Ситуация Гурджиева в 1933–1936 годах была отчаянной. В Америке он фактически потерял все свои позиции. В Нью-Йорке у него оставалось не больше двух-трех десятков учеников. Никто не понимал, что происходит, никто не знал, что он намерен делать. Последовавшие за этим продажа шато Приера и публикация “Вестника грядущего добра” еще больше запутали тех, кто пробовал что-то понять. Казалось, Гурджиев потерял интерес к институту, к ученикам, всему, кроме своих книг. Он был раздражителен, замкнут и угрюм, все, кто видел его в этот период, писали об овладевшей им глубокой апатии. Помимо всего прочего, один за другим стали умирать люди из его окружения: Александр де Зальцман умер в 1933 году, Ораж – в 1934 году, позже скончались его брат Дмитрий и д-р Стерневал. С середины 1933 и до середины 1935 года Гурджиев провел большую часть времени в Америке, пытаясь поправить свои дела и привлечь интерес к своему делу. Долго готовилась его встреча с таинственным американским сенатором, которая так и не состоялась: в последнюю минуту сенатор увильнул от встречи. Гурджиев пытался даже привлечь интерес советских чиновников к своей воспитательной системе, но интереса у них не вызвал. Несколько раз он возвращался в Европу и ездил в Германию. Имеется сообщение Джона Беннетта о короткой и, очевидно, безрезультатной поездке Гурджиева в 1935 году в Центральную Азию.
Эпизод с публикацией в 1933 году его брошюры “Вестник грядущего добра” также имел для Гурджиева плачевные последствия. Эта брошюра, датированная 1932 и 1933 годами и написанная в характерной для него гротескной манере – смеси высокопарности, деланой искренности и туманных намеков, – представляет собой не больше и не меньше, чем его “первый из семи призывов к современному человечеству”. Он делает в ней целый ряд заявлений и признаний, в частности, что он основал свой институт “для решения чисто личных задач”, и объявляет о своем намерении приступить к публикации трех своих книг, именуя их “тремя” сериями в десяти томах”, под следующими названиями: “Рассказы Вельзевула своему внуку”, “Встречи с замечательными людьми” и “Жизнь реальна, только когда ‘Я есть’”. Кроме того, в ней было заявлено о намерении Гурджиева возродить институт в шато Приере в то время, как ее читателям было хорошо известно, что Гурджиев продавал имение. “Вестник грядущего добра” вызвал повсеместную отрицательную реакцию. Многих эта брошюра укрепила в их подозрениях относительно шарлатанства Гурджиева – они находили в ней многочисленные доказательства своим догадкам. Надежды, возлагавшиеся Гурджиевым на ее публикацию, лопнули. В Америке экземпляры этого произведения сначала активно распространялись последователями Гурджиева, но позже непроданные копии ее поспешно изымались и уничтожались. Брошюра эта читалась и в Англии учениками Успенского и была расценена ими как демонстрирующая у ее автора признаки паранойи, а может быть, даже и сифилиса.
После продажи шато Приера Гурджиев сменил несколько парижских адресов и, наконец, основался в русском квартале на рю де Колонел Ренар. Туда стали стягиваться его оставшиеся ученики и там возобновились многочасовые застолья с тостами в адрес многочисленных разрядов “идиотов”. На рю де Колонел Ренар приходили его американские ученицы Джейн Хип и Маргарет Андерсен и дамы из их литературно-лесбийского кружка. Из Англии приезжал верный Гурджиеву Ч. С. Нотт. Александр де Зальцман привел к Гурджиеву свою французскую группу, включавшую молодых литераторов Роже-Жильбера Лекомта, Роже Вайяна, Роберта Мейра и Рене Домаля. Рене Домаль, автор “Ночи серьезного пьянства” и незаконченной “Горы Аналог”, был женат на Вере Милановой, русской. Начиная с 1932 года они проводили ночи с Александром де Зальцманом, горячо обсуждая с ним идеи “четвертого пути” и “работы”. Александр де Зальцман скончался тремя годами позже от туберкулеза. К Гурджиеву приезжали и другие последователи из Канады, Германии и Америки. С ними он возобновил свои автомобильные экскурсии по Франции и к Средиземному морю. Мадам де Зальцман вела группы, обучая их “движениям”, в Севре, где она сумела в миниатюре воссоздать обстановку шато Приера. К ней приезжали муж и жена Домали и другие французы, чтобы учавствовать в “движениях” и в дискуссиях о “четвертом пути”.
