Когда идей фонтан и замыслы роятся,
Ты лучше воздержись от лишней суеты.
Спокойно дашь всей мути отстояться —
Крупицу истины найдёшь вернее ты.
Институт остался позади, но в моей жизни мало что изменилось. Работа по теме шла довольно успешно своим чередом, Николай Павлович дал мне полставки старшего лаборанта – ведь у меня уже была семья – жена и маленькая дочка. У нас образовалась неплохая компания – Алексей Лихачёв, Валерий Окулов и я. Оба моих товарища были старше меня на четыре-пять лет и имели несравненно больший жизненный опыт. Общение с ними заменяло мне недостающего старшего брата – я был старшим ребенком в семье. Жили мы дружно, очень много работали. Мои друзья многому меня научили, предостерегали от неверных шагов и импульсивных поступков. В ту пору прошли знаменитые фильмы Гайдая – «Кавказская пленница» и «Самогонщики», и Моргунов, Вицин и Никулин – замечательная троица – были всенародными любимцами. Мы были настолько неразлучны, что нас стали называть так же, как героев, – Бывалый, Трус и Балбес. Бывалым, конечно, был Лихачёв, и не только из-за наибольшего сходства с ним из нас троих. Он поработал слесарем на заводе, затем учился в Военно-медицинской академии. Потом уволился из ВМА и перешел в I ЛМИ. В Институте онкологии он пользовался неизменным авторитетом у руководства, ещё в ВМА вступил в КПСС и был «назначен» лучшим пропагандистом района. Его портрет даже висел на доске почета в Сестрорецке, куда мы ходили 1 Мая и 7 Ноября на демонстрации. Он был самым рассудительным и «правильным» среди нас троих. У него была самая лучшая «анкета», и было естественным, что он первым поехал на стажировку в Лион, во Францию, где незадолго перед тем было открыто Международное агентство по изучению рака (МАИР), одна из структур Всемирной организации здравоохранения при ООН. Трусом определил себя сам Валерий. Конечно, он никогда не был трусом в жизни, но, послужив в армии, столкнувшись с проблемами при распределении, был разумно осторожен в словах и поступках. А его ироничный склад характера, не лишенный и самоиронии, вполне соответствовал второму герою нашей троицы. Ну, а роль Балбеса досталась мне, самому молодому, не очень сдержанному на язык, иногда плохо ориентирующемуся в непростых жизненных ситуациях.
Валерий Анатольевич Александров был немногим старше Окулова и Лихачёва, но он уже окончил аспирантуру у академика П. Г. Светлова в ИЭМе, защитил кандидатскую диссертацию и пришел в лабораторию на должность научного сотрудника. Дистанция между нами по тем временам была огромная. Мои друзья довольно быстро перешли с ним на «ты» и держались, особенно после защиты ими кандидатских диссертаций, на равных. Я же был на пять лет моложе, и «комплекс» перед старшим по возрасту и званию держался очень долго. Лишь лет через десять мне, по инициативе В. Александрова, с трудом этот комплекс удалось преодолеть. Мы перешли также на «ты», и спустя еще несколько лет я почувствовал, что «дистанция», которую я внутренне ощущал, исчезла. Валерий Александров, в отличие от нашей троицы, окончил Санитарно-гигиенический медицинский институт и был санитарным врачом по базовому образованию. В институте он был спортсменом, и его межвузовский рекорд по прыжкам в длину и троеборью держался многие годы после окончания им института. Он был родом из Пушкинских Гор. Как мы шутили после защиты им докторской диссертации – вторая знаменитость тех мест после Александра Сергеевича! Валерий Анатольевич был хорошо подготовлен как эмбриолог, работоспособен и очень энергично занялся исследованиями особенностей трансплацентарного канцерогенеза. Его работы выходили одна за другой, причем две статьи были опубликованы в «Nature». Его направление наиболее активно курировал Николай Павлович, и Валерий Анатольевич быстро продвигался к завершению докторской диссертации.
Казимир Марианович Пожарисский был на семь лет старше Лихачёва и Окулова и, безусловно, считался наиболее зрелым исследователем среди всех сотрудников лаборатории. Его отличали необыкновенная фундаментальность в морфологических исследованиях, что определялось школой, которую он прошёл у академика Николая Николаевича Аничкова, бывшего президентом АМН СССР и классиком отечественной и мировой патоморфологии. По предложению Николая Павловича Казимир Марианович занялся разработкой модели и морфогенеза рака толстой кишки. Тысячи крыс были использованы в его экспериментах. Мы все участвовали во введениях канцерогена животным. Поскольку инъекции были болезненными, одному приходилось крепко держать крысу, чтобы она не укусила того, кто вводил вещество. Самцы крыс были весьма агрессивны, и требовались известная ловкость и мужская сила, чтобы удержать в нужном положении вырывающегося зверя весом до 500 граммов. Когда в 1970 году в лабораторию пришел Валерий Климашевский, эти эксперименты расширились: под руководством Казимира Мариановича он начал гистоавторадиографически исследовать кинетику пролиферации при индуцируемом 1,2-диметилгидразином канцерогенезе. Интеллигентный и работоспособный, Валерий, обладавший прекрасным чувством юмора и покладистым характером, быстро вошел в коллектив и стал нашим хорошим товарищем.
Собственно защиту помнить я и не мог, поскольку Н. П. защищал диссертацию в Московском онкоцентре. Запомнилось, что черновые варианты печатала лаборантка Лариса Зубова, с ведома Н. П. приходившая на работу обычно к пяти часам вечера. Это был конец рабочего дня в лаборатории – для всех, но не для Казимира Мариановича и нашей троицы. Заботливая Лариса начинала свой рабочий «день» с чая и принесенных бутербродов, мы добавляли к этому кто что имел, и открывались получасовые вечерние посиделки за чаем (а иногда и не только), после чего мы ещё минимум два-три часа «пахали» до ухода домой. Как-то Н. П. недоуменно спросил уходящего домой в шестом часу вечера Валерия, что случилось, ведь «работа только начинается». Когда чистовой вариант рукописи диссертации был готов, Н. П. попросил нас в один из выходных дней поучаствовать в наклейке многочисленных фотографий во все положенные пять экземпляров. Общаться с ним в неформальной обстановке было настоящим удовольствием! Естественно, одна из таких встреч со всем, в целом дружным, коллективом лаборатории состоялась у него дома на улице Плуталова, когда диссертация была успешно защищена в Москве и Н. П. вернулся в Ленинград.
С диссертацией Николая Павловича был связан у меня ещё один запомнившийся эпизод. Н. П. послал меня с какими-то бумагами по диссертации к академику АМН СССР В. Г. Баранову, который жил в известном доме на углу Кронверкской и Большой Пушкарской улиц, другим своим фасадом выходившем на Кировский (ныне Каменноостровский) проспект. В этом доме жили академик Н. П. Бехтерева и еще много других известных людей, что отражалось в многочисленных мемориальных досках на фасаде. Я принес бумаги Василию Гавриловичу, он взял их, сказал, что сейчас же их просмотрит и подпишет, усадил меня подождать в одной из комнат. Через короткое время вошел и подал подписанные бумаги. Мы вышли в просторную прихожую, большую, чем комната, в которой мы тогда жили всей семьей, Василий Гаврилович стал подавать мне мое пальто. Я был невероятно смущен и стал отбиваться – мол, сам оденусь. Как это – я только ординатор, а академик мне подает пальто. На что Василий Гаврилович сказал: «Молодой человек, когда я к вам в дом приду, вы мне подадите пальто, а когда вы в моем доме – я вам подам!» Этот урок воспитанности я запомнил на всю жизнь и стараюсь следовать ему. Абсолютно такую же историю мне поведал Валерий Окулов, бывавший в доме Василия Гавриловича ещё студентом в связи со своей научной работой в его клинике. Замечу, что такую же фразу я слышал в своей жизни тоже от петербургского академика, Александра Даниловича Ноздрачёва, когда впервые побывал у него в кабинете.
В 1968 году лаборатория начала грандиозный эксперимент по изучению в пяти поколениях крыс канцерогенности известного пестицида ДДТ, выполнявшийся по контракту с МАИР. Самцы и самки крыс в течение всей жизни получали с кашей ДДТ в четырёх концентрациях и затем спаривались для получения следующего и так далее до пятого поколения. Вещество нужно было вводить с пищей ежедневно, поэтому по выходным дням дежурили сотрудник и лаборант, в обязанности которых входило приготовление смеси каши (приготовленной накануне на кухне вивария) с ДДТ в нужных концентрациях – 2, 5, 10 ppm (частей на миллион) и отдельная группа 250 ppm – и кормление ею крыс. Поскольку в каждой группе было по 50–60 самцов и самок, да еще контрольная группа, и все это в четырех дозах, то легко убедиться в том, что общее число животных в опыте было огромно. Нужно было еще просмотреть тщательнейшим образом все клетки, собрать и вскрыть всех павших животных. Периодически часть крыс в каждой группе убивали. Замороженные в жидком азоте образцы тканей из разных органов плюс образцы каши с разными концентрациями отправляли самолётом в Англию, где в специальной референс-лаборатории определяли концентрацию ДДТ. Пару раз приезжали сотрудники МАИР, контролировать ход опыта. Помню приезд директора МАИР Джона Хиггинса, а позднее сменившего его на этом посту Лоренцо Томатиса.
