11 марта 1995 года, накануне пятидесятой годовщины со дня окончания войны, в квартире Гени Морица был накрыт большой стол на двадцать человек, который, по установившейся неписанной традиции как всегда ломился от яств. Колбаса трех сортов, ветчина, сыр, шпроты, селедка, разнообразные салаты… Бутылки с вином, водкой и фруктовыми соками. Гостеприимный Гена и его жена подавали гостям горячее мясо. А спустя час-полтора стол с закусками сменился на сладкий – с чаем, пирогами, домашним печеньем, фруктами и наборами шоколадных конфет.
Столь подробное описание стола приведено не случайно.
Мы, дети блокады, чудом выжившие в смертельную голодную зиму 41–42 года, будем до последних наших дней помнить серо-зеленый сырой кусочек дурандово-опилочного хлеба величиной в два спичечных коробка – нашу суточную пайку, которую мы съедали, часто не донеся из булочной до дома, а потом мучительно ждали новой пайки во мраке и стуже наших обезлюдевших квартир. Поэтому обильный стол и вкусная разнообразная еда для нас – не чревоугодие гурманов, а некий не оговоренный символ нашей победы над смертью, символ радости бытия и благодарности судьбе за достойно прожитую, несмотря на все испытания, жизнь.
Нас было немного. За столом встретились: Ольга Александровна Саренок, Ревекка Лазаревна Златогорская, Вера Николаевна Рогова, а также Боря Богач, Боря Гусев, Нина Громова, Нина Иванова, Завен Аршакуни, Зина Ефимова, Игорь Каверкин, Геня Мориц, Надя Каштелян, Тамара Логинова, Нонна Саренок, Сайма Пелле, сестры Трофимовы, Валя и Вера, и я.
Все были взволнованы предстоящей встречей. Приподнятое праздничное настроение царило за столом.
– Ребята! – сказала Ольга Александровна. Мы собрались сегодня здесь, чтобы в очередной раз вспомнить наш детский дом и годы войны. Нас никто не заставлял идти на эту встречу. Мы все пришли сюда по зову сердца, добровольно, чтобы встретиться с друзьями, давно уже ставшими родными. Мы встречаемся так уже больше пятидесяти лет. С каждым годом круг наш сужается. Это естественно. Будем надеяться, что даже когда останутся и встретятся только два человека, память о детском доме будет продолжать жить.
Солнечным утром 5 июля 1942 года я вошел в двери дома № 20 на улице Правды и сразу оказался среди множества тюков и ящиков, сваленных в кучу на кафельном полу посреди обширного вестибюля.
С широкого марша лестницы спускалась румяная девочка с большими синими глазами. Сбросив тюк на пол, она приветливо мне улыбнулась и спросила:
– Ты кого ищешь?
– Мирру Самсоновну. Я ее брат.
– Она работает наверху с ребятами. А зачем ты ее ищешь?
– Она велела документы принести. Меня в воспитанники зачисляют.
– Так ты с нами поедешь?
– Да.
– А как тебя зовут?
Я представился.
– А меня Ника. Ника Бобровская. Запоминай!
– А я уже запомнил!
– Вот и хорошо! Махнув мне рукой, девочка легко взбежала по лестнице, еще раз одарив меня доброй улыбкой…
Дальнейший текст – это выдержки из дневников и воспоминания участников событий. В ряду других – и мои личные воспоминания, наблюдения, заметки. Первое слово – основателям детского дома.
В начале 1942 года меня вызвали в райком партии Фрунзенского района для организации детского дома. Выделили помещение бывшей школы № 320 на улице Правды, 20.
В это время я заведовала двумя детсадами. Один находился в Апраксином переулке. В этом доме было бомбоубежище, разделенное, на два отсека: один для жильцов дома, другой – для детсада. Во время одной из бомбежек бомба пробила отсек жильцов. Дети не пострадали. Помещения были смежные, и меня позвали на помощь раненым. Я была в белом халате – подумали, что я врач. Одному мужчине глаз выбило, – я его забинтовала; у другого из шеи кровь лилась. Я ему плотно-плотно затянула бинтами шею, кровь остановилась. Потом приехала «Скорая», и военврач мне руку пожал, сказал: Вы спасли двоих людей.
В бомбоубежище у нас был железный шкаф – сейф, в котором хранился неприкосновенный запас детсада – галеты. Однажды прибежали ко мне, говорят: «Сейф вскрыт, галет нет!» Начали искать – кто? У меня было подозрение на одного из рабочих, убиравших бомбоубежище. Узнали его адрес. Позвала я с собой двух рабочих. Пошли. Открыл дверь он сам. Растерялся. В комнату вошли – на столе галеты лежат.
– Откуда галеты?
Молчит. Я говорю:
– Руки назад!
Он послушно заложил руки за спину. Отвели его в милицию.
5 февраля 1942 года. Запасшись грозной бумагой от председателя райсовета Мартынова, я отправилась на улицу Правды к управляющей домом № 20. Она встретила меня враждебно:
– Не будет здесь детского дома рядом с интеллигентными жильцами!
Я приготовилась вынуть мою бумагу, но тут пришел мальчик с просьбой выдать ему справку о том, что у него умерли папа и мама. И тогда я сказала:
– Будет здесь детский дом! Вот для таких детей!
Управляющая притихла. Моя бумажка осталась в сумке.
23 февраля. Сегодня мы приняли первых двенадцать детей. Эту дату можно считать открытием детского дома. Завуч Златогорская лежит дома с температурой сорок…
‹…›
В доме на ул. Правды было холодно, как на улице. Зима стояла жестокая. Морозы в эту зиму доходили до сорока градусов. От эвакопункта нам остались разруха, свалка, грязь и вонь. Все стекла были выбиты. Дом промерз.
Прежде всего, нужно было очистить помещение, чтобы предотвратить эпидемии, и согреть его, чтобы в нем стало можно жить. Возник целый ряд проблем: где достать печника, столяра, водопроводчика. Где найти специалистов – ведь те, кто остался, еле бродят. Кроме того, необходимы материалы: печнику для кладки плиты – кирпичи, песок, глина; столяру – стекла на весь дом; для лужения большого котла в кухне требовалось три килограмма олова. Как отопить наше промерзшее здание, где найти дрова?
Дрова оказались недалеко, на Расстанной улице. Надо было только их выпилить из разбомбленных домов, где на разных этажах торчали деревянные балки. Это была тяжелая и опасная работа. Среди разваленных стен, битого бетона и кирпича самоотверженно работали молодые девушки, наши воспитатели: сестры Ксеня и Лена Галчёнковы, сестры Вера и Люся Роговы, Наташа Попченко и Люся Чидина. Лена Галченкова однажды чуть не сорвалась, чуть не убилась, когда пилила на втором этаже.
Когда напилили много, Лена придумала:
– Давайте все грузовики, проходящие по Растанной, останавливать и просить подвезти.
Я сказала:
– А вы не просите, а требуйте. Говорите, что есть приказ председателя Ленгорисполкома Коновалова, чтобы каждая проходящая машина доставляла дрова для детдома на Правду. В случае чего валите на меня. А я уж разберусь.
‹…›
У нас не было кроватей. Мы узнали, что на улице Марата, в разбомбленном доме, где раньше находился детский сад, на высоте третьего этажа стоят кровати – все на виду, потому что стену бомбой снесло. Я позвала сестер Галченковых, двух уборщиц, и мы пошли за кроватями. Поднялись со двора на третий этаж, взломали дверь в соседнюю квартиру, оттуда сделали проем в помещение детсада, где кровати стояли, и через него осторожно вынесли тридцать детских кроватей, спустили вниз и перевезли на санках в детский дом.
‹…›
В марте первая большая партия детей (около 200 человек) была эвакуирована в Ярославскую область. В апреле уехала другая группа в Сызрань.
3 февраля 1942 года к нам домой ворвалась моя учительница Мария Вячеславовна Кропачева и с порога заявила:
– У нас в детдоме на Подольской несчастье – сыпной тиф! Все возможные меры там приняты. Надо срочно спасать вновь поступающих детей – дистрофиков, оставшихся без родителей. Дети поступают ежедневно. Их число растет, а размещать их негде. Бросайте все! Мобилизую всех комсомольцев нашей школы на спасение детей!
Вместе с Марией Вячеславовной пришел ее муж Лев Моисеевич Никольский, журналист, корреспондент «Красной газеты». Оба были в шинелях, оба были мобилизованы с начала войны.
Мария Вячеславовна, заслуженная учительница РСФСР, член Верховного Совета РСФСР, не бросала слов на ветер. В течение двух-трех дней мы получили помещение на улице Правды 20, где с начала войны был размещен эвакопункт, прекративший свое существование после того, как замкнулось кольцо блокады. Очистку дома начали 6 февраля вместе с сестрами Галченковыми и моей сестрой Люсей.
В доме стоял уличный мороз, водопровод и канализация не работали, на всех этажах дома – замерзшие сталагмиты нечистот. Мы их срубали топорами и выносили ведрами. Выкидывали сгнившие матрацы, разгружали шкафы.
Срочно нужен был волевой, сильный директор.
Ревекка Лазаревна Златогорская, работавшая раньше в детском доме на Подольской, предложила кандидатуру Ольги Александровны Саренок, известную ей по комсомольской работе. Мария Вячеславовна согласилась и, как показали дальнейшие события, в выборе не ошиблась.
Когда дом был очищен и убран (к нам в феврале присоединились Наташа Попченко и Люся Чидина), мы проделали дымоходы – дырки в форточках, обзавелись буржуйками.
Потом к нам в разное время пришли опытный педагог-дошкольник Мария Степановна Клименко, педагог-дефектолог Роза Михайловна Молотникова, а в конце мая пришла Мирра Самсоновна Разумовская, ставшая в дальнейшем стержнем культурной жизни детского дома.
Очень много помогал в организации детского дома заведующий Фрунзенского РОНО Семен Ильич Гансбург.
Наш детский дом не случайно имел двойной номер – 55/61. В нем слились два детдома – школьный и дошкольный. Мы осуществили эксперимент не разлучать детей из одной семьи. Это оказалось очень полезным и для малышей, и для старших детей. Старшие опекали не только своих братьев или сестер, а заодно и остальных, тем самым помогая воспитателям и одновременно приобретая навыки работы с детьми.
Перед тем как попасть в наш детдом, я работала завучем в детдоме на Подольской улице, организованном в самом начале войны, до блокады там воспитывалось около ста двадцати детей. К несчастью, туда был занесен сыпной тиф. Там я видела самое страшное за всю войну: здоровые дети спали вместе с больными и мертвыми, и по ним всем ползали вши.
Я сама заболела сыпняком и свалилась с температурой 40. У себя дома провела некоторое время в горячке, за мной ухаживала мама, а потом Ольга Александровна увезла меня на детских санках к себе. Уже позже, поправившись, я узнала, что детдом на Подольской прекратил свое существование, так как часть детей умерли, а остальные были переданы в другие детские дома.
Работая завучем детского дома, я не ставила перед собой какие-то особые задачи. У всех нас, у всего коллектива была одна общая главная задача – вернуть к жизни блокадных ленинградских детей с подорванным здоровьем и надломленной психикой. Для этого были нужны не только человеческое участие, теплое отношение к детям. Требовались значительные материальные средства.
Когда началась война, я училась на втором курсе исторического факультета в институте Герцена. Скоро нас послали рыть окопы, а в конце сентября институт эвакуировался. Я осталась в Ленинграде.
Рядом с моим домом в Апраксином переулке был детский сад, которым заведовала Ольга Александровна Саренок. Я поступила туда работать сменным воспитателем. Шла на работу в три часа дня, когда было светло, а возвращалась в десять, в кромешной тьме. Идешь на ощупь, ни один фонарь не светит, ни одно окошко не горит. Спотыкаешься о тела покойников, которых выносили из домов, как только стемнеет – днем стеснялись.
Город находился на военном положении, и ночью ходить было запрещено. Однажды Ольга Александровна и завхоз по какому-то делу шли по ночной улице в детсад. Раздался гул самолета.
– Бежим! – закричала Ольга Александровна, – он сейчас бомбу сбросит! Только они успели вбежать в бомбоубежище, как ахнула бомба. Детсад располагался на первом этаже окнами во двор-колодец. В этот двор и упала бомба, высадив все окна и рамы.
Став директором детского дома, Ольга Александровна позвала работать в нем меня и других работников из 13-й школы: сестер Роговых и Люсю Чидину. Мать Люси умерла, а отец очень боялся за Люсю и надеялся на ее отъезд с детским домом. Вслед за мной на работу пришли моя сестра Лена и мама, Лидия Павловна на должность бухгалтера.
Во время очистки здания мы выкинули множество грязных смерзшихся матрасов и наткнулись на три трупа. У одного нашли документы и сдали их в милицию, трупы вынесли на улицу. Там их подбирали особые бригады и увозили на Пискаревку.
Когда детдом заполнился детьми, часть из них мы начали готовить к эвакуации. Среди детей были такие слабые, что эвакуировать их было невозможно. Мы решились пойти на отбор. Устроили испытание, возможное в тех условиях: ставили ребенка у стенки комнаты и предлагали пройти до другой стенки. Если ребенок нормально преодолевал это расстояние, мы оставляли его в списках на эвакуацию. Если же он несколько раз падал или вообще не доходил до стенки, мы его оставляли в детдоме, чтобы подправить и подготовить к следующей отправке.
Как-то во время нашего испытания явились две тетки из исполкома. Стали шуметь:
– Как это вы делаете? Так нельзя!
Мы говорим:
– Дайте на каждого ребенка по сопровождающему, вот и будет, как надо!
Разве мы были неправы? Время было такое! Когда нас на Финляндский вокзал привезли, только мы к вагонам – сирена! Бомбежка! А у нас двадцать детей. Мы все бегом в бомбоубежище вместе с ними. Потом вернулись, стали их в вагоны сажать, каждого на руки берешь и подаешь в тамбур, а там перехватывают. А что бы мы делали со слабенькими? Их бы не уберегли и других бы потеряли.
Дети, присланные нам РОНО, иногда умирали прямо в канцелярии во время оформления документов. Так однажды доставили нам девочку, страшно худую. Начали записывать какие-то сведения о ней, а моя Лена говорит:
– Зря пишем, она сейчас умрет.
И эта девочка действительно умерла минут через пятнадцать.
У меня был тоже случай. Я дежурила ночью в детдоме, устала до смерти и прилегла на ближайшую кровать рядом с ребенком. И сразу провалилась, уснула. Чувствую, меня нянька тормошит:
– Ксеня! Вставай!
Я спросонок:
– Что такое? Зачем будишь?
Она:
– Вставай! Павлик Миронов умер.
– Ну и что? Завтра разберемся.
– Так он рядом с тобой лежит!
В детский дом я пришла 6 февраля 1942 года. Меня сразу назначили завхозом и кастеляншей. Я отвечала за белье, за имущество, а кроме того, принимала людей на работу. Каждого, кто приходил наниматься, первым делом подводила к окну и смотрела – может ли человек хотя бы шевелиться? Может ли работать прачкой или уборщицей? Хватит ли у него сил?
Основная наша работа была у всех одна: грязь убирать и дрова доставать. Дрова мы пилили и вывозили не только с Расстанной, а и из разбомбленного института киноинженеров, прямо напротив нашего дома на улице Правды. Там и балок было много, и паркет шел под растопку. А под паркетом трупы смерзшиеся находили. Один труп детский был.
А матрасы, посуду и кровати мы вывозили из студенческого общежития Холодильного института, которое находилось в переулке Ломоносова.
Когда началась эвакуация, меня из завхозов перевели в воспитатели. Дали группу пятилетних дошколят – двадцать пять человек – и сказали: «Воспитывай». Ну а какое там воспитание? Пасли мы их просто, кормили, берегли. Вот и все воспитание.
Ребята, которых доставляли к нам, в большинстве своем были худые, изможденные – настоящие дистрофики. Многих было уже не спасти. Ясно было, что они попадали к нам слишком поздно. Мы зашивали трупы в простыни и выносили во двор, откуда их потом вывозили специальные машины. Один случай мне особенно запомнился. Появился у нас новый мальчик лет двенадцати, звали его Вася. Он выделялся из всех своей подвижностью, энергией, был веселый, непохожий на дистрофика. Очень он был мне симпатичен. Пришла как-то утром на работу. Нянька говорит:
– Помоги мертвого вынести, я его уже зашила.
Мы понесли, а она спрашивает:
– Знаешь, кого несем?
– Кого?
– Васю.
У меня прямо сердце оборвалось. Никак не ожидала, что Вася может умереть.
До войны мы жили в коммуналке на Лиговке, 107. У родителей нас было трое: я и два брата. Старший брат Миша ушел добровольцем в 41-м. Он погиб в 43-м в звании старшего лейтенанта. Похоронка пришла с Ленинградского фронта. Младший брат Ваня эвакуировался с интернатом на тридцатый день войны. В декабре от голода умер отец, в марте 42-го мать.
Мне тогда было пятнадцать лет. Я осталась одна. Меня взяла к себе наша знакомая, которая за это брала себе по сто граммов хлеба с оставшейся маминой карточки. К тому времени я уже много сил потеряла, исхудала вся. Еще при отце мы варили сыромятные ремни. Резали их на мелкие кусочки и ели. Двух кошек съели с отцом. Мама не ела и нам не велела. А мы ели, и было вкусно. Ели кофейную гущу, студень из столярного клея (тогда плитки можно было купить на деньги). Потом соседка привезла съедобную землю – ели как творог… Помню, я говорила:
– Когда кончится война, буду есть вволю дуранду и жмых.
А после войны так ни разу их и не видела…
Как попала в детский дом, не помню. Провал в памяти. В детдоме меня сразу поставили на усиленное питание. Все мы были острижены наголо и ходили в белых панамках.
Война обрушилась на нашу семью, как и на всех, неожиданно и стремительно. Никто не мог предположить, что уже в августе немцы будут на подступах к Ленинграду.
Мы жили в Лигово. Нас обстреливали и бомбили. Папа, чтобы спасти нас, выкопал недалеко от дома землянку, и мы некоторое время жили там, надеясь, что немцев отгонят. Однако с каждым днем линия фронта приближалась. Мимо нас в Ленинград постоянно шли отдельные группы красноармейцев или просто солдаты-одиночки. Немцы заняли Красное село. Это было уже совсем рядом. И 15 сентября мы все: папа, мама, мой брат-близнец Вова и я – бежали, бросив все. Успели вскочить на последний трамвай. На другой день немцы заняли Лигово.
В Ленинграде мы остановились у папиных сестер. Папа, белобилетник, добровольно ушел в армию, а уже в ноябре в Ленинграде наступили черные времена. У нас были три иждивенческие карточки, которые не отоваривали. 23 февраля от голода скончался Вова, а 3 марта – мама, Ольга Павловна Бобровская.
Меня забрала к себе тетя Лида, мамина сестра. Она работала бухгалтером в столовой, а потом перешла на работу в детдом, где уже работали воспитателями мои двоюродные сестры Ксения и Лена.
Подробности дороги в Угоры не помню. Помню, что быстро перезнакомилась с ребятами, что у нас в вагоне было весело. Еще помню, как мы с Левой Разумовским на какой-то станции тащили из пункта питания большой котел с супом и, пролезая под вагонами к нашему эшелону, споткнулись и пролили чуть ли не половину на рельсы… Очень жалко было!
В Кобоне во время общей сутолоки и погрузки вещей неожиданно лицом к лицу столкнулась с отцом! Бросились друг к другу, у обоих слезы радости. Перекинулись несколькими словами, и он тут же включился в нашу работу – кинулся грузить детдомовские вещи. Поэтому наша встреча была короткой, поговорили на ходу минут десять-пятнадцать и распрощались. Наш эшелон тронулся в путь.
