Часть вторая
Глава ХII Усиленное ожидание развязки в разных направлениях
В половине ноября я писал домой: «Возможно, что мы вернемся на родину до Рождества. Некоторые считают это вероятным, основываясь на отзывах, выраженных на днях королем; я, однако же, не вполне уверен в этом, хотя дела наши и идут хорошо, и Парижу, по всем вероятиям, через какие-нибудь три-четыре недели придется питаться лишь мукой и кониной, и он, следовательно, будет вынужден оказать и с своей стороны некоторое содействие нашему желанию, в особенности же если крупные гиндерзиновские пушки помогут укрощенному голодом правительству принять скорейшее решение. Что наш друг С. находит такую историю скучной – это понятно. Но война не для того ведь, собственно, ведется, чтобы доставлять препровождение времени ему и людям, разделяющим его образ мыслей. Поэтому он сделает хорошо, если вооружится терпением еще на некоторое время; для этого я рекомендую ему взять в пример наших солдат, которые обречены ожидать окончания, голодая, и в грязи, не так, как он и другие господа, которые ждут конца в Берлине, развалившись на покойной софе, имея сытный обед и вдоволь вина. Эти премудрые пивные и винные склады, вечно сетующие и ворчащие, представляют какое-то особенное общество, недовольное ничем до смешного».
В этих словах, несомненно, была и некоторая доля правды; но когда оказалось, что парижане запаслись провизией на более продолжительное время, чем предполагалось мною, когда огромные пушки генерала Гиндерзина пребывали в молчании еще целые недели и когда германский вопрос, по-видимому, еще не приближался к желаемому решению – в то время в дом, находящийся на rue de Provence, мало-помалу проникло уныние, тем более что слухи, будто какое-то незваное вмешательство замедляет начало бомбардировки, с каждой неделей распространялись упорнее.
Насколько эти слухи действительно были основательны – этого я решать не берусь. Достоверно, конечно, и то, что существовали и другие причины, которые препятствовали переходу к обстреливанию города в том именно скором времени, как это многие желали, и что даже обложение Парижа представлялось делом необыкновенным. Для объяснения этого обстоятельства я предпошлю дальнейшему моему изложению описание майора Блюме, сделанное им в 1871 году.
«Обложение Парижа, прежде чем оно действительно приведено было в исполнение, считалось иностранными военными специалистами делом просто невозможным, и этот взгляд мог найти себе оправдание в весьма серьезных основаниях. В Париже до его оцепления находилось почти четыреста тысяч вооруженных людей, в числе которых было около шестидесяти тысяч человек регулярного войска, приблизительно сто тысяч подвижной гвардии, набранной в самом городе и в соседних департаментах. Регулярное войско и подвижная гвардия были вооружены ружьями Шасспу, и какие недостатки ни заключались бы в военной выправке этих войск, они все-таки были достаточно сильны для того, чтобы с успехом защищаться под прикрытием валов и рвов и при хороших начальниках делать энергические вылазки. Главная линия обложения Парижа простиралась на четыре мили; соединительная линия фортов была длиною семь с половиною миль; линия обложения, долженствовавшая быть занятой немецкими передовыми постами, простиралась даже на 11 миль, а прямая телеграфная линия, соединявшая между собою главные квартиры разных армейских корпусов, была длиною не менее чем двадцать миль. Сила же немецкой армии, окружившей 19-го сентября город, состояла не более как из 122 000 человек пехоты, 24 000 человек кавалерии при 622 орудиях. Действительная сила отдельных отрядов этого войска весьма значительно уменьшилась вследствие происходивших сражений и походов. Так, например, гвардейский корпус имел в своем составе только 14 000, пятый армейский корпус – только 16 000 человек пехоты. Таким образом, в действительности обложение являлось предприятием смелым, гораздо более смелым, чем сами французы представляли его себе в тогдашнее время, и, если бы они обладали хоть некоторою долею самопризнания, им следовало бы и теперь заявить, что громкие фразы о славной защите их столицы имели мало оснований. В продолжение четырех недель на каждый шаг громадной линии обложение приходилось только по одному немецкому пехотинцу. Потом мало-помалу стали подходить одиннадцатый северогерманский и первый баварский армейские корпуса, а равно и вновь набранные войска для пополнения слившихся вместе кадр; с падением Страсбурга освободилась дивизия гвардейского ландвера, и, таким образом, ко времени последней недели октября обе наши армии перед Парижем усилились до 202 000 человек пехоты и 33 800 человек кавалерии при 898 орудиях. Несмотря, однако же, на значительные силы, требовавшиеся службой на передовых постах и для необходимого фортификационного укрепления линии обложения, эти армии должны были выделять из себя тотчас же сильные отряды, для того чтобы сделать свободным тыл осаждающих войск. А поэтому число непосредственно осаждавших город немецких войск едва ли составляло когда-либо более двухсот тысяч человек».
Блюме приводит далее причины, почему, по его мнению, не произведены были попытки взять силою Париж в сентябре, а позднее не была предпринята формальная осада его. От намерения взять силою Париж надобно было отказаться ввиду недоступности фортов и вала, защищавших город. Для осады же и даже для артиллерийской атаки отдельных фортов, независимо от незначительности имевшегося в распоряжении войск, прежде всего недоставало соответственного осадного парка. Доставка же парка могла быть произведена не ранее как по падении Туля и открытии железнодорожного движения до Нантейля, значит, не раньше последней недели сентября. А когда открылось железнодорожное сообщение до этого места, отстоящего от Парижа на одиннадцать миль, ближайшею и настоятельнейшей потребностью сделалась забота о достаточном продовольствии войск. В окрестностях Парижа в лучшем случае можно было найти винные склады, но, кроме них, не было никаких других запасов, заслуживающих внимания. Армия кормилась только тем, что могли доставать руки. Приходилось учреждать и наполнять запасные магазины, и вследствие этого откладывалась доставка осадных орудий. Но даже и тогда, когда подвоз их до Нантейля сделался возможным, все-таки предстояли еще большие затруднения. Около трехсот пушек самого крупного калибра и по пятьсот зарядов на каждую из них «в виде необходимейшего боевого снаряда» нужно было доставлять на телегах на расстояние одиннадцати миль, «по скверным дорогам»; требующихся же для этого четырехколесных фур нельзя было найти во Франции, так что, наконец, пришлось выписать из Германии целые вереницы транспортных повозок. Эти-то и другие затруднения, по уверению майора Блюме, были причиной, что даже и в декабре, когда уже были сделаны приготовления к артиллерийской атаке на Мон-Аврон и форты южной стороны, имелся на лицо только осадный парк умеренной силы, а именно: за вычетом 40 нарезных шестифунтовых орудий – только 235, в числе которых около половины нарезных двенадцатифунтовых. С этими средствами, полагает Блюме, на город едва ли возможно было произвести что-либо большее, чем известное нравственное давление. «Но большего и не было нужно: о действительной осаде и закладывании параллелей с целью овладения фортами при существовавших обстоятельствах нельзя было и думать».