Эксперимент продолжался несколько лет, был успешно завершен, сделаны и просмотрены тысячи гистологических препаратов, составлены сводные таблицы и отчеты – а это были кипы бумаг, – и все это отправлено в МАИР. Что удивительно, практически никакого серьёзного «конечного продукта» в виде научной публикации из этого огромного и важного эксперимента сделано не было. Я видел публикацию венгерских коллег, которые параллельно проводили по заданию МАИР аналогичное исследование. Но результаты нашего опыта по неизвестной мне причине так и остались в бумагах и отражены лишь в отчетах МАИР. В лаборатории до сих пор хранятся сотни карточек с данными на каждую крысу из этого опыта. Нами были опубликованы только скромные тезисы в трудах конференции по лабораторным животным, проходившей в Юрлово, под Москвой. Кроме того, мне удалось убедить Н. П. опубликовать данные о частоте развития спонтанных опухолей у крыс, основанные на контрольной группе из этого опыта. Этот уникальный материал потом не раз сослужил мне добрую службу, когда я начал сотрудничать с математиками. Кстати, ответственным исполнителем темы был Валерий Окулов. По негласной договорённости с Н. П., эта тема по завершении в 1973 году могла лечь в основу его кандидатской диссертации, если бы его поисковая работа по иммуноморфологии щитовидной железы крыс при канцерогенезе по какой-либо причине оказалась невыполненной. Учитель страховал своих воспитанников! Но обошлось.
В очередную поездку на стройки мне удалось вырваться лишь в 1970 году. В 1968 году мы с Леной оканчивали институт, распределялись, родилась наша дочь Маша, пришлось летом поехать в Кишинев, где тогда жили родители жены. На следующий год почему-то тоже не смог поехать. Весной 1970 года мне позвонил Володя Сивков и сказал, что нужен врач в отряд ЛЭТИ, который собрался ехать на Дальний Восток, в Хабаровский край. Я пришел на собрание отряда в старом корпусе ЛЭТИ на углу ул. Профессора Попова и Аптекарского проспекта, где встретил старых знакомых по Ладоге, а также друзей Гриши Черницкого – Леню Осиновского, Толю Павленко, Володю Вашкелиса и еще нескольких, в том числе из «Ладоги-4». По какой-то причине отряд, в котором, как в обычном ССО, было человек 50, разделился на две части и работал в двух местах, став двумя совершенно независимыми отрядами. Да еще мне пришлось задержаться в Ленинграде и вылететь на неделю позже – отпуск начинался позже даты вылета. Поездом туда ехать было немыслимо – целую неделю, поэтому нужно было лететь до Хабаровска самолетом. Хорошо помню, что Сивков прислал телеграмму, чтобы я привез десять бутылок водки. На Дальнем Востоке в сельской местности в летние месяцы, когда шла уборочная кампания, водку не продавали. Нам водка была нужна не для внутреннего употребления, а заменяла валюту: за бутылку можно было нанять на день кран с крановщиком, самосвал, бульдозер, экскаватор.
Итак, я прилетаю в родной мне Хабаровск (все-таки жил там с 1955 по 1960 год), нахожу, согласно полученным от Сивкова инструкциям, здание Крайрыболовпотребсоюза, договор с которым заключил наш отряд, бывший первым ленинградским отрядом в составе Хабаровского краевого ССО. Отряд носил смешное имя «Золотая рыбка», что вызывало зубную боль у краевого комсомольского начальства, терпевшего её только из уважения к гостям-ленинградцам, что было для них престижно. Отряд, как они знали, состоял почти целиком из «ветеранов», бывших на стройках по три-пять раз, а для Хабаровска студенческие строительные отряды были еще в новинку. В моде были названия отрядов «Буревестник», «Спартак», «Вымпел», «Амур», «Уссури», больше напоминавшие названия пионерских лагерей или спортивных клубов. Но командир нашего отряда Володя Вашкелис – мастер спорта по дзюдо и самбо, ростом под два метра и с обаятельнейшей улыбкой – ласково объяснил краевому руководству ССО, что ничего предосудительного в названии «Золотая рыбка» нет. Ведь у Александра Сергеевича Пушкина она исполняла любые желания вздорной старухи, а наш отряд опытных строителей выполнит самые сложные задания краевого штаба ССО.
Володя меня встретил в конторе Крайрыболовпотребсоюза, где он оформлял бумаги и согласовывал проекты. Мы сели в какой-то рыдван и поехали по трассе Хабаровск – Владивосток, мимо сопок, поросших могучими деревьями, полей, иногда полностью заросших оранжевыми или красными дикими саранками. Володя по дороге рассказал мне, что в городке Вяземский на берегу Уссури отряд начал строительство картофелехранилища для заготконторы. Жили там же, на территории конторы, под навесами, посреди которых располагались огромные, несколько метров в диаметре и высотой тоже в несколько метро, бочки для квашения капусты. В них, пока капуста еще не поспела, была залита вода, чтобы бочки не рассохлись. Бочки с водой были прекрасным местом для размножения огромных комаров, которых Володя назвал «фантомами», по названию реактивных американских истребителей, потому что когда этот комар заходил на тебя, то это напоминало атаку «Фантома». Напомню, что в те годы шла война во Вьетнаме… Несколько часов дороги (до Вяземского было около трёхсот километров) пролетели быстро.
Мы въехали на территорию заготконторы, пришли на объект, где уже был закончен фундамент, а вокруг были сложены большие штабеля силикатного кирпича, из которого нам предстояло возводить овощехранилище. Толик Павленко, которого я помнил еще по «Ладоге» 1967 года – он был в отряде, где врачом была Элла Черницкая, – спросил меня, умею ли я «ло́жить кирпич». (Именно «ло́жить» – так говорили профессиональные каменщики с ударением на первом слоге, а не «класть», как говорят не смыслящие в строительном деле дилетанты.) За все предыдущие мои стройки мне приходилось иметь дело главным образом с бутовым камнем, из кирпича на целине строили мало и редко. Но я самонадеянно заявил, что «ло́жить» умею, дело нехитрое, и мы с Толиком начали ставить маячки, натянули бечевку, завели первый угол. Толик тоже не имел опыта работы с кирпичом, но мы решительно взялись за дело, лихо бросая кирпичи на раствор. Стена быстро росла, и мы собой очень гордились. Но когда через несколько дней приехал местный прораб, то он пришел в ужас от вида нашей стены. Ряды кирпичей «гуляли» по высоте, швы местами были плохо заполнены раствором, расшивки швов никакой не было, а местами стена в два с половиной кирпича просвечивала насквозь. А что, заявили мы, не жилой же дом или дворец советов возводим, для картошки и так сойдет. Главное – это сколько мы кубов уже уложили. Хотя потом наша кладка стала почти приличной, погоня за кубатурой вышла нам боком – здание пришлось потом штукатурить, что не предусматривалось проектом и сметой. Стоимость штукатурки вычли из нашей зарплаты.
Поварихой в отряде была жена Володи Вашкелиса Люба, готовила она хорошо, но с продуктами в те времена было очень плохо. Приходилось довольствоваться макаронами, «кирзой» – сиреневого вида кашей из перловки, кильками и подозрительного вида тушенкой. За три недели мы поставили стены, сделали бетонные полы и отмостку и переехали в городок Бикин, что на слиянии реки Бикин с Уссури. На другом берегу Уссури был Китай, к берегу подходить было нельзя – погранзона. Но по реке свободно плавали джонки китайцев. Под жилье нам отвели какой-то полуразвалившийся большой дом в центре Бикина, принадлежавший когда-то, как нам сказали, местному казачьему атаману. Мы пошли осматривать городок, куда ссылали бендеровцев и других врагов народа. Зашли в магазин. В винном отделе необъятных размеров тетка черпаком доставала из 40-литрового молочного бидона вино и через алюминиевую воронку наливала покупателям какое-то пойло в принесенную с собой стеклотару. На этикетке в витрине мы с изумлением прочитали: БАРМАТУХА («Агдам») – 1 руб. 60 коп./литр.
– Тетка, продай этикетку, – попросил продавщицу Эдик Павлюк.
– Не продам, – отрезала она. – Дефицит!
В Бикине нам предстояло возвести из красного кирпича склад довольно внушительных размеров – высотой с трехэтажный дом, длиной метров шестьдесят и шириной метров двадцать. Но сначала нужно было разобрать стоявший на месте будущего склада огромный амбар дореволюционной постройки из потемневших от времени бревен. Прораб показал нам объект разборки и, сказав, что работы здесь нам не меньше чем на недели полторы, уехал в Хабаровск. Пораскинув инженерными мозгами, мои товарищи пригнали два трактора (благо водка у нас еще была в запасе), привязали тросы к двум углам амбара, тракторы поднатужились, и амбар рухнул, подняв огромное облако пыли. Когда через пару дней прораб вернулся, мы сидели на аккуратно сложенных останках амбара и спросили его, долго ли ждать обещанный экскаватор для рытья фундамента. «Как вы это сделали?» – в полном изумлении спросил прораб. «Немного напряглись, вот и сделали». Наутро привезли на трейлере экскаватор. Управлял им замечательный мастер Леха, который мог поднять ковшом спичечный коробок, не повредив его и не набрав земли. Когда на косогоре он рыл ямы под фундаментные блоки, то ему было достаточно дать отметки глубины на верхней и нижней точках. Все промежуточные он делал на глазок. Нам приходилось лишь подчищать лопатами неровности дна – глубина была идеальная. К сожалению, Леха страдал распространенной российской болезнью – был запойным, и тогда уже неделю от него нельзя было ничего добиться. Зная это, мы прятали от него все спиртное, не выпускали с объекта. И жил он с нами в одном доме. Но однажды Сергей Федин ходил по дому, где мы жили, и спрашивал, не видел ли кто его пузырек в оплетке с польским одеколоном. Никто не видел, лишь Леха что-то бубнил под нос, похожее на «я – пульверизатор». Так мы поняли, куда исчез фединский одеколон.
