-го армейского корпуса и отдает его одному из фельдъегерей. Потом он сообщил, что великий герцог только что получил от короля известие, будто наши оставили уже позади себя орлеанский лес и стоят под самым городом. Когда другие удалились вместе с фельдъегерями, я спросил:
– Ваше сиятельство, нельзя ли мне это хорошее известие тотчас же телеграфировать в Лондон?
– Да, можно, – сказал он улыбаясь, – если генеральный штаб только дозволит нам говорить о движении армии.
Потом он читал телеграммы агентства «Рейтер» об известиях с французской стороны. Относительно слова «tardé», вероятно, ошибочно написанного, он заметил:
– Это, должно быть, телеграфировал саксонец, – и, взглянув на меня, он прибавил. – Извините, пожалуйста.
Затем пришли прочие сослуживцы вместе с Абекеном, который был у короля и удостоился чести пить у него чай. Говорили о ноте Горчакова, об Англии, о поездке графа Гольнштейна, о хороших результатах его поездки и об аудиенции графа у короля Вильгельма. Болен сказал:
– В Берлине все вне себя от радости. Завтра будет дан прекрасный спектакль в честь императора; город будет иллюминован, делаются уже грандиозные приготовления – поистине будет волшебное зрелище!
– Да, – заметил шеф, – я полагаю, это окажет хорошее действие и на рейхстаг. Впрочем, очень хорошо со стороны фон Роггенбаха, что он выразил готовность тотчас же отправиться в Берлин. (Для того, чтобы недовольным депутатам проповедовать умеренность.)
Понедельник, 5-го декабря. Очень хорошая погода, очень холодное утро. Утром шеф в постели получает от Бронсара письменное извещение, что третий и девятый армейские корпуса под начальством принца Фридриха Карла одержали большую победу; станция железной дороги и одно из предместий заняты Манштейном, великий герцог Мекленбургский занял западную часть города; нам достались с лишком тридцать пушек и несколько тысяч пленных. И под Амьеном после победоносного сражения наши войска взяли всевозможные военные трофеи, и в том числе девять орудий. Наконец, здесь, под Парижем, французы ушли назад за Марну. Я телеграфировал это по-нашему, и министр на этот раз не находит ничего, чтобы следовало исправить в этой длинной депеше.
Вскоре после этого он снова приказал позвать меня исправить ошибку в баварском деле, так как мысли, выраженные им до сих пор, были несколько иначе поняты. Эту поправку я приказал опустить в сигарный ящик, висевший на стене внизу в канцелярии, вместо письменного ящика. В поправке говорилось приблизительно вот что: «Слух, будто союзный канцлер заключил договоры с южногерманскими государствами в том виде, как они представляются теперь, в надежде, что рейхстаг отменит или только изменит их, лишен всякого основания. Эти договоры в течение декабря должны быть обсуждены и одобрены во всех пунктах, для того чтобы с 1-го января они могли войти в силу. Иначе все останется в неопределенном положении. Если их изменит представительство Северной Германии, то южногерманские ландтаги, в свою очередь, имеют право восстановить их в прежнем виде, и никто, конечно, не может знать, не воспользуются ли они этим правом. Но тогда народу придется еще долго ждать политического единства. («Быть может, с десяток лет, – сказал шеф, – и interim aliquid fit».) И мир тогда не может быть заключен так, как мы желаем. Договоры могут быть неполны, но это может быть исправлено впоследствии мало-помалу посредством рейхстага, с согласия союзного совета и посредством давления общественного мнения и господствующего в народе известного национального настроения. Спешить с этим нечего. Если же такое давление не обнаружится, в таком случае теперешнее положение германских дел представляется, очевидно, желаемым для большинства нации. Люди, проникнутые национальным чувством в Версале, очень заботятся и беспокоятся настроением Берлина относительно этого дела, однако же некоторое утешение представляется в том обстоятельстве, что «Volks-Zeitung» полемизирует против соглашения с Баварией, ибо замечено, что все люди с политическим убеждением отворачиваются вообще от всего того, чту эта газета хвалит и рекомендует, и, наоборот, расположены к тому, чту ею порицается или от чего она предостерегает».
В три часа я пошел гулять с Бухером на лесистые высоты, лежащие к югу от города, откуда я видел город на всем его протяжении. Вскоре после обеда я телеграфировал, согласно сделанному шефу донесению, что в прошлую ночь Орлеан был занят немецкими войсками. В это самое время приходит Л. и сообщает мне, что Бамберг сказал ему, что он, Л., по приказанию союзного канцлера должен передать редакцию газеты «Moniteur Officièl» ему, Бамбергу. Я очень рад, что ему дозволено для своих корреспонденций черпать у нас сведения. Он неоднократно оказывал нам этим хорошие услуги.