По свидетельству тех, кто встречался с Гурджиевым в эти годы, он выглядел стареющим и усталым, но был более открыт и доступен, чем когда-либо прежде. Он принимал всех, кто искал с ним встречи, и помогал тем, кто нуждался в его помощи. Он давал практические упражнения всем окружающим его ученикам. Он опять дарил детям пригоршни конфет и орехов. Не было больше попыток активизировать жизнь, инициировать новые проекты. Надвигалась Вторая мировая война, страсти в Европе накалялись, и в этих условиях роль доброго дядюшки, очевидно, казалась Гурджиеву наиболее безопасной. Начало войны разбросало почти всех, кто был рядом с Гурджиевым в предвоенные годы.
Еще в середине 1930-х годов поселившийся в Париже на рю де Колонел Ренар, Гурджиев в годы войны не особенно прятался, но и не был особенно виден. О нем знали те, кому нужно было знать, и узнать о его существовании можно было только через его учеников и учеников учеников. Временами вокруг него было несколько человек, иногда они приводили друзей, которые либо оставались с Гурджиевым, либо не возвращались к нему. Слухи о его сотрудничестве с нацистскими оккульными кругами в 1920-х годах в Германии и в 1940-х годах в Париже – такой же мыльный пузырь, как и сплетни о его связях со Сталиным. Его учение было слишком христианским, а его трансформационные методы слишком индивидуальными и тонкими для того, чтобы ими могли всерьез заинтересоваться глобальные маги, занятые взаимной борьбой и насаждением массового лунатизма. “Четвертый путь” отвечал потребностям людей совсем другого сорта, и люди, которые приходили к Гурджиеву и оставались подле него, искали у него экзистенциального совета и помощи совершенно другого рода. Теперь это были в основном французские интеллектуалы, оказавшиеся в годы оккупации в Париже и вовсе не делящиеся на колаборантов и участников резистанса. Вообще идеологизированное сознание всегда было склонно видеть мир в категориях плоского контраста: “наши” и “враги”. Для Гурджиева не было “наших” и “ваших”, он бодрствовал (во всяком случае, мог бодрствовать) в царстве тотального сна, среди лихорадочной деятельности, направленной на уничтожение одними людьми других в эпоху идеологического безумия, и стремился помочь тем, кто приходил к нему за помощью в надежде уйти из когтей борющихся магов. Это не мешало ему время от времени “стричь своих овец”, однако эта “стрижка” никогда не становилась для него поглощающей страстью.
В годы войны Гурджиев нередко проводил вечера вопросов и ответов или в окружении нескольких гостей слушал чтения из своих все еще не напечатанных “Рассказов Вельзевула”. Кроме того, он возобновил работу с “движениями”, которые проводились его ассистентами в особом помещении. Однако главные события происходили в его квартире на рю де Колонел Ренар.
Квартира состояла из коленообразного коридора и комнат по левую и по правую руку. В конце этого коридора была спальня хозяина и еще одна спальня для гостей. Справа располагались гостиная и столовая, слева – кухня и кладовая. В гостиной, тщательно декорированной и обставленной, было много блеска и восточного антуража. Там проходили общие разговоры и чтения. В столовой висело великое множество картин его учеников, так что на стенах практически не было пустого места. Там традиционно проходили знаменитые гурджиевские застолья с тостами в честь всех разрядов “идиотов”. Застолья начинались часа в два и продолжались до вечера. На кухне хозяйничал сам хозяин, готовя остро перченные блюда. Когда обед был готов, ученики выстраивались в цепочку и передавали тарелки из рук в руки – из кухни в столовую. Здесь Гурджиев принимал от гостей ритуальные знаки почета, поощрял одних гостей и устраивал разносы другим, отучал некоторых от пьянства и принуждал других пить вместе с ним арманьяк или водку. Но главным местом в квартире была кладовка, где на полках стояли бесчисленные банки с соленьями и вареньями, чаем и кофе, где висели десятки сортов колбас, сушеная рыба, пучки трав и связки перца и чеснока. Кроме того, там хранились в немыслимом количестве всевозможные консервы, коробки с продуктами и бутылки с напитками. В этой кладовой, ароматы пряностей из которой наполняли всю квартиру, происходили все важные разговоры, “стрижка овец” и раздача ученикам индивидуальных упражений. В этой квартире Гурджиев пересидел войну.