«В половине января против южного фронта Парижа действовали 123 орудия. Они бросали ежедневно в город от двух до трехсот гранат, что было достаточно для того, чтобы держать в тревоге части города, лежащие на левом берегу Сены, и выгнать оттуда большую часть населения. Собственно, большой материальный вред, во всяком случае, они не могли причинить; но после падения Мезьера число тяжелых орудий могло быть значительно увеличено, а затем успехи наших батарей на севере дозволяли подготовить решительную атаку на Сен-Дени и отсюда открыть огонь по северной половине Парижа. Однако к тому времени сила сопротивления города уже истощилась. Вскоре после последней неудачной вылазки 19-го января он сложил оружие, а с падением его наступило перемирие, а вслед за тем и мир».
Теперь мы возвратимся снова ко времени половины ноября и продолжим, насколько возможно, рассказ дневника.
Среда, 16-го ноября. Начальник все еще нездоров; как на одну из причин болезни, указывают на неприятности по поводу переговоров с некоторыми южнонемецкими государствами, казавшихся, что они вскоре приостановятся, а равно и вследствие поведения военных чинов, которые несколько раз не находили нужным справляться с его мнением, хотя дело, собственно, касалось не одних только военных вопросов.
После трех часов пополудни я снова посетил тех офицеров 46-го полка, которые из передовых постов только что возвратились сюда отдохнуть на шесть дней и наслаждались покоем в небольшом замке близ Шинэ. Г., который, вероятно, вскоре получит орден Железного креста, рассказывал прекрасный анекдотец, относящийся к действиям последних недель. В стычке, происходившей по соседству с Мальмэзоном, они должны были пробраться через брешь в стене, окружавшей парк; но брешь была так невелика, что Г. не мог пролезть в нее иначе как опустив обнаженную шпагу. Находясь поэтому случаю в затруднении, он увидал стоявшего по ту сторону француза, красивого, бодрого малого, взятого недавно в плен и безоружного. Г. подозвал его к себе и попросил его подержать ему шпагу. Француз исполнил это, улыбаясь, и затем возвратил ему оружие с выражением обязательной услужливости. Подобным же образом он помог и взбиравшемуся за Г. фельдфебелю. Солдаты, конечно, застрелили бы молодого человека, если бы он только подал вид, что хочет оставить у себя шпагу.
Галлы, как полагает Г., теперь охотно сдаются в плен, что, однако же, нельзя объяснить себе недостатком пищи в парижской армии. Недавно сержант зуавов, перебежавший на передовые посты при Ласели, имел очень дородный вид. Все ждут здесь с нетерпением начала бомбардировки, и все утверждают с уверенностью, будто она до сих пор не состоялась потому, что некоторые высокопоставленные дамы ходатайствовали о пощаде города. Сегодня ждали – я не позаботился спросить, на основании каких это известий или признаков, – большой вылазки парижан. Я утверждал, что подобная попытка теперь уже не имеет более такого значения, как на прошлой неделе, так как принц Фридрих Карл прибыл уже со своими войсками в Рамбуллье.
За обедом присутствовал граф Вальдерзее. Шеф опять жалуется, что военачальники не хотят извещать его обо всех важных обстоятельствах. Только после долгих просьб он добился, чтобы ему по меньшей мере сообщали о тех делах, о которых телеграфируют в немецкие газеты. В 1866 году было иначе. Тогда его приглашали всякий раз к обсуждению дел.
– Так и следует, – закончил он свою речь. – Этого требует мое звание; я уже потому должен знать о всех военных делах, чтобы мог своевременно заключить мир.
Четверг, 17-го ноября. Дельбрюк, живший через два или три дома от нас, на avenue de Saint Cloud, сегодня после завтрака у нас уехал обратно в Берлин, где должно произойти открытие рейхстага. За завтраком сделалось также известным, что Кейделль избран в рейхстаг, но он вскоре опять приедет сюда. Раньше я просмотрел несколько французских писем, отправленных на аэростате, а равно и несколько парижских газет, между прочими, «Patrie» от 10-го числа, содержавшую интересную полемику Абу с временным правительством, – в ней приблизительно те же мысли, которые недавно развивали «Figaro», «Gazette de France» от 12 числа и «Liberié» от 10-го числа. Потом я послал в Берлин перевод письма, присланного президентом римской юнты газете «Allgemeine-Zeitung». После обеда мы узнали, что принц Фридрих Карл стоит уже близ Орлеана.
К обеду приехали гости начальника: Альтен и князь Радзивилл. Говорили, что носится слух, будто Гарибальди с 13 000 своих волонтеров попал в плен, на что министр заметил: «Это ведь было бы действительно прискорбно – взять в плен 13 000 вольных стрелков, которые даже не французы, – отчего это их не расстреливают?» Потом он опять жаловался на то, что военачальники мало спрашивают его мнения. «Вот, например, капитуляция Вердена, – продолжал он, – я, конечно, не посоветовал бы ее. Обещано возвратить оружие по заключении мира, и притом французским властям предоставлена полная свобода действий. Первое условие – еще ничего, потому что при самом заключении мира можно выговорить, что оружие не будет возвращено. Но эта librement – тут ведь мы в промежутке времени до заключения мира ничего не можем сделать, и они нам могут делать во всем наперекор – могут действовать так, как будто и нет войны. Они могут совершенно открыто произвести восстание в пользу республики, и мы, согласно договору, не можем запретить им этого».