За столом, влево от шефа, сидел имперский депутат Бамбергер, который тоже намеревался отправиться в Берлин, для того чтобы действовать там в пользу принятия без изменений договоров с Южной Германией. Кроме него, у министра были в гостях драгунский офицер с желтым воротником, полковник фон Шенк, и лейтенант или ротмистр голубых гусар. Последний – господин с седой головой и усами – некто фон Рохов, убивший на дуэли Гинкельдея. Разговор шел сперва о врачах и их познаниях, и об них шеф высказал не особенно благоприятные мнения. Потом темой разговора сделались договоры, и поведение государей в этом деле признавалось правильным.
– Это так, – возразил канцлер, – а рейхстаги как! Мне приходится постоянно думать: «Эх вы, господа, вы портите мне всю мою махинацию». Знаете ли вы историю с императором Гейнрихом? Там под конец все-таки дело поправилось. А тут-то. Эти-то готовы убивать людей на алтаре отечества, но все-таки это ничего не поможет. – Он с минуту подумал, потом продолжал, полуулыбаясь: – Следовало бы членов ландстага и рейхстага сделать ответственными, подобно министрам, не более не менее как в равной степени. Следовало бы издать закон об ответственности депутатов, если они не признают важных государственных договоров, вследствие государственной измены, или же если они, как господа парижане, без всякого основания и легкомысленно одобрят войну. Там все стояли за войну, кроме только Жюля Фавра. Быть может, я еще предложу когда-нибудь такой закон.
Речь шла о последних стычках под Парижем, и кто-то заметил, что при этом и померяне были в огне.
– Вероятно, и мои добрые варцинцы, – сказал шеф. – Сорок девять – семь раз по семь – как их дела?
Рохов рассказывал потом о своеобразных привычках генерала фон Альвенслебена, в квартире которого он провел ночь.
Потом заговорили о капитуляции Парижа, долженствовавшей последовать не позже четырех недель.
– Да, – сказал канцлер, вздыхая, – как только дело дойдет до нее, тут-то и начнется настоящим образом мое горе.
Бамбергер полагал, что их не только следует заставить капитулировать, но и требовать от них тотчас же заключения мира.
– Совершенно справедливо, – возразил шеф, – это и мое мнение, и их следовало бы принудить к этому голодом. Но есть люди, которые прежде всего желают приобрести репутацию человеколюбивых, и этим они портят нам все дело. Эти люди не обращают внимания на то, что сперва нам нужно подумать о наших собственных солдатах и позаботиться о том, чтобы они без всякой пользы не терпели нужды и чтобы их не убивали! То же самое можно сказать о бомбардировании. И для чего это щадят искателей картофеля? Ведь их следовало бы тоже убивать, а не морить голодом.
После восьми часов меня несколько раз звали к шефу; писал две большие статьи. Вторая, написанная по поводу заметки «Indépendance Belge», указывает на то обстоятельство, что родство Орлеанских принцев через герцога Алансонского с Габсбурго-Лотарингским домом не может побудить нас, немцев, отдавать им преимущество или смотреть на них особенно благоприятно. Там сказано приблизительно вот что: «Как известно, принцы из Орлеанского дома, заявив о своем желании принять участие в борьбе против нас, получили от Трошю отказ. В настоящее время «Indépendance» извещает нас, что герцог Алансонский, второй сын герцога Немурского, который тогда вследствие болезни не мог пойти по следам своих дядей и двоюродных братьев, теперь хочет попытать свое счастье в таком же направлении, и торжественно прибавляет: «Известно, что герцог Алансонский женат на сестре австрийской императрицы». – Нам понятен этот намек, и нам кажется, что мы ответим на него в духе немецкой политики, если скажем следующее. Орлеанские принцы относятся к нам так же враждебно, как и прочие династии, добивающиеся короны Франции. Орган их в отношении нас исполнен лжи и ругательства. Мы не забыли хвалебный гимн коварным вольным стрелкам, который запел герцог Жуанвильский после битвы под Вертом. Во Франции для нас может быть приятным лишь то правительство, которое всего менее в состоянии вредить нам, так как оно всего более будет занято самим собою и задачей – удержаться ввиду своих соперников. Впрочем, для нас орлеанисты, легитимисты, империалисты и республиканцы имеют совершенно одинаковое значение. Что же касается намека на австрийское родство, то следовало бы остерегаться его. В Австро-Венгрии существует партия, которая пойдет вместе с Германией, и другая, которая пойдет против Германии, партия, которая желала бы продолжение старой политики Кауница во время Семилетней войны, политики постоянного заговора с Францией против немецких интересов вообще и главным образом против Пруссии. Это та политика, которая соединенная в последнее время с именем Меттерниха, действовала с 1815 по 1866 год и которой с тех пор пытались следовать с большим или меньшим упорством. Это та партия, к которой между другими эпигонами старого князя Меттерниха принадлежит Меттерних junior, уже много лет ревностный ходатай о франко-австрийском союзе против Германии и один из главнейших подстрекателей свирепствующей ныне войны. Если Орлеанские принцы думают, что на основании их связи с Австрией они могут питать большие надежды, то пусть они знают, что им по крайней мере от нас поэтому-то именно не на что надеяться».
