Послесловие. Что было советского в советской легенде?
В 2018 году в консервативной Ирландии проходил очень скандальный референдум по вопросу разрешения абортов. Группа исследователей провела опрос ярых противников и сторонников нового закона. Им показывали новостные сообщения о пяти недавних медийных скандалах вокруг законопроекта и предлагали выразить свое к ним отношение. Что тут такого — скажете вы? Но на самом деле это был не опрос — это был когнитивный эксперимент, опрашивающими были не социологи, а когнитивные психологи, а среди пяти скандалов два были ложные. Тем не менее люди охотно вспоминали и обсуждали никогда не случавшиеся скандалы в том случае, когда они играли в пользу их политической позиции — за или против разрешения абортов. Этот пример — один из многих, показывающих, какой властью обладают «ложные воспоминания» и как охотно люди верят в тот опыт, которого у них никогда не было. Наше представление о реальности состоит из того, что мы о ней помним. Проблема заключается в том, что помнить мы можем не то, что было, а то, что наш мозг считает нужным вспомнить. Он охотно создает себе мир дополненной реальности.
Городская легенда — часть такой дополненной реальности. В основе городской легенды может лежать сильно преувеличенный рассказ о реальном происшествии или ложное воспоминание, а может — фольклорный сюжет, который передается веками. Это на самом деле не важно. Важно то, почему вдруг эта история начинает нас волновать и почему мы считаем необходимым распространить информацию о ней.
Совсем недавно, в апреле 2018 года, один из авторов этих строк стал свидетелем следующего происшествия. В московской парикмахерской ждали своей очереди несколько женщин, и одна из них внезапно сказала, прерывая типичную московскую беседу о мигрантах: «А вот я слышала, что в Торе написано: евреи должны ловить и есть чужих детей». Повисла неловкая пауза, кто-то вежливо выразил удивление, кто-то хихикнул, и, в общем, довольно быстро тема разговора поменялась. Однако мы знаем, что эта нелепая ремарка — очередная реализация сюжета многовековой давности о кровавом навете, то есть обвинении евреев в использовании крови христианских младенцев в ритуальных целях. О советских вариантах кровавого навета мы не раз вспоминали на страницах книги, и эти советские легенды вызывали как панику, так и желание скорой расправы с представителями этой группы (с. 6, 352).
Так существует ли сейчас паника по поводу еврейских злодеев, которые охотятся за детьми, особенно перед еврейской Пасхой? Очевидно, нет. И массового распространения таких легенд сейчас тоже не наблюдается. А сам сюжет есть. Мало того, он не ушел в какое-нибудь Зазеркалье. Он продолжает существовать, но в «спящем» режиме. И время от времени «просыпается», иногда — в виде вот такой вот «забавной» информации, которой можно удачно заполнить паузу в разговоре.
В легенде про евреев, которым Тора якобы рекомендует есть чужих детей, сообщение практически равно сюжету. Рассказывая ее, посетительница парикмахерской вряд ли хотела призвать всех к погрому. Она упомянула эту историю в контексте разговора о мигрантах — просто как пример того, что в принципе этнические чужаки очень сильно от нас отличаются, в том числе по своим моральным нормам. «Остенсивный заряд», то есть способность легенды провоцировать физические и социальные последствия для слушателей, практически нулевой: никто не отказал евреям в праве, например, посещать парикмахерскую.
Однако, как уже знает наш читатель, подобные рассказы не всегда так безобидны. Время от времени спящий сюжет переходит в активное состояние, и легенда начинает распространяться по всем возможным неформальным каналам — от коммунальных кухонь до приемных партийных начальников. Белоснежку будит от смертного сна поцелуй прекрасного принца, а легенда выходит из «спящего режима» благодаря определенной социальной ситуации, когда большие массы людей теряют ощущение контроля над своей жизнью, испытывают лишения и страх.
Но как связаны городские легенды и ощущение опасности? Городская легенда — это информация, подтвержденная не фактами, а ссылками на социальные авторитеты. Для кого-то этим авторитетом является «сестра жены» или безличное «на работе все говорят», для кого-то — властные институты («слышал, что даже в газетах про это пишут»). Таким образом, рассказчик формально транслирует точку зрения других людей или институтов, а не свою. Ссылка на мнение конкретных или анонимных «других» позволяет артикулировать то, что сложно высказать от своего собственного имени. Ты не можешь позволить себе рискнуть репутацией и рассказать, что ты не любишь мигрантов, зато ты можешь рассказать якобы достоверную историю об их преступлениях со ссылкой на соседа. И волк сыт, и овцы целы. В ситуации опасности акт передачи жизненно важной, но малоизвестной информации не просто укрепляет социальные связи, но и позволяет быстро выработать внутри группы согласие по вопросам «откуда ждать опасности?» и «как от нее спастись?».
