В шато Приере началась новая жизнь. Число обитателей имения резко сократилось. Сошел на нет и поток людей из Америки и Англии, осаждавших шато в прежние годы. Избавившись от нахлебников, Гурджиев тщательно отбирал тех, кому разрешалось оставаться в шато. Среди тех, кому позволено было остаться, был Джин Тумер. Списавшийся с ним Ораж спешил из Америки во Францию за инструкциями. Неизвестно, получил ли он в Фонтенбло какие-либо указания, однако скоро уехал назад и вплоть до нового гурджиевского визита по другую сторону океана в 1929 году стал вести в Америке самостоятельную работу, регулярно посылая Гурджиеву круглые суммы – пожертвования от американских групп.
Между тем в самом шато опробовался новый сценарий. Работы в имении практически прекратились. “Движения” и танцы также сошли постепенно на нет и были возрождены лишь через год усилиями мадам де Зальцман, которая обучала племянников и племяниц Гурджиева, не выказывающих к ним никакого интереса. Теперь Гурджиев утверждал себя в новой роли писателя и делал это с присущей ему основательностью. Он проводил много времени в постели, диктуя или делая беспорядочные записи на смеси русского и армянского языков. Иногда он писал в парке или в кафе в Фонтенбло. Вечерами читались вслух написанные куски. В 1920–1930-е годы Гурджиев был “писателем”, как раньше он был “профессором оккультизма” и “учителем танцев”. Гурджиевские планы на будущее были неясны: иногда он говорил о поездке в Египет, иногда – о возрождении института.
В течение 1925 и 1926 годов скончались и были похоронены мать, а потом жена Гурджиева мадам Островская, в облике которой многие находили черты благородства и достоинства. После кончины жены Гурджиев заперся у себя в комнате на двое суток и вышел оттуда лишь затем, чтобы встретить епископа, приехавшего провести службу по покойной. Он ошеломил и епископа, и своих оставшихся в шато учеников, когда во время ужина после панихиды в течение нескольких часов посылал потоки проклятий в адрес Бога. Впрочем, вскоре он начал жить с другой женщиной, которая быстро от него забеременела.
В 1927 и 1928 годы начал возобновляться поток учеников из Америки, приезд которых Гурджиеву пришлось разрешить из экономических соображений. Впрочем, поглощенный писательством, Гурджиев уделял своим новым ученикам очень мало внимания. Они чувствовали зыбкость своего положения и ждали от Гурджиева неожиданностей, окриков или поощрения. Гурджиев поручил своим старым ученикам присматриваться к каждому их шагу и сообщать ему обо всем, что они видели.
До 1929 года в шато обычно находилось около тридцати постоянных обитателей: де Гартманы, де Зальцманы, несколько американцев и англичан, а также сестра и брат Гурджиева и их дети. Работы велись нерегулярно, упражения в Учебном здании проходили также с перерывами. Зато субботние банные ритуалы и застолья стали важной частью жизни имения. После бани читалась глава из рукописи Гурджиева, иногда Фома де Гартман играл на органе. В полночь начинался пир с экзотическими блюдами и травами и с большим количеством напитков. Тосты следовали один за другим в строгом порядке, пока Гурджиев пил арманьяк и ел баранью голову, время от времени посылая новичку в виде угощения бараний глаз и наблюдая за тем, что тот будет с ним делать. Джин Тумер вспоминал, что Гурджиев сидя за столом излучал шарм и благородство, он ел и пил с доброжелательством к окружающим, если и они вели себя достойно. Ритуал застолья и порядок тостов был нерушим – однажды он швырнул стакан в женщину, которая выпила вино, не дождавшись тоста.
Тогда же была разработана и введена в практику классификация “идиотов”, и тосты за идиотов различных разрядов и преобладали в этом застолье. Слово “идиот”, объяснил Гурджиев, по-гречески означает “частное лицо”. Гурджиев часто обращался к собеседникам как к “идиотам”, и если они обижались, успокаивал их: “Зачем сердишься? Ты идиот, я идиот, Бог тоже идиот”. Каждый из сидящих за столом знал, к какой группе идиотов он принадлежит. Насчитывался двадцать один разряд идиотов, за которых поднимались тосты. Пили за “всех идиотов”, “обыкновенных идиотов”, “кандидатов в идиоты”, “супер-идиотов”, “архи-идиотов”, “безнадежных идиотов”, “жалких идиотов” и “сострадательных идиотов”. Так, д-р Серневал был известен как “архиидиот” в то время как Ораж считался лишь “суперидиотом”. Были еще “круглые”, “квадратные”, “зигзагообразные” и “скорченные” идиоты. Себя Гурджиев величал “уникальным идиотом” и относил к двадцать первому разряду идиотов, а выше него был только сам Господь Бог, которого Гурджиев называл “Его Бесконечностью”.