Во время чая, когда я уже посидел несколько времени с Бухером и Кейделлем, пришел и шеф, а потом и Гацфельд. Последний был у короля и сообщил нам, что принц Фридрих Карл в сражении под Орлеаном и во время соединенного с ним преследования французов завладел семьюдесятью семью пушками, несколькими картечницами и четырьмя луарскими канонирками. Около десяти тысяч не раненных пленных – в наших руках. Неприятель бежал в разных направлениях. Все пункты взяты штурмом, причем и мы понесли значительную потерю, именно: тридцать шестой полк лишился многих солдат – говорят, около шестисот человек. Равным образом в последних сражениях под Парижем мы в бою с превосходной силой понесли значительную потерю. «Впрочем, на этот раз у короля не было ничего особенно занимательного, – продолжал Гацфельд. – Русский статский советник Гримм рассказывал много не особенно интересных вещей о Людовике XIV и о Людовике XV. Веймарец обращался с вопросами, на которые не могли ответить должным образом».
«В ответах на подобные вопросы Радовиц был силен, – сказал министр. – Он смело отвечал на всевозможные вопросы и этим достиг большую часть своих успехов при дворе. Он умел рассказать в точности, во что была одета Ментенон или Помпадур в тот или другой день. Она то-то и то-то носила на шее, у нее был головной убор с колибри или виноградными кистями, платье на ней было цвета gris de perles или попугаево-зеленого с такими-то или другими оборками и кружевами – совершенно точно, как будто бы он сам был при этом. Дамы с большим вниманием слушали эту лекцию о туалете, которую он читал так плавно».
Разговор перешел потом на Александра фон Гумбольдта, который, судя по тому, что говорят о нем, был также придворный человек, но не отличался занимательностью. «У нашего блаженной памяти государя, – так рассказывал шеф, – я бывал единственной жертвой искупления, когда Гумбольдт вечером занимал общество по-своему. Он обыкновенно читал вслух, иногда в продолжение целых часов, биографию какого-нибудь французского ученого или архитектора, которая никому не была интересна, кроме него самого. При этом он стоял, бывало, и держал книгу у самой лампы. По временам он выпускал ее из рук для того, чтобы сделать по поводу прочитанного ученое замечание. Никто не слушал его, но слово все-таки оставалось за ним. Королева вышивала что-то по канве и, конечно, ничего не слышала из его лекции. Король рассматривал картины, гравюры и политипажи – и с шумом перекидывал листы, очевидно, с тайным намерением ничего не слышать. Молодые люди по сторонам и на заднем плане беседовали между собою, нисколько не стесняясь, шептались и, таким образом, заглушали просто его чтение. Но это последнее журчало, не прерываясь, подобно ручью. Герлах, который обыкновенно присутствовал при этом, сидя на своем маленьком круглом стуле, через края которого опускались его толстые ягодицы, спал и храпел, так что король однажды разбудил его и сказал ему: «Герлах, не храпите же!» Я был его единственным терпеливым слушателем, то есть я молчал, делал вид, будто я слушаю его чтение, и при этом занят был своими собственными мыслями, пока наконец не подавали холодного ужина и белого вина. Старику бывало очень досадно, если ему нельзя было говорить. Мне помнится, однажды был кто-то, завладевший разговором и именно совершенно естественным образом, так как он умел хорошо рассказывать вещи, которые всех интересовали. Гумбольдт был вне себя. Ворчливо клал он на свою тарелку целую кучу – вот какую – (он показывает рукою) паштета из гусиной печенки, жирного угря, омаровый хвост и других неудобоваримых веществ – целую гору! – удивительно, что только мог съедать этот старик! Когда же он наедался вдоволь, то опять делал попытку овладеть разговором. «На вершине Попокатепетля, – начинал он. Но это ничего не помогало, рассказчик не давал себя отвлечь от своей темы. – На вершине Попокатепетля, семь тысяч саженей над… – опять ему не удалось пробиться, рассказчик спокойно продолжал говорить. – На вершине Попокатепетля, семь тысяч саженей над уровнем моря», – говорил он громким, возбужденным голосом, однако и это ни к чему не привело; рассказчик продолжал говорить по-прежнему, и общество слушало только его. Это было неслыханно – дерзость! С яростью опускался Гумбольдт на свое сиденье и погружался в размышление о неблагодарности человечества даже и при дворе».