Будучи «разбуженной» в ситуации опасности, легенда не просто активно начинает передаваться, как вирус, от человека к человеку, но транслирует жизненно важное сообщение. И это уже не просто «в священной книге евреев есть описание очень странного обычая», но «мы должны защитить себя и своих детей от этих опасных чужаков». Это скрытое сообщение несет гораздо больше той информации, которая формально присутствует в сюжете, и оно указывает нам, кого надо бояться и как надо бороться с источником угрозы. Так городская легенда, подкрепленная мнением группы «своих» или авторитетом властей, приобретает уже не нулевой остенсивный заряд: она может существенно влиять на поведение людей. И отсюда уже один или два шага до настоящей моральной паники.
Всегда и в любой культуре легенду делают легендой эти два свойства: в определенных условиях «заражать», как вирус, собой окружающих и передавать им важные скрытые сообщения. Поэтому если читатель этой книги задастся вопросом — а что, собственно, советского было в советских легендах — ответ тут следующий. Дело не столько в наборе сюжетов (на страницах этой книги мы не раз замечали, как похожи некоторые легенды Москвы и Нью-Йорка), а в том, как они функционировали между людьми и социальными группами и какие скрытые сообщения передавали.
Советская легенда, в отличие от своих западных собратьев, жила и развивалась в сложных отношениях с властью: это было не только противостояние, но и взаимовлияние. Несмотря на то что распространители слухов и легенд на протяжении всего советского времени осуждались или преследовались, легенда была не только тем языком, на котором люди передавали друг другу неофициальную информацию, но зачастую и тем языком, с помощью которого представители властных институтов пытались (часто — весьма успешно) повлиять на поведение людей. И городские легенды, и их идеологические двойники, агитлегенды, имели широкий социальный «радиус действия»: в них мог одинаково поверить и высокопоставленный партийный функционер, и рабочий завода.
Таким образом, советские легенды приходили и «снизу», и «сверху», предупреждая граждан об опасности и создавая моральные паники. Однако в разные периоды эта опасность мыслилась по-разному. Во время Большого террора городские легенды и слухи, возникшие из пересказов партийных инструкций, несли в себе сложное послание, возникшее из страха перед проникновением врага в советскую крепость. Целью вредителя в этих слухах становилась «семиотическая порча» советских предметов — от зажимов для пионерского галстука до спичечных коробков. Если даже объектом его злодейских манипуляций становились советские люди, то в легендах сталинского периода они изображались как некая масса, но не как отдельные персонажи. Люди предупреждали друга прежде всего о том, что опасность грозит либо всем советским вещам и символам, либо всем гражданам СССР.
Но постепенно размах вредительства, о котором говорят легенды, меняется. Жизнь становится менее опасной, менее голодной и менее подверженной идеологии. У людей появляется больше возможностей для частной жизни. Их перестают всерьез волновать опасности, грозящие советским символам, а легенды о домах, построенных в виде тех или иных знаков, рассказываются уже в качестве курьезных и никого не пугают. В 1950‐е годы появляются легенды переходного типа, где объектом угрозы становится уже не символ, а конкретный гражданин, который получил зараженное лекарство или прививку с раком от «врачей-убийц». «Переходность» заключается как раз в том, что, будучи пойманными, враги, согласно легенде, делают патетические заявления о том, что они, дескать, планируют убить всех советских детей. А еще более поздние легенды обеспокоены только судьбой обычного мальчика из соседней школы, который взял жвачку из рук иностранца.
Сообщение, спрятанное внутри советских легенд об опасных вещах, эволюционирует на протяжении всего советского времени. В ранних легендах сталинской эпохи советские люди оказываются практически невинными жертвами вражеской злой воли. Если пострадавший и виноват в чем-то, то это нехватка бдительности: он не делает ничего, чтобы быть отравленным аптекарем-евреем. А в поздних советских легендах беда (отравление, увечье) становится расплатой за недостаточную лояльность: советский человек сам желает взять из рук американца джинсы, жвачку или авторучку. Если сталинская советская легенда чему-то и учит, то необходимости охранять от вторжения внешнего врага советское символическое пространство («нет чужим знакам в наших значках»). У легенды позднесоветской — другое сообщение: не соблазняться иностранными вещами и не впадать в грех двойной лояльности.
Мир дополненной реальности, который создавался городскими легендами в советское время, был подобен черно-белому кино. Оно было в чем-то похоже на реальную жизнь: нам знакомы детали и, может быть, мы даже видим в героях реальных прототипов, но последовательность событий крайне насыщенная, полная невероятных совпадений и всего того, что создает конфликт на экране и крайне редко встречается в реальной повседневности. Но самое главное — кино содержит послание, а в представлении событий мы угадываем метафору, которую туда вкладывают сценарист и режиссер. Так и мир советских легенд — это не буквальное отражение реальности, а сообщение о том, какой мы хотим или боимся видеть советскую действительность.