Фундамент сделали быстро и начали кладку. Неожиданно на объекте появился прораб и с ним бригада каменщиков во главе с китайцем Ваном. Они несколько дней поработали с нами, обучая премудростям кирпичной кладки. И лишь когда убедились, что мы хорошо усвоили их уроки, внезапно исчезли. Так что, если навыками обращения с диким камнем я обязан специалисту из солнечной Армении, то кирпичному делу меня обучал мастер из Поднебесной. Интернационал!
Однажды, как раз 1 августа – в День строителя, праздновавшийся студенческими строительными отрядами как свой собственный, – на объект приехало краевое начальство – комиссар краевого ССО, который привез журналиста местной газеты и агитбригаду, состоявшую из студентов медицинского института. Журналист должен был написать в районной газете о доблестном труде ленинградцев. Он взял интервью у Володи Вашкелиса и спросил, с кем еще можно поговорить. «А с любым! Вот, например, с доктором», – ответил Володя, указав на меня.
– А, эскалоп! – радостно сказал, видимо, желая показать свою образованность, журналист, перепутав эскулапа с эскалопом и вызвав гомерический хохот моих друзей.
Осмотрев объект, высокое начальство сказало, что оно привезло агитбригаду. Агитбригада порадует своими песнями дорогих гостей, прилетевших из города трех революций Ленинграда помочь дальневосточным студентам строить светлое будущее на берегах Амура и его главного притока Уссури. Несколько славных мальчиков и девочек, вооруженных двумя гитарами, выстроились перед нами и запели «Главное, ребята, сердцем не стареть!» Затем они спели нам про голубую тайгу и еще что-то из замечательных произведений семейного творческого коллектива, состоящего из композитора Александры Пахмутовой и поэта Николая Добронравова.
«Ребятки, спасибо, – ласковым голосом обратился к ансамблю Володя Сивков. – Скажите, вы который раз на стройку приехали?» – «Первый», – ответили певцы и певуньи. «Ну, в таком случае, вам нужно устроить „крещение”, поскольку в составе „Золотой рыбки” нет никого, кто бывал меньше трех раз на стройках». Он достал свою трубу, на которой сыграл «зарю», и объяснил, из чего состоит процедура. Не помню уже всех деталей, но было очень смешно и не обидно. Например, разделив гостей на две группы, Володя дал им кувалду, два деревянных кола и велел каждому из команды по очереди сделать по удару – кто глубже загонит кол в землю. Когда же победитель выявился, Володя сказал, что это промежуточный победитель, а окончательным будет тот, кто быстрее вытащит кол из земли.
Наконец, навеселившись, мы предложили агитбригаде и комиссару, если они не спешат, послушать наши песни. У нас была одна гитара, две еще были у ансамбля, мы попросили их и запели. Пели песни Окуджавы, Визбора, Городницкого, Высоцкого, Полоскина, Вихорева, Кукина, Клячкина, Ады Якушевой и Новеллы Матвеевой, замечательные песни неизвестных мне лэтишников, но хорошо мне известные (до сих пор помню многие из них). В нашей «команде» многие играли на гитаре и почти все хорошо пели, причем у каждого песни были свои «коронные» и любимые. Лидерство передавалось от одного к другому, остальные же подпевали, раскладывая мелодию на голоса. Студенты и начальство сидели притихшие, в каком-то оцепенении, наверное, испытав потрясение, которое было у меня, когда на своей первой целине я услышал эти песни в исполнении геологов, как-то приехавших к нам на ночлег. Видимо, слишком велика наша страна, и песни, которые мы пели, еще не преодолели почти десять тысяч километров от Ленинграда до города Бикин на далекой Уссури. Незаметно и как-то быстро спустилась ночь, мы зажгли костер, а студенты просили: «Ещё, ещё…»
Моя научная работа в лаборатории шла полным ходом. Я подрабатывал дежурствами на станции скорой помощи, обслуживавшей посёлок Песочный и примыкающие к нему Дибуны. Год пролетел стремительно. Как провести лето и куда ехать – никаких сомнений не было. Конечно, в Хабаровск. Во-первых, нас усиленно приглашало стройуправление Крайрыболовпотребсоюза, очень довольное результатами нашего прошлогоднего десанта: мы работали с утра до ночи, не пьянствовали и в общем, если не считать первоначальной накладки с картофелехранилищем, быстро и качественно строили нужные им объекты. Во-вторых, мы хорошо заработали – деньги по тем временам немалые. Кто-то копил на кооперативную квартиру, кто-то – на машину. Почти у всех были маленькие дети, которые часто болели. Моя дочь Маша дольше сидела дома, чем ходила в детский сад, Лена брала больничный. По больничному листку по уходу за ребенком платили только три дня, и если бы не мои летние заработки, то нам пришлось бы совсем худо. На них мы могли пережить зиму. Третьей причиной, конечно, было то, что за эти годы мы настолько сдружились, что часто общались и в городе, ходили друг к другу в гости, перевозили очередного счастливчика, получившего по городской очереди или купившего квартиру, собирались на дни рождения, которые неизменно заканчивались хоровым пением. И совместная работа, пусть тяжелая и грязная, оставляла у большинства из нас чувство настоящего мужского товарищества. Всегда можно было надеяться на надежное плечо, помощь друга.
Летом 1971 года нашим объектом был огромный склад такого же типа, что мы построили в предыдущий год в Бикине. К нему нужно было пристроить еще здание промышленного холодильника – фактически трехэтажный большой дом. Объект был в трёхстах километрах к югу от Хабаровска, в деревне Лермонтовка, также на Уссури. Поселили нас в гараже, который был построен какой-то бригадой годом ранее. Гараж стоял на сопке, с которой открывался замечательный вид на Уссури на западе и отроги Сихотэ-Алиня на востоке. Через теодолит мы хорошо видели фанзы на китайском берегу Уссури, джонки, снующие у китайского берега. Граница была рядом. В Лермонтовке располагался гарнизон, где был ближайший магазин «Военторг», с которого мы начали знакомство с новым для нас местом. На первом этаже двухэтажного неказистого здания была столовая, а на второй этаж вела маршевая лестница, которая от входной двери шла наверх, а после небольшой площадки на полуэтаже раздваивалась и вела одна в промтоварный отдел магазина, а другая – в гастроном, куда нам как раз и нужно было. Поднявшись на полуэтаж, мы остановились, не зная, по какой лестнице попасть в гастроном – левой или правой. «Что там думать? – сказал, кажется, Сашко Малеванный. – Следуйте указаниям вождя!» На стене прямо перед нами висел плакат, на котором вождь мировой революции в кепке приветствовал нас и указывал путь. На плакате было написано «Верной дорогой идёте, товарищи!» И ведь был прав – куда нужно было, туда и пришли.
Однажды после дождя в огромной луже на нашем объекте застрял, крепко схваченный глиной, бульдозер на базе трактора «С-100». Володя Вашкелис пошел в танковую часть, что располагалась недалеко, и прикатил на учебном танке без башни. Молоденький старлей, сидя на крышке, прикрывающей место, где должна быть башня, приказал механику-водителю развернуться кормой к бульдозеру и затем крикнул нам, чтобы мы зацепили на бульдозере конец толстенного троса. Танк заревел, напрягся, дернул, но вытащить крепко застрявший бульдозер не удавалось. Гусеницы вращались, разбрызгивая грязь, но безуспешно. Старлей выругался, попросил отцепить трос и умчался на своей учебке. Минут через двадцать мы услышали мощный рев – на нас мчался современный боевой танк – с башней, орудием и пулеметом. В люке танковой башни стоял наш старлей, стиснув зубы. Снова зацепили бульдозер, танк дернул трос так, что мы думали, оторвется ось у бульдозера, – он вылетел из глиняных объятий, как пробка из бутылки шампанского – с хлюпом, причем все контуры его ходовой части какое-то время были видны, как на слепке, но потом быстро затянулись жижей.
– Вот так-то, – сказал старлей, явно гордясь своей могучей машиной. Мы просили разрешения и залезли на танк, разглядывая эту чудо-технику. У меня есть замечательная фотография, на которой Коля Бахарев сидит верхом на стволе танка, а на броне и башне живописно расположились мои товарищи и я.
Работали мы очень много, работа быстро продвигалась. Нужно было искать дополнительные объекты. Нашли что-то в поселке Чумикан – на берегу Охотского моря. Несколько парней улетели туда и смогли вернуться лишь через три недели – работы там оказалось мало, а вылететь нельзя было, погода была нелетная. Вернувшиеся путешественники привезли каждый по огромной кетине, которые они купили у браконьеров в аэропорту Николаевска-на-Амуре перед вылетом – рубль за штуку. Отдраили большой таз, в котором стирали портянки, выпустили в него икру из привезенных рыбин, посолили. Получился почти полный таз превосходной кетовой икры. Наелись до отвала, кету разделали, просолили и повесили на крюках на ворота гаража – на горячем солнце она быстро провялилась. Остатки икры – наверное, половину таза – пришлось наутро выкинуть – холодильника у нас не было и можно было отравиться. Наверное, недели две после этого, идя обедать в поселковую столовую, мы брали с собой по куску великолепной соленой кеты, отрезая его с висящих на воротах гаража рыбин. В столовую привозили в деревянных бочках темное пиво «Таёжное», под кету оно было очень даже неплохим.