Это была моя последняя встреча с отцом.
В 44-м мне в детдом пришла похоронка. В ней сообщалось, что мой отец, Бобровский Борис Александрович, погиб при форсировании реки Нарвы 20 апреля 1944 года.
Когда началась война, у мамы нас было трое: старший брат Лева, сестра Фаина и я, младшая. Мне было 13 лет.
Отец, Павел Еремеевич Синельников, инвалид Первой мировой войны, в 1939-м был арестован по доносу. Родом он был из Невеля (Западная Белоруссия), и некоторое время мы переписывались с родственниками, потом прекратили. При обыске нашли эти письма на еврейском языке. А раз переписка с заграницей да еще на иностранном языке, то и статья была соответственная – шпион. Забрали его. Мама была на суде, вернулась седая. Через некоторое время пришло от него письмо. Он писал, что не вернется, потому что открылись старые раны, работать он не может, а кто не работает, того здесь не кормят. Маминого брата Якова Ефимовича Шперлинга, парторга Карбюраторного завода, после ареста отца тоже арестовали. Он тоже не вернулся.
1941 год. Я уехала в Невель с двоюродной сестрой. Мы приехали в Невель в 5 часов утра 22 июня, а в 12 часов объявили, что началась война. Сестра сразу же уехала в Ленинград. Она была членом МПВО. Сначала мама писала мне, что надо возвращаться домой, а потом написала, что не надо. Она не знала, где мне лучше оставаться.
Когда немцы вошли в Витебск, из Невеля начали бежать, и я с родными тоже побежала, но было уже поздно. Во всех деревнях, кругом, везде были немцы. Началась паника. Я потеряла родных и вернулась на станцию Невель. Там стоял какой-то поезд. Мне крикнули: «Садись, а то останешься у немцев!». Я была маленькая, мне было не взобраться на подножку, но какой-то мужчина подхватил меня, и я оказалась в вагоне. Поезд тронулся.
В Великих Луках нас стали бомбить. Поезд загорелся, люди стали прыгать в канаву. Когда самолеты улетели, подошел паровоз, подцепил оставшиеся вагоны, и поезд сразу же тронулся. В Бологом я сразу же заснула на скамейке вокзала. Разбудила меня женщина и попросила понянчить ее ребенка, – ей с мужем нужно было сходить узнать, когда пойдет поезд на Ленинград. Вернувшись через полчаса, спросила: «Ты, наверное, есть хочешь?». А я не ела с того времени, как ушла из дома. Она отрезала ломоть хлеба и такой же ломоть сала, и я с такой жадностью стала есть, что у нее появились слезы.
Когда подошел поезд, то объявили, что сначала поедут семьи военных. Тогда эта женщина говорит: «Мой муж полковник, и я скажу, что ты моя няня». Так я поехала в Ленинград. Не доезжая до Ленинграда, поезд остановился. Многие пошли пешком, и я с ними. Когда дошли до окраин, я еле стояла на ногах. Знала, что к Витебскому вокзалу идет трамвай № 9. Села в него. Подошла к кондуктору и говорю: «Тетенька, у меня нет денег, но мне надо доехать до Витебского вокзала». Она пустила.
Когда я вошла во двор, там гуляли дети и среди них моя старшая сестра Фаина. Я к ней подбежала, и она закричала, увидев, какая я грязная и рваная. Когда пришли домой, мой брат Лева спал после смены. Мы его разбудили. Он вскочил и стал меня целовать. Я была младшая в семье, он меня очень любил. После обеда меня отправили в баню. Вечером я пошла встречать маму – она работала на фабрике им. Володарского. Домой она ходила по Фонтанке. У Военно-медицинской академии был горбатый мостик со ступеньками и фонарями. Когда она вошла на мостик, я бросилась к ней. Она, увидев меня, сразу упала – сердце схватило. Когда мама очнулась, она зарыдала, потому что думала, что я осталась в Невеле, а там уже были немцы.
После пожара на Бадаевских складах Фаина подбирала там патоку с песком, потом мама это варила и процеживала. Во время бомбежек мы спускались под лестницу с мешочком сухарей. В бомбоубежище у нас была детская самодеятельность – стихи и танцы. Потом нам, детям, поручили закрашивать на чердаке все деревянное известью – говорили, что если попадет зажигалка, известь не загорится.
В сентябре Лева, 1923 года рождения, ушел в народное ополчение. Когда мама сказала ему, что он у нас единственный кормилец, он ответил: «Мама, я же комсомолец. Я не могу оставаться». И ушел.
А в октябре он был ранен и контужен. Его положили в Боткинскую больницу. Я туда ездила. Там были поля, на которых я собирала капустную ботву. Раненые давали мне еду – все, что могли. После госпиталя Лева был отпущен домой на поправку. Он пошел опять работать на завод. Трамваи уже не ходили, и он в морозы добирался до дома пешком. В декабре его привели домой с отмороженными ногами.
В ноябре я слегла. В декабре у мамы вырвали сумку с хлебом. К счастью, прохожий отнял у вора сумку и вернул маме. Но, видно, на нее этот случай очень подействовал, и через несколько дней она тоже слегла. Теперь нас, лежачих, было уже трое – я, мама и брат. Сестра приносила из ремесленного училища супчик. Мама разжигала буржуйку и делила суп на четверых. Сестра говорила маме, чтобы она тоже ела гущу. Мама отвечала, что Ира самая слабенькая и ее надо спасать.
13 января 1942 года в 7 утра мама попросила кусочек плавленого сыра. Фаина обычно приносила свой паек домой, но с этого дня пайки на дом отменили. Мама как это услышала, сразу захрипела, и мамы не стало. Она умерла утром 13 января 1942 года.
Брату стало хуже. Мы вызвали врача. Врач сказал: «Один-два дня, и его не будет».
Лева умер в 4 утра 15 января 1942 года.
Сестра договорилась с дворником похоронить маму и брата за хлеб, который остался на их карточках. Она завернула тела в простыни. Они с дворником свезли их за ТЮЗ, где был дровяной склад. Сестра говорила, что покойников там складывали, как дрова. Где их похоронили, я не знаю. Сейчас я на Пискаревское кладбище езжу каждый год.
Когда сестра вернулась, она была не в себе. Плакала, говорила, что не хочет больше жить. Потом ушла, не сказав куда. Я думала, что она утопилась. Как я сползла с дивана, не помню, но как-то добралась до входных дверей и там лежала и звала сестру. Тетя Поля, соседка, шла домой, увидела меня и спрашивает: «Что ты здесь делаешь?». Я не помню, как она меня на диван положила. Увидела, что нет мамы и Левы, и сказала: «Ты теперь тоже умрешь».
А через три дня вернулась Фаина с двоюродной сестрой Софой. С ними пришла тетя Злата, папина сестра. Фаина рассказала родным, что мы остались одни. Они решили перейти к нам жить. Мне дали кусок дуранды (тетя Злата шила вещи и меняла их на дуранду). Я же три дня не ела и не могла есть – зубы шатались, была цинга. Тогда стали давать дуранду, предварительно размочив.
В конце января к нам приехал брат Софы Изик, бежавший из Невеля. Мы стали жить впятером. Работали только Фаина и Софа.
В марте умер Изик.
Через две недели умерла тетя Злата.
Софа решила сменять ее бостоновый костюм на еду. Когда она вернулась, то плакала навзрыд. Мы с сестрой говорим ей: «Что ты плачешь, смотри, сколько дали еды: буханку хлеба, чашку гороха и две луковицы». А она объясняет, что там, где она меняла, целый буфет хлеба, целый мешок гороха и много связок лука. Ей там дали суп и сказали, что она может есть, сколько хочет. Ей казалось, что она наелась, но когда вышла на лестницу, опять захотела есть.
Потом Софа ушла на казарменное МПВО, и мы с Фаиной остались одни.
Весной 1942 года у нас на переулке Ильича открылась баня. Ремесленное училище, где работала Фаина, послали туда мыться. Девочки из ремесленного отнесли меня в баню – я уже не ходила. Мылись все вместе, девочки и мальчики. У меня была сильная цинга и пролежни. Вдруг объявили тревогу, но все продолжали мыться в темноте. Помню, я очнулась после бани дома. Сестра постелила мне все чистое, и мне было хорошо, только очень хотелось есть. Девочки ушли в ремесленное, а я осталась одна. Фаина оставила мне кусочек хлеба, и я намазала на него содержимое какого-то тюбика. Когда сестра пришла, я ей говорю: «Больше нет этого варенья» – и показываю ей тюбик. Она говорит: «Ты же угробишь себя – это клей».
С каждым днем мне становилось все хуже. Я переставала дышать, Фаина дышала мне в рот, и я открывала глаза. Она рассказывала, что я приняла все лекарства из аптечки, но лучше мне не становилось, и сестре посоветовали сдать меня в детдом, потому что дома я все равно умру. Заведующая детприемником сказала, чтобы мы несли из дома ценные вещи, так как они нужны для покупки нашего питания. Мы с Фаиной сдали серебро и дорогой китайский сервиз. И другие дети несли кто что мог.
25 апреля 1942 года она повела меня в детприемник, в Лештуков переулок – ныне переулок Джамбула. Когда мы вышли из ворот, светило яркое солнце и дистрофики грелись на бревнах. Вышли мы днем, а пришли в детприемник уже к вечеру, отдыхали через каждый метр.
Начались неприятности с документами. Сначала меня не хотели брать, потому что мне в июне должно было исполниться 14 лет. Потом сказали, что меня примут, так как я дистрофик. Меня сразу накормили, помыли, остригли, намазали мои пролежни и положили спать на чистую койку. Сколько я пробыла в детприемнике, не помню, но стала потихоньку ходить. Потом меня перевели в детдом на улице Правды, дом 20. Весь июнь я была в госпитале для дистрофиков на Малодетскосельском переулке. Кормили по тем временам хорошо. Давали полкирпичика белого хлеба, сахарный песок, витамины, суп и второе.
28 июня – мой день рождения. Мне говорят: «Ира, тебя кто-то зовет». Я выглянула из окна и увидела Софу, свою двоюродную сестру. Мы нашли веревочку, и я ей спустила вниз все, что нам дали утром, – пусть порадуется.
Мы в госпитале учились ходить, а потом бегать по коридору. Скольких синяков стоило это учение! Через некоторое время меня выписали, и я снова вернулась в детдом. Я была в старшей группе. Мирра Самсоновна была у нас воспитателем.
Фаина с ремесленным училищем была на огородах в Пери. Однажды мне сказали, что пришла сестра. Я побежала с лестницы и чуть не упала – ноги не держали. Она меня подхватила. Фаина мне сказала, что она через два дня эвакуируется с ремесленным училищем, и мы договорились, что будем переписываться через Софу в Ленинграде.
Видно, у меня были нервные срывы, и мне все время казалось, что ко мне приходит мама. Это случалось так часто, что я не могла спать, и Мирра Самсоновна часто сидела ночами у моей постели.
В июле 1941 года мой отец Александр Григорьевич Зарецкий ушел на фронт. Был дважды ранен и демобилизован. После войны мы с ним встретились.
Мы с мамой жили на Лиговском проспекте, 107. В декабре наш дом сгорел, и мы переехали жить к тетке в коммунальную квартиру на ул. Рубинштейна, 34. На углу Разъезжей и Загородного находилась школа, в которую на новогоднюю елку были приглашены дети, живущие в этом районе. Нам подарили какие-то игрушки. Но самым главным подарком для нас было приглашение в актовый зал, где стояли столы, покрытые белыми простынями, и перед каждым поставили по тарелке теплого овсяного супа, по полстакана желе, и положили по три грецких ореха. Этого не забыть!
К маю квартира на Рубинштейна опустела. Одна семья уехала, другая вымерла. А 5 мая умерла моя мама, и я остался один. Мне было тогда 11 лет.
Не помню, как я жил это время. Не помню, как оказался в больнице им. 25 Октября на Фонтанке. Подобрали, наверное, на улице добрые люди и отправили в больницу. В больнице лечили от дистрофии. Пролежал месяц. Выписали, когда начал ходить. Что мне было делать?
Возвратился на Рубинштейна, встретил управдома. Он посоветовал мне пойти в детприемник на ул. Чернышева. Оттуда меня направили на ул. Правды.
Мои отец и мать родом из деревни. Отец, Иван Филимонович, участвовал в Первой мировой войне, потом работал каменщиком. Мама, Евгения Прохоровна, работала в типографии. У родителей нас было трое – старший брат Володя, я и Галя. Все четыре года войны Володя прослужил авиамехаником на военном аэродроме. Он постоянно писал нам в детдом и присылал деньги со своего аттестата. Зиму мы прожили очень тяжело. К весне родители свалились. Мне тогда было двенадцать лет, а Гале всего три годика. От слабости она тоже уже не ходила.
Выручила нас тетя Маруся. Она сказала:
– Надо спасать Галю, отдать ее в детсад, там детей кормят, особо слабым дают усиленное питание.
Мы с ней повезли Галю на саночках, но в детсады уже не принимали. Тогда тетя Маруся снова посадила Галю в санки, положила в карман документы, отвезла Галю в детский сад на Коломенской и оставила там. А мне сказала:
– Идем со мной, будем у соседей прятаться.
Буквально через час к нам домой прибежали заведующая садика с Коломенской и воспитательница. Они вошли в открытую дверь и застали там умирающего отца и лежачую маму. И они сказали маме:
– Не волнуйтесь, мы вашу девочку не бросим, оставим у нас.
В марте умер отец, а за ним через месяц и мама. Я попала в открывшийся недалеко детдом на улице Правды, а через некоторое время туда же перевели мою Галю. Когда я впервые вошла в палату, мне показалось, что я попала в больницу – девочки там были все худые, бледные и стриженые. Потом стала привыкать к режиму, начала регулярно есть и силы стали возвращаться.
Папа мой Иван Иванович Пелле умер в 1938 году в деревне Пески под Пулковым, где мы жили. Там жили русские и финны. Я знала финский, потому что дома говорили на двух языках, а потом все перезабыла. Когда началась война, мне было 11 лет. Немцы подступали к Пулково, и мы с мамой (ее звали Анна-Мария Адамовна), с сестрами Олей и Любой бросили дом и пошли в Ленинград. Мы и корову прихватили с собой – не оставлять же ее немцам.
Был конец лета 41-го года. В Ленинграде у нас никого не было, но мы довольно скоро нашли приют во Фрунзенском районе на Воронежской улице, 5. Нас приютила одна русская семья – женщина с маленьким мальчиком. Мы все жили в одной комнате. Корову пришлось прирезать. Часть мяса мама продала, часть отдала за проживание, остаток мы быстро прикончили. Началась голодная зима.
20 апреля мама умерла. Оля умерла после мамы, когда нам уже дали небольшую комнату на Подольской улице. Там была чужая мебель. Жильцы, наверное, эвакуировались. Люба ходила на работу. А меня отослали в детприемник. Там помыли. Остригли наголо и послали в детдом на улице Правды. Моя сестра Люба (ей было 16 лет) вслед за мной эвакуировалась в Кемеровскую область вместе с заводом, на котором работала.
8 сентября 1941 года. День моего рождения, прекрасный, тихий и солнечный день, немецкие самолеты взорвали первой бомбежкой Ленинграда…
До войны мы жили очень скромно. Мама одна тянула нас, четверых детей. Я была самая старшая, Тося самая младшая. Папа умер до войны от воспаления легких.
Началась блокада.
У мамы хватило сил продержаться до 2 февраля 42-го года. Утром она нас накормила, вымыла посуду, легла отдохнуть и не проснулась.
Вскоре к нам пришел управдом, описал наше имущество, а меня с сестрами отвели в детский дом на улице Правды.
Там меня и восьмилетнюю Нину положили в изолятор. Мы были самые слабые и умирали рядом. Я выкарабкалась, а Ниночка, самая красивая и талантливая из нас, умерла. Я пролежала в изоляторе с марта по июнь. Своей спасительницей считаю врача Варвару Константиновну Казнову, фотографию которой до сих пор храню. Когда мы в 45-м вернулись в Ленинград, мы встретились, и Варвара Константиновна узнала меня… по голосу. Тогда она подарила мне красный берет, и теперь я всегда ношу красные береты.
Пока я лежала в изоляторе, Люсю, мою младшую сестру, увезли в Ярославскую область, а Тося осталась со мной. Как-то воспитательница на руках принесла ее ко мне, и Тося меня не узнала, до того я изменилась. Я ничего не могла ей сказать, только обливалась слезами.
Мой отец Петрос Агаджанович Аршакуни мечтал стать скульптором и поступал на скульптурный факультет Академии художеств, но не прошел по конкурсу.
В свое время отец вместе с Вениамином Борисовичем Пинчуком работал у Томского, когда тот лепил большого Кирова. Их мастерская была в здании личной церкви Лазаревых на армянском кладбище. Осенью 41-го отец был на фронте под Пулковым. Той же осенью умерла от дистрофии и голодного поноса мама, а я пошел в детдом. В первый же день меня там вкусно накормили. А на столе лежала книжка «Маугли» с рисунками Ватагина. Я ее сразу схватил и стал читать, удивляясь, как здорово Ватагин рисует зверей.
Понемногу стал знакомиться с ребятами. Многие были такие слабые, что не вставали с коек. А те, кто мог ходить, после обеда выходили на улицу, грелись на солнышке. Подружился с Валей Пирияйненом. У него была нога хромая, – наверное, перенес полиомиелит.
Трудно вспоминать и заново переживать то страшное время. Когда началась война, мне было восемь лет. Незадолго до Отечественной закончилась финская кампания. Она запомнилась мне светомаскировкой и гибелью на фронте нашего соседа – Леши.
22 июня было воскресенье, жаркий день. Мы, дети, играли во дворе в войну. Почему-то мы часто играли в войну.
В семье нас было пятеро: мама Серафима Арсентьевна, отчим, мой брат Юра, сестра Люся и я.
Нас с Юрой мама отправила в пионерский лагерь, но мы пробыли там недолго. Лагерь был под Тихвином, немцы быстро продвигались к Ленинграду и нас срочно вывезли обратно. Начались бомбежки. Наступила осень. Бомбили все чаще и чаще. Нашу Предтеченскую улицу бомбили каждый вечер, потому что она шла параллельно железной дороге, которую немцы старались разбомбить. Зенитки, стоявшие рядом с нашим домом, били по самолетам. Спали мы одетые. По сигналу воздушной тревоги, сонные, напуганные бежали в ближайшее бомбоубежище.
Осенью в школу не пошли. Наступил голод. Не стало еды, воды, тепла и света. Первым слег дядя Вася, которого почему-то не взяли на фронт. От него у нас в семье родилась в сороковом году Люся, ее носили в ясли недалеко от дома. Когда дядя Вася умер, мама отвезла его в блокадный морг на углу Марата и Звенигородской.
Потом слегла мама, и мамина сестра перевезла на санках ее и Юру к себе на Международный проспект. Я шла рядом.
25 февраля мама умерла. Этот момент я хорошо помню. Мы с братом стояли, обняв круглую печку. Мама умирала в сознании и очень беспокоилась за маленькую Люсю, которая оставалась в яслях.
Тетя отвезла маму туда же, на Марата.
Еды у нас не стало совсем. Тетя согревала самовар, наливала кипяток в чашки, рядом ставила солонку. Мы макали пальцы в соль и запивали теплой водой. А потом слегла и тетя. И велела нам возвращаться домой, к соседям. Мы так и поступили.
Возвратившись домой, мы нашли пустую квартиру. Жившие там до войны две семьи отсутствовали: одна семья эвакуировалась, другая умерла.
