Глава 16
В Кривичи они вернулись засветло. Оставив коня на попечение Саломатина, Крайнев шел по улице, как был: в форме немецкого фельдфебеля со стальной бляхой на шее. Только «шмайсер» оставил в школе, заменив его привычным карабином. Встречные прохожие с любопытством посматривали в его сторону, но не заговаривали. Молча кланялись. Крайнев машинально кивал в ответ. Мысленно он был дома. Сейчас Соня нальет в корыто горячей воды, сотрет жесткой мочалкой грязь и пот с тела, затем он сбреет трехдневную щетину… Пышущая жаром печь вернет подвижность застывшим на морозе суставам, на столе появится миска горячих щей и бутылка «русиш спецалитет». Соня сядет напротив и, подперев подбородок ладонями, будет смотреть, как он ест. Придет миг, когда он не выдержит: бросит ложку и потянется к ней…
У ограды фельдшерского пункта топталось несколько женщин. Завидев Крайнева, они вытянулись, как кошки, учуяв сметану, но Крайнев даже бровью не повел. Сегодня прием закончен…
Соня не встретила его на пороге, он и не ждал — посыльного не отправляли. Протопав по коридору, Крайнев толкнул дверь и замер на пороге…
Соня стояла у койки, словно пытаясь заслонить ее спиной. В глазах ее плескался испуг. Крайнев машинально сделал шаг в сторону и увидел накрытого одеялом человека. Он тоже заметил гостя. Приподнялся. Некоторое время мужчины молча разглядывали друг друга. Незнакомец был худ, можно сказать, истощен, щеки и кончик носа, обожженные морозом, почернели, но даже такой (Крайнев признал это с горечью) он был красив. Какой-то диковатой, восточной красотой. Затянувшееся молчание нарушила Соня.
— Это мой муж, Яков Гольдберг, — сказала она робко.
Крайнев потянул карабин с плеча.
— Нет! — закричала Соня, раскидывая руки в стороны.
— Тихо, Сонечка!
Гольдберг спустил ноги на пол. Он был в подштанниках (Крайнев со злостью распознал свою запасную пару.)
— Соня почему-то решила, что вы меня непременно убьете, — пояснил, ковыляя к столу. Здесь он сел на свободный стул. — Я уверял, что такого не может быть, но она не верит. Ничего, что я только в белье? У меня нет другой одежды.
Крайнев кивнул и поставил карабин под вешалку.
— Нам надо поговорить, Соня! — сказал Гольдберг. — По-мужски.
Соня мгновение помедлила, но вышла. Проходя мимо вешалки, ловко забрала карабин.
— Всегда была трусихой! — заметил Гольдберг.
Крайнев расстегнул шинель и уселся напротив. Достал из кармана трубку и пачку табаку. Гольдберг жадно смотрел, как он набивает трубку. Крайнев нашарил в кармане обрывок немецкой газеты, бросил на стол. Гольдберг, не ожидая дополнительного приглашения, ловко скрутил цигарку и прикурил от керосиновой лампы. Крайнев воспользовался спичками. Некоторое время они молча курили, пуская дым к потолку. Цигарка Гольдберга кончилась первой. Он с сожалением примял огонек пальцами и положил окурок на стол.
— Хороший табак! Немецкий?
— Голландский.
Гольдберг завистливо вздохнул.
— Плен? — спросил Крайнев.
Гольдберг кивнул.
— Как уцелел?
— Выдал себя за грека.
— Поверили?
— Повезло. В институтском общежитии жил с Костей, греком из Одессы. Хороший парень, дружили. Научил меня болтать по-гречески. Не так чтоб в совершенстве, но объясниться мог. В плену нас построили, стали выводить «комиссаров» и евреев. Ко мне подошли. Говорю: «Грек!» Смотрят волком. «Юден? Папирен?» Какие у меня документы? Свои-то выбросил. Думал: «Все!» Вдруг подходит офицер и — по-гречески. Воевал он там… Разговариваем, он улыбается. Видно, приятно вспомнить. Говорит мне: «Повернись боком!» Встал. Он тычет пальцем: «Греческий профиль! Нихт юден!» Стал я Павлиади Константином Дмитриевичем, военврачом третьего ранга, родом из Одессы…
— Дальше! — потребовал Крайнев.