Запомнился эпизод с лекцией, которую я по старой привычке лектора общества «Знание» пообещал тёткам из конторы райпотребсоюза, для которого мы и строили склад и холодильник, прочитать в местном клубе. Лекция была назначена на 19 часов – перед киносеансом. Днем подходит ко мне Эдик Павлюк: «Доктор, беги скорее в контору – там у входа такое объявление о твоей лекции висит – закачаешься!» Я спустился с лесов, с которых «ложил» кирпич, и пошел посмотреть, что так удивило Эдуарда. На стене висел большой плакат, на котором большими буквами было написано: «Сегодня в 19.00 в Клубе лекция: НАУКА ПРОТИВ РАКА (Рак можно предотвратить!). Лектор – сотрудник Ленинградского Анкологического института В. Н. Анисимов. Приглашаются все желающие. Вход свободный».
– Исторический документ. Покажешь на работе – обхохочутся, – показывая на опечатку, говорил мне Павлюк.
– Заберу после лекции, – согласился я.
Клуб был полон – пришли не только коренные жители деревни, но и старшие, и младшие офицеры с женами из танковой части, что стояла рядом. Невиданное дело: в деревне на Уссури – лектор из самого Ленинграда! После лекции я хотел забрать плакат – но его уже сорвали на закрутки местные мужички.
На следующее лето так сложилось, что по графику я должен был идти в отпуск раньше моих товарищей по строительной бригаде. Да и состав команды понемногу менялся, кто-то не мог поехать по семейным обстоятельствам, у кого-то отпуск был в другое время. Короче, я полетел в Хабаровск за четыре дня до прилета основной группы – заключать договор с СМУ Крайрыболовпотребсоюза, где нас уже хорошо знали и ценили. Объект предложили там же, в Лермонтовке: построить очистные сооружения для склада и холодильника и ещё один двухэтажный корпус для комплекса конторы. Очистные сооружения – объект технически сложный, но и стоили они неплохо, а в инженерной квалификации своих товарищей по бригаде я не сомневался.
Заключение договора было делом недолгим – обе высокодоговоривающиеся стороны хорошо знали друг друга. У меня оставалось целых два совершенно свободных дня до прилета всей команды. Я решил съездить на станцию Болонь, которая находилась в трёх часах езды от Николаевска-на-Амуре. В Болони жила в то время моя однокурсница по медучилищу Надя Бережкова. Когда отца в 1960 году демобилизовали, мы вернулись в Ленинград из Хабаровска. Я успел окончить 1-й курс медучилища в Хабаровске и перед отъездом передал свои полномочия старосты исторического кружка милой девушке Наде из нашей группы. Потом была переписка, я посылал какие-то книги, альбомы по Ленинграду, но мы не виделись много лет. Из Надиных писем я знал, что она успела трижды побывать замужем, имела четверых детей, работала фельдшером в Оймяконе, где полюс холода, а теперь вот работает фельдшером леспромхоза в Болони, что на берегу могучего Амура. Я брел по проспекту Карла Маркса – главной улице Хабаровска. На глаза попались городские железнодорожные кассы. Я остановился у большого расписания поездов. Совгаванский поезд из Хабаровска уходил вечером, прибывал в Болонь в шесть утра, а встречный из Советской Гавани проходил в 24.00. Ночевать мне было негде, и я совершенно спонтанно решил смотаться в Болонь навестить Надежду. «Вот удивится», – подумал я. Билет на поезд стоил сущие копейки. И вот уже в 6.00 поезд тормозит у будки с надписью «Станция Болонь». Стоянка – одна минута. С поезда сошел только я. На платформе стояла какая-то толстая тётка в очках, явно ожидая кого-то. Меня никто не должен был встречать, я ехал сюрпризом. Думал, посижу на станции, затем найду фельдшерский пункт, спрошу, где живет фельдшер Надя Бережкова, дальше мои планы не простирались. Женщина подошла ко мне, близоруко всматриваясь в мое лицо, и неожиданно спросила удивленно: «Володя? Анисимов?»
Это была Надя. Она встречала брата, который должен был приехать этим поездом, но почему-то не приехал. В результате встретила неожиданно меня, и что особенно удивительно – узнала во мне своего товарища по группе, с которым не виделась двенадцать лет! Тогда я был низкорослым (всего 160 см) щуплым четырнадцатилетним мальчишкой, а теперь перед ней стоял достаточно рослый (175 см) нехилый двадцатишестилетний взрослый мужчина. Мы пошли в медпункт – Надя дежурила там до восьми утра, затем была свободна. Потом пришла смена – молоденькая медсестричка. Мы пошли к Наде домой. Многие дома в Болони были построены пленными японцами и имели характерные крыши с загнутыми вверх краями. Я такие видел только в кино и – через много лет – в Японии, когда летал на конференцию в Киото. Мы шли по деревянным тротуарам, которые скрипели и иногда раскачивались под ногами. Я обратил внимание на то, что все встреченные первыми кланялись и уважительно говорили: «Здравствуйте, Надежда Григорьевна!» Пришли домой. Родители Надежды сказали, что тоже меня узнали – как-то они приезжали навестить Надю в Хабаровск, где мы и познакомились. Дядя Гриша – инвалид войны, потерявший на её дорогах ногу, работал бухгалтером, тётя Дуся хозяйничала и присматривала за выводком Надиных детей. Я спросил, где муж, на что получил ответ: «Там, где и должен быть, – в тюрьме». Оказывается, он по пьянке приревновал Надю к кому-то и пырнул её ножом в живот. Ее успели довезти в кабине тепловоза до больницы в Николаевске и прооперировали. К счастью, серьезных повреждений не оказалось, и дети, чуть было не лишившись матери, лишились на несколько лет отца. Я этого всего не знал, Надя не писала об этой стороне своей бурной жизни. «Ну, Володя, ты с дороги, будем завтракать».
На столе появилась квашеная капуста, соленые огурцы и грибы, жареная рыба и четверть зеленого стекла, из которой дядя Гриша налил почти до краёв четыре граненых стакана. «Ну, за встречу!» – сказал хозяин дома и в один приём втянул в себя стакан самогона. Его примеру последовали тётя Дуся и Надежда. Мне пришлось не ударить в грязь лицом и опрокинуть в себя обжигающую жидкость с тошнотворным запахом.
– Ништо, – сказал дядя Гриша, – мы его гоним из чесского сахара.
– Чехословацкого, – поправила отца Надя. – Вот смотри, он тростниковый, поэтому и запах.
Надя пододвинула ко мне картонную коробку с прессованными кубиками сахара, на которой по-испански было написано, что он сделан на Кубе.
– А нашего сахару сейчас не завозят.
Почему его называют чешским, я так и не понял – может, это были чудеса экономики СЭВ (Совета экономической взаимопомощи), объединявшего страны социалистического лагеря.
После завтрака меня положили на веранде отдохнуть. Проснувшись часа через три, я узнал, что сосед дяди Гриши, узнав, что у Надежды гость, врач из самого Ленинграда, завел моторку, отъехал в свое заветное место и наловил ведро отменных карасей к обеду. Тетя Дуся хлопотала на кухне. Внутренний голос мне подсказал, что в обед меня ждёт еще стакан дистиллята, полученного при брожении тростникового плода кубино-чешско-советской дружбы, который я при всем моем восхищении Фиделем не в силах буду влить в свой организм. Надя предложила мне пройтись по деревне, все сообщение в которой было либо по воде на лодках со стационарными моторами, либо по мосткам и деревянным тротуарам. Почти японская церемония раскланивания с Надеждой Григорьевной повторялась с каждым новым встречным, что убедило меня в том, что авторитет медработника как никогда высок в нашей стране, причем его степень намного выше в провинции, чем в столичных городах. На фоне необычных для русского села домов с загнутыми вверх краями крыш это выглядело даже как-то вполне естественно. Неожиданно мы увидели небольшой домик с большой надписью «Магазин». Внутренний голос велел мне заглянуть туда. На полках стояли банки кильки в томате, пачки тростникового кубино-чешского сахара, кирпичи очень темного хлеба местной выпечки и – о радость! – стройный ряд бутылок с зелеными «бескозырками» и надписью «Водка московская». Я попросил посмотреть на этикетку и убедился, что содержимое произведено на Хабаровском ликеро-водочном заводе, а особый значок над надписью подсказал мне, что продукт изготовлен из пшеничного спирта. Прикинув объем бутылки – пол-литра – и вспомнив размер граненых стаканов, я взял две бутылки.
Сели обедать. Дядя Гриша достал заветную четверть и собрался было наполнить стаканы, как вдруг его взгляд остановился на двух поллитровках.
– Откуда казённая? – грозно спросил он оробевших женщин. Доходы инвалида и фельдшера явно не позволяли покупать водку в магазине.
– Володя взял, – уважительно сказала Надежда.
– Ну что ж, благодарствуйте, – сказал дядя Гриша, наполнив стакан, пригубил из него, удовлетворенно почмокал, а затем повторил утреннюю процедуру, в один глоток втянув в себя стакан. Видимо, утренняя премедикация оказалась эффективной, потому что казённая прошла легко, и после ухи, карасей, балыка тайменя я чувствовал себя превосходно.