Затем кто-то заговорил о статье дипломата, помещенной в «Independence Belge», в которой пророчится возвращение Наполеона. «Конечно, – заметил канцлер, – нечто подобное может прийти в голову тому, кто прочел эту статью. Нельзя, впрочем, сказать, чтобы это было совершенно невозможно. Если бы он заключил с нами мир, то с войсками, которые он имеет в Германии, он мог бы возвратиться. Они составляли бы что-то вроде венгерского легиона в большем размере. До сих пор он все-таки представляет законное правительство». «После восстановления порядка для поддержания его потребовалось бы самое большее – двести тысяч человек. Облагать войсками большие города, кроме Парижа, не было бы надобности. Пожалуй, пришлось бы еще облагать Лион и Марсель. Остальные города он мог бы отдать под защиту национальной гвардии. Если бы республиканцы восстали, их можно бы бомбардировать».
Подают телеграмму, содержащую мнение Гранвилля о русской декларации относительно Парижского мира, и шеф читает телеграмму вслух. Телеграмма гласит приблизительно так: Россия намеревается отказаться от части трактата 1856 года, но она тем самым присваивает себе право единолично устранить весь трактат, между тем как это право принадлежит только всей совокупности лиц, подписавших его. Англия не может допустить такого произвольного поступка, влекущего за собою сомнение в действительности всех договоров. В будущем надо опасаться усложнений. Министр улыбается и говорит: «Будущие усложнения! Парламентские ораторы! Не посмеют ничего». Слово «будущие» он подчеркнул. «Так обыкновенно говорится, когда не имеется в виду сделать что-нибудь. Нет, их нечего бояться, так же как месяца четыре назад от них нечего было ждать». «Если б англичане до начала войны сказали Наполеону: войны не бывать, то не было бы теперь ее». Минуту спустя он продолжал: «Существовало всегда мнение, что русская политика особенно хитра – все увертки, пронырства и уловки, но это неправда. Будь они нечестны, они не стали бы давать подобных объяснений, а преспокойно строили бы корабли на Черном море и ждали бы, пока их не спросят об этом. Затем они могли бы сказать, что они ни о чем не знают, но они справятся и, таким образом, продолжали бы свое дело. Подобное положение вещей могло бы долго продолжаться и наконец к нему бы и привыкли». – Бухер замечает: «У них ведь теперь уж имеются военные корабли на Черном море; севастопольские уже вытащены, и если б им сказали: “Вы не вправе иметь здесь корабли”, они могли бы ответить: “Верно, но мы ведь не можем вывести их отсюда, так как в 1856 году запрещен проход военных кораблей через Дарданеллы”».
Другая телеграмма извещает об избрании герцога Аоста королем Испании. Шеф говорит: «Мне жаль его и ее. Он избран, впрочем, незначительным большинством – не двумя третями, как требовалось первоначально. За него подано около 190 голосов, а 115 против». Альтен радуется, что монархический принцип в Испании все-таки наконец одержал победу. «Ну уж эти испанцы, – возразил министр, – нашелся ли хотя один из этих кастильцев, считающих, что они безраздельно обладают чувством чести, который выразил бы свое негодование относительно причины настоящей войны, хотя причины эти проистекали, собственно, из их прежнего выбора короля и заключались в том, что Наполеон вмешался в их свободное решение, трактовал их как своих вассалов?» Кто-то заявляет, что теперь кончилась кандидатура принца Гогенцоллерна. «Да, – возразил шеф, – потому только, что он сам не захотел. Еще недели две назад я сказал ему: пока еще есть время; но у него уже охота пропала».
Вечером, за чаем, рассказывали, что Борк чрезвычайно радуется известию, что мы еще до праздников возвратимся домой. Он сказал, будто королю надобно подумать о рождественских подарках для королевы.
– А сколько остается еще до Рождества? – спросил его величество.
– Пять недель, ваше величество.
– Д…а, к тому времени мы будем дома.
Что это такое: басня или недоразумение? Все-таки запишем это.
Пятница, 18-го ноября. Утром густой туман, к одиннадцати часам проясняется, после обеда опять поднялся туман. За завтраком я узнал, что генерал фон Тресков выбил из Дрё семь тысяч французских мобилей (подвижной гвардии) и занял город. Я спросил, можно ли мне телеграфировать об этом, на что получил утвердительный ответ, и телеграмма была отправлена. Потом отправился с Вольманном в Вилль-д’Аврэ, чтобы снова взглянуть на Париж. Когда мы вернулись домой, мы застали у шефа, в зале, баварского военного министра фон Пранка.
В канцелярии говорят о том, что Кейделль прибудет завтра или в воскресенье и что против позиции баварцев сделана небольшая вылазка, подробности о которой, однако, еще неизвестны. Вечерний номер «National-Zeitung» от 15-го ноября под заглавием «Великобритания» содержит заметки о Рейнье и его визитах к нам, в Мец и к Евгении. Он богатый помещик, женат на англичанке, мадам Лебретон, которая находится в свите императрицы и в большой дружбе с нею и до войны бежала из Франции. Он, по-видимому, волонтер в дипломатии и, как у нас прежде предполагали, принял на себя роль посредника по собственной инициативе. За столом присутствовали гости: граф Брай, министр фон Луц и вюртембергский офицер фон Мауклер. Брай – большого роста, худощавый господин с длинными, гладкими волосами на висках, за уши причесанными, за исключением коротеньких и жиденьких бакенбард, весь выбрит, с тонкими губами, очень худыми руками и необыкновенно длинными пальцами. Говорит он мало, от него веет холодом; он чувствует себя здесь как чужой. В другом месте его легко приняли бы за англичанина. Иезуит, изображаемый в наших сатирических журналах, обыкновенно приблизительно так же выглядит, как он. Луц совершенно противоположен ему: он среднего роста, круглолицый, красный, с черными усами, темными волосами, спадающими со лба на маковку, в очках, веселый и разговорчивый. Мауклер – молодой, чрезвычайно красивый господин. Шеф, по-видимому, сегодня в хорошем настроении и общителен, но на этот раз разговор не имел особенного значения; он вращался главным образом около пивного вопроса, в разъяснении которого Луц принимал участие в качестве знатока.