— Загнали за проволоку. Пустое место, ни еды, ни воды. Голыми руками рыли норы, как звери. Первыми умерли раненые, потом пришла очередь здоровых… Ваши бойцы пережили, знаете. Все б передохли, если б не понадобилось чинить мост, взорвали его наши перед отступлением. Погнали на работы, а рабочую скотину принято кормить, — Гольдберг усмехнулся уголками губ. — Хотя какой там корм! Баланда из брюквы. Женщины нас спасли, простые деревенские бабы… Каждое утро у моста с узелочками. Немцы на них и кричали, и били, и даже в воздух стреляли — все равно! Охранникам надоело, перестали. А бабы кто картошки, кто хлеба, кто яичко вареное, — голос Гольдберга вдруг дрогнул. — А ведь сами не сытые и дети у них! Я там поклялся: выживу, приеду в те места и буду лечить этих баб, детей их до скончания века!..
— Дальше!
— Погоди! — Гольдберг оторвал от куска газеты клочок, не спрашивая, отсыпал табака из пачки Крайнева и свернул вторую цигарку. Прикурил от лампы. — Непросто это. Лучше с самого начала.
— Давай! — согласился Крайнев.
— Соня тебе рассказывала… Не был я в институте бабником! В том смысле, что не бегал за ними. Они бегали. Папа с мамой мои постарались, рожа красивая, девки и млели. А мне что? Возьмут за ручку, отведут в комнатку, напоят-накормят, постельку расстелют… Зачем отказываться? Некоторые потом в деканат жаловались: не женится! Вызывают: «Обещал?» «Нет!» — отвечаю. Они — к ней: «Обещал?» — «Нет, но я думала…» Мне выговор по профсоюзной линии — учись дальше! Был бы комсомольцем, исключили б и выгнали. Что взять с несознательного?..
Соню я на последнем курсе заметил. И сгорел. Не потому, что красивая, красивых хватало, вдруг как ударило: «Моя!» Начал ухаживать — фыркает! Репутация у меня среди девушек к тому времени была хуже некуда. Отворачивается, а меня еще больше к ней тянет… Чего только не делал: клялся, что никакой другой для меня не существует, уговаривал, на коленях стоя… Поверила. Но чтоб до свадьбы… Думать не моги! Я и не настаивал. Рад был, что согласилась…
Гольдберг зло бросил цигарку на пол.
— Свинья грязи найдет! Все было хорошо, да потянуло на сторону. Привык с женщинами, не мог воздерживаться. Подцепил какую-то б… на улице, в институте искать боялся, она и наградила триппером. Две недели до свадьбы, отложить никак нельзя — конец любви, а у меня с конца капает. Жених, мать его… В больницу не пошел, боялся выплывет, лечился сам. Промывал, порошки пил — помогло. То есть клинические проявления исчезли. Но я же врач и знаю: надо выдержать срок, чтоб удостовериться в полном выздоровлении, иначе заразишь партнера. Как я мог Соню?! Мою Сонечку… Тут свадьба, первая брачная ночь. Легли с ней, вижу — ждет, а я не могу… — Гольдберг сжал кулаки. — Обещал, в любви клялся, а сам… Придумал: нервы! Вижу: не верит! «Ладно, — решил, — через неделю излечение подтвердится, поправим!» А через неделю — повестка из военкомата! Армия, госпиталь, плен… — Гольдберг вздохнул. — Мост отремонтировали, вернули нас в лагерь подыхать. Тут и случились вербовщики. Не хотите, мол, послужить Третьему рейху в охранной роте? Большевики бегут, война скоро закончится, пора думать о себе. Немцы — культурная нация, хорошее питание, одежда, теплые казармы. Многие подписались, в том числе и я…
— Присягу фюреру давал? — спросил Крайнев.