Что нам было делать? Мы пошли к маминой подруге, тете Шуре, и 3 марта она отвела нас в детский дом на улице Правды, 20. В доме, как и везде, не было стекол. Отапливались буржуйками. Мы, дети, настолько плотно жались к ним, что на мне стало тлеть пальто, которое я вообще не снимала, а на левой руке навсегда остался шрам от ожога. Приближалась весна, и мы стали понемногу оживать. Но ноги по-прежнему были слабыми, на улицу мы не выходили, еду нам подавали прямо в кровати.
Пришел апрель. Приближались майские праздники. Ольга Александровна вместе с врачом отбирала детей, которые могли ходить в столовую, а ослабленных оставляли в постелях. Среди лежачих был и мой брат Юра. Его положили в изолятор, и я его навещала. Но я тоже еще была совсем слаба, и преодолевать путь до столовой приходилось с трудом – вниз спускалась, держась за перила, а обратно, наверх, поднималась на четвереньках. Я это хорошо помню.
В мае мы вышли во двор, на солнышко, нарисовали на асфальте мелом скачок и попытались скакать, но ничего не получилось, ноги были не те.
2 мая кто-то из ребят сказал, что моего Юру увозят на «скорой» в больницу. Я пошла к нему, но уже не застала. Больше я его никогда не видела. Он умер 24 мая сорок второго года. Через сорок лет взяла похоронную на него в архиве больницы, шла и, не стесняясь, плакала.
После этого я пошла проведать Люсю в ясли, и там узнала, что она умерла в марте…
Итак, я осталась одна в живых из семьи в пять человек…
До войны мы жили на Серпуховской, 3, в квартире № 9. Маму звали Анна Васильевна, папу Александр Николаевич.
Когда мама уходила на работу, она оставляла нам с сестрой большую палку, чтобы мы, не вставая с кровати, могли отпугивать крыс. Крысы лезли на постель, а мы стучали. У мамочки от голода была водянка, большой живот. Мне было десять, а Вере пять лет. Мама слегла. Написала мне записку на хлебозавод, где она работала кондитером, чтобы мне что-нибудь дали. Я пошла на Одиннадцатую Красноармейскую, где был хлебозавод, и в проходной подала записку. Начальник сказал: «Подожди». И вдруг началась бомбежка, полетели стекла, осколками мне поранило ноги, они были в крови. Я лежала за ящиком. Про меня не забыли, дали буханку, сказали, чтобы спрятала под кофточку. Около дома меня встретила тетя, мамина сестра, увидела хлеб, стала просить кусочек. Я ей отломила граммов двести. Остальное унесла домой.
Мама уже не ждала меня, думала, что я погибла. А я вернулась, да и еще и с хлебом. Поели на радостях.
Когда маме совсем плохо стало, тетя Катя, царствие ей небесное, посадила ее на коврик, стянула вниз по лестнице, а потом на коврике же ползком дотянула до больницы. Больница была напротив, на Серпуховской.
Я ходила в эту больницу смотреть список умерших. Мамы там не было. У нас дома висела икона Николая Чудотворца. Тетя сказала:
– Молись за маму. Детская молитва дойдет.
Я молилась. Но, видно, не дошла моя молитва. Мама умерла 24 июня. Когда мне сказали об этом, мне стало плохо, я потеряла сознание. А когда очнулась, то я, грешница, затаила обиду.
Мы с Верой остались одни. У нас на столе стоял глиняный растворник, в него мы клали карточки и деньги. Однажды карточки исчезли. Есть стало совсем нечего. Мы стали шарить по квартире, надеялись что-нибудь найти. Обыскали все ящики комода, где мама прятала пайки хлеба, нашли там крошки, солинки, все подъели.
Этот комод сделал папа, он был краснодеревщиком. Вся мебель у нас была сделана его золотыми руками. Он и обувь сам шил.
Потом мы обглодали все домашние растения и отравились. Стало совсем плохо. Пришла к нам незнакомая женщина от управдома и посоветовала идти в детдом.
Сначала мы попали в детприемник в переулке Чернышева. Нас остригли и заставили таскать ведра с нечистотами. А оттуда уже направили на улицу Правды вместе с мальчиком Генрихом Зонбергом, худеньким, бледным, прыщавым. Ребята его обижали, потому что он был немец.
Мой отец Виктор Яковлевич Иванов пропал без вести в Колпино в начале ноября 41-го года. С этого времени перестали приходить от него письма. Он был танкистом, радистом, а в ноябре под Лугой шли жестокие бои с прорвавшейся армией Гудериана. Вот там, наверное, он и погиб.
Мне было одиннадцать лет, когда мама показала мне золотые серьги с изумрудом и сказала:
– Это тебе вроде как приданое от бабушки. Наденешь, когда тебе будет восемнадцать лет. В ноябре 42-го, когда голод уже взял нас за горло, я вспомнила об этих серьгах и решила: раз мои, то и распоряжусь ими, как хочу, – сменяю на хлеб.
Я дружила с мальчишками с нашего двора. Одного из них, старше меня года на четыре, звали Альбертом. Он немного говорил по-немецки, потому что был наполовину немец.
Я показала ему сережки, объяснила, чего хочу. Он взялся помочь. Я спросила:
– Где ты собираешься менять?
Он сказал:
– У немцев. Они стоят за Средней Рогаткой, и у них можно выгодно сменять. Надо только линию фронта миновать. Я уже так делал. И еще туда пойду.
На другой день рано утром мы с ним и еще с несколькими мальчишками вышли из дома и на попутках добрались до Средней Рогатки. Там было поле, дорога, а вдали виднелись какие-то строения.
Альберт велел нам где-нибудь спрятаться и ждать его. А сам, захватив с собой все наши колечки, часики и мои серьги, вынул белый платок и пошел по дороге в открытую, помахивая платочком.
Мы все попрятались кто куда. Я залегла в канаву около обочины. Ждали долго. Я уже коченеть стала. Наконец он появился с мешком, из которого начал доставать хлеб. Мне досталась буханка, в корку которой была воткнута пуля с клочком бумаги и словом «Нина» на нем. У других тоже были пули с такими же клочками. У кого в буханке, у кого в полбуханке.
Домой я вернулась вся мокрая и замерзшая. Положила на стол буханку. Мама спросила:
– Откуда?
Я ей рассказала всю историю. Она меня не ругала, не отчитывала, а была очень испугана и смогла только сказать:
– Какой ужас!
Моя мама Ираида Николаевна Иванова работала воспитателем в детсаду на Лештуковом переулке, там и жила, а я была при ней.
12 февраля 1942 года она пошла к нам домой на Невский, 173 и не вернулась. В этот день немцы произвели несколько тяжелых обстрелов города. Я пошла искать маму по местам обстрелов. Проходила весь день в февральскую стужу в драных валенках и отморозила себе ноги и руки. Никого не нашла и возвратилась в детский сад. Медсестра, увидев мои ноги, немедленно отправила меня в госпиталь у Витебского вокзала, где я пролежала месяц, а оттуда меня направили в детдом при фабрике имени Крупской. Там, наверное, было вредительство: детей кормили пересоленной пищей, поэтому мы очень много пили. Дети-дистрофики заболевали и умирали. Я решила бежать.
Детдом находился за высокой оградой, ворота были заперты, поэтому пришлось лезть через забор. Какой-то мужчина-дистрофик за две конфеты помог мне перекинуть мои вещи через забор.
После этого я попала в детдом на улице Правды. Там первое время Ревекка Лазаревна водила меня на кушаке, чтобы я не сбежала. Такая была у меня слава.
Июль 42 года. Я никогда не была воспитателем. И вот мне пришлось окунуться в воспитательное море. Я получила шестьдесят ребят, с которыми была помещена в один вагон. Мы эвакуировались из Ленинграда в неизвестном направлении. Маршрут менялся трижды.
Началась новая, непохожая на прежнюю, напряженная, динамичная и интересная жизнь, которая полностью захлестнула меня и помогла справиться с непреходящей тоской и мыслями о Ленинграде. Я стала жить, растворив себя в детском коллективе.
Появились новые, чисто психологические задачи. Это очень нелегко – подойти вплотную к сердцу ребенка. Не каждое откликается на зов, не каждое откроется, не всякое поверит и доверится.
Мой отряд – самый старший. Вместе со мной работает воспитателем доброжелательная и энергичная девушка Вера Рогова. В отряде много интересных ребят, с которыми мы уже подружились в пути. Разные характеры, разные судьбы, объединенные одной общей бедой – войной. Подавляющее большинство – сироты. У некоторых где-то на фронте отцы, у какого-то родственники в разных концах Союза. Почти все дети сильно изломаны пережитым, с психологией дистрофиков. Еда – Бог и царь их душ, ради нее они готовы на все. Разговоры постоянно кружатся вокруг этой темы даже тогда, когда они сыты. Были случаи, когда под подушками у девочек находили кучи обглоданных корок и даже плошки с остатками скисшей каши.
Постепенно вагон обживался. Дети знакомились, привыкали к необычной обстановке. Ссор почти не было, конфликты возникали только на почве еды, – трехразовые кормления были центральной темой дня, своего рода священнодействием. Особенно ненасытными казались Володя Панфиленок, худой костлявый парень, изможденная голодом Надя Каштелян и Геня Мориц. Геня, набив рот так, что уже не мог ходить, ложился на полку и, тяжело дыша, свесив вниз руку, просил добавку.
В вагоне процветала «менка». Сначала меняли друг у друга хлеб на кашу и наоборот. Потом стали менять чужие мелочи на съедобное. Потом переключились на казенное белье. На остановках тапочки, трусы, даже синие форменные береты быстро превращались в огурцы, яйца, молоко и ягоды. Однажды Панфиленок появился в вагоне с тремя селедками, от запаха которых весь вагон зажал носы. Бдительная Ревекка Лазаревна немедленно конфисковала добычу, решительно заявив, что холеры в вагоне не допустит. Панфиленок ужасно обиделся на этот «произвол начальства» и потом в течение недели ходил к матери Ревекки Лазаревны, жалуясь на лихую судьбу. И каждый раз добрейшая Ита Ноевна подкармливала его, чем могла, с лихвой возместив ему утрату злосчастных селедок.
В остальном все было нормально. Ехали дружно. Много говорили, шутили, смеялись. Постепенно, сближаясь, ребята начали делиться своими историями, рассказами о пережитом, которые часто заканчивались плачем, потому что за спиной у каждого была трагедия – потеря родителей, дома, семьи. Однако надломленные детские души почти всегда были открыты для шутки, для улыбки, для юмора. И я сразу поняла, что это чудо детской души нужно всемерно беречь и поддерживать. Наш путь до места, где детскому дому суждено было жить, состоял, как потом выяснилось, из нескольких этапов: поездом Ленинград – Шлиссельбург, пароходом через Ладогу до Кобоны, оттуда поездом дальнего следования через Горький до Мантурово, а из Мантурово «лошадиным транспортом» сорок километров до деревни Малые Угоры.
Когда нас стали эвакуировать, каждому выдали в дорогу неприкосновенный запас – по буханке хлеба и строго предупредили, чтобы в конце пути сдали на кухню. Ольга Александровна сказала:
– Если тронете хлеб, высажу!
Мы с Тамарой Соевой ехали на одной полке. Нас кормили хорошо, но запах хлеба дразнил постоянно. И Тамара стала потихоньку от своей буханки отщипывать. А я боялась, буханку берегла, напоминала ей про угрозу Ольги Александровны. Она ответила: пугают…
По приезде в Угоры нам велели буханки сдать. У меня была целая, а у Тамары один мякиш серединный, так и сдала, и ей ничего не сказали.
Поезд из Ленинграда останавливается в Шлиссельбурге. Мы выгружаемся, чтобы продолжить наш путь через Ладожское озеро на восточный берег. Многочисленные тюки, ящики, узлы и пакеты постепенно заполняют всю платформу небольшой станции. Старшие ребята строятся поотрядно и под руководством Мирры и Веры Роговой уходят на пристань. Все происходит шумно, суматошно, но после переклички становится на свои места и перрон понемногу пустеет.
– Позаботься о Мустафе! – уходя, кричит мне Мирра. – Что-то с ним неладно.
Мы, старшие, – Олег, Женька, Ника и я перекидываем вещи в бортовые машины. В таких же машинах уехали дошколята со своими воспитателями: Люсей Роговой, Марией Степановной Клименко и мамой. Я передаю очередной ящик Олегу и подхожу к Мустафе, одиноко сидящему около своего вагона на свернутом матрасе.
– Что с тобой?
– Ослаб. Ноги не ходят.
– Совсем не ходят?
– Совсем. Пропал Мустафа…
– Ну-ка, давай попробуем встать. Я тебе помогу.
Мустафа цепляется за мою руку, пытается встать. Но ноги его подкашиваются, и он падает рядом с матрасом.
– Олег! Давай сюда! Ну-ка подсади мне его на закукры.
Мне хорошо знакомо это – когда ноги становятся ватными и подкашиваются. Ровно шесть месяцев назад мои тоже не ходили, а сейчас я могу ему помочь.
Мустафа обнимает меня за шею, обхватывает бока ногами, и я несу его сначала через пути, потом мимо серых бревенчатых домов, потом грунтовая дорога выводит меня на небольшой пригорок. С него уже открывается серебристая Ладожская гладь. На ней пароходы, рядом с пристанью снующие по ней люди.
На пристани я ссаживаю Мустафу на деревянные мостки около Зинаиды Сергеевны Якульс, которая раздает ребятам своего отряда горячую кашу из большого котла.
Надо спешить к поезду, помочь ребятам завершить разгрузку. Через пару шагов я оборачиваюсь, чтобы еще раз взглянуть на Ладогу, и с изумлением вижу, как ослабший Мустафа довольно бодро встает с мостков, своими неходящими ногами приближается к котлу и протягивает руку с миской…
Прощальный гудок, и пароход с тремя сотнями детей на борту отчаливает от причала. Идет дождь. Серое небо, свинцовые волны, хмурое Ладожское озеро. Старшие дети тесной кучкой сгрудились на борту, вцепившись худыми руками в поручни, с тоской и надеждой смотрят вдаль, туда, где небо соединяется с водой, где нет бомбежек, где их ждут покой, еда и жизнь.
В трюме тесно и сыро. Там набито битком. Малыши – вповалку на полу, так что не пройти, не пролезть к любому из них. Как тени, бродят воспитатели с красными от бессонных ночей глазами. Смотрят за детьми, пытаясь помочь им. Пароход сильно качает, детей рвет, они стонут и плачут. На палубу выходит боцман.
– Эх, ребят жалко! – бормочет он, застегивая бушлат.
– Конечно, жалко! – откликается молоденькая круглолицая Люся Рогова, – Мучаются дети…
– Что мне, ваших жалко? – искренне удивляется боцман. – Мне своих ребят жалко. Им убирать!..
На палубе появляется Ольга Александровна. В руках у нее серое цинковое ведро, полное обрезков хлеба и булки. Она направляется к группе детей, стоящих у борта.
– Ребята, берите хлеб. По очереди.
Слово «хлеб» действует как удар кнута. Доселе неподвижная кучка прижавшихся друг к другу детей срывается с места и в момент окружает ведро с хлебом. Мелькают руки, головы. Кто-то падает, кто-то набивает себе куски за пазуху, кого-то толкают, а он, вцепившись в ручку ведра, тянет его к себе…
– Назад! – кричит Ольга Александровна, и ее голубые глаза становятся круглыми. Она вырывает ведро из уцепившихся в него рук и… раз! – выбрасывает его за борт…
Ведро с легким стуком ударяется о волну. Серые и светлые кусочки исчезают в темных волнах. Дети, перегнувшись через борт, замирают от ужаса и невероятности происшедшего.
Ольга Александровна еще кричит что-то своим резким и высоким голосом. А маленькие фигурки повернулись спинами к ней и оцепенело глядят на темную зыбкую воду, поглотившую такую драгоценность…
Ладога встретила нас проливным дождем, под которым мы выгрузили наше имущество из вагонов и погрузили его на пароход. Работали до изнеможения, до боли в руках, но дружно и слаженно. Воспитатели, администрация, старшие ребята – все участвовали в этом.
Впервые оказавшись на Ладожском озере, я сразу вспомнила, что именно здесь зимой пролегала узенькая дорога жизни, которая непременно войдет в историю. Вспомнился голод, заснеженные пустынные улицы и драгоценные граммы, от которых зависела наша жизнь. А та ледовая дорога была не шире десяти метров.
Когда пароход с зенитками, возле которых неотступно дежурили моряки, медленно отчалил от берега, я неотрывно смотрела назад. Там, в Ленинграде, остались мои близкие. Шел 1942 год. Блокада не снята. Что ожидает город и его жителей? Пароход шел быстро. Через два часа мы уже были у пристани на другой стороне озера и вздохнули с облегчением: нам повезло, мы прошли водный путь без бомбежки!
Самое сильное впечатление от встречи с Большой Землей: рабочие, сидевшие на досках пристани, ели крутые яйца, спокойно макая их в соль и заедая хлебом и зеленым луком. Это было невероятно! Сама обыденность этой сцены не укладывалась в наших головах…
Только здесь, ступив на серую дощатую пристань, я с полной очевидностью поняла, что наша эвакуация – свершившийся факт. Назад пути не было. И снова мысли вернулись к Ленинграду и сами собой родились строки:
Стоит опаленный в боях Ленинград,
Столицы священной несогнутый брат.
Пусть раны на теле твоем, Ленинград,
Пусть в воздухе часто снаряды свистят…
Записать их было нечем, не на чем и некогда – тяжелые вещи перемещались с парохода на пристань вручную, а потом в кузова присланных машин.
Олег, Женя, Ника, Люся Чидина, Мария Николаевна Рогова остались выгружать вещи из трюмов. Я решила подкормить грузчиков. Выпросила у поварихи Лиды буханку хлеба и банку сгущенки. Все это богатство в минуту исчезло в ребячьих ртах. Они повеселели и с новой энергией принялись за тюки. Вдруг завыла сирена, и послышался самолетный гул. Вмиг были сброшены брезенты. Зенитки на пристани подняли стволы в небо. Быстро отчалили и растаяли в тумане катера. Тревога продлилась минут двадцать. Гул самолетов исчез, все закончилось благополучно.
Подошедшие вскоре машины забрали все вещи и ребят. Я поехала последней машиной после трехчасового ожидания. Дорога была ухабистой, машину бросало из стороны в сторону, соответственно вещи вместе со мной летали свободно от борта к борту. Из повстречавшейся на пути машины выскочил Панфиленок и радостно прокричал:
– Мирра Самсоновна! Я в Лаврове съел пять тарелок супа с настоящей картошкой, мясом и крупой!
Небольшой поселок Лаврово – пересылочный эвакопункт, – сплошь забит эвакуированными из Ленинграда. Люди бегают с посадочными талонами, переносят вещи, бидоны, кастрюльки с молоком и вповалку спят на земле.
Кобона. Эвакопункт. Поздний вечер. Я иду искать маму. Огромное помещение бывшей церкви битком набито сотнями детей. В церкви полутемно. Слабые огоньки коптилок и редких свечей выхватывают из полутьмы фрагменты полуциркульных сводов, лица и отдельные фигуры взрослых из копошащейся, плачущей, гудящей массы детей, лежащих вповалку на всей площади внутреннего зала церкви. Здесь скопилось сразу несколько детских домов, выехавших из Ленинграда. В размещении детей, видимо, существует определенный порядок, но на первый взгляд это все равно огромное скопище, этот детский муравейник вызывает чувство щемящей тоски, тревоги…
Еще от входа я замечаю маму, которая с растерянным и горестным видом стоит среди своих малышей, лежащих на полу на расстеленных тюфяках. Мама наклоняется то к одному, то к другому, что-то им говорит, поправляет одежонку, с трудом передвигаясь между плотно лежащими телами.
Я издали машу ей рукой и, осторожно ступая через детские тела, пытаюсь пробраться к ней.