Суббота, 19-го ноября. Утром, кроме чтения газет, больше нечего делать. Шеф, вероятно, занимается баварским делом. Брай и Луц опять у него с часу времени. Вечером, когда министр ужинал у короля, с нами ужинали графы Мальтцан и Лендорф и какой-то господин Завидский. Последний из зеленых гусаров; у него белая повязка с красным крестом, иоаннит [12] , Железный крест на белой ленте, полное красное лицо, усы. Из разговоров записывать нечего. Предлагают держать пари, что завтра будет сделана большая вылазка. Кто-то еще слышал, будто версальцы хотят нам сегодня устроить Варфоломеевскую ночь. Никто, по-видимому, не приходит от этого в ужас.
Воскресенье, 20-го ноября. Утром оркестр тюрингенского полка играл шефу серенаду. Он выслал им пива, потом сам подошел к дверям, взял стакан и сказал: «За здоровье! Выпьемте за скорое возвращение к нашим матерям!»
Затем дирижер спросил его, скоро ли это случится. Министр ответил: «Д…а, Рождество мы не будем праздновать дома; может быть, резервы будут дома, мы же останемся еще у французов, так как от них нам придется получить много денег. Мы получим их скоро», – заметил он, улыбаясь.
После обеда я совершил прогулку в Вилль-д’Аврэ, в Севр. Между обеими местностями, наверху возвышенности у железнодорожного моста, открывается чрезвычайно красивый вид на Париж, который расстилался теперь передо мною, освещенный самым ярким светом полуденного солнца. Обратный путь лежал на Шавилль и Вирофле. В первой из названных деревень я видел проездом солдатскую шутку. Фигуры, стоящие на столбах по обеим сторонам проезжих ворот, были превращены солдатами в карикатуры. На рыбака или носильщика со штанами, отвороченными до самых колен, надели муфту, навесили манерку, наложили на плечи красные эполеты, надели ранец, на затылок сдвинули кепи, вооружили ржавым ружьем и, таким образом, сделали из него нечто вроде ярого республиканца первой республики. Что должен был означать аббат, стоявший на противоположной стороне, которому на голову нахлобучили треуголку с трехцветной кокардой, сунули в руки и в рот валторну, навесили на него бутылку и спереди фонарь, – этого второпях я не мог разгадать.
За обедом в качестве гостя присутствовал генерал фон Вердер, прусский военный агент в Петербурге, большого роста господин с темными усами. Вскоре после его прихода шеф сказал ему радостно: «Очень возможно, что мы еще сговоримся с Баварией».
– Да, – подхватил Болен, – что-то в этом роде сказано в телеграмме одной из берлинских газет – «Volks-Zeitung», «Staatsbürger-Zeitung» или в чем-то похожем. – На это министр заметил: «Это ведь неприятно мне, это слишком преждевременно. Но конечно, где куча знатных людей, которым делать нечего и которые скучают, – там ничто не остается тайной». – Затем он перешел – я не помню уж каким образом – к следующему воспоминанию о детстве: «Когда я был еще очень мал, у нас как-то давали бал или что-то в этом роде, и, когда общество уселось за стол, я сыскал себе тоже место и поместился где-то в углу, где сидело несколько взрослых. Они удивились появлению маленького гостя и заговорили по-французски: «Откуда этот ребенок?» «C’est peut-étre un fils de la maison, on un fi». Тогда я сказал совершенно смело: «C’est un fils, monsieurs», что привело их в немалое изумление.
Затем заговорили о вине и о графе Бейсте; при этом шеф заметил, что тот извинился перед ним за недавнюю грубую ноту: автор ее не он, а Бегилебен. Потом разговор зашел о Гагернах и, наконец, о некогда прославленном Гейнрихе.
. . . . . .
Из того что я слышал, нельзя ознакомиться с путем, которым достигнуты означенные результаты. Достоверным кажется лишь то, что результат выразится в компромиссе, в котором мы с своей стороны удержим только существенное, а от всех других желаний и притязаний придется отказаться. В этом случае, наверное, не было произведено ни малейшего давления. Можно, однако, думать, что вопрос: удержать ли за собою Эльзас и Лотарингию или нет, заявленный в форме представления, мог бы содействовать решению дела. Эльзас и Лотарингию можно потребовать от Франции только именем всей Германии для Баварии. Северная Германия не нуждается непосредственно в этих провинциях, но Южной – а также, как доказывает история, и партикуляристам они необходимы, как хлеб насущный. Бавария не исключается отсюда. Только в тесном соединении ее с Северной Германией, которая может принять в соображение и всевозможные пожелания Баварии, можно найти средство для того, чтобы создать для Баварии эту охранительную ограду на западе. Впрочем, не особенно было бы красиво, если бы вследствие неподатливости мюнхенских политиков относительно более тесного соединения с остальной Германией потерпело бы крушение столь желаемое и ожидаемое общественным мнением обратное приобретение старых немецких провинций. Наконец, возможно и то, что северные немцы способствовали тому, чтобы сделать баварцев менее сговорчивыми. Я не знаю, сколько правды в том, что мне сказали сегодня за завтраком: «Мы могли бы скорее расположить их в нашу пользу, но тут замешался такой-то: он послал в Мюнхен своих друзей и единомышленников, а они вступили с баварцами в переговоры и удовольствовались меньшими уступками, и вот, может быть, Брай при совещании с министром вытащил из кармана бумагу и сказал: «Видите ли, вот такие-то и такие-то, которые все-таки достаточно проникнуты национальным чувством, требуют ведь лишь вот сколько. На это, конечно, нельзя возразить много».
Кейделль опять здесь. Он выглядит очень хорошо. В час пополудни у шефа происходило совещание с Одо-Росселем, который до сих пор занимал в Риме пост поверенного в делах сент-джемского кабинета. Вероятно, он переговаривается с министром о притязаниях России относительно Черного моря. После трех часов, когда шеф поедет к королю, я пойду с Г. в Hôtel de Chasse, где мы в обществе офицеров и военных врачей будем пить посредственное французское пиво и разговаривать со словоохотливой хозяйкой, которая, сидя на кафедрообразном возвышении в черном шелковом платье, управляет заведением. Мне кажется, что министр велит раздать полученные им в подарок из Бремена три тысячи сигар, и тогда и я получу свою долю. Эти сигары Prensados – очень порядочные. Шеф не обедает с нами. В качестве гостя прибудет Кнобельсдорф.