«Либералы очень уважали его, они считали его своим человеком. Но он был такой человек, которому государева милость была необходима и который тогда только чувствовал себя хорошо, когда его освещало солнце двора. – Это не помешало ему впоследствии с Варнгагеном высказывать свои суждения о дворе и рассказывать о нем всевозможные некрасивые истории. Варнгаген потом составил из этого целые книги, которые и я приобрел себе. Они очень дороги, если принять во внимание, что на каждой странице их помещается только несколько строк крупной печати».
Кейделль полагал, что для истории они необходимы.
– Да, – возразил шеф, – в известном смысле. – В отдельности они немного стоят, но, как целое, они представляют выражение берлинской закваски в то время, когда ничего не было. Тогда весь мир говорил с таким злобным бессилием. То был такой мир, которого без подобных книг теперь вовсе нельзя и представить себе, если кто не видал его сам. Много было отведено внешней стороне, и – ничего порядочного внутри. Я припоминаю, хотя я был тогда очень мал, – это было, должно быть, в 1821 или 1822 году – тогда министры были еще очень большие звери, на них смотрели с удивлением; они были окружены какой-то таинственностью. Вот как-то раз Шукманн давал большой вечер, который тогда назывался ассамблеей. И какой это он был ужасно большой зверь в качестве министра! Моя мать тоже пошла туда. Я помню это, как будто все происходило вчера. На ней были надеты длинные перчатки вот до сих пор (он показал это на своей руке), платье с короткой талией; она носила пышные локоны с обеих сторон, а на голове – большое страусовое перо. – Он прервал на этом историю свою и опять возвратился к Гумбольдту.
– Гумбольдт, – сказал он, – умел иногда и хорошо рассказывать наедине из времен Фридриха Вильгельма III и в особенности из времени своего первого пребывания в Париже; и так как он был расположен ко мне, потому что я слушал его со вниманием, то я и узнал от него много прекрасных анекдотов. Со старым Меттернихом было то же самое. Я прожил с ним однажды несколько дней в Иоганнисберге. Впоследствии Тун говорил мне: «Я не знаю, что вы такое сделали старому князю; он ведь просто души в вас не чает и думает, что если вы не оправдаете его ожиданий, то я уж и не знаю, право, что с ним случится». Я ответил: «Я объясню вам это: я спокойно слушал его рассказы и только по временам звонил в колокольчик. Это нравится подобным словоохотливым старикам».
Гацфельд заметил, что Мольтке написал Трошю: так и так идут дела под Орлеаном. «Он предоставил ему, если пожелает, послать офицера убедиться в истине. Он выдаст ему охранительную грамоту до самого Орлеана».
– Это я знаю, – сказал шеф. – Но мне было бы более желательно, если бы он явился сам по себе. Наши линии теперь во многих местах стали редки, к тому же у них имеется голубиная почта. Если мы скажем им так, то оно будет иметь вид, как будто капитуляция нам очень к спеху.
Вторник, 6-го декабря. Утром телеграфировал в Берлин и Лондон подробности о победе под Орлеаном. Потом составил статью для «Монитера» и для немецких газет о вероломстве пленных французских офицеров, из которых некоторые опять преследуются вследствие тайного предписания. И генерал Барраль, командующий теперь частью луарской армии, убежал тоже таким же постыдным образом. После передачи Страсбурга он не только однократно, но даже двукратно дал письменное обещание под честным словом в этой войне не подымать более оружия против Пруссии и ее союзников и вообще не делать ничего такого, что могло бы вредить немецким армиям. Он поехал потом в Кольмар, а оттуда на Луару, где опять поступил во французскую армию – беспримерная бесчестность! Члены турского правительства не имели ничего против этого. Эти господа, которыми бельгийские газеты не могут нахвалиться вдоволь, будто они люди честные, благородные и т. д., пошли еще дальше; они отправили к задержанным в Бельгии французским офицерам некоего Ришара, который собрал их у Ташардa, представителя господ Гамбетты и Фавра в Брюсселе, и там под угрозами требовал от них, чтобы они нарушили данное ими бельгийским властям слово и отправились во Францию сражаться опять с немцами. И в Силезии, по-видимому, подобные эмиссары склонили на такой поступок слабохарактерных офицеров. В истории войн, конечно, найдется немного подобных случаев. Но у этого дела есть еще и другая сторона: с немецкой стороны вследствие подобных недостойных поступков является большое сомнение насчет того, можно ли вообще доверять такому правительству, как правительство народной обороны. Другими словами, с правительством, которое принуждает нарушать слово, которое по собственной инициативе принимает на службу нарушивших слово офицеров и употребляет их в дело и этим показывает, что оно разделяет и одобряет их мнение о значении торжественно данных обещаний, – мы, само собою разумеется, как с правительством в высшей степени ненадежным, не можем вступать в переговоры до тех пор, пока будут продолжаться подобные переманивания и определения на службу.
