Книга: Промежуток
Назад: 2. Анонимное письмо
Дальше: Замшевыми губами

2. Ростовцев

Я же говорил ему: сейчас не время вести какие-то группы. Предупреждал: Княжев, ты рискуешь молодыми, ты соблазняешь их невозможным. Ты – ладно. Пиши себе в стол (можно подумать, что княжевское плетение словес что-то меняет в истории литературы… но ладно: о мертвых или за здравие, или никак – так себе каламбур). А он возражал: у меня встроенная программа, мол, я не могу, я должен нести свет по цепочке. Это ты, говорил, можешь быть и. о. человека, а я не могу.



Свет – ну-ну. Ну и ну.



Ах, я и. о.? Так ты сначала разберись, заносчивая двуногая сволочь без перьев, что такое человек, и потом уже себе позволяй. Но что это я… что это я…



Я не Княжев. Мне есть, что терять. Майя, дети, разум, способность наслаждаться искусством. Гуманизм, в конце концов. Сберечь людей – вот что главное. Сопротивление идиотично именно потому, что увеличивает число жертв по обе стороны баррикад. А о семьях полицейских ты не подумал? Истинный гуманизм и толерантность должны касаться всех без исключения. Без исключения. Этический снобизм оппозиции не менее отвратителен, чем перегибы власти, разве нет?



Нас было трое. Княжев, Ростовцев, Ветлугин. Трое в лодке, не считая Харона. Неплохая шуточка, а? Ты не вейся, черный юмор. Мы были лидерами своих поколений. Нас пытались столкнуть, воображая себе то яркую дружбу – то явное соперничество. Но, честно говоря, мне с ними и не было нужды соревноваться. И что теперь? Старший отбросил роликовые коньки, у младшего завтра фиктивные или настоящие похороны (мне пообещали его сохранить, но я уже никому не верю), а средний, которого иные считали самым-самым (как долго я верил им!), усомнился в этом и действительно перестал быть. Харон, не смеши ты меня хоронить.



А может быть, младшего только ведут длинными коридорами, длинными коридорами? Может, выпустят вон из отечества, подвергнув пластической операции и заставив сменить имя, и он примется мирно и молча жить себе, поживать, выращивать брюссельскую брокколи? В конце концов, не всё же охватывает литература, есть еще свободные зоны для жизни… Эй, кому ты это говоришь?



Гадко, но Княжева мне не жаль.

Почти. Что же касается Ветлугина, то культ, созданный его последователями и учениками, отдавал такой дурновкусицей, что, казалось, лопнет даже не от внешнего щелчка, а от растяжения оболочки. Наша стычка послужила лишь спусковым крючком естественному ходу вещей.

Да и кто мы, на самом деле? Друзья-однополчане? Все трое знали, что это не так.

Здесь ни к чему сентиментальность. Они-то со мной не считались. Они позволяли себе.



Ничего живого не осталось между. Метафизик – какое глупое слово! – никогда не относился ко мне всерьез.

Не упоминал обо мне на заграничных конгрессах. Не знакомил со славистами, когда они еще приезжали к нам. Считал, что я не достоин? В тот год, когда он в последний раз катался в Италию, я получал – ни много ни мало – государственную премию за вклад.

Нет, даже не в литературу. Шире.

В отечественную культуру. Но он этого не заметил. Это не имело для него значения.



Не думаю, что он продвигал и собственных учеников. Да он почти не пускал их к себе! А они толпились. Вульгарные паломничества. Мне казалось, он специально создавал эту очередь, этот ажиотаж вокруг своей персоны. Позиция недоступного гуру – эффективный пиар.

И предурацкий. Меня тошнит от этого. Если я и хотел ученика, то лишь одного.



А я хотел. Мне привезли из города дурные вести: не смогли найти владельца сумки М. Ушакова, десятиклассника, чьи странные тексты поверх задачек по алгебре («Велосипедист выехал из пункта А в пункт Б со скоростью…») сбили мою уверенность в том, что поэзии больше нет. Я впервые усомнился в этом. Мне нужен этот мальчик! Уж не родственник ли он нашего советника по культуре Павла Сергеевича? Мне неловко спросить – да и опасно это. Впрочем, фамилия распространенная. Искать, искать. Сумка осталась. Велосипедист исчез. Выехав из пункта А, ни в какой другой не попал.



Нет, не гениальность (оказывается, я ее ждал: с ужасом, сомнением, надеждой, трепетом, предубеждением – все сразу). Слава богу, нет (я почувствовал все-таки облегчение). Пока только наброски, и лишь одно полностью получившееся стихотворение. Мне ли не понять. На сто процентов. Оно меня мучает. Господи боже, космос наш бесконечный, почему этот текст приснился не мне??? Дико, что его мог написать 16-летний подросток, который и Рильке-то от Гёльдерлина не отличит, потому что их книг ни в школе, ни в практичном доме его не может быть. Никак не может быть. Я переписал то стихотворение невидимыми чернилами, которые Федор привез мне из Франкфурта еще в те времена, когда Европа искала остросюжетности и культивировала шпиономанию. (Мы тогда и предположить не могли, что потом и с каким размахом начнется у нас.) Чернила загустели, я разводил их минеральной водой.



Но куда же делась эта бумага? Странное стихотворение о партии мертвых, о молчании, которое сейчас, безусловно, честней. Мое ненаписанное стихотворение, которое я, как ни силюсь, не могу вспомнить! Бросающее вызов, бросающее навзничь, отбрасывающее свет на Оруэлла и Замятина, на Хаксли и Сорокина. Опрокидывающее слишком долго возводимую границу между грубым ужасом дня и воздухом поэзии, которую я когда-то любил.



А может быть, это они подшутили надо мной? Ветлугин-выскочка и Княжев-тюфяк? (Не, Княжев не мог – слабо ему, да и зачистка группы тогда, кажется, уже прошла.) Неужели все это точно рассчитанная издевка надо мной, искусная литературная мистификация? Голова раскалывается. Придется идти к Степнову, чтоб выписал антидепрессанты. Говорят, эффективней – нового поколения. Говорят, это сразу решает все проблемы. Главное, чтоб снимали тревожность и останавливали внутренний диалог. И плевать на побочку.

Я больше не могу. Этот мальчик и этот вызов. Мне надо найти его, подмять, взять в оборот. Я поглощу его незаметно (ни слова об этом). Каков соблазн! Мое измученное самолюбие изгибается, превращается в петлю. Нельзя, чтобы кто-то понял тайную сторону этого учительства. Думаю, что всякого учительства. Ревность, зависть, зависимость, священный трепет. Как страшно, и тянет дать этому волю. Заставить себя закрыть этот файл в голове! Но все равно глухой и потрескивающий голос звучит, точно вдалеке. Слов не разобрать.

Назад: 2. Анонимное письмо
Дальше: Замшевыми губами