Вечером Л. откуда-то узнал, будто Гарибальди нанес нам громадное поражение, причем убито шестьсот наших кавалеристов. Какая глупая шутка! Отчего не шесть тысяч? Ведь для этого стоит только перевести дух лишний раз. Л. полагает, что завтра должно произойти что-нибудь близ Орлеана, так как наши окружили французов. Вечером, незадолго до девяти часов, Россель приехал опять к канцлеру и оставался у него почти до одиннадцати часов.
Вторник, 22-го ноября. Утром отвратительная дождливая погода. В то время как мы сидим за завтраком, Лутц совещается с шефом в зале. Вдруг последний отворяет дверь и спрашивает:
– Господа, не знает ли кто-нибудь из вас, сколько депутатов от Баварии в Таможенном парламенте?
Я иду, чтобы справиться о том в «Иллюстрированном календаре» Вебера, но не нахожу желаемых сведений в этом, впрочем, для подобных вещей очень хорошем источнике. Надо полагать, их будет 47 или 48.
После трех часов русский генерал Анненков сидел у министра около часа с четвертью. За обедом присутствуют князь Плесс и Штольберг. Речь идет о большой находке хороших вин, сделанной в недрах горы или подвала в Буживале и конфискованной нами, так как по праву войны вино принадлежит к категории питательных веществ. В., наш главный стольник, жаловался, что нам с этого склада ничего не досталось. Вообще об чинах ведомства иностранных дел заботились очень мало; начальнику всегда старались указать самые неудобные помещения, и мы считали счастьем, если даже могли найти их всегда.
– Да, – сказал шеф, улыбаясь, – действительно, некрасиво, что со мною так поступают. Притом какая неблагодарность со стороны военачальников в отношении меня, который в рейхстаге всегда заботился о них! Но они увидят, как я переменюсь. Я пошел на войну с благоговением к войску, но вернусь домой парламентарным человеком.
Князь Плесс хвалил вюртембергские войска; как солдаты, они произвели на него прекрасное впечатление и будто по своей выправке всего ближе подходят к нашим. Канцлер разделяет это мнение, но он желал бы распространить такой похвальный отзыв и на баварцев. Ему, кажется, особенно нравится в них то, что они «тотчас готовы расстрелять вольных стрелков».
– Наши северные немцы слишком придерживаются приказов. Когда такой разбойник, – заметил он примерно, – стреляет в гольштинского драгуна, этот прежде всего слезает с коня, бежит за ним с своей тяжелой саблей и ловит его; пойманного приводит к своему лейтенанту, и этот отпускает его или сдает другому на руки, что одно и то же, так как его все-таки отпускают. Баварец поступает иначе: он знает, что идет война, он придерживается еще добрых старых обычаев. Он не станет дожидаться, пока в него выстрелят сзади, а стреляет раньше.
За обедом у нас икра и паштет из фазанов. Первая доставлена нам старанием баронессы фон Кейделль, последний – графини Гацфельд. Подают также шведский пунш.
Вечером для нашей печати приготовлена заметка Бернсторфа, что французский фрегат «Desaix» захватил в английских водах немецкий корабль, а также и письмо к Ленди по поводу вывоза англичанами оружия во Францию; далее – приняты меры, чтобы наши газеты не защищали более Базена против делаемых ему упреков в измене, «так как это вредит ему», а равно отправлена и телеграмма о том, что французское правительство уже несколько дней перестало выпускать из Парижа иностранцев, со включением дипломатов, которых мы и теперь, как и прежде, готовы принять на наших линиях.
Л. извещает, что префект фон Браухич приказал версальскому магистрату под опасением штрафа в пятьдесят тысяч франков устроить к третьему декабря склад необходимых вещей, в которых начинает чувствоваться недостаток в городе. Гарибальди действительно имел незначительный успех над нашими войсками, но наша потеря убитыми, ранеными и взятыми в плен составляет, как говорят, не более 120 человек.
За чаем говорилось, что Г., который был у нас в Мо, опять приехал и принят шефом. По словам Болена, это несколько загадочная личность: он агент Наполеона и в то же время участник или даже совладелец весьма радикальной демократической газеты в Прирейнской провинции. В Пруссии он выдает себя успешно за республиканца, проникнутого чувством благородства и патриотизма. Такую рекомендацию дал о нем при его представлении правительственный президент фон… Что связывает обе стороны этой двойственной натуры, а равно какая цель настоящего посещения – остается покрытым мраком неизвестности. Затем речь шла о каком-то господине, который, придя в отчаяние от поведения известных личностей в Hôtel des Reservoirs, хотел примкнуть к демократам или уже соединился с ними.
Среда, 23-го ноября. Сегодня утром я спросил у одного из советников:
– Не знаете ли вы, в каком положении дело о баварских договорах? Нынче вечером, вероятно, уже выяснится это.
– Да, – отвечал он, – если еще что-нибудь не помешает; впрочем, и помехи-то, в сущности, не должно быть важной. А знаете ли, по какому поводу еще недавно договор чуть-чуть не потерпел крушения?
– По какому?
– По поводу вопроса: воротники или эполеты.
Так как после этих слов меня отозвали, то я не мог тотчас же попросить объяснения загадки. Потом я узнал, что дело касалось вопроса, носить ли баварским офицерам в будущем, как до сих пор, значки на воротниках или же, подобно северогерманским, на плечах.
За столом между нами сидели два лица: одно – в гусарской форме с женевской перевязкой, другое – в пехотной с аксельбантом; первое был силезский граф Франкенберг, большого роста красивый господин с рыжеватой окладистой бородой, второе – князь Путбус. Оба награждены за свои заслуги орденом Железного креста. Гости говорили о том, что в Берлине сильно желают бомбардировки и сетуют на ее замедление. Слух, будто высокопоставленные дамы являются одной из причин замедления, теперь, по-видимому, представляется общераспространенным.
Потом, когда разговор коснулся обращения с французским сельским населением, Путбус рассказал, что один баварский офицер сжег целую красивую деревню и приказал выпустить вино, хранившееся там в подвалах, потому что тамошние крестьяне вели себя вероломно. Кто-то другой еще заметил, что солдаты где-то ужасно исколотили священника, пойманного в измене. Министр снова хвалил энергию баварцев, но затем в отношении второго случая он прибавил:
– С этими людьми нужно или обращаться с возможно большим вниманием, или же делать их безвредными. Одно из двух. – И несколько подумав, он прибавил: – Их надобно вешать с учтивостью, соблюдаемой до последней ступеньки виселицы. Грубо можно обращаться только с их друзьями, когда можно предполагать, что они не сердятся за это. Как грубо обращаются, например, с их женами в сравнении с другими женщинами.