— Давал. Твои тоже давали.
— Моим я велел, а тебе кто?
— Сам. Жить хотелось.
— Дальше!
— Кормили и вправду сносно, одели, обули. Только из казармы — ни шагу, увольнение редкость, да и то в сопровождении немца. В остальное время стой на вышке или у ворот, охраняй станцию. Я, правда, не охранял, врач все-таки. Немцы русских лечить не хотели, взяли меня. Народ в роте собрался разный, сволочи много. В глаза меня «жидом» звали, в бане приглядывались, не обрезан ли, — Гольдберг опять усмехнулся уголками губ. — К счастью, отец у меня атеист, врач, мама и вовсе русская, крестила меня в младенчестве. Я не знал. Мать призналась, как в армию шел. Крестик дала, я его в карман сунул да потерял где-то. Не верил. Хоть не комсомолец, но атеист. На собраниях говорил: «Бога нет!», хоть за язык не тянули. Вспомнил мне Господь те слова…
Стало мне ясно: в роте не заживусь. Найдется рьяный, стукнет немцам, те долго разбираться не станут… Что делать? Бежать? Станция в черте города, везде охрана, патрули. Некоторые пробовали. Ловили и расстреливали перед строем. Случай подвернулся — съездить в округ за лекарствами. Этим занимался немец-врач из местного гарнизона, но он проштрафился и загремел на фронт. Послали меня. Дали немца в провожатые. Лекарства мы получили, но возвращение отложили. Немцу захотелось гульнуть, у них служба тоже не мед. Тогда я и решил: сейчас или никогда! Деньги имелись, получку немецкую не тратил, как другие, накупил немцу выпивки, закуски… Наливал, пока тот не свалился. Сам — на базар. Нашел какого-то спекулянта. «Поменяй, — говорю, — форму на гражданку». Он носом закрутил, я ему — часы, которые у немца с руки снял. Отвел он меня в переулок, дал вместо мундира какую-то рванину. Вместо сапог — опорки разбитые. Сапоги я отдавать не хотел, так он предложил за них документ, с которым немцев можно не бояться. Понял, гад, кто я. Согласился. Даже обрадовался. Потом разглядел: бумажка липа липой, показывать ее немцам — петлю себе выпрашивать. Выбросил. Взял ноги в руки — и к Соне!
— Почему к ней?
— Долго рассказывать.
— Я не спешу.
— В лагере у нас дед один был. Годами не старый, лет пятидесяти, но все «дедом» звали. Выглядел серьезно, хоть обозник всего-навсего. Бывший монах, отец Григорий. В двадцатых годах монастырь разогнали, монахов кого сослали, кто сам ушел. Отец Григорий пристроился в колхозе коней смотреть. У него хорошо получалось, не трогали. Как война началась, мобилизовали вместе с лошадьми. В лагере он не таился, люди к нему потянулись. Верующие и атеисты. Там слова доброго ох как не хватало, а монах утешит и ободрит. Многие крестились. Сидели мы как-то с отцом Григорием, о боге беседовали, а меня вдруг как прорвет! Слезы ручьем, рыдания… «За что?! — кричу. — За что это все мне?! Чем я перед богом провинился?..» А монах меня по голове гладит: «Рассказывай!» Я и выложил — все, что от других таил. Как пил, гулял, обижал людей. Про женщин, мною брошенных, про болезнь стыдную, Соню, так и не ставшую женой… Рассказываю, плачу, а он меня по голове гладит. Как закончил, говорит: «Господь тебе милость великую даровал: при жизни страданием грехи великие искупить. По смерти не прошел бы ты мытарства небесные. Радуйся и благодари Господа! Вижу: полностью сердце ему открыл, во всех грехах покаялся!» Накрыл мне голову полой шинели и грехи отпустил. После велел: «Молись! Господу нашему и Богородице-заступнице. Своими словами молись, как сердце чувствует». Я послушался…
— Что с ним стало? Монахом?
