Книга: Уран
Назад: Часть 2. Весна
Дальше: План Даллеса

Говорит Москва

Рыдала женщина – мучительно, надрывно. Мать? Богородица? Сквозь молочный туман не видно было ее лица, только очертания фигуры, укутанной голубоватыми одеждами. «Отчего она плачет так горестно? Да, над умершим сыном. Кто же умер? Я?»

Воронцов приподнялся на постели. Палата, госпиталь, ряд коек вдоль стены. Вспомнил, что был болен, но кризис миновал, и теперь он мог дышать, почти не чувствуя иголок в легких. Увидел на тумбочке пустой стакан с белыми разводами от выпитой вчера простокваши. Впервые за последние дни при мысли о еде не почувствовал отвращения, даже напротив, легкий голод. Да, завтрак разносят в восемь часов. Проспал?

Но отчего вся эта суета? Почему больные в халатах, в пижамах и просто в нижнем белье встали с кроватей? Зачем идут в коридор?

За стенкой снова слышались рыдания. Воронцов обратился к Ильину, инвалиду-диабетику, который один неподвижно сидел на своей койке.

– Что происходит? Куда все идут?

Опухшее лицо Ильина, измятое после сна, с рубцом от подушки на щеке, мелко дрожало всеми мускулами, словно готовилось отдельно от хозяина пуститься в пляс. Губы его, окруженные седой отросшей щетиной, кривились – то ли в усмешке, то ли от подступающих слез.

С трудом, опираясь на спинку кровати, инвалид поднялся – ему недавно отняли ногу – и тоже запрыгал к двери. Наконец, будто вспомнив про Алексея, перехватил под мышку свой костыль, обернулся.

– Сталин-то, Сталин-то – а?.. Того! Сталин-то, говорю… Фьють!..

– Да что случилось?! – вслед ему крикнул в раздражении Воронцов.

– Умер Сталин! – гаркнул, проходя по коридору, грузный гипертоник Микляев, и жалобный детский плач произвелся из его внутренностей.

Что это? Провокация, неумный розыгрыш? Или – правда?..

Позже Воронцов узнает, что в горячке пропустил и объявление о тяжелой болезни вождя, и сводки о состоянии здоровья, и тревожный шепоток во врачебных кабинетах и коридорах, и первую панику, и нервный срыв молоденькой медсестры, которая от горя билась головой о стену.

Повинуясь дурному стадному чувству, Алексей поднялся и, пошатываясь от слабости, направился вслед за прочими в приемный покой.

Две-три женщины рыдали открыто, другие потихоньку утирали глаза. На многих лицах читалась растерянность. Были распахнуты все двери, в толпе смешались гражданские больные в махровых халатах и лагерники в казенном белье. Караульные и медперсонал, не обращая внимания на пациентов, окружили черную коробку репродуктора. Циммермана среди них не было.

Голос диктора звенел трагическим пафосом, будто с оперной сцены. Бряцали опустелые доспехи: «стальное единство», «монолитная сплоченность рядов», «связи партии со всеми трудящимися»

Осиротевшие граждане придвигались всё ближе к звучащему репродуктору, впитывая слова коммунистической отходной молитвы. Воронцова толкнули, он отступил и повернулся. И вдруг в анфиладе раскрытых дверей, ведущих в приемную главного врача, увидел нечто столь невероятное и настолько не соответствующее скорбной минуте, что был готов принять эту картину за продолжение больного бреда.

Там, вдалеке, у деревянной лестницы, опираясь плечом о стену, подбоченившись одной рукой и скрестив ноги, стоял уголовник Лёнька Маевский. Он был почти голый, в одних белых подштанниках, и очертания изящной сухощавой фигуры таяли в жидком свете электрической лампочки, свисающей с потолка.