Сначала я продвигаюсь успешно, но чем дальше, тем труднее становится найти пустое место, чтобы поставить ногу. Шагах в пяти-шести от нее я останавливаюсь. Дальше сплошные тела, пройти невозможно. Мама протягивает мне кружку с водой – это большая ценность, и я очень хочу пить, но дотянуться до кружки невозможно. Мы перекликаемся с ней на расстоянии. Я сообщаю ей последние новости и спрашиваю, где и как она собирается ночевать.
– О чем ты говоришь? – устало машет мне рукой мама, и я ухожу, оставляя ее в тревоге и озабоченности.
Тяжелый смрад, исходящий от поносящих детей, преследует меня до выхода. Июльская ночь встречает прохладой, ветерком и приносит облегчение.
Мой отец Николай Михайлович Тютиков был начальником цеха завода «Арсенал». После его смерти в мае 42-го мама пошла работать ночной няней в детский дом. Моя восьмилетняя сестра Ира умерла от дистрофии в марте 42-го, а в июле мы с мамой и трехлетней Маринкой эвакуировались вместе с детдомом из Ленинграда.
Дорога была тяжелой. Мама целиком была занята со своими дошколятами, а все наши вещи – несколько узлов и Маринка были на мне. Маринка очень ослабела, поэтому я ее носила все время на руках. Мне тогда было тринадцать лет.
В Кобоне, когда мы пересаживались с парохода на поезд, я усадила сестренку на узлы и начала переносить их один за другим за десять пятнадцать шагов, потом возвращалась за следующим узлом, потом Маринку снесу и так дальше. Помочь было некому, кругом народ слабый, о себе думали.
В поезде нас начали хорошо кормить, появились даже сливочное масло и сгущенка. Наверное, их нельзя было давать Маринке, потому что она была очень слабенькая, но хотелось быстрее ее поправить. А вышло хуже – у нее начался кровавый понос. Лекарств не было. Маринка прожила еще месяц и умерла в сентябре.
В поезде нас кормили хорошо, только мне было все не наесться. Только и думалось, как дожить от завтрака до обеда, от обеда до ужина.
Когда приехали в Кобону, нас кормили, но мне показалось, мало. Я пошла в соседний огород, нашла там за сараем много лебеды, рвала ее и ела до сытости. Там же на Ладоге, у меня украли чемодан со всеми моими вещами.
Когда мы потом приехали в Угоры, пошли в деревню и поменяли наши чистые школьные тетрадки и блокнотики на картошку. Хозяйка нам наварила, поставила на стол целый большой чугун, и мы всю эту картошку съели прямо с шелухой.
Весь день в лихорадке и сутолоке беспрерывной работы, а вечером старших ребят разместили по каким-то домам: улеглись вповалку на полу, положив под голову рюкзаки или вещмешки.
Ранним утром следующего дня началась погрузка в эшелон дальнего следования, который должен был везти нас далеко на восток, в безопасный район России.
Грузили лихорадочно быстро, тюки просто кидали в тамбуры вагонов. Состав двинулся. Сначала медленно, потом набирая скорость.
Началось растаскивание вещей по вагонам и размещение их под полками, на полках и на полу. Мы распороли тюки с матрасами, и вагон приобрел почти жилой вид. Скоро все дети, измученные обилием впечатлений и кратковременными ночевкам, крепко уснули, и даже к еде их невозможно было разбудить.
Ехали без комфорта. На нижних полках спали по два человека. На полу, на тюках между полками спал еще один. Когда ночью вдруг раздавались вопли, это означало, что слезавшие с верхних полок наступили на спящего на полу.
26 июля 42-го года. Опять стучат колеса. Уже третьи сутки, как мы едем на восток. Уже проехали Волхов, Тихвин. Сегодня была остановка в Пикалево. Едем медленно, подолгу простаивая на неизвестных железнодорожных разъездах, а иногда в поле или лесу. В вагоне душно. Июльское солнце раскаляет железо. Тяжелый запах испарений, пота, давно немытых тел и нестиранного белья.
Едем уже третьи сутки. Я продолжаю знакомиться с детьми. Каждый день новые впечатления, новые характеры. Мне интересно.
Олег Громов, племянник Ольги Александровны. Родители погибли в блокаду. Красивый сильный мальчик. Мужественное лицо, светлый чуб, голубые глаза. Спокойный, уверенный в себе, всегда готовый прийти на помощь, на выручку. Про таких говорят – «надежный».
Ника Бобровская – сгусток энергии, доброжелательности, улыбчивости. Выделяется из всех детей цветущим видом, бодростью и работоспособностью. Румянец во всю щеку – кровь с молоком!
Женя Ватинцев – живой разболтанный веселый мальчишка. Музыкален. Любит петь, быть в центре внимания.
Забавный и хитрый Мустафа. По-русски говорит скверно, но рассуждает много. Ссорится со всеми, не переставая улыбаться. Не знает разницы между своим и чужим и одевается в то, что лежит рядом. Вот очередная ссора с Сонькой Сулеймановой, которая, не обнаружив своих тапок, свесила с верхней полки над Мустафой голые ноги и запричитала, требуя свои туфли.
– Сонька, говнюк, чего ноги свесил, как рак?
– Сам говнюк! Отдай мои туфли!
– Нет у меня твоих тухль. Это мои тухли.
– Нет мои!
– Иди на куфню. Спроси этого, как его… тетю Лиду. Наверное, он забрал. Общий смех в вагоне. Девочки за Соньку, мальчишки за Мустафу. Тема еды на время забыта.
Мустафа был одним из самых слабеньких. Он целыми днями лежал, любил, чтобы за ним ухаживали, в еде был капризен. Положение ослабленного позволяло ему не вставать и не мыться, часто стонать и лежать с голым задом. Когда ему пеняли на это, он невозмутимо отвечал:
– А жарко. Могете отвертеться и не глянуть.
Его жалели. До тех пор пока не застукали: ночью после двух суток лежания и стонов он встал и выпил двухлитровый бидон со сладким чаем. Потом бодро влез на полку и застонал снова.
У него был друг Шавкет. Круглоголовый живой и подвижный мальчишка с круглыми хитрыми глазами, в прошлом мелкий воришка. Говорил он басом, быстро, немного заикаясь. Однажды он пришел к Мустафе не утром, как обычно, а к ужину. Я спросила, где он был. Он ответил, что весь день искал тóну.
– А что такое тóна?
Ответ был настолько же многословен, насколько непонятен. Потом выяснилось, что «тóну» его послала искать Ольга Александровна. Ольга Александровна подтвердила:
– Да, он позволил говорить со мной неподобающим образом. Я его выставила и потребовала найти другой тон…
На протяжении десятидневного пути в поезде дальнего следования, между трехразовыми кормежками, общими разговорами и мелкими конфликтами, под стук колес дети продолжали делиться воспоминания.
Поезд дальнего следования. Говорят, едем на Горький. Я знакомлюсь с ребятами. Среди них заметно выделяется невысокий хромой парень с острым взглядом, облупленным носом и уверенным хрипловатым голосом. У ребят, даже более рослых и сильных, он пользуется необъяснимым бесспорным авторитетом: «Сашка сказал», «Не тронь – это Сашкино», «Скажу Сашке, тогда узнаешь!» – слышу много раз за день.
Мы встречаемся с ним в проходе у окон. Прищур зеленоватых глаз, обмен двумя, тремя фразами, и завязывается наш интересный разговор.
– Ты «Овода» читал?
– Конечно! Вот человек был! Никого не боялся!
– А «Монтекристо» читал?
– Еще бы! Любимая книжка!
– Ты много читал, я смотрю. А что до войны делал?
– Учился. Много учился, – быстро, в тон мне реагирует Сашка. Плутоватая улыбка. Хитрые глаза. Чувствую какой-то подвох.
– Чему учился?
– Где притырить, что слямзить, как хавиру на бой пустить…
– Врешь ты все.
– Ты что – не веришь? Хочешь, фокус покажу?
– Давай.
– У тебя носовой платок есть?
– Есть.
– В каком кармане?
Я хлопаю себя по боку.
– Так. Следи за мной, я его красть буду. Следи внимательно. Особенно за руками.
– А-а-ап-чхи!
Сашкино лицо сморщивается, глаза превращаются в щелочки, рот открывается, и он оглушительно чихает несколько раз. Потом медленно лезет в свой карман, достает мой платок, вытирает выступившие слезы, затем с хрюканьем сморкается в него, сует мне в руки и говорит:
– Извини, у меня насморк!
– Ну и чудеса!
– Не зевай!
Сашка заразительно хохочет, радуясь блестяще выполненному трюку, и я хохочу вместе с ним.
Поезд мчится, постукивая по шпалам. За окнами проплывают зеленые поля, под колесами громыхает мост, в речке купаются мальчишки. Я скашиваю глаза и замечаю, что на подножке нашего вагона прилепился парень с бледным и рыхлым лицом, на ногах лапти, холщовый мешок за плечами.
– Смотри, вон с нами еще один пассажир едет.
Сашка выглядывает в открытую верхнюю часть окна, замечает парня и резко выкрикивает:
– Эй ты, хмырь! Ты что прилип?
– А тебе пошто? – огрызается парень и разражается матюгом.
Реакция наступает мгновенно. Сашка меняется в лице. Одним движением подтягивает свое сухое жилистое тело к открытой фрамуге и перекидывает ногу за окно.
– А ну вали отсюда, падло скобское! Рви с подножки, – рычит Сашка, перекидывает вторую ногу, и перебирая руками по раме (в зубах неизвестно откуда взявшаяся финка), двигается к подножке, к обомлевшему деревенскому…
Я вскакиваю на приступок, перегибаюсь наружу и хватаю Сашку одной рукой за волосы, другой за руку. Он поворачивает ко мне искаженное злобой лицо и что-то хрипит сквозь сомкнутые зубы. Я что-то тоже ору и изо всех сил тяну его наверх. Боковым зрением вижу перепуганного парня, который присел, забился в угол подножки и отчаянно кричит:
– Не надо! Ой, не надо…
Каким-то невероятным усилием втягиваю в вагон Сашкину голову, захватываю ее и начинаю всем телом давить вниз. Финка со стуком падает на пол. Сашка рычит, но я все-таки перетягиваю его и держу, зажав изо всех сил. А он, дрожа всем телом, понемногу затихает и успокаивается.
– Ты что, с ума сошел? Чего ты на него полез? Да ты бы скопытился под колеса!
Сашка молчит, хмурится, а потом, шмыгая красным носиком, выдавливает, глядя на меня исподлобья:
– Ну, Лева, пускай он за тебя Богу молит. А то лежать бы ему сейчас в крови под откосом …
Так и ехал наш дом на колесах двенадцать дней, а на тринадцатый остановился на неказистой полупустой станции Мантурово.
На грунтовой привокзальной площади нас ожидало около двадцати крестьянских подвод, которые должны были отвезти нас со всем нашим скарбом за сорок километров от станции, в далекую деревню Малые Угоры в отведенное для нас здание церкви. Мы свалили на подводы наши вещи, посадили сверху детей. Обоз двинулся в далекий путь. Чахлые, полуголодные клячи медленно волокли телеги по равнине, бойчее под уклон и останавливались перед подъемами. Приходилось всем слезать и дружно толкать телеги. Начали мы наш поход с утра, к ночи, с многочисленными остановками, проехали половину пути и заночевали на подводах, укрыв детей всем теплым, что оказалось под руками. Это было 2 августа 1942 года.
Когда нас привезли в Мантурово, местные женщины, глядя на нас, плакали, а Ольге Александровне говорили: «Доченька, ты их по дороге всех похоронишь». По приезде в Мантурово нас завели в столовую, и посудомойка, жалея нас, говорила: «Какие скелеты!»
А через три года, когда мы уже возвращались в Ленинград, та же женщина в той же столовой радовалась за нас: «Какие мордатые стали!».
Вот и Угоры. Деревня тянется вдоль дороги, по которой мы ехали. Перед каждым серым бревенчатым домом изгородь из жердей. За ней огороды. Крестьяне смотрят на нас доброжелательно и с любопытством. Наш приезд – большое событие для захолустной деревни. За поворотом дороги посреди большой зеленой поляны стоит высокая розовая церковь с куполом и колокольней. Белые пилястры обрамляют окна на обоих этажах церкви.
Суматоха. Работают все сотрудники детского дома. Весь объемистый груз постепенно втаскивается в открытые полуциркульные церковные двери. На нижнем этаже от входа до полукруглого алтаря с тремя высокими окнами рядами устанавливаются железные кровати. Все старшие ребята при деле. Младшие рассыпались по поляне, радуются зеленой траве, деревьям, солнцу Весело и радостно оттого, что закончилась утомительная дорога, что мы обрели, наконец, дом, в котором нам жить.
Втаскивая вместе с Женей Ватинцевым очередной ящик, я уже с паперти слышу знакомый властный высокий голос с напористыми интонациями. В притворе в окружении нескольких местных мужчин стоит Ольга Александровна и, как я понимаю, отчитывает председателя сельсовета. Рослый, грузный небритый мужик с одутловатым лицом, на голове кепка, выцветшая рубаха выбивается из брюк, стоит навытяжку перед нашим директором, хрупкой голубоглазой блондинкой, и что-то бубнит себе под нос, теряясь перед стремительным напором этой миниатюрной женщины. Есть от чего потеряться! Голос Ольги Александровны крепчает с каждой фразой, резкость слов нарастает, глаза буравят председателя.
– Вы были предупреждены заранее! Вы были обязаны подготовить помещение для ленинградского детдома! Обязаны были обеспечить горячее питание в день приезда детей! Ни того, ни другого вы не сделали! Я буду жаловаться на вас в Мантуровский райком партии! Из-за вашей халатности триста блокадных детей сегодня остались голодными! Это даже не халатность! Это преступление! Почему не подготовлена кухня?
Сельсоветчик разводит руками и пытается что-то сказать. Но Ольга Александровна перебивает его:
– Мне не оправдания нужны, а дело! Если через два часа дети не будут накормлены, партийный билет на стол положишь!
Она поворачивается спиной к обалдевшему председателю и продолжает, в том же темпе:
– Мария Степановна! Я иду звонить в Мантурово. Размещайте детей пока в церкви. Роза Михайловна! К вам это тоже относится! Вера Николаевна! Четвертому отряду распаковать матрасы.… А вы что здесь стоите? – напускается она на нас с Женькой. – Взялись нести так носите, а рот нечего разевать!
Через два часа на поляну перед церковью въезжает телега с большим черным котлом. А спустя еще двадцать минут все мы – старшие и младшие, расположившись на траве или ступеньках паперти, уплетаем горячую густую манную кашу.
Когда нас привезли в деревню, мне было четыре года. Помню вой сирен. Помню запах хлеба в поезде – запах, который разбудил меня, и я закричала от страха, что проспала хлеб, и успокоилась после того, как няня сунула мне в рот сладко пахнущий мякиш.
Помню, как мы лежали на зеленой лужайке перед деревянным домом. В доме стучали, что-то строили, а у меня перед глазами почему-то возник большой каменный дом, серое небо и дядя с фронта, весь перепоясанный ремнями, и конфеты из его рук – мне и сестре…
Помню, как в день приезда я заболела, и меня увезли в больницу.
Когда через месяц привезли обратно, весь наш дом был украшен внутри флажками, картинками и воздушными шариками.
В доме было тепло и чисто. И всегда вкусно кормили.
Угоры. Я продолжаю знакомиться с ребятами. Витя Элинбаум, интересный и трудный. Ох, какой трудный! Очень способный, много читает, пишет стихи, интересуется политикой. Неопрятен – любая вещь на нем в течение дня становится тряпкой.
В Ленинграде во время артиллерийского обстрела потерял глаз. Теперь у него протез.
Однажды по дороге в детдом я увидела, как Виктор, окруженный деревенскими ребятами, под изумленные выкрики демонстрировал глаз. За это они тут же расплатились с ним четырьмя брюквинами.
У него была отличная память. Он любил пересказывать ребятам прочитанное, таким образом удовлетворяя свое желание быть в центре внимания. Это ему не удавалось, так как ребята не чувствовали в нем ни силы воли, ни твердости. В результате он скатился до паясничания, над ним смеялись, и он стал сторониться ребят, ходил, втянув голову в плечи, угрюмый и одинокий.
Я занялась им. Прежде всего, нужно было пробудить в нем чувство собственного достоинства. Поручила ему доклад «Немецкие зверства на оккупированной территории». Он взялся за дело с большим интересом, зарылся в газеты. Был очень доволен, а я еще больше – и назначила его звеньевым. В диктовку по теме «Союзы» вставила фразу: «Я хочу, чтобы ты стал звеньевым, и верю, что ты будешь хорошим пионером». После этого я предложила придумать собственные фразы на союзы и сдать мне тетради. Мой прием удался. В тетради Виктора я прочитала: «Вы поверили мне и поняли меня. Я буду стараться, а вы мне помогите».
Постепенно мальчик подтянулся, обрел некоторую уверенность, выровнялся и успокоился. Однако в дальнейшем с ним было еще много хлопот – человек он был нервный и непредсказуемый.
Ребята в детдоме много пели. Пели, кто что знал. Иногда запевали грустные: «Позабыт-позаброшен» и «Мама». «Мама» была опасной песней и, как правило, заканчивалась слезами. Поэтому я старалась переключить их на что-нибудь нейтральное, например, просила Иру Синельникову исполнить ее любимую «Гречаныки». Лучше всех пел Женя Ватинцев. У него был приятный и сильный голос. Любимые его песни «Пара гнедых» и «Песня о неизвестном моряке», которую он исполнял особенно задушевно.
У Сашки Корнилова свой репертуар – блатные песни. Он пел их со вкусом и настолько залихватски, что многие заразились этим жанром, и переключить их было трудно.
Вообще Сашка был особым человеком – властным и одновременно ранимым, заводным, озорным, но часто впадающим в грусть или даже отчаяние. Он был начитан, пожалуй, больше всех, но при этом любил изъясняться на блатной фене, пересыпая свою витиеватую речь словами «кающийся грешник», «романтическая баллада», но и «насунуть», «притырить», «урки», «шкварки» и т. д.
Однажды я случайно наткнулась на оставленную им на тумбочке тетрадь с заглавием «Моя борьба с администрацией». Эпиграф: «Я не переношу приказы». Дальше записи: «1. Чрезвычайно трудно сидеть на уроках. Меня мучают кошмары. 2. Урок геометрии. Учитель зекает, как аллигатор, и не дает пошевельнуться. 3. Учитель вопит, как гад. Ох, как он мне надоел!».
Володя Панфиленок тоже трудный парень. Наверное, из-за своего роста. Он больше других страдал от голода и никак не мог наесться. Наша медсестра Валя однажды сообщила мне, что лежащие в изоляторе с чесоткой Панфиленок и Элинбаум (чесотка была бичом детей, переходила от школьников к дошколятам, от воспитанников к взрослым, и справиться с ней удалось только через несколько месяцев) часто вылезают в четыре утра из окошка изолятора и пропадают где-то до завтрака. Вечером же едят овощи, яйца, ягоды и пьют молоко.
Я немедленно пошла в изолятор. Не прошло и получаса, как Панфиленок признался, что они с Виктором ходят в деревню Поломы, где меняют на еду вещи Виктора. За рубаху – чугун картошки, за брюки – пару яиц, два огурца и брюквина. «Казенное белье не меняли», – уверял меня Панфиленок. Я сделала вид, что поверила.
После праздника у меня в отряде пропали казенные брюки. Мои розыски ни к чему не привели. Поздно вечером, когда я шла домой мимо изолятора, из окошка высунулся Виктор и попросил зайти к нему. В изоляторе было темно. На койке сидел Виктор, завернутый, как римлянин в тогу, в красное байковое одеяло. Потом он встал в позу и театрально произнес:
– Я решил помочь вам поймать вора. Этот вор – Панфиленок!