— Не знаю. Я немцам пошел служить, он в лагере остался. Он не ругал меня, даже не отговаривал. Сказал на прощание: «Бога не забывай!» В первом же увольнении я сходил в церковь, купил Библию, иконку Богородицы. Иконку повесил над койкой. Многие смеялись: «Жид Богородице русской молится!» Скудные умом, они даже не знают, что Дева Мария — еврейка… Я не обращал внимания на насмешки, молился. Утром, вечером, днем. Другой раз ночью проснусь — и ночью! Не за себя, за Соню. Немцы евреев повсеместно расстреливали, а я знал, что Соня в Городе осталась. Просил: «Смилуйся, Господи! Спаси рабу твою! Она хоть и некрещеная, а душой христианка. Убереги ее от напасти, проведи сохранно по путям твоим!» И Богородицу просил. Раз как-то в казарме никого не было, молюсь ей, истово, вдруг вижу: дрогнул лик на иконе. Пошевелила губами Пречистая, будто сказать что хотела. Протер глаза — недвижим лик. Но я понял: знак! Увижу я свою Соню!..
— Долго шел? — перебил Крайнев.
— Долго. На большак не выходил, кружными дорогами. Просил милостыню, подавали. Когда спрашивали, отвечал: «Домой из плена иду». Не было случая, чтоб в дом не впустили. Если в деревне немцы или полицаи злые, предупреждали, прятали. Добрых людей Господь посылал… Один раз на патруль нарвался, остановили. Думал: «Убьют!» Стал молиться, чтоб не умереть нераскаянным. Немцы увидели, что крещусь и кланяюсь, плюнули и уехали. Сохранил Господь… Под конец пути морозы начались, обмерз сильно — одежка худая совсем. Раз в стогу ночевал, утром еле поднялся — так застыл. Милостью Божьей добрался до Городского района. В первой же деревне все рассказали. О евреях спасенных, о тебе и Соне…
— Обиделся?
— Не то слово! Ножом по сердцу. Первая мысль: «Убью обоих!» Даже топор у хозяина присмотрел…
Крайнев покрутил головой, разглядывая углы.
— Не брал я топора… Первый раз с лагеря лег, не помолившись, и увидал во сне отца Григория. Смотрит сердито: «Я велел тебе Бога не забывать! А ты? На кого ропщешь? Просил Господа и Богородицу жену сохранить — вняли они молитвам. Чего еще? Неблагодарный! На кого зло точишь? Человек ее от верной смерти уберег, приютил, обогрел, счастливой сделал, а ты убить? Иди к нему, кланяйся в ноги и благодари! Руки целуй! Смилуется — вернет тебе жену…»
Крайнев поднес руки к глазам и посмотрел на них, будто видел впервые.
— Я сейчас! — сказал Гольдберг, вставая. — Не побрезгуйте!
— Брезгую! — Крайнев встал. — Очень даже… Слушать тебя больше не желаю! Что значит «вернет»? Она что, вещь: взял, попользовался и отдал обратно? Притащился… Люди в боях гибнут, а он — к бабе под теплый бочок! Вали, пока Саломатин не прознал! Доведет до ближайшей стенки, не дальше!
— Я пришел к жене! — набычился Гольдберг.
— Она тебе больше не жена!
— Соня так не говорила!
— Скажет… Соня! — позвал Крайнев громко. — Заходи! Все равно подслушиваешь…
Соня вошла и остановилась на пороге, сложив руки на животе. По щекам ее текли слезы. Внезапно Крайнев понял, что сейчас и здесь ее ни о чем спрашивать не надо. Что-то изменилось за время, пока он отсутствовал. «Он ей что-то наплел! — понял Крайнев. — Такой может. Ишь, соловьем про любовь свою разливался. Можно представить, что говорил ей!»
Крайнев молча взял Соню за руку и вывел на крыльцо. Там попытался обнять, но Соня отстранилась.
— Что случилось? — удивился Крайнев.
— Ты слышал!
— Тебя тронула речь юродивого?
— Как ты можешь?!
— Могу! Сначала он предал тебя, а потом Родину.