Воронцов вздрогнул, потрясенный этим видением, будто внезапным ударом тока. Но перебинтованная голова паровозного машиниста, пострадавшего в пьяной драке, на секунду закрыла видимость, а в следующую секунду Маевский исчез.

Воронцов сделал шаг в сторону анфилады, остановился: «Это болезнь, причуды химических реакций головного мозга. Откуда здесь быть Маевскому?» Но все же он зачем-то направился в сторону медицинских кабинетов.

Отдаляющийся голос диктора сообщал, что похороны вождя назначены на девятое марта. Гроб с телом вождя собирались выставить в Колонном зале для прощания. Перечислялись имена членов правительства, участников почетного караула – Булганин, Маленков, Ворошилов, Молотов, Берия…

Деревянная лестница вела на чердак, Алексей поднялся, дернул ручку двери, обитой пыльным дерматином. Закрыто. Приемная Циммермана тоже оказалась заперта.

«Нет, померещилось», – решил про себя Воронцов, но заглянул еще в лаборантскую комнату. Там было пусто. Он вошел. От его шагов зазвенели склянки в стеклянном шкафу. Ключ от шкафа с фанерной биркой был оставлен в замке.

Повинуясь ирреальности происходящего, Алексей без всякого умысла и дальнейших намерений открыл стеклянную створку и выгреб сразу пять или шесть пузырьков с сигнатурой на латинице, наполненных белым порошком. Сунул добычу в карман широкой пижамы.

Он был абсолютно спокоен в эту минуту, но не смог бы ответить на вопрос, с какой целью совершает кражу, последствия которой могут причинить ему и другим людям серьезные неприятности. Жизнь вокруг него звучала сбивчиво и фальшиво, как расстроенный инструмент. Всё спуталось: смерть Сталина, томительный образ обнаженного тела в дверях, мучительный кашель, память о блаженстве, приносимом морфием, рыдания женщин и дрожащее лицо инвалида Ильина.

«Сталин-то, Сталин-то – а?» – с тем же еще недоверчивым чувством повторил про себя Воронцов и ощутил, как по лицу расплывается улыбка, совершенно неуместная в этих обстоятельствах.

Алексей спустился в столовую, съел тарелку теплой каши. Возвратившись в свою палату, лег на постель и мгновенно уснул, успев только сунуть украденные пузырьки в колючую мякоть через дыру в напернике подушки.



Тася долго мерзла на остановке, наконец подошел рейсовый таллинский автобус, как всегда до отказа набитый. Она втиснулась на заднюю площадку. Так и простояла до Нарвы на одной ноге, прижатая чужими сумками.

Обычно бабы-торговки, возвращаясь с рынков, перекрикивались, обсуждали покупки и цены, но сегодня автобус притих. На лицах читалась одна забота: что теперь будет, куда повернется привычная жизнь, неужто снова война? Всхлипывали девчата, ездившие в Таллин узнавать о поступлении в техникум. Беззвучно плакал сидящий у окна старик; слезы текли по морщинистому лицу, он вытирал их грязной клетчатой тряпицей. Молодой парень в кепке по мужской привычке облапил Таисию взглядом, но даже из этих самодовольных и бесстыдных глаз пронизывало сквозняком беды.

В коридорах госпиталя стоял знакомый Тасе запах пшенной каши, лекарств, прогорклого больного пота. Голоса звучали придушенно, как при покойнике. Однако из второго корпуса, где содержались заболевшие лагерники, донеслись пьяные крики и даже пение.

Знакомая сестра рассказала, что утром в женском отделении чуть не выбросилась из окна беременная, а две зэчки страшно подрались, переломав друг другу носы и головы. Она жаловалась, что ходячие больные толкаются весь день в приемном покое у радиоточки, пьют водку, мешая работать, а доктор Циммерман с утра уехал в горисполком, и пришлось отменить все операции.

Алексей лежал на кровати и смотрел в окно. Увидав Тасю, запахнул халат, поднялся. Она усадила его на кровать, придвинула стул, села рядом. Открыла завязки холщового мешочка.