Последовавший разговор с Панфиленком оказался ниточкой, которая помогла размотать целый клубок. Сначала он проклял своего неверного друга, а потом подробно рассказал, где, когда, и что променял он сам. Он назвал еще нескольких ребят, занимавшихся тем же промыслом – обменом казенных вещей на еду в соседских деревнях.
Дело приняло серьезный оборот. Ольга Александровна потребовала любой ценой вернуть казенное имущество. И на другой день утром Ревекка Лазаревна, надев военную гимнастерку и прицепив внушительную финку к ремню, отправилась в Поломы, подхватив для подкрепления Веру Рогову и Элинбаума с Панфиленком как участников мены. Они заходили во все избы, где имел место обмен, и, угрожая судом, получали назад свои вещи.
Вечером все меняльщики предстали перед директором, и началась разборка. Провинившиеся ребята держались по-разному. Леня Баринов винился легко, слезно просил прощения и клялся, что больше это не повторится. Коля Леонтьев, высокий, всегда улыбающийся парень, держался спокойно. Он сразу признался во всех своих грехах и покорно отправился по деревням собирать все, что успел наменять.
С Виктором Элинбаумом оказалось сложнее. Он отпирался, путался, открывая свои секреты не сразу. Ольга Александровна быстро разобралась в этой игре и приказала запереть его в подвале, чтоб поразмышлял на досуге. Одиночество и темнота сработали быстро: уже на другой день несколько простыней вернулись в кладовую нашей кастелянши.
С Панфиленком было еще сложнее. Сознавшись в экспроприации двух простыней и обмене их на яйца с пряженниками, он подозрительно быстро вернул их. А вечером обнаружилась пропажа двух простыней в соседнем отряде. Вся комбинация оказалась проще пареной репы: вместо того чтобы утруждать себя походом за несколько километров, гораздо проще было забрать одеяло с койки соседа и честно рассчитаться с назойливыми преподавателями…
16 августа 1942 года. Вечер, посвященный открытию детского дома. Я прочитала свой «Ленинградский дневник», написанный в один присест в мае 42 года. Пережитое впервые читала на людях. Их искренняя реакция (многие плакали) меня очень взволновала.
Этот вечер еще больше сблизил меня с ребятами. В моих строках они услышали то, что пережили сами.
18 августа. Мой отряд вчера и сегодня помогал колхозу – теребили лен. День был жаркий, наш участок поля находился недалеко от берега Унжи, поэтому соблазн был велик. Я разрешила сделать перерыв. Однако купаться нам не пришлось. Около спуска к реке мы встретили Ревекку Лазаревну, которая решительно завернула нас назад, сказала что пока мы не выполним положенную норму, ни о каком купанье не может быть и речи. Норму мы выполнили, но купаться было уже поздно.
Сельсовет выделил нам еще несколько домов рядом с церковью, в которых разместились дошколята с воспитателями, столовая с кухней, лазарет. Началось строительство бани.
Мария Николаевна Рогова организовала кружок кройки и шитья. Я тоже искал дела и организовал кружок рисования. Вспомнив свои занятия во Дворце пионеров, я начал приучать ребят рисовать с натуры – ставил им простые натюрморты, а также поощрял их интерес к вольным композициям – рисуй, что хочешь!
Среди ребят самым способным оказался маленький черноглазый мальчик Завен Аршакуни. Он легко схватывал суть моих требований и выражал свою мысль в рисунках лучше всех.
Недалеко от деревни Ступино я обнаружил в овраге выходы бурой глины, накопал ведро и принес ребятам. Так наш кружок рисования превратился в кружок рисования и лепки.
Первое задание – вылепить с натуры кошку – оказалось слишком трудным. Дети, не привыкшие к объемным изображениям, вылепили кошек плоскими, с тоненькими ножками, свисающими частоколом от живота.
Однако после моих объяснений в нескольких вылепленных фигурках можно было узнать кошек, а кошка Завена была как живая! Высушенные фигурки дети с удовольствием раскрасили акварелью. Других красок у нас не было.
После того как мы устроили в столовой маленькую выставку наших работ, Ревекка Лазаревна предложила мне оформить отсек в церкви, отведенный для игр и клубной работы.
Я с радостью взялся за это дело. У меня сразу возникла мысль расписать стенки сюжетами из сказок Пушкина, как в «Комнате сказок» в ленинградском Дворце пионеров.
На другой же день один из отсеков церкви был отгорожен высокими деревянными рамами, которые местные столяры обшили белой, чистой фанерой, аккуратно подогнав лист к листу.
Я собрал все имеющиеся материалы – иллюстрации, книги, учебники – и начал работать. Добросовестно перерисовал все иллюстрации Билибина к сказкам «О золотом петушке», «О царе Салтане», «О рыбаке и золотой рыбке», расположив их вольным образом по четырем стенам.
В центре поместил круг с портретом Пушкина, срисованным со школьной тетрадки.
Работа над этими незатейливыми росписями доставила мне много радости – ведь я делал конкретное полезное дело! Открытая мной новая техника – роспись акварелью по фанере – оказалась интересной и дала неожиданный результат: рисунки красиво расцветились на теплом тоне березовой глади фанеры.
Занимался я этой комнатой недели две, и все это время ребята с интересом следили за моей работой, радовались появлению новых персонажей, советовали, вспоминали стихи, сопереживали, т. е. оказались стихийно вовлеченными в творческий процесс.
Моя работа и контакты с ребятами имели неожиданное продолжение. Однажды утром Ревекка Лазаревна вызвала меня к себе и сказала:
– Ты уже взрослый, и дальше считать тебя воспитанником мы не можем. Мы убедились, что ты можешь быть полезным, если начнешь работать в детдоме как пионервожатый третьего отряда. Тебе будет выдаваться зарплата, и теперь ты сможешь ночевать не в церкви, а дома.
– А что я должен делать?
– Проводить воспитательную работу: следить за порядком, организовывать отряд на полезные дела, проводить политинформации по газетам, учить ребят ходить на лыжах, рассказывать им то, что считаешь нужным. В общем, ты должен будешь делать все то, что делает сменный воспитатель. Вот, например, сегодня нужно вовремя уложить детей спать и остаться дежурить на ночь. Согласен?
– Так они меня не послушаются!
– Послушаются. Я объявлю о твоем назначении, и все будет в порядке.
Слегка ошеломленный таким предложением, я весь день думал. Посоветовался с Миррой – и согласился.
Ревекка Лазаревна привела меня в отряд, представила, сказала, что ребята отныне должны меня слушаться и относиться ко мне как к воспитателю, и ушла. Я остался один на один с тридцатью гавриками, каждый из которых был моложе меня всего на три-четыре года. С любопытством разглядывали они меня в новой для них роли. Лукавство и скепсис в их глазах были настолько откровенны, что я сначала растерялся. Собравшись, я стал рассказывать то, что знал сам о художниках, об их жизни, о судьбе их картин. Постепенно скепсис сменился интересом, а когда я рассказал о сумасшедшем, который порезал картину Репина «Иван Грозный убивает своего сына», посыпались вопросы. К десяти часам я закончил и предложил ребятам идти спать, что они, к моему удивлению, послушно выполнили.
Однако радость моя оказалась преждевременной. Увлекшись собственным рассказом, я забыл, что в церкви, кроме моих ребят, размещались еще два отряда – второй и четвертый, еще шестьдесят человек. Войдя в полутемный зал, освещенный двумя, свисающими с потолка керосиновыми лампами-молниями, я застал такую картину. Некоторые ребята уже лежали под одеялами; другие, собравшись в группки, что-то бурно обсуждали; несколько девочек у открытого жерла печи слушали чтение сидящего в центре их кружка с книгой на коленях Кольки Иванова; несколько мальчишек в кальсонах и рубахах прыгали с койки на койку и с хохотом лупили друг друга подушками. В зале стоял невообразимый шум. Перекрывая его, я закричал:
– Ребята! Десять часов! Отбой!
Несколько голов поднялись с подушек и с удивлением уставились на меня; остальные, не обращая внимания, продолжали свои разговоры и игры.
– Отбой! Всем по кроватям!
Ноль внимания. Что делать? Укладывать каждого насильно? И, вдруг, с койки среднего ряда поднялась худая фигурка. Два пальца в рот – и оглушительный свист перекрыл все шумы. В наступившей на секунду тишине прозвучал резкий повелительный окрик:
– Тихо, шпана! Лева дежурит!
Дальше было как в кино. Сначала, как по мановению волшебной палочки, разом выключился звук. Потом ребята быстро нырнули под одеяла. И уже через несколько минут в зале воцарилась тишина, нарушаемая лишь дружным сопением. Я пробрался по ряду к Сашкиной кровати. Он не спал.
– Ну, герой! Спасибо тебе!
– И вам мерси, товарищ воспитатель!
– Как это ты их сразу? Ты мне здорово помог!
– А чего тут такого? Пара плёвых. А знаешь, почему помог?
– Почему?
– Наклонись. На ухо скажу.
Он садится, я наклоняюсь.
– Потому что шпана не ударит урку в грудь!
Сашка хохочет. Я зажимаю ему рот рукой и валю на койку.
– Молчи, дурак, разбудишь!
– Разбужу – снова положу! – буркает Сашка. Мы расстаемся, довольные друг другом.
30 августа 1943 года. К сожалению, не было все розово в нашей коллективной жизни. Мне пришлось столкнуться с фактом детской зависти и детской жестокости.
Пределом мечтаний детей всегда была работа на кухне. Зная это, я старалась пропустить через кухню весь мой отряд. Однажды я отправила на кухню Иру Синельникову, синеглазую, тихую, всегда грустную девочку. Она была замкнута, неразговорчива, не сумела, как другие, сблизиться с кем-нибудь, найти себе подругу. На следующий день я встретила Иру бледной, с распухшим носом и заплаканными глазами. На вопрос, что с ней, она тихим голосом попросила меня снять ее с кухонной работы. На вопрос о причине отказа не ответила и ушла, так ничего и не объяснив. Вечером я пошла к ней поговорить на эту тему и, поднимаясь по лестнице, услышала чей-то плач. Оборачиваюсь и вижу Нину Николаеву, которая работала вместе с Ирой на кухне.
– Что с тобой? О чем слезы?
– Боюсь идти спать. Меня тоже будут бить, как били Иру…
– Как бить? За что? Кто бил? Ну-ка рассказывай!
Молчит.
Тогда я поднялась в спальню девочек и там очень быстро узнала обо всем происшедшем. Организовала избиение Ляля Спажева, маленькая юркая девочка, очень активная, оказывавшаяся всегда в центре детских игр, ссор и разборок. Подговорив девчонок заранее, она крикнула ночью «Полундра!», после чего целая группа накинула одеяло на спящую Иру и начала ее избивать.
На другой день был собран совет детского дома и все участники заговора.
Все девочки, принимавшие участие в этом гнусном деле, плакали, изображали себя жертвами и валили вину друг на друга. Одна Ляля была относительно спокойна и членораздельно отвечала на вопросы. На главный вопрос, почему били, ответ был:
– Били, потому что все били.
Совет детдома постановил: всех, кто избивал, изолировать от коллектива. Их на время рассадили в баню, на колокольню, в отдельные комнаты. Лялю Спажеву постановили исключить из пионеров, а также из воспитанников детдома и временно перевести ее на работу няни в дошкольной группе. Она приняла это решение внешне спокойно и вечером переселилась из церкви в дом с дошколятами. Прошло около двух недель. Девочка сильно изменилась. На работе она не уставала, но изгнание из детского коллектива далось ей не просто. Из бойкой задиры она превратилась в какое-то жалкое существо, замкнулась в себе, ходила с опущенной головой.
Мне захотелось помочь ей. В конце концов, в чем состояла наша главная задача? Вернуть к жизни ребят, которым война и блокада жестоко переломали личные судьбы. Мы теперь в равной мере несли ответственность за всех детей – добрых и злых, легких и трудных. Надо было готовить их к будущей жизни, и от нас, от нашей гибкости, ума, нравственных качеств зависело, с каким багажом они покинут детский дом: с запасом злобы и обиды или с добром, с пониманием нашей реакции на их дела, с ощущением справедливости как общего климата детского дома.
Надо было возвращать Лялю в детский коллектив. Но куда? Возвратить в ее же третий отряд? Я боялась рецидива. Поэтому я решила перевести в четвертый отряд, взять к себе.
Я надеялась, что устоявшийся климат моего отряда, в котором ей было бы невозможно верховодить, повлияет на нее хорошо.
После серьезных бесед и получения согласия сторон (Ольга Александровна, вопреки моему ожиданию, сразу согласилась, а ребят пришлось уговаривать), Ляля под мою диктовку написала заявление на имя директора и в адрес совета детдома и в эту ночь спала уже в общей спальне.
Когда я пошла проверить, как она устроилась, она внезапно бросилась мне на шею и заплакала. С тех пор она явно переменилась. Стала спокойной, деятельной, слушалась меня с первого слова и приходила ко мне со всеми своим проблемами.
Неожиданные взрывы настроений, необъяснимые поступки блокадных детей часто ставили меня в тупик.
Однажды после переезда нашего отряда в сельсовет, за мной прибежали взволнованные Витька Шерстюк и Юра Шумелин.
Из их слов я поняла, что Виктор ударил Лялю по голове, и Ляля умирает.
Я бросилась бежать в сельсовет, проклиная себя за свою короткую отлучку.
Ляля лежала бледная, неподвижная и почти без пульса. На темени – большая шишка. По дороге я к счастью встретила медсестру, и она побежала в изолятор за камфарой.
Укол подействовал почти сразу. Бледность сошла, и Ляля заснула.
Этот случай показал, что ребят никогда нельзя оставлять одних.
Я стала искать виновника происшествия. Ребята, оказывается, выгнали его на улицу.
Поздно вечером он вернулся. Испуганный, взъерошенный, приготовившийся к крику, нападениям, обвинениям.
Я выгнала любопытных и спокойно предложила ему сначала поужинать, а потом поговорить.
Реакция оказалась настолько же неожиданной, насколько бурной. Он разрыдался и заявил, что не хочет жить. «Отпустите меня добром, я все равно убегу, куда глаза глядят…».
Я сидела молча, ожидая, когда закончится эта истерика. Разговор, упреки, обвинения или нравоучения в этот момент были бессмысленны, бесполезны. Я предложила ему попытаться уснуть и перенесла разговор на другой день.
Драки, обиды, выяснения отношений вообще характерны для эмоциональных и реактивных от природы детей. У наших детей все эти качества были особенно обострены.
Меня вместе со старшими ребятами поселили в церкви, а сестренку Тосю – с малышами в деревянном, как сказали, поповском доме. Я сразу же стала просить Ольгу Александровну вызвать к нам старшую сестру Люсю из Ярославской области. После приезда мы с Люсей никогда не расставались. Всегда вместе, ночью и днем, и в церкви и в столовой.
С 1 сентября началась школа. Я оказалась в шестом классе вместе с деревенскими ребятами. Русский язык и литературу вела у нас наша воспитательница Мирра Самсоновна. Она давала нам хорошие знания. Я и мои подруги хорошо учились по основным предметам, но немецкий, «фашистский», язык никак не хотела учить, о чем в дальнейшем я не раз пожалела.
Уроки мы делали в пионерской комнате, расписанной на сюжеты сказок Пушкина. Уютно, тепло и таинственно было в этой комнате вечерами.
Летом мы ходили босиком. Желающим выдавались лапти и онучи. К зиме всем нам сшили зимнее пальто на вате из одеял защитного цвета и раздали валенки. Рукавицы мы шили себе сами или вязали, кто как умел. Моя Люся была освобождена от полевых работ, потому что вязала всем кофты, распуская старые. Из нескольких старых и рваных получалась одна новая и красивая.
Я была прикреплена к кастелянше. Гладила, чинила белье, пришивала пуговицы, готовила белье к банному дню. Все воспитанники детдома имели свои личные номера, который каждый из нас вышивал на своем белье, чтобы не перепутать с чужим.
Во время истории с грибами Тося тяжело заболела. Ее едва спасли. Потом долго еще была так слаба, что я носила ее на плечах на прогулки.
В Угорах были многодетные семьи фронтовиков, и мы, пионеры, шефствовали над ними: мальчики пилили и кололи дрова, девочки нянчились с малышами, я пару раз стирала в щелоке из золы. Мыло было редкостью. Когда настала пора ягод, нам сделали из больших консервных банок ведерки, с которыми мы ходили в лес. Каждый должен был сдать определенное количество ягод или грибов на кухню.
В детдоме нас приучали мыть полы, готовить, гладить. Ольга Александровна учила нас вышивать на пяльцах. Столы в столовой придвигались к окнам, мы усаживались на скамьи со своими пяльцами, вышивали и пели, как в тереме в старину. Вообще песни всегда сопровождали нашу детдомовскую жизнь. Мы пели на прогулках, по дороге в лес, в школу, в праздники и будни.
Уменье вышивать осталось у меня на всю жизнь, и потом я даже зарабатывала этим ремеслом.
Очень любили мы театр. Особенно запомнилась мне постановка пьесы «Голубое и розовое». Я играла в ней гимназистку. Костюмы делали мы сами. Форменные гимназические фартуки шили из накидок на подушках. Работа на репетициях и участие в спектакле так мне понравилось, что в дальнейшем я дважды поставила эту пьесу со своими учениками в Тихвинском педучилище и в Кондратьевской средней школе.
Поскольку мы жили в глуши и были оторваны от мира, воспитатели должны были проявлять все свои способности и все свои возможности, чтобы сделать жизнь своих детей краше и интересней. Моя задача состояла в том, чтобы давать идеи, и в этом плане, мне кажется, мы прожили неплохо. Что касается материального благополучия, то тут трудно переоценить вклад Ольги Александровны. Среди других детдомов наш, насколько я знаю, был наиболее обеспечен необходимым питанием и одеждой.
Если старшие дети доставляли нам много хлопот, то дошколята всегда радовали. У них всегда царили образцовый порядок и чистота.
Можно с ответственностью сказать, что дошкольные работники во главе с Марией Степановной Клименко совершили настоящий подвиг.
Дети из приемников попадали в детдом стрижеными наголо, у нас же волосы у девочек отрастали и со временем у каждой был завязан бант. Одежда на детях всегда была чистой, у каждого через плечо висела сумочка с носовым платком, украшенная вышивкой. У всех дошколят были мягкие домашние тапочки, также сделанные руками их воспитательниц.
В дошкольном отделении существовал четкий распорядок дня. Утром умывание, полоскание ртов, завтрак, затем прогулки, игры, обед, тихий час. Во время классных занятий Люся Чидина играла на фисгармонии и учила их танцам и песням.
В праздники малыши активно участвовали в представлениях: пели, играли, читали стихи и танцевали.
Мы с мамой и Миррой поселились в одном из домов недалеко от церкви. Наша хозяйка Анна Флегонтовна Шаброва, высокая крепкая крестьянка лет пятидесяти, жила со своими детьми: худенькой белобрысой Лизкой, четырнадцатилетним Колькой, десятилетней рыжей Галькой и четырехлетним крепышом Толькой. Анна Флегонтовна вставала до петухов, доила корову, кормила ее, растапливала печь, готовила еду на всю семью. Девчонки приносили воду из колодца, сливали ее в чистую бочку в сенях, мыли полы в избе и часто садились за прялки.
Я впервые в жизни увидел, как прядут, как делается нитка первобытным способом. Пряха ставила прялку на лавку, садилась на ступицу и начинала теребить пальцами пук кудели, привязанный к верху прялки. Нить из-под ее руки тянулась к веретену, которое она одновременно ловко вращала одной рукой. Скрученная нить наматывалась на веретено, пока не кончалась куделя.