– А теперь мы пойдем в кино, – сказала Надежда, – сегодня привезли «Колдунью» по Куприну.
В главной роли была Людмила Чурсина, которая мне очень нравилась. Мы пришли в клуб. Мужики постарше разогнали с первого ряда малышню и посадили в середину, на лучшие места Надежду с ее гостем. Уже вся деревня знала, что к Надежде Григорьевне приехал гость – врач, аж из самого Ленинграда. На поезд меня провожали Надя и, несмотря на мои протесты, дядя Гриша и тётя Дуся. Дядя Гриша все норовил мне засунуть в сумку поллитровку из-под водки, куда он налил своего ужасного зелья. Но я как-то умудрился не взять её с собой. Подошел поезд, тетя Дуся заплакала, дядя Гриша крепко пожал руку, обнял, сказал: «Спасибо, сынок». Я попрощался с Надей, и поезд Совгавань – Хабаровск утром привез меня в столицу Дальнего Востока.
Днем я встретил в аэропорту самолет Ту-114, которым прилетели мои друзья. Мы сели в автобус, предоставленный СМУ, и приехали в Лермонтовку. Там мы пошли в контору потребсоюза, где, как сказали в Хабаровске, нас определят на постой. В гараже, где мы жили в прошлом году, стояла техника и места для нас уже не было. Нам показали какой-то страшный сарай, который насквозь пропах навозом – видимо, там держали скотину. Перспектива жить в таком хлеву почти два месяца при всей нашей непритязательности нас никак не устраивала. Мне пришла в голову одна мысль, и я, попросив ребят подождать в конторе, полюбоваться пейзажем, отправился в местную больничку, расположенную невдалеке. Больничка была на шестьдесят коек, включала амбулаторию, терапевтическое и детское отделения. Я пришел прямо к главному врачу, справедливо полагая, что врач в деревне всё и всех знает и посоветует, где можно стать на постой бригаде из восьми интеллигентных людей.
Познакомились. Главный врач, худенький молодой человек в очках, представился Владимиром Прокофьевичем, оказался выпускником педиатрического факультета Хабаровского медицинского института этого года и только месяц как вступил в должность. Я тоже представился и изложил цель моего визита.
– Есть идея, – сказал главврач. – В больнице не работает много лет рентгеновский кабинет – аппарат сломан, починить некому, да и рентгенолога нет. Поселю-ка я вас там!
Мы прошли в отдельный деревянный дом, стоявший напротив амбулатории и станции скорой помощи, где размещался, почти целиком его занимая, рентгеновский кабинет. Вопрос был решен. Мы поставили деревянные топчаны, нам выдали матрацы, белье и одеяла из больничного хозяйства. Мои товарищи-лэтишники, среди которых оказались сотрудники кафедры рентгенолучевых приборов, быстро разобрали рентгеновский аппарат, загромождавший помещение. Нужно сказать, что перед нашим отъездом они собрали рентгеновскую установку и привели ее в рабочее состояние, чем немало удивили и порадовали главного врача.
Я спросил Владимира Прокофьевича, знал ли он Олега Курбатова, который окончил педиатрический факультет двумя годами раньше. Олег был старшим братом Павла – мужа моей сестры Татьяны. Курбатовы были нашими ближайшими друзьями во время службы отца в Хабаровске. Олег поступил в Хабаровске в медицинский институт. Когда отца демобилизовали и мы вернулись в Ленинград, Павел приехал поступать в Политехнический институт, где учился в свое время его отец Иннокентий Павлович, и часто бывал у нас дома. Потом Иннокентий Павлович пошел в гору – стал начальником управления вооружений ДВО, а затем ему присвоили звание генерал-майора, перевели в Москву, где он стал начальником ГРАУ (Главного ракетно-артиллерийского управления Советской Армии). Олег же остался доучиваться в Хабаровске, там женился, и, когда я приезжал на свои шабашки, с удовольствием бывал у него дома на улице Серышева. Владимир Прокофьевич сказал, что хорошо знает Олега, так как факультет был небольшой и практически все студенты, особенно старших курсов, были знакомы.
– Знаешь, Владимир Николаевич, у меня будет к тебе встречная просьба. Проведи обход в терапевтическом отделении – там у меня работает пожилая врачиха. Она ничего уже не помнит, а я как-то терапию не очень знаю, педиатр все-таки. Ты же все-таки клиническую ординатуру закончил.
Я не стал сознаваться, что моя клиническая ординатура проходила в лаборатории экспериментальных опухолей и моими пациентами были мыши и крысы, и согласился.
Спустя пару дней я сделал обход. Видимо, нас неплохо учили, поскольку мне удалось довольно уверенно разобраться со всеми пациентами и пациентками терапевтического отделения, заслужив безусловное уважение пожилой медсестры, которая сопровождала меня с чистым влажным полотенцем, подавая его мне обтереть руки после осмотра каждого больного. Я делал назначения, спрашивая у медсестры, есть ли такие лекарства у них в больнице. Практически все нужное было, и больные, в основном пожилые женщины, поняв, что им действительно поставили диагнозы и назначили соответствующее лечение, в один голос стали упрашивать меня остаться у них в больнице совсем: «Некому, миленький, нас здесь лечить». Видимо, местный терапевт уж действительно все забыла. Обходы я делал раз в две недели, но так и не видел её, наверное, она рано уходила с работы.
В один из первых рабочих дней Лёнечка Осиновский спас мне жизнь. Я залез по лестнице на поставленную на высоте большим автокраном на колонны поперечную балку, отцепил гак и стал забивать петлю кувалдой. Крановщик дернул гак, его мотнуло в одну сторону, и с точностью маятника он возвращался в мою голову, чего я, конечно, не видел. Леня крикнул: «Док!!!» Я не обернулся, а просто наклонил голову, и шестнадцатикилограммовый гак просвистел над моей головой. Я спустился с балки – ребята стояли бледные, а я только по их виду понял, что могло случиться.
Однажды ночью в окно постучали, – мой топчан стоял как раз у окна, выходившего на амбулаторию. Я выглянул – стучала дежурившая на скорой помощи фельдшерица. «Доктор, миленький, выходите – нужна срочная помощь!» Я выскочил на улицу. Фельдшерица объяснила, что пьяный тракторист, сдавая назад свою «Беларусь», придавил к забору собственного сына, у которого скальпированная рана головы и сильное кровотечение – не довезти до районной больницы. «А есть чем шить?» – поинтересовался я. Пацана лет десяти-одиннадцати положили на стол в перевязочном кабинете амбулатории. Ввели ампулу пантопона, еще одна оставалась в запасе, нашли коробку ампул новокаина. Облили спиртом и обожгли в металлическом лотке инструменты, нашедшиеся в шкафах. Я на всякий случай разбудил своего соседа, Игоря Журавина, для помощи – парень отчаянно ругался матом и пытался вырваться. Фельдшерице его было не удержать. Я осторожно исследовал и промыл перекисью рану – повреждений костей черепа не было. Тогда я засыпал в рану сухие антибиотики и наложил одиннадцать швов, наглухо закрыв рану, а затем наложил тугую бинтовую повязку «чепец». Парня мы отнесли в палату в детское отделение, где он быстро уснул. Нужно сказать, что рана быстро зажила без каких-либо осложнений. А мои товарищи возмущались тем, что папаша ни разу не пришел ко мне поблагодарить за сына и «даже бутылки не поставил».
В тот год случилась еще одна запомнившаяся мне «медицинская» история. Однажды ко мне обратилась женщина, работавшая в бухгалтерии конторы райпо в Лермонтовке, для которой мы, собственно, и строили объекты. У соседки, объяснила мне она, на губе растет что-то («вавка какая-то»).
– Не посмотришь, ты же онколог!
– Отчего же не посмотреть? – согласился я.
Привели пожилую женщину. Не нужно было быть большим онкологом, чтобы понять, что у бабушки – типичный рак нижней губы.
– Давно ли это у вас? – спросил я пациентку. – Наблюдаетесь ли где?
– Как же, наблюдаюсь! В район езжу – к районному дерьматологу. Да года два уже будет, как наблюдаюсь, сынок.
– И как же дерьматолог вас лечит, бабушка?
– Хорошо лечит, ляписом прижигает.
Я достал фирменный рецептурный бланк, на котором сверху было напечатано «НИИ онкологии им. проф. Н. Н. Петрова МЗ СССР», написал на нем: «Больная такая-то осмотрена онкологом. Диагноз – Neo нижней губы. Нуждается в лечении в условиях крайонкодиспансера». Поставил дату, подпись. Сказал бабушке, чтобы она с этой бумажкой съездила в район к своему «дерьматологу». И забыл об этом. Однако через некоторое время дед, который на своем Холстомере привозил нам на объект питьевую воду, сгрузив флягу с водой, стал спрашивать ребят, кто из них доктором будет. Показали на меня, стоявшего на лесах и укладывавшего кирпичи. Я спустился. Дед упал на колени, пытался целовать руки и рассказал душераздирающую историю, которая вкратце выглядит так.
