Всякий умный понимал, каким ветром выкосило пристяжных Порфирия и самого смотрящего, а генерал Азначеев был не дурак. Смерть старого вора замяли как несчастный случай, но нашелся повод Голода перевести в БУР, отправить Циклопа и нескольких переметнувшихся торпед – по другим лагерям.
Однако меры эти могли только отсрочить неизбежное. Ропот шел по зоне. Блатари по масти, пристяжные, черти, фраера шушукались по углам, точили попавшиеся под руку железки и черенки ложек, снаряжались, будто в дорогу. Шел звон, будто Голый Царь готовится мять зону под себя, объявлять по всем баракам забастовку. Бунт заключенных грозил как начальству, так и самим сидельцам большими неприятностями и кровью, но остановить течение событий никто уже не мог.
Лёнечка в бараке-корабле плыл по течению. Ждал бумаг к освобождению, свистал соловьем, получал наряды на работу при кухне или в госпиталь. Хранил заточку в тайном месте под кирпичом, залепив трещину в стене жеваным хлебом.
Он задвинул в дальний угол страшную смерть Порфирия, выкинул из мыслей инженера Воронцова, как несущественный житейский эпизод. Но зарубками в памяти отмечал разы, когда приходилось видать красючку – генеральскую жену с лебединой шеей.
Зэки уже знали, что на пианино она не играет и в лагере не сидела, а даже напротив, работала адвокатом и добилась для Азначеева полной реабилитации и права занимать руководящие должности. В этом ей помог отец, замминистра государственного контроля. Теперь она вела дела по реабилитации некоторых заключенных и время от времени появлялась на лагерной территории. От вида стройной ее фигуры и торопливой походки сердце пускалось биться горячей, громче слышался томный перезвон кузнечиков в траве, думалось о будущем счастье.
Мужу ее, генералу Азначееву, в зоне приклеили погоняло «Толкач» за манеру толкать речи на большой поверке перед строем. Говорил он негромко, но так отчетливо, что каждое слово долетало до самых последних рядов. И даже беспечного Лёнечку как железом по стеклу царапало, когда начальник клеймил позорными словами «оголтелых представителей криминального мира», которые «дезорганизуют работу колонии» и «терроризируют честно работающих заключенных».
Думал с тоской Лёнька Май – где затерялось ты, мое освобождение? Уж скорее бы на волю, пока не закрутил в свою воронку кровавый лагерный замес.
Потому испытал веселую тревогу, когда на вечерней поверке надзиратель выкликнул из строя ЗэКа 789 – его фартовый номерок.
Пока выходил неторопливо, не теряя блатного форса, услышал в спину шепот Лукова: «Тише дыши». Давал понять сосед, при Голоде скакнувший на пару ступенек по лестнице воровской масти, чтоб Лёнечка не разболтал ненароком чего не следует. Излишним и даже обидным счел жиган предупреждение, что и выразил высокомерным взглядом.
Провели Маевского к самому начальнику лагеря, в личный кабинет, обитый лакированным деревом, пахнущий табаком и дорогим одеколоном.
Назар Азначеев был худым человеком лет пятидесяти, черноволосым с проседью, с монгольским очерком скул и глубокими складками возле рта. Повидал жизнь, не только речи толкал на партсобраниях, в чем несправедливо упрекали его арестанты. Так и впился в Лёнечку с прищуром, долго смотрел. Наконец, предложил папиросу из пачки. Сталинский табак, «Герцеговина Флор».
– Не курю я, гражданин начальник. Здоровье берегу для будущей семейной жизни.
Генерал дернул губой, поскучнел лицом. «Презирает», – догадался Лёнечка, но обиды не почувствовал. С волками-надзирателями у блатных взаимная любовь и презрение обоюдное.
Азначеев придвинул к себе папку с делом, открыл. Заговорил сухо, неприязненно:
– Вы идете под амнистию, Маевский. Расскажите, как собираетесь жить.
Лёнечка скосил глазом, пытаясь лежащий сверху документик рассмотреть, а сам строчил как по писаному:
– Намерен покончить с преступным прошлым. Устроюсь на завод, пойду учиться в техникум. Жениться бы хотел, гражданин начальник колонии.
Азначеев снова поморщился.
– Куда поедете? Есть у вас родные, близкие?
– Родных нету никого, все в блокаду померли. А поеду на ударную стройку, – без запинки сыпал Лёнечка. – Поглядеть страну, ее широкие просторы. Поучаствовать в делах советской молодежи.
– Здесь тоже идет строительство. Нужны рабочие руки, – заметил начлаг. – Инженер Воронцов характеризует вас с хорошей стороны. Может, вам и правда стоит покончить дружбу с отпетыми уголовниками, устроиться на Комбинат?
«Чего я там не видал», – про себя ухмыльнулся Лёнечка, но вслух не стал отказываться.
– Заманчивое предложение. Только обдумать надо, гражданин генерал.
Азначеев взял писчую вставочку и начал скрести о перочистку, неторопливо, с преувеличенной педантичностью.
– Вы находились в помывочной, когда погиб Демид Камчадаев, заключенный Д-203. Не хотите рассказать, что там произошло?
– Да я уже докладывал, гражданин начальник лагеря! Отвернулся как раз, голову от мыла обмывал. Слышу – какой-то шум. Вроде упало тяжелое. А он уж лежит неживой. Поскользнулся, видать, да и расшиб чего-то внутри.
– О смерти Порфирия Вяткина ничего не можете сообщить?
– А что сообщать? Старенький был, от сердца помер.
Начальник лагеря исподлобья уставился в лицо жигана.
И Лёнечка вдруг почувствовал на плечах неизбывную тяжесть, которой нагружал его этот взгляд.