Колька выполнял мужицкую работу: точил пилы, делал топорища, пилил и колол вместе с матерью дрова.
При доме был огород, позади дома большой участок был засажен картошкой, которая составляла главную основу питания семьи целый год. Хлеб нигде не продавался. Крестьяне сами пекли его, добавляя жмых, потому что, как они нам сами рассказали, колхоз расплатился с ними из нормы четыреста граммов зерна на трудовой день, «а сколько на этот год придется, то и того хуже…». Про нашу хозяйку в деревне говорили, что она хорошо живет: у нее корова есть, дом справный, чего ей не жить?
Коров в деревне было немного, а понятие «хорошо живет» было синонимом понятия «хорошо ест». И тот, кто ел в деревне досыта, то, значит, и жил хорошо.
А дом был действительно крепкий, с добротным высоким крыльцом, с наличниками на окнах, с двумя комнатами и просторной кухней. Половину кухни занимала большая белёная русская печь с лежанкой, с широкой и глубокой топкой, закрывающейся железной заслонкой, и с маленькими квадратными отверстиями – «печурками», в которых всегда сушились портянки, шерстяные носки или рукавицы.
Флегонтовна рассказывала, что, пока не было бани, мылись в самой печи, сидя согнувшись в три погибели на рогожке на теплом поду. Моющемуся подавали туда кадушки с водой для мытья и ополаскивания. Особое искусство для вымывшегося и распаренного состояло в том, чтобы вылезти из печи, не задев спиной, головой и плечами густо покрытых сажей стенок и потолка топки.
Я впервые увидел, как ловко наша хозяйка орудует у печи ухватами на длинной ручке («хватушками» по-угорски), вытаскивая черные чугуны из самых дальних углов печи при помощи круглого деревянного валика. Вытащенный чугун с горячими щами ставился на середину деревянного, выскобленного ножиком стола, вокруг которого усаживалась на лавках вся семья.
Впервые я увидел и сковородник, также на длинной ручке, которым захватывались огромные сковороды с жареной залитой яйцами картошкой. Это блюдо красивого золотистого цвета называлось почему-то «яблошник». К обеду сама Флегонтовна брала краюху хлеба и аккуратно, даже благоговейно отрезала каждому по толстому ломтю, прижав хлеб к груди. Остальное тут же заворачивалось в чистое полотенце и куда-то пряталось до ужина. Хлеб, мука были драгоценностью. Забегая вперед, скажу, что в следующем, сорок третьем, году (третий год войны) обнищавший колхоз вообще ничем не расплатился с колхозниками, и тогда-то я и услышал крамольную частушку:
Трактор пашет глубоко,
А земелька сохнет.
Скоро ленинский колхоз
С голоду подохнет.
Я и Мирра работали сменными воспитателями в четвертом отряде самых старших ребят (14–16 лет).
Для старших детей мы постоянно проводили политинформации. Материалы брали из газет «Правда», «Комсомольская правда» и «Ленинские искры», которые я регулярно приносила с почты. Все мы, взрослые и дети, пристально следили за событиями на фронте, сводки Информбюро ежедневно вывешивались на стене в столовой. И мы понимали, что наша судьба зависит от успехов Красной Армии. Война была далеко, но ее дух пронизывал все – и наше пребывание в Угорах, воспоминания о Ленинграде, и сиротство детей, их рассказы о родителях, и мысли и чувства в стихах и прозе, звучавших в нашем детдоме и в праздники, и в будни.
Летом 1943 года исчез Аркаша Терентьев, воспитанник моего отряда. Поиск не привел ни к чему. Было много переживаний, версий, хлопот, неприятностей. Через два года, уже будучи в Ленинграде, я как-то обнаружила на двери своей квартиры надпись мелом: «Я, Аркадий Терентьев, был у Вас. Простите».
Потом в очередной приезд, застав меня дома, рассказал свою историю. По его слова, он убежал из детдома потому, что его постоянно бил Сашка Корнилов: Аркадий подкопил хлеба в дорогу, украл лодку на Унже и на ней поплыл по течению. Где-то пристал к речной флотилии и с ней вышел по Волге к Сталинграду.
Поступок Аркадия Терентьева был, конечно, из ряда вон выходящим. Из детского дома, кроме него, никто не бегал.
Самое яркое воспоминание после приезда в Угоры – нас повели в малинник. Нашей радости не было конца. Мы набросились на спелую, вишнево-красную, сладкую, как мед, малину – это было чудо!
Дальше начались будни. Строгий режим, школа и труд. Конечно, мы еще были очень слабы, но все-таки понемногу выправлялись. Трехразовая еда и деревенский воздух делали свое дело.
Нас разбили на отряды. В нашем, четвертом, отряде командиром была Нина Крепкова, темноволосая красивая девочка. Потом она вышла замуж за Володю Громова – это оказалась единственная детдомовская пара.
Часто я дежурила по кухне, где мы чистили картошку, мыли посуду, резали хлеб, убирали столы. Я была санитаркой: следила за чистотой и боролась с чесоткой – мазала больных ребят ихтиоловой мазью.
Лес рядом с деревней был замечательный, полный черники, земляники, брусники и грибов. Я такого леса больше никогда в жизни не видела.
Однажды мы с несколькими девочками, заговорившись, оторвались от отряда и заблудились. Плутали долго, кричали, но никто не откликался. Нина Иванова перегрелась на солнце, и ей стало плохо. Мы сплели руки и понесли ее. Она говорила:
– Оставьте меня.
Но мы все равно несли и, наконец, по тропке вышли на дорогу с другой стороны деревни Поломы. Вернулись часа на два позже остальных, получили, конечно, нагоняй.
Еще помню, что 23 февраля у нас была военная игра. Мы разделились на два войска. Наше защищало ригу, где мы построили крепость из снега и заготовили арсенал: много-много снежков, лепили до самой ночи и прятали от противника. Потом был снежный бой. Все было очень здорово!
После долгой зимы все обрадовались весне. Солнце, тепло, пробилась первая травка, потом все кругом зазеленело. Деревенские ребята научили нас есть песты. Они были сладкие и безвредные. Грызли также смолу от елок, сосали сок из надреза на березе – в общем, весна принесла много радости.
Однажды мы с девочками делали грядки. Кто-то из нас вытянул из земли белый корешок, попробовал его и сказал:
– Сладкий! Наверное, это петрушка.
Мы все стали искать такие корешки и грызть, они действительно были сладкие. Однако скоро у меня заболела голова, да и остальные почувствовали себя плохо. Мы бросили грядки и побежали в церковь, потому что с каждой минутой становилось все хуже: голова кружилась, и все поплыло перед глазами. У церкви мы наткнулись на Эсфирь Давидовну. Я успела ей рассказать про корешки и потеряла сознание. Как узнала потом, на четыре дня.
Нас спасли Ольга Александровна и Эсфирь Давидовна, которые бросились отпаивать нас молоком. Меня и Валю Урбан поили, разжимая зубы, так как мы были в самом тяжелом состоянии. Оказалось, мы ели белену…
Иногда мы, старшие девочки, подменяли нянечек, работали с дошколятами, а нянечки в это время трудились на огородах.
Каждый раз седьмого ноября мы устраивали демонстрацию: ходили по Угорам с флагом. Местные жители смотрели на нас с удивлением.
Зимой пионерские линейки проводились в столовой. Двоечников – Два шага вперед! – отчитывали и стыдили все вместе.
Мирра Самсоновна, которая к каждому празднику писала много стихов, иногда посвящала стихи отдельным ребятам. Мне она подарила к моему дню рождения 28 февраля добрые стихи о том, как я люблю свою сестру.
Ее мать – Татьяна Максимовна, по моим воспоминаниям, была несовременная женщина, очень добрая и сентиментальная. Про нее говорили, что из-за этого она дисциплину держать не умела, прикрикнуть ни на кого не могла.
К одному из моих дней рождений я получила из Ленинграда от крестной посылку. Открывали ее всем отрядом. Там были нитки, тетради, томик Лермонтова и шоколадка, которую я разделила на троих: Гале, себе и моей лучшей подруге Вале Тихомировой.
В Угорах я очень любила нашу самодеятельность. В пьесе «Голубое и розовое» Эсфирь Давидовна поручила мне роль директорши гимназии, а сама играла воспитательницу этой гимназии.
Вообще у нас было много интересного. Мирра Самсоновна устраивала литературные игры-викторины. Например: кто больше всех назовет пьес Шекспира? После каждого названия она трижды хлопала в ладоши, и тот, кто успевал за это время еще что-то вспомнить, становился победителем.
Местная учительница подарила детдому старый патефон и две пластинки. На них были два танго «Дождь идет» и «Девушка играет на мандолине». Вот под эту музыку с хрипотцой и шипением мы без конца танцевали. Однажды даже приз выиграли на вечере танцев.
У нас в детдоме существовала традиция – тому, кто отличался, поручали поднять флаг на линейке. Мне тоже досталась эта награда за то, что, теребя лен, я выполнила норму за троих.
В середине сентября 42-го года наш отряд перевели в деревню Железцово, расположенную на берегу Унжи. Нам выделили большой деревянный дом с обширной кухней и четырьмя комнатами. Одну из них (самую маленькую) занимала хозяйка этого дома, старуха Ваганова, со своей родственницей, тоже старой женщиной, приживалкой, которая ее обслуживала. Про хозяйку в деревне шел слух, что в прошлом была она помещицей, владелицей Железцово. Еще говорили, что была она шибко грамотной – в самом Горьком (Нижнем Новгороде) гимназию кончала! Потом ее раскулачили, уплотнили, и в ее добротный большой дом въехал сельсовет. Слово «сельсовет» плотно укрепилось среди народа как название дома и перешло к нам. Так мы и говорили: «Пойду в сельсовет», или «В сельсовете случилось ЧП».
ЧП действительно случилось в ночь на 23 декабря 42-го года. Олег и Лева, вернувшиеся из Угор, открыли двери и со свежего морозного воздуха сразу почуяли неладное: дым и сильный запах угара. Стали расталкивать спящих ребят. Несколько человек проснулись с рвотой; другие плакали, жалуясь на головную боль. Сразу были открыты все двери, и ребята, быстро одевшись, выбежали на улицу. Некоторых было не поднять: Нина Николаева и Рита Кипровская были в полуобморочном состоянии.
Прибежавшие из Угор Ольга Александровна и Вера Рогова быстро организовали сани, на которые погрузили особенно пострадавших. Лева и Олег впряглись в них и повезли больных в лазарет. За санями шли Вера и Ольга Александровна. То ли общее дело, то ли лунная ночь и мерное поскрипывание за спиной саней ввергли «лошадей» в лирическое состояние, и они запели: «Пара гнедых, запряженных с зарею», а потом: «Идут с ними длинные тени. Две клячи телегу везут, лениво сгибая колени, конвойные сзади идут…»
Угоревшие ребята на чистом морозном воздухе начали довольно быстро приходить в себя и к утру, к всеобщей радости, полностью оклемались и сами пришли в «сельсовет».
Виновника ЧП искать не пришлось. Им оказался Женя Резвов, черноволосый угрюмоватый парень, который был в этот день истопником. В своем грехе он признался сам. Не дождавшись, чтобы головешки полностью прогорели, он закрыл печные вьюшки и улегся спать… Сам он не пострадал, так как спал в другой комнате, где не было печки.
После угарной истории Мирра попросила меня несколько дней и ночей провести в «сельсовете» – посмотреть за печками и заодно за ребятами, во избежание каких-нибудь новых ЧП.
Я с радостью согласился, так как в четвертом отряде жили мои друзья: Олег, Сашка и Женька. С ними всегда было интересно и весело. Мы много гоняли на лыжах. Особое же удовольствие доставляли нам придуманные Олегом ночные катания с крутых, высоких берегов Унжи. Из дома на эти катания я уходить не мог – мама наверняка бы волновалась. Про наши же ночные вылазки из «сельсовета» она знать не могла и спала спокойно.
Вообще всяких историй у нас хватало. Героем одной из них стал Сашка. По натуре он был бунтовщиком. Но при этом чрезмерно ранимым. Любую, даже мелкую обиду или несправедливость по отношению к себе он воспринимал гипертрофированно и переживал мучительно.
Однажды Ольга Александровна за какую-то провинность вызвала его к себе и отчитала в свойственной ей резкой манере. Сашка вернулся в «сельсовет» мрачнее тучи, ни с кем не разговаривал, на вопросы не отвечал. А когда пришла пора ложиться спать, он вместо своей кровати улегся на голом столе. На наши недоуменные вопросы отвечал так:
– Она сказала, что я позорю детский дом и мне в нем не место! А раз не место. То я и не буду занимать детдомовское место! Пускай подавится!
– Да брось ты! Ложись нормально. Все равно она ведь не узнает, где ты спал.
– Ни за что!
– Ну, возьми хоть одеяло. Укройся.
Сашка с бешенством отшвырнул одеяло в угол. После нескольких попыток уговорить его мы отстали.
Ночью я проснулся и зажег керосиновую лампу. Сашка спал на прежнем месте. Скрючившись от холода. Я накинул на него одеяло. Чем закончилась его забастовка, не помню. Кажется, его уговорила Мирра, с мнением которой он считался.
Другая история романтическая.
У Ольги Александровны было двое детей: двухлетний белоголовый Сашка и четырнадцатилетняя Нонна, красивая девочка.
Со временем, когда ребята стали поправляться, а у девочек отросли обстриженные волосы, старшие мальчики начали приглядываться к ним. В Нонну влюбилось сразу двое – Женька и Сашка. Из двоих: порывистого, резкого и непредсказуемого Сашки и веселого, легкомысленного Женьки – Нонна предпочла Женьку. Сашке же сказала что-то резкое и обидное.
Однажды ночью мы не спали: травили анекдоты, перебрасывались шутками, Женька монотонно напевал какую-то песенку. Сашка лежал молча и вдруг вскочил с постели с криком:
– Это все из-за моей больной ноги! Утоплюсь! – ринулся из избы. Мы бросились за ним…
Это была сумасшедшая картина! Ярко светила полная луна, темнел на снегу сруб колодца с журавлем, а рядом с ним, босые, в кальсонах, мы боролись с Сашкой, который отчаянно рвался к колодцу, отпихивая нас руками и ногами, а мы, вцепившись в него, что-то орали и тянули его к крыльцу. Наконец, общими усилиями нам удалось его перебороть, втянуть в дом и уложить. Постепенно он утих. А мы, стуча зубами, забрались под одеяла, набросив на себя сверху пальто и куртки.
Не помню, зачем меня послали в Железцово, и я разговорилась с хозяйкой дома, старухой-помещицей, которую мы звали «графиней Ниной». Она казалась мне женщиной из другого мира. Она всегда сидела на веранде в кашемировом платье. Платью, наверное, было сто лет. С «графиней Ниной» связывалась какая-то тайна, легенда: живая помещица, которую обслуживала ворчливая тетя Катя, ее крепостная крестьянка, тоже совсем старая. «Графиня» рассказывала, что ей здесь принадлежала большая усадьба с яблоневым садом. Был муж, с которым она ездила в Париж, откуда они привезли очень много красивых вещей, от которых ничего не осталось. Я спросила:
– Ведь была революция. Почему же крестьяне вас не тронули?
Она ответила:
– Это у вас была революция, а у нас все было тихо и спокойно. Я хорошо относилась к крестьянам, и никто нас не трогал. В саду было много цветов, много сирени, – добавила она, – А теперь… – и махнула рукой.
– А муж ваш где?
– Муж после революции уехал в Париж, забрал все мои драгоценности, а я так и осталась здесь одна, пирожок ни с чем…
На меня произвела впечатление ее интеллигентная речь и то, что она ни о чем не сожалеет. Пенсии у нее, конечно, никакой не было, питались обе старухи с огородика, который возделывала тетя Катя. Была у них коза, да иногда старые крестьяне что-то по доброте душевной подкидывали – то молочка кринку, то картошки мерку.
Когда она зимой умерла, сани с гробом провожала одна Катя.
Вечер в церкви. В эту ночь дежурю я. Объявляю отбой. Ребята ложатся мгновенно, без обычной суетни и мелких проволочек. Через пять минут все под одеялами, и гул их голосов сразу смолкает.
Это образцово-показательное укладывание – никак не моя воспитательная заслуга. Все объясняется очень просто: сама Ольга Александровна обходит ряды коек, делает замечания, поправляет одеяла. Бросает отрывочные фразы. Судя по голосу, порядком довольна, даже шутит.
Ребята это моментально почувствовали:
– Ольга Александровна! Спойте нам! – кто-то из девочек.
– Поздно уже. Вам спать надо.
Спокойная интонация заставляет подняться с подушек несколько голов.
– Спойте! Мы скорее заснем! Пожалуйста, спойте!
– Ну, хорошо. Я спою вам колыбельную.
В комнате уютно, тихо и тепло… Огоньки керосиновых ламп чуть высвечивают стены и своды. Ольга Александровна запевает. Голос у нее высокий, чистый, поет она с чувством…. В церкви хорошая акустика. Сотня детей притихла и внимательно вслушиваются в мелодию и добрые слова:
Погасили свечи, в комнатах темно.
Месяц серебристый глянул нам в окно.
Расскажу я сказку, песенку спою:
Баю-баю-баю, баюшки баю…
Я слушаю с интересом, испытывая противоречивые чувства. Эта женщина – сплошные контрасты! Ведро с хлебом за борт – и эта ласковая песня!
Я знаю, что дети боятся ее резкого крика, яростных вспышек; я знаю, что многие взрослые с трудом переносят ее командный тон и недопустимую форму обращения; но я также знаю, что теми же методами она выбивает для детдома все лучшее: питание и одежду.
Хорошо, что ты забот не знаешь.
Пусть они проходят в жизни стороной.
Я отдам тебе ночи бессонные,
Спи спокойно, мой сын дорогой!
Ольга Александровна желает всем спокойной ночи и уходит. С нескольких коек слышны сморкания и всхлипывания.
Однажды мама вернулась из детдома совсем расстроенной и сказала, что ее ночное дежурство в отряде малышей окончилось плачевно.
– Что произошло?
– Вечером, после ужина я обычно рассказываю им сказки. Потом высаживаю на горшки и затем укладываю. Многие засыпают не сразу, мечутся, зовут маму, плачут. Я придумала, как их успокоить. Брала свои два куска пиленого сахара, делила их на маленькие кусочки и каждому давала такую вот конфетку. Пососав ее, они сразу засыпали. За этим делом и застала меня Ольга Александровна, накричала на меня, назвала дерьмовым воспитателем и сказала, что завтра уволит…
В середине октября 42-го года к нам приехала сестра Ольги Александровны Антонина Лаврентьевна Каверкина с сыном Игорем и трехлетней Машей. Мы сразу подружились. Антонина Лаврентьевна обаятельная, душевная женщина, как-то органично и спокойно вошла в коллектив, став одной из воспитательниц дошколят. Игорь тоже быстро сошелся с ребятами. Он был хорошо воспитан.
После того как мой отряд был переведен в новое здание, мы зажили своей, несколько обособленной жизнью. Нашим мучением были полы. Кто бы из администрации ни приходил, все говорили, что пол грязный. А мы эти полы мыли ежедневно и по дежурству, и по нарядам. Система нарядов за провинности сразу по приезде была введена администрацией и существовала параллельно с системой очередных дежурств.
Второй моей заботой стала посуда, которую били немилосердно, особенно стаканы. Приходилось проводить постоянные беседы на «стаканную тему», запрещая разводить в них чернила, использовать как пепельницы и т. п.
В «сельсовете» всегда было шумно и людно. Из школы мы возвращались вместе, толпой, вместе хлюпали по грязи, которая потом оказывалась на свежевымытом полу. И мытье начиналось снова.