Привез он свою бабку в районную больницу за восемьдесят километров. Дерьматолога, когда он увидел рецепт Института онкологии и то, что было на нем написано, чуть кондратий не хватил. Но совесть у него, видимо, была. Он схватил бумажку и помчался к главврачу. Увидев бумажку, главный врач распорядился на больничном «уазике» немедленно отправить бабулю в Хабаровск, в онкодиспансер. В диспансере бумажка также произвела большое впечатление, так как бабушку немедленно госпитализировали, не спрашивая никаких анализов. То есть рецептурный бланк Института онкологии сыграл роль «золотой пайцзы» в Орде, которая волшебным образом открывала все двери.
– Старуху мою облучили на какой-то пушке, прооперировали и через неделю выпишут, – сказал дед, все пытаясь поцеловать мою руку и причитая: – Спас ты, сынок, мою старушку. Истинный крест, спас!
При этом он все порывался всучить мне какой-то узелок. Я, конечно, отказывался: «Брось, дед, не надо ничего!» Но дед, продолжая свои причитания, сокрушенно приглашал хоть бутылку распить с ним за здоровье спасенной души. Он уехал на телеге, все же оставив свой узелок. Когда мы его развернули, в нем оказалось три куриных яйца и луковка – все, что нашел дед без хозяйки в своём нищем доме. Пожалуй, это был и есть самый дорогой гонорар, полученный мной когда-либо за медицинскую практику.
Неисправимые романтики и неразлучные друзья Гриша Черницкий и Лёня Осиновский «завелись» и уговорили нас дать концерт в местном клубе. Собственно, почти все номера были в духе студенческих агитбригад и исполнялись этой парой, остальные были либо статистами, либо подпевали в хоре. Естественно, что меня попросили перед концертом прочесть лекцию «про рак» – с прошлого года были под впечатлением лекции сотрудника «Анкологического института». Клуб снова был полнёхонек. Лекция и концерт прошли на ура. Жены офицеров сидели в нарядных платьях и бешено хлопали после каждого номера, бросая испепеляющие взгляды на мефистофельские бородки красавчиков Лёнечки и Гриши. Объект мы построили. Он оказался сложнее, чем мы предполагали, но огромный бетонный цилиндр со сложным профилем идущих под разными углами бетонных перегородок мы, постепенно наращивая опалубки, медленно, но верно зарывали в землю, выбирая грунт из-под кромки кольца и середины.
Время, плотно заполненное работой, дежурствами на скорой помощи, болезнями дочери, летело быстро. В 1971–1972 годах защитили кандидатские диссертации и стали младшими научными сотрудниками Я. Шапошников, А. Лихачёв и В. Окулов. Двое последних, правда, не сразу, так как научные должности в экспериментальном секторе Института были «дефицитными». Кроме того, надо было во всех отношениях «соответствовать» требованиям надзирающих за наукой органов. Моя диссертация была написана к концу 1970 года и курсировала между Ленинградом и Женевой, куда тогда первый раз надолго уехал Н. П., ставший руководителем Отдела онкологии ВОЗ. С оказией он присылал мне главы с его правками, с оказией я отправлял ему исправленный материал. Исполнял обязанности заведующего лабораторией К. М. Пожарисский. Работы в лаборатории было много, шли масштабные опыты самого Казимира Мариановича, опыты аспирантки из Болгарии Лидии Първановой, заканчивал докторскую диссертацию В. А. Александров. У каждого из нас было множество животных. Скучать было некогда. Наконец, и работа над моей диссертацией была полностью закончена и 22 ноября 1972 года защищена. Николай Павлович был в Женеве и приехать на защиту не смог. Он прислал мне тёплое поздравительное письмо с пожеланием дальнейших успехов.
С защитой связано два забавных эпизода. Первый связан с тем, что один из моих оппонентов – Александра Васильевна Губарева, заведующая патологоанатомической лабораторией ЦНИРРИ, забыла о защите, хотя буквально накануне мы с ней шли утром пешком с электрички в свои институты по Песочной и говорили о диссертации. К счастью, первым защищал диссертацию Дмитрий Беляев с послеоперационного отделения. Первый мой оппонент профессор-эндокринолог из Военно-медицинской академии С. Е. Попов, как человек военный, приехал вовремя, к началу учёного совета. Дмитрий уже закончил свое выступление, начал говорить первый его оппонент, а Александры Васильевны все нет. Я волнуюсь, бегу к ней в ЦНИРРИ – телефонов у них ещё практически не было, они только переезжали из города во вновь построенные корпуса. Прибегаю в её лабораторию, а её нет – уехала на какое-то заседание в прежнее здание на улице Рентгена. Я чуть не рухнул. Видя мое состояние, сотрудники нашли где-то телефон и дозвонились до Александры Васильевны. Она примчалась на такси, я встретил её у входа в Институт, привёл в лабораторный корпус, где находится большой конференц-зал, и тут как раз пригласили всех на мою защиту…
Вышел я на трибуну весь взмыленный и почти что в невменяемом состоянии. Поскольку Н. П. запрещал нам читать доклады по бумажке, а требовал учить их наизусть, текста у меня с собой не было. К своему ужасу, от волнения в связи со всем этим происшествием и беготней я никак не мог вспомнить начало своего доклада. Смог выдавить из себя какую-то невразумительную фразу, на которую, как я заметил с трибуны, дернулось лицо Владимира Михайловича Дильмана, но затем текст пошел по накатанной и отрепетированной «дорожке». Все закончилось благополучно.
«Ты очень хорошо и уверенно доложил», – в один голос заверили меня уже после защиты коллеги, что в первый раз заронило во мне крамольную мысль: «А слушают ли присутствующие в зале, а главное – уважаемые члены диссертационных советов, выступления диссертантов и оппонентов?» Спустя сорок лет, будучи сам уже многие годы членом двух диссертационных советов и поучаствовав в десятках, если не сотнях, защит, могу уверенно сказать, что как минимум половина, если не две трети членов советов, думают о своём и в лучшем случае следят за слайдами диссертанта – красивы ли и достаточно ли читабельны. Внимательно слушают немногие, а вникают в суть – еще меньше… Особенно это стало заметным в последние пять-семь лет, что сказалось и сказывается самым плачевным образом на уровне как самих диссертаций, так и нашей науки в целом.
Второй забавный эпизод связан, собственно, не с защитой, а с банкетом после нее. Дело в том, что как раз в 1972 году партия и правительство развернули решительную борьбу с пьянством и алкоголизмом, что получило в народе название «первого (или брежневского) сухого закона». («Второй» был введен при Горбачеве и назывался «лигачевским» по имени его адепта и вдохновителя – второго секретаря ЦК КПСС Егора Лигачева.) ВАК, естественно, откликнувшись на призыв партии и правительства, под страхом аннулирования результатов тайного голосования строжайше запретил традиционные после защиты банкеты с употреблением любых видов алкоголя и даже при проведении их вне учреждения, что, конечно же, было нарушением прав человека и вообще противозаконно. Но что делать, сотни диссертантов и им сочувствующих были вынуждены либо пить лимонад за успехи советской науки, либо нарушать, но дрожать, не «стукнет» ли какой-нибудь «доброжелатель», пивший с тобой из одной чаши на банкете, в ВАК. И такое бывало: ходило множество слухов о неутверждённых из-за этого диссертациях. Слухам охотно верили, поскольку «стукачество» еще очень даже процветало. Казимир Марианович строго-настрого запретил мне приносить на банкет алкоголь. Потом сжалился и разрешил поставить на стол две бутылки шампанского и бутылку хорошего молдавского коньяка, присланную мне из Кишинёва тестем. За столом было человек тридцать. Казимир Марианович к концу мероприятия стал очень удивляться, почему настроение компании все более улучшается, что невозможно было объяснить ничтожным количеством выпитого. Удивление у него прошло, когда по ошибке ему налили в чашку вместо горячего кофе холодный. В чайнике с «холодным» кофе был замечательно приготовленный нашими дамами-умелицами «чёрный кот» – сваренный кофе со спиртом, не менее сорока градусов крепости. Но ругаться было поздно, форма была соблюдена, на столе практически не было алкоголя, а сидевшие и потреблявшие «чёрного кота» «стукачи» тогда еще «стучали» по другим поводам.
Кадровая ситуация в лаборатории была довольно сложной. Яков, Алексей и Валерий защитились раньше меня, а ставок младших научных сотрудников в лаборатории не было. Яков Шапошников получил её первым, поскольку он прошёл аспирантуру и по существовавшим тогда требованиям имел «законное» право на эту должность. Затем стали младшими научными сотрудниками Окулов и Лихачёв, что также было вполне справедливо, как защитившие диссертации раньше и более старшие товарищи. Я же защитился только в конце 1972 года, будучи старшим лаборантом, или – как тогда называлась эта должность – лаборантом с высшим образованием. Зарплата такого лаборанта была 90 рублей, а младшего научного сотрудника со степенью кандидата наук – 175 рублей. Разница была огромной. Я подрабатывал в те годы на станции скорой помощи, обслуживавшей поселки Песочный и Дибуны, летом ездил на «шабашки» с лэтишниками, чтобы содержать семью. Жить было трудно и приходилось искать дополнительные деньги, чтобы как-то продержаться. Поэтому должность младшего научного сотрудника не только «грела честолюбие»: обладание научной должностью, хотя и самой первой, было весьма престижным, но желанным и по экономическим соображениям. Николай Павлович работал в Женеве, и, казалось, получить заветную должность мне в ближайшие годы не грозило.