Разговор идет о герцоге Кобургском, потом о марлиском водопроводе и о том, что в него не попадают ядра с форта; наконец, по инициативе князя Путбуса, о какой-то маркизе делла Торре, у которой, по его словам, было несколько бурное прошлое; она любила лагерную жизнь, была с Гарибальди под Неаполем и с некоторого времени находится здесь и ходит с женевским (красным) крестом. Кто-то упомянул о картине, заказанной у Блеймтрей, и это подало повод другому застольному гостю заговорить о другой картине, долженствовавшей изображать генерала Рейля, передающего королю на горе перед Седаном письмо от Наполеона. Картину порицали за то, что на ней генерал снимает фуражку так, как будто намеревается кричать «ура» или «виват». Шеф заметил:
– Он вел себя, во всяком случае, прилично и с достоинством. Я тогда сам говорил с ним, именно в то время, когда король писал ответ. Он уговаривал меня не ставить крутых условий армии, столь великой и в то же время столь мужественно сражавшейся. Я пожимал плечами. Тогда он сказал, что раньше, чем сдаться, они взорвут себя с крепостью на воздух. Я сказал: «Ну что же, и взрывайте себя – faites sauter!» – Потом я спросил его, уверен ли еще император в армии и офицерах. Он дал утвердительный ответ. – Имеют ли еще значение слово и приказание императора в Меце? Рейль и на это ответил также утвердительно, и, как мы видели, тогда он был еще прав. Мне кажется, заключи он тогда мир, он был бы теперь еще уважаемым правителем. Но он… я сказал это уже шестнадцать лет назад, когда никто не хотел верить мне!.. глуп и сентиментален.
Вечером Л. объяснил, что с одним из журналистов, пишущим отсюда корреспонденции, случилось несчастье. Рассказывают, будто Д. Кейслер, посылающий известия в берлинские газеты, приблизительно дней восемь назад исчез по дороге в Орлеан, и опасаются, не убит ли он вольными стрелками или по меньшей мере не попал ли он в плен [13] . Было бы менее прискорбно, если бы это случилось с враждебным Пруссии корреспондентом венской или франкфуртской газеты, известным Фогтом, который, как кажется, воображает, что имеет привилегию писать отсюда под охраной немецких властей всевозможные клеветы. Еще в начале войны, при Саарбрюкене, он завел, говорят, ссору с нашими офицерами, а теперь он осмелился обнародовать, будто пруссаки под Орлеаном не явились своевременно на помощь баварцам, предоставили последних их собственной судьбе, следовательно, некоторым образом были причиной поражения. Прогнать с театра войны такого господина было бы приятнее, чем история с несчастным корреспондентом.
Около десяти часов я сошел вниз к чаю и застал там еще Бисмарка-Болена и Гацфельда. Шеф был в зале с тремя баварскими уполномоченными. Приблизительно четверть часа спустя он отворил одну половинку двери, высунул голову с очень веселым лицом и затем, заметив, что у нас еще есть общество, он подошел к нам с бокалом и уселся за стол.
– Итак, договор с Баварией заключен и подписан, – сказал он растроганным голосом. – Создано единство Германии, а с этим вместе и император.
С минуту царило молчание. Потом я попросил позволения взять себе перо, которым он подписался.
– С Богом! В добрый час, возьмите себе все три пера, – возразил он, – но золотого там нет между ними.
Я пошел и взял себе три пера, которые лежали возле документа и из которых два еще были мокры. (Как мне после говорил В., канцлер подписывал тем пером, которое имело бородку по обеим сторонам.) На столе стояли две пустые бутылки шампанского.
– Дайте нам еще одну вот этого, – сказал шеф служителю. – Это – событие.
Потом, после некоторого раздумья, он заметил:
– Газеты не будут довольны, и кто пишет истории по обыкновенному шаблону, может порицать нашу сделку. Он может сказать (я привожу здесь, как и всегда между кавычками, в точности его собственные слова), этому дураку следовало бы требовать больше, он и добился бы большего, они должны были бы уступить, – а насчет того что «должны были бы», то он, пожалуй, и будет прав. Я же заботился больше о том, чтобы это дело доставило людям внутреннее удовлетворение; в самом деле, что это за договоры, которые заключаются по принуждению? А мне известно, что участники ушли совершенно довольные. Я не хотел прижимать их, не хотел воспользоваться положением дел. Договор имеет свои недостатки, но в таком виде он прочнее. Я считаю его важнейшим из всего того, что нами достигнуто в нынешнем году… Что касается дела об императоре, то я в переговорах заставил их признать его тем, что выставил им положение их короля, которому все-таки удобнее и легче уступить известные права германскому императору, нежели соседнему с ним королю Пруссии.
Потом, за второй бутылкой, которую он распил с нами и с подошедшим к нам в это время Абекеном, он заговорил о своей смерти, в точности определил лета, до которых ему назначено дожить.
– Я знаю это, – сказал он в заключение после сделанных ему возражений, – это мистическое число.
Четверг, 24-го ноября. Утром работал долго и написал несколько заметок в смысле мнения, высказанного вчера вечером шефом о договоре с Баварией. После обеда, когда мы гуляли с В. в дворцовом парке, он рассказал мне, что некий полковник К. в каком-то месте в Арденнах приказал арестовать адвоката, поддерживавшего изменнические сношения с шайкой вольных стрелков. Военный суд произнес над этим человеком приговор – смертную казнь. Говорят, он просил о помиловании, но об этом узнал будто шеф и сегодня велел написать военному министру, что он будет ходатайствовать у короля, чтобы не препятствовали ходу правосудия.
За обедом были гости шефа: полковник Тилли из генерального штаба и майор Гилль. Шеф, снова жалуясь на то, что военачальники сообщают ему слишком мало и слишком редко спрашивают его мнения, говорил: «Так оно было и с назначением Фогеля фон Фалькенштейна, который теперь приструнил Якоби. Если бы мне пришлось высказаться по этому предмету перед рейхстагом, то моя совесть была бы чиста. Больших хлопот и нельзя было бы причинить мне». «Я пришел, – повторяет он, – на войну, благоговея перед войском; в будущем я буду держать себя парламентарно, а если они дальше будут делать мне неприятности, то я велю поставить себе стул на крайней левой стороне рейхстага».