– Передачку вам принесла. Тут козье молоко, полезно для легких. Сало, хлеб, печенье.

На лице Воронцова отразился ужас. Он схватил бутылку с молоком и начал совать ей в руки, громким шепотом упрекая:

– Вы с ума сошли, Тася. Не смейте, прекратите! Вы же у детей отняли!..

– Да что вы, Алексей Федорович, – Таисия сжала его исхудалые руки. – Это вам из профкома. Сам Гаков справлялся про ваше здоровье. Выписали талоны на доппаек, а я уж забрала.

– Все равно, не нужно, унесите. Отдайте ребятишкам. Вы видите, я почти здоров. Здесь прекрасное питание. Я даже растолстел.

Он закашлялся, сжатым кулаком ударил себя в грудь, словно за что-то в отместку. «Бедный, совсем как малое дите», – подумала Тася, глядя на беззащитные голые ключицы в вырезе пижамы.

Снова припомнилась ей несчастная страдалица леди Гамильтон со своим красавцем адмиралом. Подумалось, что образованным людям тяжелее нести горечь жизни из-за отсутствия привычки к этому с ранних лет.

– Знаю я, какое здесь питание. Одна каша да капуста. Нет уж, извольте всё принять и съесть.

Тася сходила в ординаторскую, принесла кипятка, развела горячим молоко. Заставила Воронцова выпить стакан.

Продукты, выложенные из холщовой сумки, вызвали внимание соседей по палате. «Ведь раздаст, упрямый. Может, и правда сало домой снести да приберечь, пока вернется из больницы? – подумала было Тася, но тут же рассердилась на себя за кулацкое рассуждение, а на Воронцова за равнодушие, даже будто неприязнь к ее заботе. – Его паек, пускай распоряжается, как пожелает. Нешто ты нянька ему».

У двери загудел знакомый голос, пролетел белый халат Циммермана. Увидав Тасю, доктор приостановился, завернул в палату.

– Ну что, товарищ Котёмкина, довольны нашей работой? Скоро поставим вашего инженера обратно в ряды советских строителей. А вы, Алексей Федорович, считайте, в рубашке родились, – доктор погладил Таисию по волосам, точно ребенка. – И вот эту женщину благодарите. По ее просьбе поехал за семь верст, обычно по ночам имею обыкновение спать.

– Премного благодарны вам, – пробормотала Таисия, заливаясь краской.

– Главное, никто не может разъяснить, по какой причине эти два барака в лесу называются «Тринадцатый поселок». Где первый поселок, второй, двенадцатый, наконец?

Доктор говорил, одновременно заставляя Воронцова подняться, расстегнуть пижаму. Послушал грудь, прикладывая блестящий кружок швейцарского стетоскопа – Тася повела плечами, будто сама ощутила металлический холод на коже.

– Есть еще Пятнадцатый поселок, а про другие я не слышала.

– Тайны, секреты, Конан Дойль, – доктор направил на Таисию студеные рыбьи глаза. – А что там с вашим мужем, товарищ Котёмкина? Говорят, арестован. Убил, что ли, какого-то шофера? Неужели на почве ревности?

– Ничего плохого он не делал, – твердо отвечала Тася. Сама не зная почему, после ареста мужа она стала жалеть его и чувствовала необходимость защищать. – Ревность еще. Вот выдумали!

Доктор скосил глаза на передачку, оставленную на тумбочке.

– Что тут? Сало? Молоко? Нарушение санэпидемических правил? Одобряю. Непременно употребляйте, Алексей Федорович, по кусочку во время каждого приема пищи. Надо бы еще орехов, сухофруктов. И грудь растирать гусиным жиром. Достанете жир?

– Достану, – улыбнулась Тася.

– Ну, тогда на выход.