— Но он покаялся! Страдал…
— Бойцы Саломатина страдали не меньше.
— Он не виноват, что попал не в тот лагерь!
— Человеком нужно оставаться везде!
— Что ты можешь об этом знать?! Ты голодал, как он, мерз? Пришел из своей красивой жизни, погостил немного и вернулся! Богатый, сытый, счастливый… Что тебе до нашего горя и страданий!
— Что с тобой, Соня! — спросил Крайнев, отступая. — При чем тут я? Сама говорила: появится — выгоню!
— Его нельзя выгонять. Он слабый, больной… Он погибнет!
— Пусть остается! Есть комната для больных, там сейчас Ильин лежит, поставим еще койку… Поправится — отправлю в Новоселки, там врач нужен, фельдшерский пункт стоит закрытый. Выправлю аусвайс, положу жалованье…
— Ты когда-нибудь молился за меня? — внезапно спросила Соня.
Крайнев запнулся, не зная, что ответить.
— Не молился! — упрекнула Соня. — А он — каждый день! Бог спас меня…
— Это сделал я!
— Бог надоумил! Потому что Яков молился!
— Господи! — изумился Крайнев. — Где набралась?
— Вот! — Соня нырнула рукой за ворот блузки и достала крестик на шнурке.
— Не видел раньше.
— Стеснялась. Думала, будешь смеяться.
— Я?
— Крестилась, чтоб быть ближе, — вдруг всхлипнула Соня. — Один Бог, одна вера… Сказано: «Прилепится жена к мужу, а муж к жене, и станут одним телом». Хотела, чтобы ты меня полюбил.
— Я люблю!
— Нет! — покачала Соня головой. — Притворяешься. Женщины это чувствуют. Вот он, — Соня кивнула в сторону дома, — любит. По-настоящему.
— Соня! — тихо сказал Крайнев. — Прошу тебя: одумайся! Понимаю, тебе трудно, но перед богом и людьми ты — моя жена! Не его. Да, я не говорил тебе красивых слов и не стоял на коленях, зато делал все, чтоб ты была счастлива. Буду делать это впредь. Я пришел сюда из сытого и благополучного мира, но не за тем, чтоб развлекаться с женщинами. Их хватает и там. Здесь я только ради тебя! Зачем гонишь?
Она заплакала. Крайнев сел на ступеньку и сжал голову ладонями. Соня осторожно примостилась рядом.
— Ты не можешь взять меня к себе? — спросила тихо.
— Уже пробовали.
— Однажды ты уйдешь к себе и не вернешься. Не потому, что не захочешь. Просто не пустят.
— Соня! — взмолился Крайнев. — Мы обязательно что-нибудь придумаем! Я тебя прошу!
Он покачала головой.
— Принеси мои вещи! — сказал Крайнев, вставая.
Ее глаза задали немой вопрос. Он запнулся, вспомнив, что ходил эти месяцы в костюме Гольдберга, и уточнил:
— Карабин и зеркало. Зеркало бабушкино, я его не дарил.
Спустя минуту, сжимая одной рукой ремень карабина, другой — зеркало, Крайнев шел по деревенской улице. Вокруг было темно и пустынно. Кумушки, дежурившие у забора в ожидании громкого скандала между мужьями «врачихи», разошлись разочарованные, остальным было плевать на нелепую фигуру немецкого фельджандарма с зеркалом под мышкой. Крайнев не захотел оставлять зеркало по одной причине: его коробила мысль, что оно станет отражать счастливую физиономию Гольдберга. У крайних домов часовой отдал ему честь, но Крайнев его не заметил. Он пришел в себя на лесной дороге. Остановился. Ему некуда было идти. В этом мире не осталось дома, где его любят и ждут…
«Выгнали — поделом! — с горечью подумал он. — Незваный гость… Без тебя обойдутся!»
Он закрыл глаза и несколько раз вдохнул морозный воздух. Голова закружилась, и он явственно ощутил примешавшуюся к запаху снега и хвои нотку прели…