Книга: Война все спишет
Назад: Глава 19. Отпуск 1946 года
Дальше: Эпилог

Глава 20

Демобилизация

Достаю билет на грузовой военный самолет «Дуглас». Вдоль стенок фюзеляжа скамейки, на них пассажиры – в основном возвращающиеся из командировок офицеры. Однако рядом со мной мой ровесник – Володя Поспелов. Говорит, что летит к своему отцу, главному терапевту 1-го Украинского фронта, в Баден. Я рассказываю ему о своем увлечении литературой. Оказывается, он тоже пишет стихи. Посадка в Минске. За три часа мы так сближаемся, что Володя приглашает меня оставшиеся три дня отпуска провести вместе с ним в гостях у его родителей. Над Карпатами самолет поднимается на высоту около шести километров. Самолет не загерметизирован. У меня, как и у всех, закладывает уши. Давление, звон, воздушные ямы. Сверхнапряжение. Разговаривать невозможно…

Наконец посадка в Бадене. Володя знакомит меня с родителями. У меня двухкомнатный номер люкс. Еда, о которой до войны что-то я читал в романах XIX века и о которой никогда не мечтал, просто не знал, что такое бывает – низко кланяющиеся официанты.

Выхожу из отеля.

Парк – двадцать километров экзотических деревьев, пещеры, маленькие замки, гроты со скамеечками для влюбленных, одинокие парочки и цветы. Цветы, о которых тоже я не имел представления, фантастические и невероятные. И множество поющих птиц, бесконечные соловьиные трели, кукушки. Пытаюсь сосчитать, сколько лет мне осталось жить. Возвращаюсь в отель. Вина, воды, салаты и бесконечный звон в ушах. На третий день прощаюсь с гостеприимными Поспеловыми. Договариваюсь о встрече с Володей в Москве. Все впереди.



4 мая 1946 года

«Дорогие мои! Только сегодня получил возможность отправить вам письмо… Позавчера прибыл в свою часть. Она оказалась расформированной. Все соседние подразделения убыли в Россию. Нас, возможно, ожидает такая же судьба.

Так или иначе, но обещаю вам в конце июня месяца возвратиться в Москву окончательно. Адреса у меня никакого нет, почтовое отделение (ближайшее) находится за 100 километров. Привет всем, целую, Леня».



Июнь 1946 года

Получаю демобилизационные документы. У меня два чемодана, набитых трофеями.

Целый год Военторг распределял с реквизированных немецких складов то часы, то отрезы шелковых тканей, то дамские комбинации, то скатерти, даже вспомнить не могу, чего там только не было, потом – две смены белья, шерстяные гимнастерки, галифе, китель, шинель, плащ-палатка, книги. На попутных машинах добираюсь через венгерский городок Шопрон, австрийский городок Айзенштадт до Вены. Время есть, есть знакомый адрес.

С двумя чемоданами, уже не вдвоем, а один добираюсь я до знакомого своего славянского домика. Хозяйка с радостью отворяет мне калитку, но в комнате на диване сидит полупьяный старшина. На столе бутылка водки.

Знакомимся, пьем за победу, за возвращение на родину. Я смертельно устал, ложусь на кровать и засыпаю. Старшина будит меня, говорит, что тоже уезжает завтра из Вены домой в Брянск, что, пока я спал, хозяйка уходила из дома куда-то, а он поднялся на второй этаж и обнаружил в бюро столовое серебро, золотые серьги и кольца, золотой портсигар.

– Лейтенант, – говорит он. – У меня наган, я не сдал его. Давай с тобой ночью убьем эту б… бабу и ее мужа, все вещи разделим, может, еще что найдем. А завтра утром – на поезд до Будапешта, никто нас никогда не найдет, дело абсолютно чистое!

Понимаю, что убить человека для него дело плевое, надо выходить из трудного положения.

Раскрываю чемодан, вытаскиваю четыре бутылки венгерской «палинки» (предполагал угостить москвичей). Это виноградная водка крепостью больше пятидесяти градусов. Предлагаю сначала выпить, наливаю ему полную кружку, себе – граммов сто, пьем за удачу. Наливаю ему вторую кружку, себе для виду, пьем за победу, наливаю ему третью и четвертую кружки.

Минут через двадцать он пьянеет окончательно, пытается лечь на диван и сползает под стол. Десять часов вечера. Приходят хозяйка с мужем, поднимаются наверх, а я сижу на стуле и понимаю, что спать мне не придется, преступление надо предотвратить.

Так сижу до семи утра, старшина – потенциальный вор и бандит – спит под столом. В семь часов утра с трудом бужу его, говорю, что можем опоздать на поезд, что сам только что проснулся. Мне удается уговорить его, не убивая стариков, ехать на вокзал – слишком мало осталось времени. Берем чемоданы и вещмешки, спускаемся в метро.

