Книга: Промежуток
Назад: 2. Кирпичные разговоры
Дальше: 3. Инга

Сборы

1. Инга

Бегство – это что-то необратимое. Бегущий не может остановиться. Он бежит из того места, где его ожидает опасность, бежит, как фишка по игровому полю «настолки», и оказывается в другом месте-кружке, где его подстерегает иная опасность. Человек срывается с места в карьер и падает в карьер, вырытый давно и забытый, припорошенный снегом или засыпанный мучительно-яркими листьями кленов, склонившихся над этой мини-бездной. Земля круглая, все бессмысленно – куда бежать?



Воображаемых и реальных преступников еще не научились отправлять в открытый космос. Дать им минимальный шанс на выживание – все еще роскошь, дело ста сорока четырехтысячное. И откуда вы знаете, что они будут биться за выживание? Может быть, там это станет так неважно, что проступит нечто иное? Может быть, это иное – огромное, как медленно остывающая звезда – автоматически поддержит наше существование, и нам уже не надо будет беспокоиться ни о чем?



– Я разогрел овощи, – послышалось с кухни. Нержавеющая ложка звякнула о тарелку.



Склоняюсь над раковиной. Алые цветы неопределимой формы распускаются из круглых сердцевин, стремительно – у них свой ритм, – потом все медленней. Струйка холодной воды смывает все. Похоже на рисунки песком. Все исчезает очень быстро, как все исчезает.



– Хватит. Просто подними лицо. Иди сюда.



Дарт выглядит так мирно с засученными рукавами и отставленными назад локтями. Такое впечатление, что он собирается танцевать твист, насмотревшись старых фильмов в Музее кино – до того, как его крошечные залы превратили в ресторан для каннибалов. Они даже название оставили. Ресторан каннибальской кухни «Музей кино». Там у них, говорят, свежие трупы в стеклянных холодильниках-витринах.

А я помню пленки, воздух, туман.



Как можно ужинать??



– Я ничего не хочу.



– Ты сейчас похожа на герцогиню, которую уличили в шпионаже. Несмотря на следы побоев, она держится с высоко поднятой головой, – развлекает, как привык, и сейчас. Чирк – салфеткой под носом.



Крап радужек. Чего доброго, начнет кормить с ложки. Так и есть. Я уже у него на коленях – боком, точно в амазонке, и не улизнешь. Овощи, настоящие, нарезаны крупно. Подсолнечного масла он не пожалел (в столице, конечно, такую роскошь еще можно достать), и я машинально думаю о том, что ложки, сколько ни мой, останутся жирными – хозяйственное мыло я экономлю для стирки. Кстати, взять с собой один кусок или сразу весь запас? Если такой элементарный вопрос не решить в один миг, то как же с другими?



Болтаю ногами, стараюсь жевать. Полная ложка требовательно зависает у рта.

Я не смотрю в нее. С тревогой вглядываюсь в светлые глаза Дарта. Надолго ли мы уезжаем? Вернемся ли до холодов? Догадываюсь, что и Дарт этого не знает.

Что его решимость – палатка, которую он разбивает без колышков. Она не крепится ни к чему.

2. Дарт

Спросила беспомощно: «И зимнее?» – и я сразу вспомнил всю ее непрактичность, которая действовала на меня тогда как самое сильное средство. Свое возбуждение-восхождение без оглядки, без остановки, без разрешения. Нервы – так себе тросы.



Как она жила тут с тех пор, когда все эти коучи и ведущие литературных студий стали нелегалами? Чем зарабатывала на хлеб, когда репетиторы, готовящие в Лит, исчезли за упразднением Лита? А ведь за эти годы она так и не узнала, что я все-таки закончил там один экспресс-курс – для тех, кто чувствовал, что не тянет, но от мечты стать писателем не мог отказаться. Поэты уровня Княжева и тем более Ветлугина там, конечно, не преподавали. Они-то нас не обманывали.