Пока Тася сворачивала холщовую сумочку и прощалась с Воронцовым, доктор прошел по палате, осмотрел и подбодрил каждого пациента. В коридоре нагнал ее. Будто между делом снова начал расспрашивать про Игната, убийство Ищенко. Где и как нашли тело, какие вопросы ей задавал следователь.

Тася понимала причины этого интереса. Возле лестницы, в стороне от больничных палат, тихо пересказала всё, что услышала в милиции.

– Я ему: ничего, кроме хорошего, про доктора сказать не могу. А он мне: про Этингера и остальных врачей-вредителей, мол, тоже хорошо отзывались. Что, мол, у вас тут в госпитале гнездо… Но потом вошел майор однорукий, его из Ленинграда прислали. И тот Савельев меня отпустил.

Доктор слушал, глядя вдоль коридора, молчал. Лицо его с крупными чертами оставалось спокойным, только поджался рот, и резче обозначились носогубные складки.

– Еще говорят, – шепнула Таисия, – в портфеле Ищенко нашли шпионские бумаги. Да врут, наверное. А может, подложили…

Циммерман снял очки, пальцами потер глаза.

– Ничего у них нет, иначе бы так просто тебя не отпустили. А насчет шпионского гнезда… Должно же это когда-нибудь кончиться.

Внутренним чутьем Таисия поняла, что речь идет о смерти Сталина.

– Лев Аронович, что теперь-то будет? – решилась спросить, повязывая платок. – Ведь как подумаешь – страшно! Вдруг снова война? Война всегда летом начинается.

Циммерман дернул плохо выбритой щекой, вроде усмехнулся.

– До лета, Таисия Николавна, еще надо дожить.

И, поворачиваясь, обронил:

– Игнату передачку тоже отнеси. Муж твой, детей от него рожала.

Доктор зашагал в сторону приемного покоя, Тася спустилась по черной лестнице. Вышла на улицу, в холодную сумеречную темноту.

Торопясь в сторону шоссе, думала на ходу, что последний автобус ушел, придется добираться на попутке. Хорошо бы попался добрый шофер, не потребовал денег, не приставал.

Настёнка, верно, тревожится, сидит у окна. Зато как увидит мать со двора, бросится ставить ужин, снимет тапочки с печки. Работящая, заботливая девка растет, сокровище достанется мужу, дай бог хорошего встретить. А Игнат теперь в камере, холодно ему, поди. И кормят, небось, одной баландой – тюремной похлебкой из смеси гороха, перловки и прочих круп с кусками разваренной неразделанной кильки.

За что терзают невинного человека?.. А вот наказание тебе, что терзал и мучил других без причины, без всякого душевного сомнения. Ведь на ее глазах Игнат за три-четыре года из простодушного деревенского хлопца, говоруна и затейника, обратился в нелюдимого пьяницу. И все же сердце щемило жалостью, несмотря на то что юные чувства к мужу давно отгорели и разлетелись серым пеплом.

Но за всеми заботами одна подспудная мысль ныла, сосала под ложечкой. Совсем не обрадовался ей Алёша. Был раздражен, неласков, будто стыдился ее перед доктором и соседями. А раз так, лучше бы Таисии поскорее вытравить из себя незваную влюбленность, как срамные девки вытравливают из утробы ребеночка. Забыть про мечты и надежды, покрыть голову и душу старушечьим платком. Жить для детей, не для волнения сердца. А еще ради страны.

Над сумеречным городом стонала похоронная симфония. Захлебнувшись последними нотами, черный репродуктор на столбе каркнул вороном: «Говорит Москва, говорит Москва».

Но, сопротивляясь смертельной тоске и смирению, что-то горячо толкнулось внизу живота Таисии Котёмкиной, будто подсказывая, что предстоит в ее жизни еще и любовь, и счастье, и рождение будущего человека, который продолжит беспокойное путешествие по земле.

Назад: Часть 2. Весна
Дальше: План Даллеса