– Мудак ты, лейтенант, – говорит он мне, – я думал, что ты мужик, а ты – х… е!..

На вокзале толчея, и я прилагаю все усилия, чтобы оторваться от него, нахожу скоростной состав, не то «Торнадо», не то «Рапида».

Все стекла выбиты. Забираюсь на крышу вагона, тяжелые мои чемоданы помогает поднять на крышу незнакомый капитан. У него тоже много вещей, и до самых Ясс мы помогаем друг другу.

Еду на крыше. «Рапида» еле ползет. Часа через полтора останавливается. На крышах вагонов волнуются несколько сот солдат и офицеров, возвращающихся на Родину. В чем дело? Оказывается, машинист пошел к сестре пообедать. Километров через пятьдесят машинист останавливает состав снова, на этот раз – друг, давно не виделись. Стоим часа два. Крыша вагона раскалена, жарко, я засыпаю.

– Лейтенант, просыпайся! В Бухарест приехали.

Опять идет драка за места на крышах вагонов. Это не среди русских, не среди солдат и офицеров, это румынские крестьяне в белых штанах и белых рубахах. Мне кажется, что все они в нижнем белье, в кальсонах. Все это не смешно, а страшно. Голод гонит куда-то тысячи людей. Мы же твердо занимаем свои позиции. На ходу не жарко, а пока вагоны стоят, обливаемся потом, но все это чепуха, едем домой!

На платформе сотни людей меняют деньги на деньги, продают бутылки румынских вин. В Бухаресте в ходу обесцененные леи. Продавцы ими не интересуются, а интересуются новыми польскими злотыми и старыми немецкими марками, то есть марками Третьего рейха.

Жалею, что давно выбросил их.

Половину своего оклада я по аттестату с 1942 года переводил родителям, другую половину – автоматически на сберкнижку. Но, когда мы три месяца стояли в обороне в Сувалках, только что отпечатанные злотые нам выдавали на руки, и они у меня сохранились. Я вез их в Россию как сувениры, а тут вдруг вино, а ведь я все свои бутылки использовал в Вене на предотвращение преступления.

Я покупаю пять очень красивых бутылок.

Это ром, ликеры.

Таких в Москве не видели. Будем пить за окончание войны, за погибшего под Сталинградом брата. Поезд трогается, еще несколько часов – и мы на русско-румынской границе в Яссах. Помогая друг другу, покидаем крыши вагонов.

В Яссах формируются отдельно солдатские, отдельно офицерские составы для возвращающихся на Родину воинов-победителей. Узнаю, что наш поезд проедет через Киев, а в Киеве у меня родная тетя Вера с мужем, двоюродным братом Мишей и двоюродной сестрой Раей.

Старший их брат, Юра, которого я любил, которого до войны водил по всем московским музеям и посвящал во все секреты моей жизни, трагически погиб в конце войны. Будучи в разведке, попал он в руки карательного отряда СС, его фашисты мучили, вырезали на лбу пятиконечную звезду и убили, а наши отбили, но опоздали на полчаса.

По дороге в Москву я решил на несколько дней остановиться в Киеве.

Пока, уже на территории СССР, формировался наш новый железнодорожный состав, я сбегал на почту и дал тете Вере телеграмму. Приехали мы в Киев утром, но только к вечеру добрался я до ее квартиры на Крещатике.

Дело в том, что в Яссах, спрыгивая с крыши вагона, помогая соседям спускать вещи и принимая свои чемоданы, я, не знаю каким образом, потерял одну звездочку с правого моего лейтенантского погона, а на звездочки в армии тогда был жуткий дефицит.

У многих офицеров уже давно не было заводских штампованных звездочек, вырезали из использованных консервных банок и пришивали нитками.

Утром я уже почти добрался до дома, уже шел по Крещатику, но был июль, жара, а у меня два чемодана и вещмешок.

Я вспотел, расстегнул воротник гимнастерки, а прежде бывший белоснежным подворотничок за десять дней жары, пыли и пота превратился в черный почти.

И вот издержки войны.

Навстречу мне шел, возглавляемый майором, патруль городской комендатуры, целью которого было вылавливать возвращающихся из оккупированных Германии, Австрии, Венгрии, Румынии, не по уставу застегнутых или не отдающих друг другу чести офицеров и солдат.

В руках у меня были чемоданы, и я не отдал чести, воротник был расстегнут, фуражка сдвинута на затылок. И хотя все документы у меня были в полном порядке, а на груди было два боевых ордена, меня, как и несколько сотен моих попутчиков, арестовали, заставили снять ремень и портупею, протопать с чемоданами в комендатуру и восемь часов подметать улицы Киева.