Очень скоро по приезде меня пригласили работать в Угорскую среднюю школу – семилетку. Приглашение пришлось мне по душе. Я снова стала заниматься своим прямым делом, в котором чувствовала себя как рыба в воде. Обучать детей русскому языку и литературе намного интереснее и привычнее, чем подсчитывать разбитые стаканы или украденные простыни, хотя я и понимала, что эта сторона жизни – суровая необходимость.
В школе свой коллектив. Директор Анна Григорьевна Панова – грамотный работник. Начитана. К ленинградским коллегам относится уважительно. Ее муж, Кронид Васильевич, инвалид войны, могучий и веселый мужик, стал завхозом детдома и с первых дней зарекомендовал себя как деятельный и инициативный человек.
Завуч Софья Исааковна Ламанен – преподаватель алгебры, геометрии, физики и истории. Очень сердечная женщина, ленинградка. Во время блокады потеряла мужа и сына.
Я присутствовала на уроке географии. Учительница давала материал точно по учебнику. Тема «Хозяйственные и политические связи Германии». Меня поразило, что она ни словом не обмолвилась о том, что Германия находится в состоянии войны с нами… Когда я спросила ее об этом, она покраснела и сказала:
– Но ведь этого нет в программе…
Елизавета Михайловна Смирнова – агроном. Преподает немецкий, черчение и рисование. На уроке рисования она повесила на доске смятую бумажку, на которой ею было нарисовано дистрофичное яблоко, и предложила детям его срисовать. В классе было полутемно, ребята шумели, бросались карандашами, с третьей парты «учебное пособие» было вообще не видно.
Остальной коллектив как-то бесцветен. Живут скучно. Большинство не дружит с книгой, на уроках не выходят за рамки программы. Ссорятся, мирятся, сплетничают. На вечеринках пьют водку, поют частушки.
Особенно удивляет их отношение к войне. К сводкам Информбюро они абсолютно равнодушны, как к событиям на Марсе. Какой контраст с ленинградцами!
Все поглощает у них быт. Все заботы о пропитании. Война не задела их, как нас. Только мужики ушли, и жить стало голоднее. Учителям, как и колхозникам, иногда платят натурой – зерном, мукой. У каждой учительницы свой огород, иногда коза, изредка корова. Забот хватает. Образ жизни не изменился, место проживания осталось прежним. Может быть отсюда это равнодушие?
Октябрь 1942 года. Новую нагрузку приняла с радостью. Я люблю преподавать, учить детей грамоте, знакомить их с сокровищами мировой литературы. Здесь я чувствую себя уверенно, у меня много разработок и новых идей. Учительская работа – одна из немногих, требующая отдачи максимума душевных сил. И в этом ее трудность и привлекательность.
За месяц освоилась. Веду пятый и шестой классы. Уровень развития ребят удручающий. Предстоит много и упорно работать. Вспоминаю мой дебют в десятом классе сестрорецкой школы. Там ребята писали мне рефераты студенческого объема и качества… Где они сейчас? На каких фронтах?
Здесь же сплошные «перлы». Прохожу вводные слова. Например, «к сожалению». Предлагаю составить фразу. Пишут: «К сожалению, я не могла познакомиться с моей подругой детства», или «К сожалению, командир был жив»…
Объясняю согласование определений и причастий. Говорю, что они характеризуются различными суффиксами, что «ВШ» – суффикс причастия, привожу примеры: уставший, пропавший.
– Поняли?
– Да!
– Напишите предложения, в котором причастие с суффиксом «ВШ». И Олег с посветлевшим лицом пишет на доске: «Вша – это насекомая»… Такие вот шедевры.
Местный диалект. Это очень интересно. Не «Он лицом на меня не похож», а «У него маска не та». Не «навоз», а «назем», не «похлебка», а «делегатка» или «пятилетка».
В Угорах не говорят «Это было в прошлом году», а «Это было в третьем годе». Вместо «когда» – «коли», вместо «тогда» – «толи», вместо «даже – «нали», вместо «если так» – «будя так». В Угорах ты не «курильщик», а «табакур». Выразительно! «Перемогает» – «перебарывает». «Мост» – крыльцо. «Хинькает» – по-угорски «плачет». Может быть это искаженное «хныкает».
Чем дальше, тем интереснее вникать в угорский диалект «Сбитень» – это место, где собираются парни и девушки для гулянки. «Бараба» – темная комната, в которой уединяются пары. «Бараба» – обязательный элемент «беседок» – традиционных вечеринок, в основном зимой, с прялками, песнями, частушками и плясом. «Галушливая» – веселая, радостная. «Аландась» – недавно. «Лишо» – сейчас. «Погоучим намедни» – поговорим после. «Нагансник» – брючный ремень. «Она напетлит вам» – наговорит лишнего.
15 ноября 1942 года. Продолжаю совмещать детдом со школой. С трудом преодолеваю сложности с дисциплиной. Это в равной степени относится как к сельским детям, так и детдомовцам. Из детдомовцев самый трудный – Сашка Корнилов. Он воюет с учителями. Отказывается выполнять их требования. Иногда изгоняется из класса, иногда присутствует, но сидит в шкафу и мяукает. Когда я ругаю его за эти дела, он молча слушает, обязательно улыбается, извиняется. А на другой день творит то же самое.
Сашка, может быть, самый интересный и разносторонний мальчишка в детдоме. Эмоционален, вспыльчив, приблатнен. Искренен, романтичен, начитан, раним. Свой, индивидуальный, юмор. Безусловный лидер. Сохранил привычки уличной шпаны. Еще в Ленинграде выиграл у Кольки Леонтьева по прозвищу «Плаха» в карты «на раба». Однажды я заметила эту рабскую зависимость «Плахи» от Сашки. Сашка мог разбудить его ночью и приказать принести себе воды или залезть под кровать и мяукать. «Плаха» беспрекословно выполнял все требования. Я решительно вмешалась. Очень серьезно поговорила с Сашкой, и он меня понял. Унижение, рабство Коли Леонтьева закончилось.
Властную и сильную натуру Сашки нужно было ввести в какое-то организованное русло. Посовещавшись с Ревеккой Лазаревной и Советом детдома, мы предложили Сашке стать комиссаром детдома. В данном случае мы действовали точно по Макаренко, и на этот раз его метод дал положительный результат.
Надо сказать, что в методике воспитания трудных детей Макаренко для нас – единственный и абсолютный авторитет. Его «Педагогическая поэма» – наш учебник, и цитаты из нее постоянно звучат. Жизненные ситуации его воспитанников сравниваются с нашими. Выводы делаются с учетом его опыта, решения принимаются по Макаренко. Система трудового воспитания строится также по Макаренко. Наверняка мы совершаем множество ошибок в сложных и порой непредсказуемых ситуациях с детьми, но общая доминанта отношений между взрослыми и детьми правильна: дети видят самоотверженную работу воспитателей, ставку на справедливость, искреннюю заботу о них и, невзирая на мелкие обиды и естественные в большом общежитии конфликты, относятся к взрослым с уважением и пониманием. Процесс сложный. Шаг за шагом мы учим детей правилам жизни в коллективе и сами учимся у них.
В коллективе воспитателей особое место занимает Роза Михайловна Молотникова – опытный педагог, логопед, имеющий двадцатилетний стаж работы с глухонемыми детьми. Она, конечно, бесценный кадр для детдома. Всегда спокойная, разумная и тактичная, Роза Михайловна пользуется всеобщим уважением. Потеряв мужа в ленинградском ополчении, она вывезла с детдомом троих детей: двенадцатилетнюю Валю, пятилетнюю Инну и грудного Витьку, которого не спускала с рук от Ленинграда до Угор. Валя, на равных со взрослыми участвовавшая во всех погрузках пути, самоотверженно помогала матери в возне с малышом и в других заботах. Официально числясь воспитательницей моего отряда, Валя живет дома, подменяя Розу Михайловну, когда та уходит на работу. При этом Валя отлично учится, прекрасно читает стихи и танцует. Всегда вежлива, доброжелательна и сдержана.
До войны мы жили на Загородном, 14. Проходя по улице в июне 42 года, мама прочитала объявление, что детскому дому требуются воспитатели. С этого времени и начался наш новый период жизни.
Подробности эвакуации не помню. Первое воспоминание связано с Горьким – здесь мы впервые получили горячую пищу.
Ладога. Летели немецкие самолеты. Солдатики в бушлатах, мальчишки лет по семнадцати, поднимали стволы зениток. Два самолета покружились и улетели. Было страшно.
В Мантурове нас ожидал большой конный обоз и один грузовик, в который посадили весь мамин отряд и меня с грудным Витькой на руках. В Угорах нас разместили в клубе рядом со столовой. Там мамин отряд и прижился.
Ольга Александровна уважала маму за профессионализм, но иногда ее заносило, и она при ребятах грубо кричала на маму и других воспитателей, подрывая их авторитет.
Во время полевых работ на детдомовском огороде я была одной из шести лошадей, впряженных в оглобли. Пахал на нас Сашка Корнилов.
Помню строительство овощехранилища. Мы, девчонки, рыли яму под руководством Кронида Васильевича, а мальчишки мастерили сруб.
Осенью мы сами солили на зиму капусту. Веселая была работа! В столовой лежала груда бело-зеленых кочанов. Мы их шинковали, укладывали в чистые бочки и плотно уминали, пересыпая солью. А кочерыжки были нам наградой. За постройку овощехранилища девочкам сшили синие диагоналевые юбки, а мальчикам брюки.
Курс за шестой класс я сдавала экстерном и сразу перешагнула из пятого класса в седьмой. Потом старших ребят перевели в Шулевскую школу-десятилетку. Мы там и жили в Шулево всю неделю, а на выходные возвращались в детдом на лыжах.
Зимой 42/43 года в Горьком проводилась олимпиада школьников области. Нас туда пригласили. Девочки там танцевали, а я читала стихи Симонова «Был у майора Деева товарищ майор Петров». За чтение я получила ценный подарок – кусок душистого мыла.
В начале декабря 1942 года пришло известие: наших ребят берут в ремесленные училища. Все всполошились. Начались догадки, предположения, сомнения. Одни хотели ехать; другие, боясь неизвестности, предпочли бы остаться; третьи приняли это известие как удар, плакали.
Вечером меня вызвала к себе Ревекка Лазаревна, и мы с ней решали, кого мы будем отправлять в первую очередь. Выбор пал на самых старших: Панфиленка, Каштелян, Леонтьева, Кузькина и Зернову. Они должны были стать первыми ласточками, улетающими из нашего детдомовского гнезда в новую жизнь, чтобы получить профессию и органично войти в мир взрослых.
Ночью они уехали в Мантурово, чтобы пройти медицинскую комиссию, а потом ненадолго вернуться. Мы собирались устроить им проводы. Однако следующей ночью я была разбужена громкими голосами вернувшихся ребят. Они рассказали, что комиссию прошли, но об их ночевке в Мантурово никто не позаботился и, не спавши сутки, они вернулись в родные Угоры.
Когда они уезжали, я дала им на дорогу одеяла, чтобы декабрьской ночью они не замерзли на телегах. Перед тем как завалиться спать, Панфиленок доверительно сообщил мне, что дорога была в ухабах, телегу бросало из стороны в сторону, и его одеяло, когда он заснул, где-то выпало.
– И мой хлеб, на котором спал Вовка, тоже выпал, – добавил Кузькин.
– Володя, – сказала я ему, – одеяло не могло выпасть вместе с хлебом. Скажи сразу, что сменял.
Ехавшие с ним ребята подтвердили мою догадку: он действительно сменял большое красное казенное одеяло на вареную картошку, уместившуюся в карман. Приказ директора был краток: утром не давать завтрака, отправить туда, где находится одеяло, и вернуть его детскому дому. Панфиленок идти отказался, потому что у него не было валенок, а место преступления находилось в двадцати восьми километрах от Угор. Мне самой казалось немыслимым отправить его без валенок в мороз. Завтрака он утром не получил. И сидел, жалкий и голодный, отдельно от своих товарищей.
Я послала его к директору, но Ольга Александровна была непоколебима. Наступило время обеда. Панфиленок явился в столовую с тайной надеждой, что его простят. Однако и в обед картина не изменилась. Он сидел, с глазами, полными слез, глядя на обедающих товарищей. Я увидела, что Витька Шерстюк незаметно сует ему хлеб. Решив любой ценой накормить Володю, я взяла свою порцию супа, подошла к Игорю Каверкину и сказала:
– Я выйду, а ты как бы от себя передай ему суп.
Так и сделали.
Отправив свой отряд в школу, я, договорившись с поварихой Лидой и обязав ее хранить тайну, привела Панфиленка к ней. Лида накормила его, как она выразилась, «дóсеру». Все было сделано так, что казалось, никто из начальства не узнает. Каково же было мое удивление, когда через пару часов ребята из другого отряда рассказали мне всю историю со злополучным супом. Но мое удивление достигло кульминации, когда я узнала, что обо всем этом рассказал сам Панфиленок, хвастаясь: «Вот какой у нас воспитатель в отряде!“. Я ожидала бури.
Она и разразилась. Но это был не обычный ураган, а вполне терпимый ливень. Я стояла молча, пока Ольга Александровна обрушивала на меня град обвинений в подрыве авторитета, дисциплины, в пособничестве воровству. Прозвучала и угроза снять меня с воспитательской должности. В свое время эта угроза была осуществлена.
Когда Ольга Александровна ушла, я вздохнула облегченно, однако нужно было что-то решать с проклятым одеялом, которое висело надо мной Дамокловым мечом. Наконец решение пришло: Панфиленка накормить обедом и немедленно отправить в Мантурово, в ремесленное. Он дал слово в последний день ничего не «тяпнуть» и не сменять. Мне осталось сделать вид, что я поверила.
На другой день стало известно, что из моего отряда уедут пятнадцать человек. Эти ребята стали сразу особенно дорогими – все-таки многое было пережито вместе. Они были до предела возбуждены предстоящим отъездом. Все видели в нем смену впечатлений, обстановки, какую-то надежду на новую жизнь. Предотъездные настроения оказались более заразительными, чем можно было поначалу предположить.
Утром, сидя у печки, Игорь Каверкин вдруг заявил, что тоже поедет в ремесленное. Внутренне я не одобрила его решение. Для этого мальчика, способного и энергичного, хотелось большего, тем более, что он мечтал о морской школе. И мне верилось, что он может стать настоящим моряком, капитаном или штурманом. Я ему высказала все это, однако он не послушался и умчался к Ольге Александровне за разрешением. Я была рада, когда узнала о провале этого плана.
Наступила предпоследняя ночь, которую мои воспитанники проводили под крышей нашего «сельсовета». Я пришла поздно. Ребята меня ждали. Мы долго говорили о жизни, о будущем. Мне удалось, как мне показалось, создать атмосферу взаимного тепла и доверия.
– Вы самый дорогой мне человек! – сказал Витя Элинбаум на прощание. А Володя Панфиленок от души предложил украсть для меня что-нибудь, что я только захочу.
Наше прощание закончилось, и я легла, пытаясь заснуть после бурного и напряженного дня. Однако из-за двери до меня доносились обрывки разговора, которые заставили сначала насторожиться, а потом и сон как рукой сняло.
– Есть горох! – голос Элинбаума.
– Отвечаешь американкой?
– Зуб даю!
– Поверим?
– Факт, поверим, елы-палы.
– Давай, Витька, говори, – голос Панфиленка.
– Ну так во! Задумал я пустить на бой бабкину хавиру. Прикурочим горох, зашибем огурцы и дрюпу, закалечим бруснику и да погибнут на плахе четыре ее курочки. А потом сквозанем.
Смысл сказанного дальше я не могла уловить целиком, потому что разговор перешел на шепот, но отрывочные слова: «Взломаем!», «через чердак можно», «тяпнуть бабку топорищем» окончательно лишили меня сна. Надо было что-то предпринимать.
Однако на другой день вопрос разрешился сам собой. Ребята, узнав, что каждому дадут в дорогу по шесть килограммов хлеба, по три кило картошки, по одному огурцу, по десять пшенников, а также масло и сахар, обрадовались и полностью успокоились.
Получив на отряд ужин плюс по прянику и конфете на каждого, я отправилась в «сельсовет», где мы должны были провести последние предотъездные часы. Ужин прошел довольно мрачно. Ребята были настроены тоскливо – все ощущали реальность отъезда. Плакали Боря, Шурик, Женя, громко всхлипывала Люся Зернова. Только сейчас стало понятно, как сблизила всех общая жизнь и как в ней прежде чужие стали родными. Пытались петь песни, но ничего не получалось. Как назло, вспоминались только «Прощания», «Расставания», «Страдания»…
Потом ребята начали дарить мне на память то, что у них было, и с этого момента атмосфера переменилась, стала теплой и откровенной. Дарили все. Люся Зернова подарила самое дорогое, что она собиралась увезти с собой в ремесленное, – куклу и какие-то бусинки. Витя Шерстюк подарил фотографию своей мамы и добытый у какого-то дошколенка карманчик с вышитой собачкой, а Витя Элинбаум – свою фотографию и книгу «Тихий Дон». Стасик Кузькин выложил на стол собственноручно вырезанный из дерева кинжальчик, Павлик Михайлов – маленький карандашик с привязанным ему пером. Коля Иванов торжественно преподнес мне две картофелины из своего путевого запаса. Коля Леонтьев долго шарил по карманам, последовательно извлекая из них дряхлый бумажник столетней давности, облигацию и, наконец, маленькую финочку в футляре. У Бори Балакирева не было ничего «подарочного», и он отдал мне фотокарточки своего зятя-летчика, и своего братишки, похожего на самого Борю.
Больше всех насмешил Панфиленок. Кроме фотографии, на которой ему шесть месяцев, он вручил мне напильник для «кекалки». Этот напильник тут же был опознан возмущенным Стасиком – ведь только что он лежал в его в кармане!
Пестрая груда подарков, взгромоздившаяся передо мной, была священна: в нее могли попадать любые вещи, но из нее не исчезало ничего. Потом ребята стали выкладывать на стол свои пшенники. Я собрала все съестное, разделила поровну на всех, и мы славно закусили! Правильно ли это было с точки зрения педагогики, что сказали бы по этому поводу Песталоцци и Ушинский, не знаю. Знаю только, что было шумно, тесно, дымно – «ремесленники» открыто дымили цыгарками – и очень тепло…
В конце вечера из спальни девочек послышались какие-то странные звуки. Когда я вбежала туда, то увидела катающуюся от боли по полу Люсю Зернову: оказывается, пока мы праздновали, она съела почти весь свой паек, выданный на дорогу. После сильной рвоты ей полегчало, и, когда появились лошади, она смогла одеться и присоединиться к остальным.
Вот и подошло время отъезда. Несколько саней с запряженными в них лошадьми стояли у крыльца «сельсовета». Ребята по одному выходили во двор. Мне стало тяжело, и я не вышла к воротам. Как-то не смогла. Буду писать им письма. Лева говорил, что из Угор ребята отъезжали с песнями.
Ребята ушли в новую жизнь. Очень бы хотелось, чтобы она была к ним поласковее…
25 декабря. Непривычная тишина. От пустой комнаты веяло холодком. Чего-то явно не хватало… Не хватало заразительного Борькиного смеха, не хватало добродушного, всегда улыбающегося Юрки, не хватало непредсказуемых выкриков Виктора… Сколько тревог и неприятностей доставляли эти ребята, особенно мальчишки, от которых каждый день можно было ожидать любых подвохов. Но они были слитны с коллективом и, уехав, оставили в нем брешь.
Когда началась война, я училась на первом курсе университета. Через некоторое время мы с сестрой и отцом эвакуировались в Киров. В январе 43 года я, предварительно списавшись с Ольгой Александровной, приехала работать в детдом.