– Тут, в вашем деле, – генерал прижал пальцем бумагу, – упомянут беспризорник Леонид Ненужный.
Звук прошлого имени никак не тронул Лёнечку. Шепот матери, школьная линейка, перекличка в классе – будто чужое кино о посторонних людях. Выдрал то время из сознания, как отрезают желчь от куриной печенки – чтоб не горчила.
– Да, был такой пацанок. Бомбой его убило. Осколком прямо в сердце.
Азначеев медленно встал, отошел к окну. Закурил новую «герцеговину».
– Видел своими глазами?
– У меня на руках он и помер.
Начальник лагеря замер, будто окаменел. Странно было смотреть в его спину, словно бы сгорбленную под черным френчем, хотя по видимости оставшуюся прямой. Лёнечка с удивлением понял, что своим ответом причинил генералу страдание.
Тревога метнулась в голове, будто мышь под нарами: лишнее брякнул, не по масти начальнику. Задавит, в ШИЗО прищемит, добавит срок?
Азначеев молча, не глядя на жигана, вернулся к столу, открыл ящик. Достал фотографию в рамке под стеклом. Закрыл половину рукой и показал Маевскому.
– Это он?
На стуле прямо сидела красивая женщина с расчесанными на пробор волосами. На коленях держала девочку, еще младенчика, всю в кружевах. За спинкой ее стула стоял мужчина в черной форме с полковничьими лычками, лицо его закрывали пальцы начлага. А между мужчиной и женщиной приткнулся мальчонка лет пяти в пальтишке с пришитым зайчиком на кармане.
Зайчика узнал Леонид, и память первой в жизни любви толкнулась в сердце. Глаз из бусинки, фигура из теплой валяной материи, пришитая аккуратным стежком – этого зайчишку мальчик любил с необъяснимой нежностью, за что-то жалея, умиляясь и оживляя своим неподдельным чувством.
Прыг-скок – безыскусная аппликация на кармане пальто – голос матери – имя младшей сестры – будто запрыгнула в душу радость узнавания. Это же я там стою, бутуз-карапуз, и мамочка держит на руках Анюту, и отец…
«Молчи», – сказала Смерть и сжала сердце Лёни холодными пальцами. «Нет больше зайчика, истлел вместе с плотью умерших. Нет и тебя, карапуза, а есть жиган-уголовник Лёнька Май без роду-племени. Ворами взращенный, крестами крещенный».
Смерть заморозила сердце, и голос Лёнечки без трепета, лениво обронил:
– Не припомню, гражданин начальник. Вроде он, а может, нет. Мал я был тогда, уж столько времени прошло.
Азначеев нажал кнопку звонка под столом. Явился надзиратель.
– Уведите.
Поднялся Лёнечка, и черт дернул взглянуть, как начлагеря убирает фотографию обратно в стол. Тут он узнал, что военный с полковничьими лычками, который снялся вместе с семьей в московском ателье в тридцать восьмом году – это сам генерал-лейтенант Назар Усманович Азначеев, родной отец карапуза с зайчиком на кармане пальто.
От Азначеева цирик отвел Лёнечку на завтрак. Поварихи оставили ему каши, пайку хлеба с довеском, подкинули к чаю рафинада. Но перешучиваться с бабенками настроения не было. Ел машинально, думал о своем.
Будто открыли шлюз, хлынули из памяти картины. Солнечная комната, крепкий мужчина в майке и черных трусах делает зарядку с гантелями. Лёня ждет с нетерпением похода в зоопарк. Едут на трамвае. Смотрят бегемота, мартышек, медведей в клетке с толстыми прутьями. Отец покупает мороженое. А потом садится перед сыном на корточки и вытирает платком запачканную щеку. Лёнечка чувствует на платке запах его слюны, отдающей табаком «Герцеговины Флор» и тем летучим ароматом, которым пахли рюмки на столах после праздника.
Судьба-анафема, трудный подарок подкинула ты жигану. Пойти, открыться? Рассказать как на духу – про пацана убитого, подмену имени, детдомовскую жизнь? Много мог вспомнить он в подтверждение правды – как звали бабку и мать, адрес свой ленинградский, школу, зайчика этого на пальто. Вот только дальше-то куда? К папаше в роту? В юридический институт?
Май про себя хохотнул от такого предположения.
Прощай, блатная жизнь, веселая свобода? Воровская ельна, разбойный фарт? На какой малине примут бродягу, у которого отец – пес лагерный, надсмотрщик над ворами?
Но было что-то еще, важней размышлений практического порядка. Сосала душу тоска. Это смерть, ехидна костлявая, не хотела возвращать молодого любовника в мир живых.
Так ничего не решив, после обеда вернулся Лёнечка в пустой барак, где дневальные только что вымыли с хлоркой полы. Увидал Лукова, который перетаскивал постель ближе к месту Фомы, нового смотрящего по хате. Луков управился с делом, подсел к Лёнечке на вагонку.
– О чем базлали с Толкачом?
– Да так, алямс-тралямс… Речи толкал насчет сознательности. Бегу по амнистии, бумаги подписал.
– А ты не беги так шустро, фраерок, безносую догонишь, – осклабился Луков. – Голод сходняк созывает. До тебя вопросы есть.
Лёнечка кивнул, закрыл глаза. Он почувствовал непривычное равнодушие ко всему, происходящему на зоне. Блатная жизнь, уже которая по счету, слезала с него, как змеиная шкура.
Ночью снова плясала перед ним бесстыдная девка, выставляла груди, выворачивала промежность. Наконец удалось схватить ее, в мясистую дыру вколотить свою плоть. Девка разинула рот, хохоча, и Лёнечка увидал, что в горле у нее, в черной пустоте, клубятся черви.