Другим ритуалом 1920-х годов стали знаменитые автомобильные экскурсии Гурджиева по Франции, часто совершаемые им с большими группами людей на нескольких автомобилях. По словам Успенского, Гурджиев ездил на автомобиле так, как будто он скакал на лошади. Теперь, сменив разбитый в 1924 году “ситроен” на большой и тяжелый “фиат”, как водитель-лихач он и вовсе не знал удержу. Маршрут всегда был неизвестен и импровизировался на ходу. Назначался штурман, на которого возлагалась ответственность за знание карты и различение дороги. Кроме того, ехал целый штат стенографисток и переводчиков на тот случай, если в дороге Гурджиев окажется застигнут творческим импульсом. С собой везли большие корзины с провизией и напитками, так что пикник – а Гурджиев был большим любителем пикников – мог быть устроен в любом месте и в любое время. Дорожные впечатления выполняли явное назначение учебных, потому, очевидно, было так много дорожных происшествий и неожиданностей. Гурджиев никогда не брал с собой запасных шин и цистерн с запасным топливом, зато доводил содержимое бензинных баков до нуля, так что машины часто приходилось толкать до ближайшей заправочной станции, пока сам он на обочине работал над “Рассказами Вельзевула”, попивая арманьяк и закусывая щедрыми запасами из взятых с собой припасов.
В отелях, где они останавливались по дороге и куда компания вкатывалась с огромными корзинами с провизией, устраивались гаргантюанские пиршества со всеми ритуалами и тостами, и единственное, что успокаивало оторопелую гостиничную прислугу, это щедрые гурджиевские чаевые, которые иногда превышали счет. Гурджиев не упускал случая сыграть очередной учебный спектакль с детьми, официантами, прохожими, с кем угодно, поразить их нелепой выходкой или широким жестом. Детям он дарил пригоршни орехов и конфет. Для машин, чтобы предупредить замерзание мотора, он покупал батареи бутылок сладкого и липкого шартреза. Как-то он решил перебраться из Марселя в Алжир, но в последнюю минуту отказался от переправы на пароме, написав вместо этого музыку под названием “Поездка в Алжир”.
В одной из лучших книг, написанных о Гурджиеве, “Детство с Гурджиевым”, ее автор Фриц Питерс, живший в эти годы в шато в качестве “кофейного мальчика” (в его обязанности входило готовить и приносить Гурджиеву кофе в любое время суток), вспоминая эти “шалости” хозяина, пишет, что, по его мнению, часто он играл с людьми, чтобы отвлечься от забот и тяжелых мыслей. Другие видели в нем Люцифера и циника, эпикурейца и пьяницу, убийцу – известно два случая, когда ученики Гурджиева кончили жизнь самоубийством, – и сладострастника, его обвиняли в сребролюбии и в тысяче других грехов, и, казалось, он делал все, что мог, для того, чтобы укрепить это мнение. Но его знали также как деликатного, остроумного, щедрого и веселого человека, который наполнил смыслом жизнь многих сотен людей, которые с ним соприкасались. Его “шоки” были часто жестокими, но его принципом было “пробуждение” – даже ценой жизни, и этот прицип давал ему в его собственных глазах оправдание. Джон Беннетт вспоминал, что однажды он присутствовал при сцене, когда Гурджиев обзывал почтенную даму мерзкими словами и вдруг, обернувшись к нему, сказал ему по-турецки: “Вы, конечно, осуждаете меня за мое поведение?” – и добавил, что он точно знает, что он делает и чего добивается. В другой раз, по воспоминанию “кофейного мальчика” Фрица Питера, посреди сцены жуткого гнева и разноса какого-то человека он на секунду обернулся к нему и весело блестнул ему глазами, как бы говоря: мы с тобой знаем, что все это игра и что гнев недостоин человека.