После войны ученики стали съезжаться к нему отовсюду. Весть о том, что Гурджиев по-прежнему ведет работу, облетела все те места, где о нем помнили и его знали. К нему приезжали американцы, англичане, приходили французы, русские, многие другие. Среди его последователей были вдова Энрико Карузо – Дороти Карузо, искренне привязавшаяся к нему, и вдова Метерлинка. Послевоенный Париж был Меккой возрождающегося европейского интеллектуализма, в нем созревал традиционализм Рене Генона, притягивавший к себе потерянных экс-дадаистов и сюрреалистов. Попытку объединения Гурджиева и Рене Генона сделал де Зальцман, и он же своей злой иронией спугнул этот шанс. Генон, бравирующий в адвайтистском духе своим пренебрежением к личности и единением с Абсолютом, был известен своей декларацией: “Il n’y a pas de René Guénon” (“Нету Рене Генона”). Александр де Зальцман при встрече с ним повторил ему эти слова, не удержавшись от шутливой интонации: “Il n’y a pas de René Guénon. Helas,” (“Нету Рене Генона, увы”) – чем вызвал ярость последнего. “Бегите от Гурджиева как от чумы” – сказал Генон своим последователям.
Как всегда, репутация Гурджиева имела две стороны. С одной стороны, он производил впечатление грубого восточного деспота, с другой – трапезы на рю де Колонел Ренар вызывали у многих яркие ассоциации с тайной вечерей Иисуса и апостолов. Случаев его беспардонного поведения было великое множество. Беннетт и другие биографы пишут об оскорблениях, с которыми он обрушивался на почтенных гостей, о непьющем банкире, которого он постоянно спаивал водкой, о сомнительных источниках его продовольственных припасов, о его беспринципности, о бесцеремонности с гостями и учениками. Известна история девушки с больным сердцем, приведенной одним из его учеников, которой Гурджиев, пользуясь тем, что кроме нее никто не говорил по-русски, велел уйти после трапезы вместе со всеми гостями и вернуться к нему одной. Девушка позвонила ему и наотрез отказалась возвращаться, после чего он обрушил на нее поток грязных ругательств. Через какое-то время эта девушка скончалась от сердечного приступа, успев написать записку: “Гурджиев убил меня”. Известен случай, когда Гурджиева предупредили о возможном обыске в его квартире из-за слухов, что он хранит у себя иностранную валюту. Обыск действительно был проведен, и под матрацем Гурджиева были найдены доллары, полученные им от американских последователей, в результате чего он провел ночь в тюрьме. Когда до Гурджиева дошел слух о смерти Успенского, он послал в Англию телеграмму: “Вы овцы без пастуха. Идите ко мне”. И многие бывшие ученики Успенского приняли приглашение. О Гурджиеве снова говорили, дела его были на подъеме. И, как всегда, судьба снова сыграла с ним дурную шутку.
Летом 1948 году к Гурджиеву приехал Джон Беннетт, не видевший его с 1922 года. Беннетт волновался и хотел просить Гурджиева научить его работе с его, беннеттовским “бытием”, которое за прошедшие 26 лет не возросло ни на йоту. Гурджиев, легко разгадав его состояние, с места в карьер задал ему философский вопрос: “Какая первая заповедь Господа человеку?” Не дожидаясь ответа смутившегося Беннетта, он ответил сам: “Рука руку моет. Я помогу тебе, а ты помоги мне”, – и он попросил у Беннетта крупную сумму денег. На эти деньги была организована автомобильная поездка в Канны, которая закончилась тем, что по пути на юг пьяный водитель ехавшего навстречу грузовика врезался в машину, в которой сидел Гурджиев. По самым скромным подсчетам, Гурджиеву шел семьдесят второй год. Его привезли домой со сломанными ребрами, раздробленным черепом и кровью в легких. Трудно было поверить, что он сумеет выжить. Но на глазах у изумленного Беннетта “старый волк”поставил себя на ноги. “Мы с женой наблюдали потрясающее изменение, – вспоминает Беннетт. – До аварии он был тем загадочным Гурджиевым, которого мы знали и о котором ходили самые невероятные истории. В течение четырех или пяти дней после аварии, казалось, он не испытывал нужды играть роль или прятаться за маской. Тогда мы почувствовали его необычайную доброту и любовь к человечеству… Он казался нам прекрасным существом из другого и лучшего мира”. “Его выздоровление было столь полным, – вспоминает Дороти Карузо, – что он выглядел после аварии моложе, чем до нее”.