Приехала я с фанерным чемоданом, кое-как одетая, на ногах бахилы, перевязанные веревочками.
Встретили меня хорошо. Мне сразу понравился порядок в детском доме, налаженность жизни в нем произвела хорошее впечатление. Начала знакомиться с сотрудниками, обратила внимание на то, что многие воспитатели жили семьями – Роговы, Разумовские, Галченковы и Козловские. Старшее поколение воспитателей видело в нас молодых, потерянных детей. Я сразу с головой окунулась в жизнь теплого, дружелюбно настроенного коллектива, попала под опеку родителей-воспитателей, ощутила на себе их дружескую заботу, проявлявшуюся зачастую в неожиданных трогательных мелочах. Шла я как-то вечером на работу и встретила Татьяну Максимовну. Она сунула мне в руку небольшой пакетик, по дороге я развернула его – там был кусок кекса.
Мне было тогда 19 лет, а моим воспитанникам по 12–13. Они сразу меня приняли как воспитательницу. Работа с детьми пришла мне по душе и доставляла радость. Дети всегда интуитивно чувствуют, нужны они или нет, и тянутся к искреннему чувству. Я искала свои подходы к детям с самого начала, сразу поняла, что с ними надо держать определенную дистанцию, чтобы я могла задать им любой вопрос, а они мне – нет. Кроме того, я поняла, что дети никогда не протестуют против справедливых требований.
Я выработала свой комплекс наказаний. Вечерами, во время своих дежурств, я обычно подходила к каждому ребенку, садилась на кровать, беседовала, укрывала его и желала спокойной ночи. Если же я сердилась, к кровати не подходила. Это было наказание номер один. Наказание номер два – перестать общаться. Ребенок это чувствует немедленно.
Однажды Нина Иванова, девочка с норовом, в тихий час не явилась в спальню. В окно первого этажа было видно, что она катается на лошади. Когда она вернулась, я перестала с ней разговаривать. Началось немое соревнование на объяснение. Нина не подходила ко мне три дня. Потом она объяснила, что просто не могла решиться подойти. Я сказала:
– Найди слова – и объяснишься.
Лишение еды и прогулки, как метод наказания, я не признавала. Еще одно правило – каждому ребенку – индивидуальный подход. Римма Григорьева замкнутая девочка. Часто у нее слезы на глазах. Замечаний при всех я ей не делала. Разговор наедине давал результат. Несколько девочек имели братьев, сестер в отряде дошколят. Я всегда приветствовала их встречи и дружбу.
Подростковый возраст – трудный. Много хлопот доставляли Геня Мориц и Коля Иванов. Чтение девочек приходилось направлять. Они начали увлекаться Мопассаном и Бальзаком. Свою функцию я видела в том, чтобы острые вопросы обсуждались только наедине со мной. Надо было потихоньку вводить их во взрослый мир. Нина Иванова по вечерам в кровати читала «Тридцатилетнюю женщину» Бальзака.
– До этой книги ты пока не доросла! Тебе сейчас не понять то, что ты легко поймешь позже!
Передо мной встала проблема: чем же заменить? Чем увлечь? Предложила «Неточку Незванову». Успех был полный. Дети были взволнованы, когда я им читала, многие плакали. Высокая литература плюс ассоциации (бедная девочка жила в каморке) сделали свое дело.
Так рождалась наша общность.
Октябрь 43 года. Мне 20 лет. Дети знали мой день рождения, им хотелось семейного праздника. За полторы недели до него они перестали есть конфеты и собрали для меня целую коробку. За четыре дня до празднования коробка исчезла. Виноватого не нашли. И тогда они перестали брать конфеты и утром и вечером, и ко дню рождения собрали новую коробку.
Праздник устроили в пионерской комнате. Столы накрыли чистыми скатертями. На столах были огурцы, помидоры, грибы. Передо мной поставили тарелку с жареной рыбой – мальчики наловили ее с утра. За столом уже сидели Ревекка Лазаревна и Ольга Александровна, но пиршество не начиналось. Все чего-то ждали. Вдруг дверь отворилась, и в комнату торжественно вплыла повариха тетя Шура, держа в руках глубокую тарелку. Она поклонилась мне и сказала:
– Эсфирь Давидовна! Это вам!
Лица детей сияли. Я взяла горячую тарелку: в ней была моя любимая пшенная каша, сваренная на молоке! Я предложила разделить ее, но дети отказались. Напоследок ребята порадовали меня большой очищенной брюквой, на которой морковкой была выложена римская цифра XX, а также подарили рисунок с изображением курицы с цыплятами, несущими плакат «3 отряд».
Летом мы всем отрядом ходили в лес за ягодами. Когда каждый сдал свою норму, набралось два лукошка черники. Мы поставили их под дерево, а сами разбрелись по лесу, чтобы поесть ягод. Пришло время идти домой, а мы не нашли лукошек… Тогда каждый собрал в свою чашечку сколько смог. Пришли домой поздно, намного поздно ужина. В столовой было темно. Дежурный сказал:
– Время ужина закончилось, и теперь надо получить разрешение у директора.
Я попросила:
– Накормите детей, пока я схожу за разрешением.
Ребят начали кормить, а я направилась к Ольге Александровне в ожидании нахлобучки. Она не заставила себя долго ждать. Уже с порога меня начали строго отчитывать. Я рассказала всю нашу историю, а потом сказала:
– Дети не в чем не виноваты, наказывайте меня.
Она подумала и сдалась:
– Пусть ужинают.
– Спасибо! Они уже поужинали.
На одной из пионерских линеек командир четвертого отряда Вова Николаев во время рапорта директору доложил, что весь отряд выполнил норму сдачи ягод, кроме одного человека – Нонны Саренок.
– Нонна Саренок! – загремела Ольга Александровна. – Два шага вперед!
Нонна вышла из строя, опустив глаза.
– Почему не сдала норму? Отвечай перед дружиной!
– Ну, мама, – заныла Нонна.
– Не мама, а Ольга Александровна! Изволь завтра же сдать две нормы! Командир отряда, мне доложить!
Однажды в детдом пришло письмо из Мантуровского РОНО. Ленинградка Гаятулина запрашивала, нет ли у нас в детдоме мальчика пяти лет, черноволосого, черноглазого, с родимыми пятнышками на мизинцах обеих рук.
В списках детдомовцев такой фамилии не было. Однако, учитывая, что дошкольники часто путали свои фамилии или называли их приближенно, Ольга Александровна собрала всех воспитателей дошколят и приказала немедленно начать поиск. Был уже поздний вечер, малыши все спали, поиск проходил при керосиновых лампах, но письмо так взволновало всех, что решили не откладывать до утра и начали осматривать всех черноволосых и черноглазых. И уже на третьем подозреваемом нашли желанные родимые пятна! Восторгу и радости не было конца!
Через некоторое время приехала мать, узнала сына и забрала его с собой.
Другой случай. Весной 44-го в детдом приехал офицер, отец Риты и Вали Климук. Встретили его с большим интересом: человек с фронта – событие в детском доме! Потом он уехал, обещав вернуться и забрать девочек.
Через год пришло письмо, что он едет за дочерьми после тяжелого ранения.
За ним послали подводу в Мантурово и встретили как героя. Все его лицо было в шрамах. Дети вели себя как взрослые – сочувственно, чутко, понимающе.
Как-то я в очередной раз набедокурила, и Эсфирь Давидовна сказала в сердцах:
– Таких девочек, как ты, надо отчислять из детдома и посылать работать на фанерный завод в Мантурово.
Я очень обиделась. Вечером сняла одеяло с койки и пошла ночевать на кладбище. Там улеглась в крапиве и промучилась до утра, сильно промерзнув. Вернулась в церковь, улеглась тихонько на койку, укрылась с головой. Только согрелась – надо мной голос Эсфири:
– Ах, вот ты где! А мы с Кронидом Васильевичем всю ночь тебя с фонарями искали!
После этого она со мной месяц не разговаривала, а когда наш отряд стал собираться в поход на встречу с кировским детдомом, сказала мне:
– За то, что ты тогда удрала из детдома и ночевала на кладбище, останешься дома. Я ничего ей не ответила, а про себя решила: ни за что я не останусь! Пойду с ними тоже.
Когда отряд построился и вышел, я немного подождала, а потом пошла за ними по дороге, держась от них метров за тридцать. Ребята меня заметили, стали оборачиваться, наверное, Эсфири сказали. Она тоже обернулась, подала мне знак, чтобы я вернулась. Но я не послушалась, продолжала идти, сохраняя дистанцию. Так мы и шли довольно долго – они впереди, а я сзади вместе с нашей собакой. Мне так обидно было. Я иду и Индусу говорю: «Ты один здесь человек, меня понимаешь, а они все сволочи…» Индус хвостом помахал, все понял.
Я иду, а сама думаю: «Никуда вы от меня не денетесь. Пирамиду физкультурную будете делать, как же без меня, я же ее всегда завершаю. (Я всегда была маленькая и легкая, и меня на верх пирамиды ставили)… Так оно и получилось. Километров через пять Эсфирь остановила отряд и мне рукой уже по-другому махнула. И я тогда бегом как припустила! Догнала их. Все ребята мне обрадовались, и дальше мы пошли уже все вместе.
Про Эсфирь Давидовну скажу, что у нее была своя педагогика, свой подход. Она, когда вечером нас укладывала, к каждому подходила, говорила теплое слово. Провинившегося же сознательно обходила стороной. У нас даже был по этому поводу свой конспиративный язык. Если она еще была в церкви, а мы уже лежали, мы переговаривались:
– К тебе «Пэ» (значит подходила) или «Нэ» (не подходила)?
А хлопот мы доставляли воспитателям немало. Вот и я раз выкинула номер. Мы репетировали постановку «Белеет парус одинокий…». Я была Гавриком. Многие тогда болели гриппом. Я еще вечером на репетиции почувствовала себя нехорошо, а утром голова болела. А Роза Михайловна, которая поднимала отряд, не поверила мне и послала в школу. Я обиделась и зимой пошла в школу в одном платье и без чулок. Учительница отправила меня обратно в детдом, и я в таком же виде пошла обратно. На полдороги встретила бегущую навстречу Эсфирь. Она увидела меня и пришла в ужас:
– Боже мой! Ты без пальто и чулок! Ты бы еще босиком пошла!
Я сказала:
– Могу!
Демонстративно сбросила с ног галоши и по колено залезла в сугроб. И тогда она вдруг заплакала, и мне ее жалко стало. Я надела галоши и пошла с ней в детдом. Там, конечно, слегла и проболела около месяца. И она от меня не отходила. Зато когда я встала, она меня месяц не замечала. Потом, много позже, подошла ко мне и рассказала такую сказку. Будто бы мы всем отрядом набрели в лесу на пересечение разных дорожек. Отряд с ней во главе выбирает светлую дорожку, а я пошла в другую сторону по темной, каменистой. Она будто бы пыталась меня уговорить, но я упрямо уходила все дальше. А когда отряд уже ушел, мне стало страшно, я повернула и догнала своих. Все обрадовались, а Эсфирь меня обняла и поцеловала. И тех пор мы шли по одной дорожке.
Эту сказку я хорошо запомнила.
20 ноября 1942 года. Мне и Розе Михайловне достался первый отряд – первоклашки. Много хороших разумных ребят. Стараюсь быть для них полезной; мы много гуляем, играем, я читаю им вслух Гулливера и объясняю непонятное. Слушают внимательно.
1 декабря во втором отряде был сбор. Отмечали день памяти Кирова. Я привела своих ребят. Ита Ноевна сделала хороший доклад. Во время выступления Цапалина и Бори Богача мои ребятишки понемногу задремали, а Валюшка Зуева даже расплакалась – «спать хочу».
Мое жилье за километр от церкви. Хозяйка – старуха. Поэтому заготовка дров на мне. С утра напилила дров, натаскала воды и побежала в церковь. Накормила детей, потом мыла их в бане, сделала лыжи Фоле Галкину, написала письмо Ире Гусевой для ее родных.
12 декабря было комсомольское собрание. Поставили три цели: 1. Количественный рост комсомольской организации. 2. Реорганизация ядра. 3. Культурное слово – деревне.
Днем играли в снежки, лепили бабу, учились кататься на лыжах. Вечером педсовет. Наметили прекрасную программу подготовки к Новому Году, и с середины декабря начали делать игрушки. Наш отряд репетирует песенки поросят и поварят для новогоднего праздника. Воспитатели вместе с детьми клеят игрушки из цветной бумаги.
Вечером состоялось совещание о сборе средств среди работников детдома, а также среди колхозников на Чкаловскую эскадрилью. Наши подписались все. Я – на 100 рублей при моей ставке 185. А с крестьянами намного труднее: народ здесь тугой, правда, и бедный. Походили немного, получили пустяк. А ведь есть такие колхозники, которые дают по сто тысяч! Например, Ферапонт Головатый (о нем писали в газетах).
30 декабря школа подарила нам целый ящик замечательных игрушек. Завтра будем украшать елку, а вечером разложим под нее подарки детям.
1 января 1943 года. Новогодний вечер. В столовой украшенная елка. На столах праздничное угощение. После доклада Розы Михайловны начался карнавал – все нарядились, кто как мог. Ольга Александровна была изумительно хороша в наряде светской дамы. Ревекка Лазаревна – в костюме тореадора. Ксения и Мирра нарядились цыганками. Ксения всем гадала, а Мирра каждому прочитала стихи на тему «Будьте здоровы, живите богато!». Вера с Итой Ноевной преобразились в японок и рассказывали байки из японской жизни. Мария Степановна была Алеко. Люся Рогова в черно-желтом шелковом платье танцевала с Евгенией Борисовной в образе кавалера в черной паре с цилиндром.
Я оделась крестьянкой, Антонина Лаврентьевна – украинкой. А в центре внимания оказалась Вера Галченкова, изображавшая дошколенка в короткой юбочке и передничке.
Веселье было общим. Приглашенные гости – председатель колхоза и председатель сельсовета – хорошо выпив, тоже пустились плясать и петь. Разошлись все в пятом часу.
2 января. Сегодня детский праздник. Ребята выступали по сценарию, написанному Миррой. Ведущий – Маг (Лева) в высоком колпаке со звездами и в восточном халате – представлял участников. Дед Мороз (Саша Николаев) отчитывался перед маленьким Новым Годиком, которого играл Толя Макаров. Ему много хлопали – уж больно он был хорош в своей красной шапке и шубке, отороченной белой ватой.
Замечательно сыграла черта Эля Закревская. Было много смеха и шума. Она вообще талантливая девочка – мастер на все руки. Сделала всем маски и проявила настоящий актерский талант. Бабу-Ягу играла Оля Воскобойникова, тоже способная девочка, художница, много и удачно работавшая над елочными украшениями. Валя Козловская с блеском исполнила танец пирата, под песню «Море, принимай обломки, мертвых похоронит мрак…».
Праздник закончился целой серией коротких стихов-загадок, которые задавал Маг, и общим танцем-хороводом вокруг елки.
Через несколько дней состоялась читка пьесы «Раскинулось море широко». Распределили роли. Режиссером Ольга Александровна назначила Розу Михайловну.
19 января 1943 года. ПРОРВАНА БЛОКАДА! БЛОКАДА ПРОРВАНА!!! Вечером мы разбирали роли и читали пьесу. Вдруг ворвались Вера и две Люси с криком: «Ура! Блокада прорвана! Ура!». Тут началось неописуемое. Мы побросали роли, заликовали. Проснулись дети и тоже зашумели: Блокада прорвана! Ура!
Как обидно, что в такой момент мы здесь, а не там!
Наша комсомольская ячейка пополнилась. Вчера на собрании мы приняли в комсомол Женю Ватинцева, Элю Закревскую и Леву. А Олега сняли с должности начальника штаба дружины с формулировкой «как не справившегося с делом и оторвавшегося от масс».
Состоялась первая репетиция. Роза Михайловна не сумела стать хорошим режиссером, поэтому Ольга Александровна сначала внесла ряд полезных советов, потом взяла режиссуру на себя. Она – скопище противоположностей!
Пришло письмо от моего брата Сергея. Он ушел на фронт добровольцем, водителем машины. Пишет, что отмечен благодарностью заместителя командующего фронтом и рукопожатием самого Ворошилова! Еще пишет, что убил немца. Как это ужасно, что человек должен убивать человека!
У Люси Чидиной в Ленинграде во время обстрела погиб отец. Теперь она осталась одна.
Дома страшный холод, а Кронид Васильевич дров не везет.
Зимой 42/43 годов перед детдомом встала серьезная проблема: для того чтобы протопить церковь и принадлежащие детдому два отрядных дома (столовую, баню и медицинский изолятор), нужно было огромное количество дров.
Дрова – длинные и толстые двух-трехметровые бревна – доставлял нам сельсовет. Огромная груда их темнела на снежной площадке рядом со столовой. Потом появились пильщики – местные колхозницы. Они смастерили козлы, на которые вчетвером взгромождали бревно, потом распиливали его на отдельные кряжи, потом кололи.
Работали эти женщины по восемь часов в день, до позднего вечера, и, закончив, получали из рук нашего завхоза Кронида Васильевича по буханке хлеба.
Среди крестьян были просто виртуозы колки дров. Однажды мне случайно довелось увидеть, как колол дрова один мужик. Он ставил кряж, потом двумя сильными и точными ударами колуна половинил его, при этом кряж оставался на месте с трещиной по середине. После этого мужик делил половины на четвертухи, а затем четвертухи на поленья. Кряж, разбитый, как апельсин, на отдельные дольки, продолжал стоять, и тогда, крякнув, он сильным ударом обуха по боку, разваливал березовый кряж на груду золотистых поленьев.
Той же зимой детдом получил на всех лыжи, и начались наши ежедневные прогулки на лыжах и катания с гор. Лыжи доставляли много радости ребятам. Зима побелила поля, крыши изб, два купола на церкви, бескрайние поля вокруг и крутые берега Унжи, с которых мы, старшие, научились кататься не хуже деревенских, привыкших к этим маршрутам и спускам.
В эту же зиму мы организовали военную игру. Разделили отряды на «красных» и «синих». «Синие» выстроили вокруг риги снежную крепость и наготовили множество снежков для обороны, а «красные» должны были наступать двумя группами лыжников и взять крепость. Кто победил, и кто проиграл в этом сражении, не помню, но битва была ожесточенной: все участники оказались храбрыми солдатами и покрыли себя неувядаемой славой. Подробности боя с большим азартом и горячими эмоциями долго обсуждались за ужином. В общем, потехи было много.
Через пару дней мы обнаружили недостачу лыж в нашем отряде. Ребята сказали, что вечером около церкви шастали деревенские мальчишки, они-то, наверное, и унесли. Приказ Ольги Александровны был краток: «Лыжи вернуть!».
Я собрал отряд, и все вместе мы пошли по попавшим под подозрение избам в конце Угор и в Железцово. Войдя в дом, я объяснял, что у нас пропали казенные лыжи, подозреваем, мол, вашего Кольку, Ваську, Митьку и будем искать.
Пока я вел переговоры, мои ребята уже осматривали сарай, заглядывали в хлев, шарили по чердаку. При словах «казенные лыжи» хозяйки обычно пугались, не спорили с нами, а говорили: «Ишшите, коли так». Только в одной избе молодая и бойкая хозяйка на казенные слова ответила казенными же словами: «Вы не имеете права на обыск!», но тут же стушевалась, когда ребята с радостным криком «нашли!» внесли в избу первую пару лыж, вытащенную из-под рогожи в сарае. Окрыленные успехом, мы пошли дальше и изъяли еще три пары лыж. Очень довольные своей победой, мы построились и с песней пошли по Угорам. У дома Ольги Александровны я скомандовал: «Отряд, стой!», побежал в дом и радостно доложил, что мы нашли и вернули четыре пары лыж.