Упоминают о договоре с Баварией и говорят о том, что во встреченных при его заключении затруднениях причастны и люди, проникнутые чувством национальности, на что министр замечает: «Удивительное дело, бывают ведь очень умные люди, которые, однако, ничего не смыслят в политике». Далее, переменив вдруг тему, он заявляет: «Англичане выходят из себя, их газеты требуют войны вследствие письма, содержащего только изложение известного обсуждения права, так как то, что в нем излагается дальше, – это уже нота Горчакова».
Потом он еще раз заговорил о замедлении бомбардировки, которое по политическим соображениям возбуждает в нем сомнение. «Вот теперь доставлен громадный осадный парк, – говорил он, – весь мир ждет того, что мы будем обстреливать город, и между тем до сегодняшнего дня орудия бездействуют. Это, наверное, повредило нам у нейтральных держав. Действие седанской победы этим весьма значительно умалено и из-за чего?»
Пятница, 25-го ноября. Телеграфировал утром о капитуляции Тионвилля, последовавшей между вчерашним и нынешним числом; приготовил для короля статью из «Neue Freie Presse», выставляющую ноту Гранвилля робкой и бесцветной, и хлопотал о том, чтобы во всех наших газетах, получаемых во Франции, были перепечатаны телеграммы, в которых в прошлом июле выражалось Наполеону одобрение со стороны французского населения по поводу отправленного нам объявления войны.
После обеда я пошел с В. на один час во дворец, осмотрел галерею исторических картин, которая в своем роде имеет громадное значение и содержит, между прочим, весьма интересный бюст Лютера. Потом мы прошлись по главным улицам города, завернули в обе большие церкви и к памятнику Гоша, причем, как и всегда, мы встретили много священников, монахинь, а также и монахов и удивлялись громадному числу винных лавочек и кафе в Версале. Одно из этих заведений имело странное название «Au chien qui fume», и на вывеске была изображена собака, державшая в морде трубку. Находившийся на улице перед наружными дверями народ был везде учтив, в особенности женщины. Хотя газеты и говорят, что матери и няньки отворачивались, когда кто-нибудь из нас гладил их ребятишек по щечкам, но этого я на основании моего личного опыта подтвердить не могу. Они были этим точно так же довольны, как это и всюду бывает, и говорили детям: «Faites minette а Monsieur». Высший класс, конечно, никогда почти и не показывается на улице, а если это и случается, то дамы являются в трауре – по случаю отечественного горя – и черная одежда делает их очень изящными.
При своем обычном вечернем посещении Л. рассказывал, что Самвер уже с некоторого времени опять исчез, следовательно, вопреки газетным известиям он никуда не назначен префектом; далее – что город имеет удовольствие давать у себя приют другой интересной личности, именно американскому спириту Юму, который, если я не ошибаюсь, приехал из Лондона и именно с рекомендациями, доставившими ему вход к наследному принцу.
Суббота, 26-го ноября. Я написал несколько заметок; из них одна касалась странного похвального списка лиц, помещенного Трошю в «Figaro» от 22-го ноября. Шеф, прочитывая отчасти вслух отмеченные им места, сказал мне:
«Геройские подвиги этих защитников Парижа отчасти до такой степени заурядны, что прусские генералы и не сочли бы их даже заслуживающими упоминания, отчасти же это хвастовство, отчасти это, очевидно, невозможно. Прежде всего «храбрецы Трошю», если сосчитать, сдались в большем числе в плен, чем французы во все время осады Парижа вообще». «Далее, в числе их фигурирует капитан Монбриссон, которого удостаивают отличия за то, что он, идя во главе атакующей колонны, велел поднять себя на каменную ограду парка для того, чтобы оттуда произвести рекогносцировку, чту, собственно, было только его долгом и обязанностью. Затем это театральное тщеславие по поводу того, что солдат Глетти par la fermeté de son attitude взял в плен трех пруссаков. Какая твердость выдержки! А наши померяне перед этим покоряются! В парижском бульварном балагане или в цирке оно на месте, а в действительности-то!»
Далее говорится о Гоффе, который в разных combats individuels убил ни более ни менее как двадцать семь пруссаков. Надо полагать, он – жид, этот убийца три-надевяти душ – быть может, двоюродный или троюродный брат «мальц-экстракта – Гоффа», жительствующего по старой или новой «Wilhelmstrasse» – во всяком случае, miles gloriosus. И наконец, еще Терру, взявший fanion и вместе с тем portefanion. Это значок, служащий для построения войск; у нас и нет таких. И подобные вещи официально сообщает старший генерал. В самом деле этот похвальный список что-то совершенно вроде картин сражений под общим заглавием «Toutes les gloires de la France», где для потомства изображен каждый севастопольский или маджентский барабанщик потому только, что он там барабанил.
За обедом в качестве гостей канцлера присутствовали: граф Шиммельманн (голубой гусар с несколько восточным типом лица, на вид ему лет под тридцать) и шурин Гацфельда (американец веселого нрава, смелый). Последний, между прочим, рассказал вот что: «Вчера со мною произошел целый ряд неудач. Одна вытекала из другой. Прежде всего со мною желает говорить один человек, у которого ко мне важные дела (Одо-Россель). Я велел попросить его подождать несколько минут, так как я еще занят неотлагательной работой. Когда я потом, спустя четверть часа, спросил о нем, он уже ушел, а от этого, может быть, зависит европейский мир. В двенадцать часов я отправился к королю, и это послужило причиною того, что я попадаюсь в руки человеку, который заставляет меня выслушать письмо и задерживает меня, таким образом, долгое время. Таким образом, я потерял час времени, и только теперь могли быть отправлены весьма важные телеграммы, так что они сегодня уже не будут получены на месте, куда назначены, а между тем могут быть приняты решения и могут сложиться обстоятельства, которые вызовут весьма серьезные последствия для всей Европы и совершенно изменят положение дел в политике».
– Но всему этому виною – пятница, – прибавил он, – пятничные переговоры, пятничные мероприятия. – Потом он спросил: – Побудил ли кто-нибудь из вас, господа, мэра устраивать в Трианоне все нужное (для короля Баварии)?