Через некоторое время Гурджиев предложил Беннетту привезти к нему всех своих английских учеников. Начались еженедельные паломничества из Лондона в Париж толп беннеттовских учеников и соответствующая гурджиевская “стрижка овец”. Тогда же Гурджиев заговорил с Беннеттом об интерпретации образа Иуды Искариота, предлагая ему увидеть себя в этой роли. “Иудами” Гурджиев называл тех своих учеников, которые начинали учить сами, искажая учение и тем самым изменяя учителю. Такими “Иудами” были для Гурджиева Успенский и Ораж, и таким “Иудой” стал теперь Беннет, у которого было больше учеников, чем когда-либо у Успенского.
В октябре 1948 года Гурджиев совершил свой последний визит в Америку. Там опять состоялась серия встреч, застолий и скандалов, которые были необходимыми элементами его американских визитов. Он ошарашил учеников Успенского, уехавшего из Америки в 1946 году и скончавшегося в 1947 году в Лондоне, назвав его Иудой и заявив, что “он умер как собака”. Выражение это было воспринято некоторыми в плане похвалы, так как “четвертый путь” иногда интерпретировался как “путь собаки”, или путь самоуничижения и борьбы с гордыней. Большинство американских последователей были очарованны постаревшим Гурджиевым. На “среднего американца” Ирмиса Попова особенно сильное впечатление произвели объяснения Гурджиевым “закона наоборот”, требующего от тех, кто идет “четвертым путем”, делать все “наоборот”, т. е. не так, как человек номер один, два и три. Другая идея Гурджиева, о которой с восторгом пишет Ирмис Попов, это идея “сознательного страдания”, которое дает человеку огромную силу. Этого ученика волновали два вопроса, бывшие в то время предметом обсуждения в гурджиевских кругах, а именно – что было причиной разрыва Успенского с Гурджиевым и каким образом с Гурджиевым произошла автомобильная авария. Отвечая на них в ортодоксальном гурджиевском духе, он утверждал, что Успенский, порвав с Гурджиевым, действовал “механически” и что Гурджиев сознательно выбрал для себя автомобильную аварию для того, чтобы победить “закон случая” и тем самым “освободиться от него”.
Вернувшись из Америки в Париж, Гурджиев возобновил свои застолья и чтения, однако усиливающиеся боли требовали от него более спокойной жизни. Ученики советовали ему поехать отдохнуть в Калифорнию. Гурджиев отвечал: “Может быть, в Калифорнию, может быть, дальше”. Между тем издание “Рассказов Вельзевула” было уже почти готово, и одновременно шли переговоры о покупке имения с тем, чтобы развернуть в нем новую работу. Джон Беннетт читал в Англии лекции на тему “Гурджиев – творение нового мира” и обещал Гурджиеву, что со дня его рождения начнется новая хронология, а мадам де Зальцман летала в Лондон учить новых английских последователей гурджиевским “движениям”. Гурджиев собирался снова плыть в Америку 20 октября 1949 года, но в день отъезда изменил свои планы и остался в Париже.
За две недели до смерти Гурджиев попросил шофера отвезти его в русскую церковь на рю Дарю и долго молча сидел перед ней снаружи. С каждым днем он чувствовал себя все хуже, но докторов прогонял и от лечения отказывался. В последние дни, когда он уже не вставал с постели, ему принесли сигнальный экземпляр “Рассказов Вельзевула” и дали подержать книгу в руках. “Я оставляю вас в хорошеньком хаосе”, – как будто бы сказал он окружившим его постель ученикам перед смертью.
Он позволил отвезти себя в американский госпиталь в Ньюили. Когда его несли на носилках к санитарной машине, он не лежал в них, а сидел, выпрямив спину. Вышедшим взглянуть на него соседям он отсалютовал словами: “Vive la vie!”
Гурджиев скончался в госпитале 29 октября 1949 года. Умирая, он невероятным усилием приоткрыл веки и взглянул на собравшихся вокруг постели учеников, как будто бы говоря им этим взглядом: мы с вами знаем, что все это иллюзия и что печаль недостойна человека.