А мы… Кто там только не встречался мне! Распальцованные ночные волки, сидящие на русском роке – ретро, винтаж и еще раз ретро (эти были тише и скромней новорожденных ягнят и с прилежанием постигали азы классической просодии). Чистенькие офисные воротнички, скупающие билеты на престарелого Оксимирона и записывающие на свои новейшие гаджеты его пластический мат (мальчики-оборотни в действительно безупречно отглаженных воротничках, по утрам мечтающие кататься на американских горках русских «откатов», а по ночам воображающие себя революционерами). Они видели призраков за тщедушной спиной своего руга-гуру, но в той полутьме не могли распознать кубистического лица Маяковского и размытого профиля Хлебникова.



Встречались и другие. Нет, филологических зануд там не было – у этих хватало образования или снобизма не мечтать.

Но был, например, спортсмен, порвавший себе ахиллесово сухожилие. Связная речь во время обсуждений стихов была его ахиллесовой пятой. Были и иные герои – сирийской войны, турецкой войны. Чего они ждали? Не видели, что ли, что у всех и тут почва горит под ногами? Был баянист, сорвавший руки, – с удивительно длинными пальцами. Он мечтал писать занимательные исторические романы для юношества. Бывший баянист мечтал о карьере Бояна – странно, да? Неудивительно, что, сколько ни пытался построить авантюрный жанр, он все сбивался на антиутопию.



Нет, не могла она этого знать. Я был ей интересен (если был) как бессловесное существо. Я был действующим лицом, он – говорящим. Это была пьеса, основанная на деконструкции (она, кажется, отказывает мне в знании подобных слов). Масштабном расслоении. Тут все двоится, при этом места и роли четко закреплены. Иногда она сбивалась и перестраивалась на вторую линию, внезапно спрашивала меня о чем-то, связанном с ним, – вроде необратимых метафор или, например, о том, не похож ли дождь на терминологию Хайдеггера; и тогда, растроганный, я становился красноречив, она подхватывала мое безумие, метафоры оборачивались метаморфозами, и мы доходили до порога магии. Нет, не всей этой эзотерики «для бедных», проклятой в веках. До другой – очень нео.



Мы были безумцами и разговаривали только о чем-то неочевидном. А потом я заворачивал ее изумление в слои сексуальных сцен, и она быстро забывала о себе и обо мне. Наверное, она никогда не забывала о нем – и что, и что? Черт, какое мне до этого дело? Я любил ее. Я ее брал: не давая опомниться, заставая врасплох – или сладко и душно, изматывающе-медленно. Как и предназначалось мне, я действовал.



Иногда мне даже казалось, что она уже не знала, кого из нас действительно ждала и чего от каждого из нас ждала. Однажды встретила меня в лисьей шубе на голое тело – о, она могла продать что угодно, но не то умопомрачительное длинноворсовое воспоминание! Я опрокинул ее сразу, когда понял, что под шубой ничего нет – и, обняв длинные ноги в маленьких синяках тут и там (падала? он? что у них случилось?), приник к хищному цветку, пил и пил, пил ее и сдерживал, сколько мог, высвобожденного из джинсов. И она билась, а я держал ее, и, когда ее крик перешел в рык, резко вошел, и еще долго мог, и она была всмятку.



Она вообще была задумана как миг, а не время – я знаю, это больше, чем ускользающая красота, притягивало меня к ней. Я любил все, в чем она была уязвима. Ее колокольчиковый смех, переодевания за китайской ширмой, заказанной в незапамятные времена. Панели, обтянутые рисовой бумагой, которая кое-где прорвалась, – вероятно, еще при транспортировке; и на одной из панелей, я помню, была изображена огромная потускневшая бабочка, а на другой – спящий старик. Ничего этого сейчас в ее комнате не было.

Назад: 2. Кирпичные разговоры
Дальше: 3. Инга