Однако судьба распорядилась иначе. В. М. Дильман был в добрых отношениях с тогдашним директором ИЭМ АМН СССР академиком Н. П. Бехтеревой. С ее помощью Владимир Михайлович сумел «пробить» в АМН СССР решение об организации в ИЭМе группы по изучению механизмов старения, которую он возглавил по совместительству, сохранив заведование лабораторией эндокринологии в Институте онкологии. Всего было выделено десять ставок, включая лаборантские. Старшим научным сотрудником стала Марина Николаевна Остроумова, красивая и очень энергичная женщина, прекрасный биохимик. Она занималась многими проблемами в лаборатории, но основным ее направлением было изучение роли механизмов возрастных изменений порога чувствительности гипоталамуса к торможению глюкокортикоидами в адаптационном гомеостазе при старении и раке. Она была одной из первых учениц Владимира Михайловича и, безусловно, его «правой рукой» в лаборатории. В штат группы по изучению механизмов старения вошли младший научный сотрудник биохимик Ирина Георгиевна Ковалева, занимавшаяся жироуглеводным обменом, врач Татьяна Петровна Евтушенко, несколько лаборантов, и на должность младшего научного сотрудника Владимир Михайлович пригласил меня.
Не скажу, чтобы это было совсем уж для меня неожиданным – я много общался с эндокринологами, лаборатории соседствовали на этаже и дружили, даже как-то Новый год справляли вместе. Примерно в 1970 году началось наше сотрудничество с В. Хавинсоном и В. Морозовым. Они были слушателями Военно-медицинской академии и пришли в Институт онкологии выяснить, кто бы смог испытать на противоопухолевую активность сделанный ими экстракт эпифиза. Искали они нашу лабораторию, поскольку на кафедре биохимии ВМА им рассказали, что брали опухолевые штаммы у нас. Когда Хавинсон с Морозовым появились в нашей лаборатории («стуча сапогами и в гимнастерках» – как мы любили потом говорить, вспоминая о нашей первой встрече), то они первым делом наткнулись на меня. Выслушав их, я сказал, что мы можем выполнить такое исследование. И даже не переспросил, что такое эпифиз. От эндокринологов я уже это знал. Марина Николаевна Остроумова изучала концентрацию некоего фактора в моче у онкологических больных. Полагали, что он эпифизарного происхождения. Потом Марина выделяла этот фактор из мочи больных и эпифизов крупного рогатого скота. Тестировала она свой антигонадотропный фактор и экстракт эпифиза биологическим методом по ингибированию величины прибавки массы яичников у инфантильных крыс, стимулированных хорионическим гонадотропином человека. С Мариной работал тогда студент I ЛМИ Михаил Сонькин, который очень много знал про эпифиз и его функцию. Я познакомил Морозова и Хавинсона с Мариной Николаевной и Владимиром Михайловичем Дильманом, который стал потом руководителем диссертации Хавинсона.
Когда мы обсуждали план работы по экстракту эпифиза, Дильман посоветовал в качестве контроля взять мелатонин – индольный гормон эпифиза, поскольку нельзя было исключить, что полученный Морозовым и Хавинсоном экстракт эпифиза мог содержать мелатонин в качестве примеси. Я даже съездил в командировку в Москву в Научно-исследовательский химико-фармацевтический институт к профессору Н. Н. Суворову, где, по сведениям, имевшимся у Владимира Михайловича, синтезировали мелатонин, и привёз пузырёк с мало еще изученным гормоном. Мелатонин был использован в качестве контроля к экстракту эпифиза в изучении их эффекта на рост перевиваемого рака молочной железы РСМ. Этот штамм вела старший научный сотрудник Л. Л. Малюгина в лаборатории экспериментальной терапии рака, возглавлявшейся Н. В. Лазаревым. Опыты с мелатонином и экстрактом эпифиза мы начали еще в конце 1971 года, когда я работал в лаборатории экспериментальных опухолей. Нужно сказать, что в те годы в Институте было очень много молодежи, все друг другу помогали. Общение было не только по работе, мы часто вместе ходили в походы, занимались спортом, арендовали в поселковой школе спортзал, где играли в баскетбол и волейбол после работы. Даже построили между виварием и экспериментальным корпусом площадку и устраивали соревнования по волейболу между командами клинического и экспериментального корпуса. Поэтому не удивительно, что я много общался с эндокринологами и даже помогал им в их опытах, поскольку они перевиваемыми опухолями и канцерогенезом не занимались. Я знал, что Марина Остроумова использует тест с дексаметазоном для изучения порога чувствительности гипоталамуса к торможению глюкокортикоидами. Этот феномен, как полагал В. М. Дильман, лежит в основе механизма старения в адаптационном гомеостате. Эндокринолог Наталья Викторовна Крылова занималась репродуктивным гомеостатом и выполняла кандидатскую диссертацию по выявлению возрастного увеличения уровня фолликулостимулирующего гормона (ФСГ) и лютеинизирующего гормона (ЛГ) гипофиза в сыворотке крови при старении и раке эндометрия. ФСГ тестировали радиоиммунологическим и биологическим методами по величине компенсаторной гипертрофии яичника у гемикастрированных крыс. Я тогда очень много читал по эндокринологии, особенно эндокринологии репродуктивной системы, – у меня же была диссертация по модели синдрома Штейна – Левенталя, и получалось, что при этой модели ускоряется старение. Естественно, что я досконально штудировал все работы В. М. Дильмана и был горячим его поклонником. Он поощрял мои увлечения, и довольно часто я ходил на семинары в его лабораторию. Я дружил с Н. Крыловой, А. Вишневским, которые занимались старением репродуктивной системы. Они лет на пять были старше меня и опытнее в науке, и я многому у них научился. Наталья Крылова научила меня делать гемикастрацию, техника которой была довольно проста. Я её хорошо освоил, что сыграло важную роль в моей последующей научной работе.
А тогда стояла задача доказательства возрастного повышения порога чувствительности гипоталамуса к гомеостатическому торможению эстрогенами в репродуктивном гомеостате. Дело в том, что эта идея была сформулирована В. М. Дильманом еще в конце 1960-х годов и основывалась на косвенных данных – сопоставлении уровней ФСГ и ЛГ, с одной стороны, эстрогенов (эстрадиола, эстрона и эстриола) в крови у женщин репродуктивного, пременопаузного и менопаузного возраста – с другой. Поскольку уровень основного женского полового гормона эстрадиола с возрастом у женщин снижался, а уровень ФСГ увеличивался, то в мировой литературе господствовала точка зрения, что старение и выключение репродуктивной функции определяется первичным снижением продукции эстрогенов яичниками. В. М. Дильман же полагал, что первичны изменения в гипоталамусе. Его первая работа на эту тему, выполненная им ещё во времена, когда он был аспирантом В. Г. Баранова, и опубликованная в 1949 году, стала, видимо, основным «ядром» разгоревшегося между ними конфликта о приоритете. В последующем В. М. Дильманом и М. В. Павловой было показано, что с возрастом увеличивается продукция так называемых неклассических фенолстероидов, которые, с одной стороны, «помогали» эстрадиолу осуществлять гомеостатический предовуляционный выброс ЛГ по мере старения, когда собственного эстрадиола было уже недостаточно. Эти данные свидетельствовали в пользу гипотезы о возрастном повышении порога чувствительности гипоталамуса к торможению эстрогенами. С другой стороны, эти самые неклассические фенолстероиды оказывали стимулирующий эффект на пролиферацию эпителия молочной железы и эндометрия, способствуя их малигнизации. Этот аспект получил блестящее подтверждение в диссертации аспиранта лаборатории эндокринологии Льва Берштейна. Однако прямых доказательств существования феномена возрастного повышения порога чувствительности гипоталамуса к торможению в репродуктивной системе не было. Тогда нам пришла в голову мысль использовать тест с гемикастрацией для выявления этого феномена у самок крыс.
Уже упоминалось, что М. Н. Остроумова использовала дексаметазоновый тест для выявления возрастного повышения порога чувствительности в адаптационной системе. У пациентов измеряли уровень в крови кортизола до и после введения стандартной дозы синтетического глюкокортикоида дексаметазона. Поскольку с возрастом этой дозы становилось недостаточно для подавления продукции гипоталамусом кортикотропин-высвобождающего фактора (АКТГ-РФ) и, соответственно, адренокортикотропного гормона (АКТГ) гипофизом, уровень собственно кортизола в крови пациентов снижался на меньшую величину. Или нужна была большая доза дексаметазона для достижения такой же степени снижения уровня кортизола, что и у молодых. Тест был простой и демонстративный. Марина показала, что и у крыс с возрастом повышалась резистентность к стандартной дозе преднизолона (аналога дексаметазона), определяемая по уровню кортикостерона в сыворотке крови до и после введения препарата. Этот подход я применил в своих опытах. Сначала путем подбора была найдена та доза, которая при подкожном введении синтетического эстрогена диэтилстильбэстрола (ДЭС) гемикастрированным крысам тормозила величину компенсаторной гипертрофии яичника на 50 %. Затем эту стандартную дозу ДЭС вводили гемикастрированным старым крысам, и она тормозила её на 15–20 % или вообще не тормозила. Это уже было что-то!
И вот на этом «фоне» я и получил приглашение от В. М. Дильмана занять должность младшего научного сотрудника в группе по изучению механизмов старения. Приглашение было лестное, Н. П. был в Женеве на неопределенное время. Я, естественно, связался с ним и рассказал о предложении. Н. П. не возражал и пожелал всяческих успехов. Он прислал мне очень теплое напутственное письмо, которое я до сих пор храню в своих бумагах и в котором он очень деликатно предупредил меня, что я иду в лабораторию, где придерживаются несколько иных принципов в науке, чем в нашей лаборатории. Тогда я не очень понял, о чём идет речь, однако довольно быстро это стало проясняться.