Таким образом, героизм и патриотизм превосходно сочетался с ханжеством и демагогией.

Но все это отступило назад, когда я переступил порог квартиры дорогих мне людей, которых я не видел четыре с половиной года.

Мы сидим за праздничным столом с невероятным количеством вкусной еды, пьем вино, я рассказываю.

Справа от меня сидит пожилой незнакомый мне человек, друг моей тети.

Неожиданно он задает мне вопрос:

– Куда вы собираетесь поступить учиться?

Я, не раздумывая ни секунды, отвечаю:

– В Литературный институт. Два года назад в журнале «Смена», № 4 за 1944 год напечатано у меня было три стихотворения, какие-то начатые, но не законченные стихи у меня в чемодане.

А он говорит:

– А не хотите ли вы перевести на русский язык два или три моих стихотворения?

Я изумлен и польщен. Совершенно не понимаю, кто передо мной, отвечаю, что никогда не пробовал и ни одного языка, кроме русского, не знаю.

А он говорит, что сейчас напишет и стихи, и русский подстрочник к ним, и не хочу ли я попробовать перевести?

– Хочу, очень хочу, – говорю я, – а сам спрашиваю шепотом у тети Веры: – Кто это?

– Леня, – говорит она, – это очень известный еврейский поэт, член антифашистского комитета, стихи которого переведены чуть ли не на двадцать языков, – Давид Гофштейн.

Он вынимает блокнот.

Два стихотворения на еврейском языке.

Ни одного слова еврейского я не знаю, но в руках подстрочники плюс состояние счастья, выполненного долга и еще это советское: «Кто хочет, тот добьется!» Так просто открывающийся путь в литературу.

Я сажусь за письменный стол и до утра подстрочники эти превращаю в стихи, днем работаю над вариантами. Вечером приходит Давид Гофштейн, читает и – неожиданный восторг. Говорит, что никто еще так глубоко, так адекватно не переводил его, что сбывается его мечта.

Я обалдеваю от счастья, а он пишет два письма: одно – в издательство «Советский писатель», а другое – главному редактору отдела дружбы народов издательства «Художественная литература» с просьбой передать рукописи двух его книг, включенных в план и находящихся в соответствующих редакциях для перевода мне. Мне одному.

Через месяц я в Москве, поступаю на художественное отделение Полиграфического института, отношу в издательства письма Давида Гофштейна, получаю его рукописи и подстрочники и начинаю переводить.

По ходу работы возникают вопросы, обмениваюсь письмами, по почте высылаю ему найденную мной в полуразрушенном немецком замке на берегу Рейна гравюру XVII века – карту Иерусалима с несколькими сценами из Ветхого Завета. Идет время.

В конце 1947 года в литературной студии МГУ я читаю два последних перевода Владимиру Луговскому.

В 1948–1949 годах Давида Гофштейна вместе со всеми членами Еврейского антифашистского комитета арестовывают и приговаривают к расстрелу…

Папа в совершенном ужасе.

Наверняка в руки гэбистов попала моя с ним переписка, да еще карта Иерусалима.

Никто из издательств мне не звонит. Все начатые переводы я уничтожаю, из литературной студии при филфаке МГУ меня, ввиду того что я не являюсь студентом МГУ, исключают. Зато у меня успехи в институте, все более и более увлекаюсь я композиционным рисованием с натуры.

Стихов больше практически не пишу. К живописи и поэзии вернусь через тридцать лет.

Почему? Не знаю. Потребность выражать себя в стихах была у меня в шестнадцать лет, в двадцать три года и вновь и уже навсегда возникла после шестидесяти лет.

 

Трясущиеся губы, сердце бьется.

Заноют зубы. Что такое страх?

Мне выразить его не удается.

Какой-то неожиданный размах?

Бежит сержант Баранов, бомба рвется,

и нет его. На дереве – карман.

Я говорил: «Лежи!» А он был пьян.

А я уставы нарушать боялся.

Боялся женщин. Страх меня терзал.

Сержант был пьян, а я не рассказал.

Боялся «Юнкерсов» пикирующих, мин.

Начальник от приказа отказался.

Любимая! Прости меня, прости!

Не мог, не мог, не мог я подвести

любого из доверившихся мне

с походкой неуклюжей, с грубым слогом.

Я понимал, что это ложь вдвойне,

и это чувство долга перед Богом,

и страх меня терзал, и я терзался.

Медаль. Потом начальник на коне

меня позвал, и я не отказался.

Не то коньяк, не то одеколон.

 

Назад: Глава 19. Отпуск 1946 года
Дальше: Эпилог