Гацфельд возразил, что он сам говорил с ним об этом деле. Шеф ответил: «Tres bien, если б он только пришел. Мне и в голову не приходило, что я когда-нибудь буду играть роль маршала в Трианоне. А что сказали бы на это Наполеон, Людовик XIV?» Потом говорилось еще о том, что американский спирит Юм находится здесь уже несколько дней и что он был приглашен наследным принцем к обеду. Бухер выставил его как человека опасного и заметил, что он был осужден в Англии за обманное домогательство наследства. После обеда он передал мне, что, по газетным сведениям, несколько времени назад он выманил у одной богатой вдовы завещание в свою пользу, но впоследствии наследники подали на него жалобу, и наконец он был приговорен судом к уплате большой суммы в виде вознаграждения за убытки. Следует опасаться, не прислан ли он теперь кем-нибудь действовать на влиятельные лица в смысле вредном нашим интересам, и потому ему хотелось бы похлопотать у шефа, чтобы этот молодец был выслан.
Вечером я сделал для короля извлечение из нескольких статей «Монитера» и прочел в «Прусских ежегодниках» трактат Трейшке о «Люксембурге и о Германской империи». С половины одиннадцатого до половины двенадцатого ночи снова происходит весьма жаркая пальба с фортов и канонирских лодок. По этому поводу шеф заметил: «Они долго молчали; допустим же им теперь это удовольствие».
Воскресенье, 27-го ноября. Утром я получил речь, которою открыт был рейхстаг. Я послал ее тотчас к Л., чтобы перевести ее и напечатать. После двенадцати часов Россель является снова. Шеф приказывает просить его подождать минут десять, а между тем сам гуляет в саду с Бухером. Так как мне делать нечего, я спать отправился к Г. в Ласель; на пути туда я был три раза остановлен пикетами, чего прежде никогда не бывало. Поболтав с часок с удовольствием с Г. и другими офицерами, жившими в великолепном дворце у рынка, я отправляюсь домой, снабженный паролем: «Zahlmeister, Hermann». Один интендантский чиновник, ехавший в город в красивой коляске, посадил меня с собою. Он нашел экипаж с лошадью «в заложенной стеною конюшне, в Буживале, и извлек их оттуда». Он же, кажется, нашел также и заведовал большим винным складом, который теперь, вероятно, уже приходит к концу.
За столом присутствуют граф Лендорф, а также лицо в баварской офицерской форме, граф Гольнштейн; это красивый, бодрый господин с полным красным лицом; на вид ему лет под тридцать, приятен и прост в обращении. Он, как говорят, обер-штальмейстер короля Людвига и принадлежит к числу его приближенных. Шеф заговорил сперва о русских делах и сказал: «Вена, Флоренция и Константинополь еще не высказались, но заявление сделано Петербургом и Лондоном, а в настоящем случае они – самые важные места. Но тут все обстоит хорошо». Потом он рассказывал разные анекдоты из своей охотничьей жизни: об охоте за сернами, «для которой у него все-таки не хватает духу», о самом тяжелом кабане, которого он убил, «одна голова которого весила от 99 до 101 фунта», и самом большом медведе, которого он застрелил. Затем темой разговора сделались мюнхенские дела, причем Гольнштейн, между прочим, заметил, что французское посольство, однако, до начала войны очень ошибалось относительно поведения Баварии.
– Оно заимствовало свое мнение, – сказал он, – от двух или трех ревностных католических и враждебных Пруссии салонов; победу патриотов считало делом верным и даже верило в перемену престола.
– Что баварцы пойдут с нами, – возразил шеф, – в этом я никогда не сомневался; но что они решатся так скоро, этого я все-таки не ожидал.
Затем речь шла о расстреливании вероломных африканцев, и по поводу этого Гольнштейн рассказал, что один сапожник в Мюнхене, из окон которого хорошо видно было шествие доставленных туда пленных тюркосов, выручил много денег за места в его помещении, oтдaвaвшиеcя для смотра процессии, и представил 79 гульденов в кассу для раненых. Даже из Вены прибыло много зрителей на это торжество. На это шеф заметил:
– Что они вообще брали в плен этих чернокожих, это было против нашего уговора.
– Мне и кажется, – заметил Гольнштейн, – они теперь уже не делают этого.
– По мне, – прибавил шеф, – надобно подвергнуть аресту каждого солдата, который возьмет в плен и предоставит подобного пленника. Это – хищные звери, их надо убивать. Лисица, например, может найти извинение себе в том, что природа одарила ее таким нравом, а они? Это наиотвратительнейшие чудовища. Они самым ужасным образом мучили наших солдат до смерти.
После обеда, когда, по обыкновению, началось курение табаку, министр велел предложить обществу тяжелые, но превосходные сигары, упомянув при этом название их «Pass the bottle». Кажется, благодарные современники в последнее время особенно щедро наделили его сигарами – у него на комоде нагромождены ящики с надписью: «Weeds»; у него, значит, слава Богу, довольно того, что доставляет ему удовольствие по курительной части.
Л. известил, что Юм уехал, если я не ошибаюсь, вчера еще. Юм просил присылать ему газету «Moniteur» в Лондон, так как он подписался на нее на месяц. Быть может, это, да и все его путешествие в главную квартиру, относится только к его фокусу-покусу с духами и привидениями. Но все-таки подозрительным кажется то, что этот Калиостро из страны «янки» спрашивал, может ли он видеться с пойманным на одном из аэростатов сыном Ворта, знаменитого парижского портного, который «у себя в саде заставляет ждать герцогинь». Впрочем, говорят, будто он хотел опять приехать. – Судя по дальнейшему рассказу Л., наши версальцы уже несколько дней наслаждаются обильным запасом приятных известий. Тьер и Фавр, а по словам других, и Трошю находятся в городе, для того чтобы вести переговоры с королем Вильгельмом. Гарибальди, которого наши генералы принудили очистить город Доль, по версальским мифическим источникам, опять занял Дижон и при этом взял в плен не менее двадцати тысяч немецких солдат. Один немецкий принц или князь в окрестности Парижа попал будто в руки французов, и король якобы за освобождение его предложил освободить маршалов Базена и Канробера; но это предложение было отклонено. Далее говорят, будто принц Фридрих Карл разбит под Рамбуллье, Дрё и Шатоденом; между тем как справедливо прямо противоположное известие и т. д. «И у могилы он не теряет еще надежды!»