За обедом находились сегодня Д. Лауер и Одо Россель. Разговор был не особенно интересный; о политике почти ничего не говорили. Но у нас были великолепные пфальцские вина: придворный Дейдесгеймер и церковный Форстер – благородные вина, ароматные и огненные, – «из огня был создан дух». Даже Бухер, который вообще пьет только красное вино, сделал честь этой небесной росе с Гаардских гор.
Вечером посетил меня консул Бамберг, новый редактор нашей версальской газеты, – человек в летах, в морской форме, украшенный двумя орденами – он теперь будет посещать меня каждый день. Недавний осмотр лазарета в замке вызвал следствие, и шеф, если я не ошибаюсь, получил известие, что все было найдено в порядке, больные получали то, что им следовало, прислужник же, который говорил о неудовлетворительности ухода за больными, подвергнут дисциплинарному взысканию [17] . Потом написал еще одну статью, в которой я в вежливой форме выразил мое удивление медному лбу Грамона, напомнившего в брюссельском «Gaulois» о своем существовании. Он, который своей неслыханной ограниченностью, а равно своей беспримерной неловкостью вверг Францию в бедствие, должен бы, подобно своему товарищу Оливье, молчаливо скрыться куда-нибудь и радоваться, если о нем забудут, или же (как одаренный крепким телосложением и следуя традициям своего древнего рода) должен бы поступить на военную службу и, сражаясь за свое отечество, искупить некоторым образом причиненное им зло. Вместо того он осмеливается еще напоминать свету в газете о том, что он еще существует и что некогда держал в своих руках французскую политику. «Дерзкий дурак». Понятное дело, подобным людям никто не отвечает на их доводы.
После консула с орденом Христа пришел Л., принесший добрую весть, что вчера пополудни генерал Гёбен окружил Руан и что оперирующие в этой местности немецкие войска направились теперь против Гавра и Шербура. Я просил его написать и для своих газет статьи о приеме на службу нарушивших честное слово офицеров и о дерзости Грамона.
По английским известиям в Париже уже недели две назад началась довольно неприятная жизнь. Появились болезни, и смертные случаи стали значительно чаще, чем в обыкновенное время. Страх и уныние, а также и нужда способствовали этому. В первую неделю сентября насчитывали девятьсот смертных случаев, а в неделю, закончившуюся 5-го октября, приблизительно вдвое столько, в следующую – тысячу девятьсот смертных случаев. В городе свирепствует оспа, похищающая много жертв; равным образом значительное число людей умерло от брюшных болезней. Среди набранных в провинции батальонов эпидемически распространилась тоска по родине. Говорят, будто один английский корреспондент при посещении южного госпиталя в последнюю неделю октября видел над входною дверью здания записку следующего содержания: «Кто принесет с собою кошку, собаку или трех крыс, тот может принять участие в завтраке или обеде. Примечание: безусловно, необходимо, чтобы животные доставлялись живыми». Подобные объявления на дверях парижских госпиталей представляют будто явление обыкновенное.
Недостает еще пяти минут до полуночи. Министр уже в постели – в виде исключения. Свечи, поставленные в бутылочных горлах на моем столе, значительно сгорели. Мон-Валерьян дал страшный залп по долине. Зачем это? Может быть, он должен только поведать парижанам: теперь двенадцать часов ночи. Значит, это что-то вроде оклика ночного сторожа. В противном случае пальба эта имела бы смысл поговорки «Много шуму из ничего». В последние два дня боя форты, как сегодня слышал Абекен, выпустили около шестнадцати тысяч бомб и гранат, но от этого ранены из наших только тридцать пять человек, в том числе некоторые легко.