Итак, я подаю на конкурс и становлюсь весной 1973 года младшим научным сотрудником группы по изучению механизмов старения. Н. П. Бехтерева определила группу в отдел физиологии висцеральных систем ИЭМ АМН СССР, которым руководил профессор Борис Иванович Ткаченко, сменивший затем Наталью Петровну на посту директора института. Высокие стороны договорились, что все сотрудники группы будут числиться в ИЭМе, а работать в Песочном на базе НИИ онкологии, в лаборатории эндокринологии. А для того, видимо, чтобы всё же создать иллюзию присутствия группы в отделе физиологии висцеральных систем, определили, что я буду «сидеть» в этом отделе. Мне выделили малюсенькую комнату, где помещался стол, на котором я оперировал крыс и писал статьи, стул, какая-то полка для бумаг. Мне, собственно, больше ничего там было и не нужно, поскольку главным было то, что в моём распоряжении оказалась целая комната под виварий и я мог получать для опытов неограниченное число крыс. Это был замечательный год. Каждую неделю мне из питомника «Рапполово» привозили более сотни крыс, которых я оперировал. Скорость гемикастрации я довел до 25–30 крыс за один час. Я сам давал им эфирный наркоз (потом от меня пахло эфиром в метро и трамвае как от наркомана), вводил исследуемые препараты, вскрывал крыс через неделю, обсчитывал результаты и писал статьи. Провел я там целый год, хорошо познакомился с сотрудниками отдела – Д. П. Дворецким, В. И. Самойленко, А. Соловьевым, В. Красильниковым и другими. В тот период я близко общался и с отделом фармакологии ИЭМа, который возглавлял крупнейший фармаколог и патриарх советской фармакологии Герой Социалистического Труда академик АМН СССР Сергей Викторович Аничков. Но обо всем по порядку.
Практически ко времени начала моей работы на базе ИЭМа я закончил важную работу по изучению влияния экстракта эпифиза, который сделали В. Морозов и В. Хавинсон, на порог чувствительности гипоталамуса к торможению эстрогенами у крыс. Оказалось, что при введении экстракта эпифиза старым оперированным самкам крыс та же доза диэтилстильбэстрола, которая у контрольных старых крыс была не эффективной, прекрасно угнетала компенсаторную гипертрофию яичников до уровня молодых. Введение экстракта старым крысам с персистирующим эструсом, то есть с ановуляцией, восстанавливало у многих нормальные эстральные циклы. Но самым замечательным оказалось, что если ввести экстракт эпифиза в течение двух недель таким ановуляторным крысам, которые при предварительной подсадке к ним на две недели сравнительно молодых самцов не могли дать потомство, то после инъекций экстракта, когда те же самцы были подсажены к тем же самкам, часть из них принесла потомство.
Когда я показал все эти результаты Дильману, он сразу сказал – будем срочно писать статью. Надо сказать, что В. М. Дильман был очень организован в работе. С 9.30 до 12 часов утра никто не мог без приглашения войти к нему в кабинет, ни под каким предлогом. Он не отвечал в это время на телефонные звонки. В это время он писал свои работы. Писал он тоже необычным образом. Фактически, своей рукой он писал редко. Обычно он диктовал текст статьи секретарю или кому-то из сотрудников, кто приносил ему результаты своей работы. Мне много раз пришлось писать статьи с В. М. Дильманом, поэтому я могу это описать в деталях. Происходило это таким образом. Я показывал ему результаты, сведенные в таблицы или графики. Он задавал вопросы, и мы обсуждали полученный результат. Затем он садился в отдалении, смотрел на представленные материалы, долго думал, а затем начинал диктовать совершенно гладкий текст статьи, начиная с заголовка, введения и так далее до последней фразы. Иногда он возвращался к началу статьи, чтобы что-то изменить, но это бывало нечасто. Затем напечатанный на машинке текст подвергался легкой правке, добавлялись нужные ссылки в список литературы, и статья была готова. Это производило сильнейшее впечатление. В своей жизни мне довелось знать только еще одного обладателя такой редкой способности диктовать готовый и логически построенный текст статьи. Этим человеком является Марк Абрамович Забежинский, с которым мы знакомы со времени моего появления в Институте онкологии в 1964 году, очень дружны и тесно сотрудничаем уже многие годы.
Итак, первая статья по экстракту эпифиза написана за день, на другой день доведена до окончательного варианта, и я еду к академику Евгению Михайловичу Крепсу в Институт эволюционной физиологии и биохимии им. И. М. Сеченова АН СССР. В. М. Дильман решил направить статью в «Доклады АН СССР». Для этого нужно было заручиться направлением академика. Е. М. Крепс был директором института, но секретарь была предупреждена о моем визите, и он принял меня сразу. Расспросил про суть работы, предложил оставить статью и сказал, что секретарь сообщит Владимиру Михайловичу, когда можно будет справиться о результате. Через день я уже получил статью, представленную в ДАН, и она довольно быстро была опубликована. Нужно сказать, что примерно в то же время, то есть еще в 1972 году, закончились опыты по изучению влияния экстракта эпифиза на рост перевиваемого рака молочной железы у мышей. Практически одновременно вышла в журнале «Вопросы онкологии» и статья с этими результатами. Стоит подчеркнуть, что впоследствии именно эти две статьи определили на долгие годы и в значительной мере направление моих (и не только моих) исследований. Интересно, что статья в «Вопросах онкологии» оказалась первой в мире, в которой был показан угнетающий эффект мелатонина, взятого в качестве контроля к экстракту эпифиза, на рост рака молочной железы. Эффект был довольно слабым – всего 54 процента, и мы потом его долгое время не исследовали. О том, что эта статья была первой в мире по такому эффекту мелатонина, я узнал через много лет от Дэвида Блэска, одного из ведущих специалистов по противоопухолевому эффекту мелатонина, который сказал мне об этом и даже прислал свой обзор, где это прямо написано. Именно эти две статьи, как приоритетные, легли потом в основу заявки на открытие, которую мы с В. Хавинсоном и В. Морозовым подали в 1997 году, когда возобновилась прерванная в перестроечный период традиция регистрации научных открытий в стране.
Итак, экстракт эпифиза оказывал «омолаживающий» эффект, восстанавливая чувствительность гипоталамуса к торможению эстрогенами у крыс и восстанавливая способность к овуляции и фертильность (способность приносить потомство) у старых самок крыс. Но нужно было доказать, что повышение этого самого гипоталамического порога в репродуктивной системе происходит постепенно. Так постулировала элевационная концепция В. М. Дильмана. И мне удалось показать, что так оно и происходит у самок крыс на самом деле. Для этого я подвергал гемикастрации самок крыс разного возраста – от одного месяца до двух лет, половина животных каждой возрастной группы получала разные дозы диэтилстильбэстрола, и было установлено, что со 2-го до 16–18-месячного возраста происходит постепенное увеличение дозы эстрогена, которое на 50 процентов или полностью подавляет компенсаторную гипертрофию яичника. Этот результат был опубликован в «Бюллетене экспериментальной биологии и медицины» в 1974 году. Затем этот результат был подтвержден, когда эстроген (эстрадиол-17-бета) я вводил крысам разного возраста в третий желудочек мозга с помощью стереотаксического прибора, который я неплохо тогда освоил.
Но вернемся в 1973 год, ко времени моего «сидения» в ИЭМе. Феномен возрастного повышения порога гипоталамуса к торможению эстрогенами был доказан. Но было непонятно, каковы механизмы этого феномена. С возрастом в гипоталамусе изменялся уровень самых различных биогенных аминов, могли измениться уровень рецепторов к эстрогенам, снизиться продукция рилизинг-гормонов гипоталамусом и чувствительность к ним клеток переднего гипофиза. Вариантов было очень много. Я засел за фармакологическую и эндокринологическую литературу. На мое счастье, библиотека ИЭМа была в те годы замечательной и, что самое важное, был мощный отдел фармакологии, в котором нейрофармакологии уделялось первостепенное значение. Я перезнакомился со многими сотрудниками отдела фармакологии, особенно молодыми или чуть постарше, с которыми до сих пор у меня сохранились самые добрые отношения.
В течение года, проведенного в ИЭМе, в тесте с гемикастрацией было изучено влияние нескольких десятков фармакологических препаратов на порог чувствительности гипоталамо-гипофизарной системы к ингибированию эстрогенами. Были исследованы м- и н-холинолитики и холиномиметики, альфа- и бета-адренолитики и адреномиметики, серотонинергические препараты, антигистаминные средства. Я не раз вспоминал с благодарностью лекции по фармакологии А. В. Вальдмана, семинарские занятия на его кафедре, которые вёл тогда в нашей группе молодой ассистент В. А. Цырлин. Результаты этих исследований вылились в целую серию публикаций в ведущих отечественных журналах и нескольких зарубежных. Модель с компенсаторной гипертрофией яичника оказалась на редкость удачной и физиологичной. С её помощью было изучено также влияние антидиабетических бигуанидов (в частности, фенформина), янтарной кислоты, химических канцерогенов, постоянного освещения, световой депривации, опухолевого роста (на перевиваемых моделях),,,,. Причем в ряде опытов, когда использовались старые животные, удалось показать, что некоторые вещества способны восстанавливать у них чувствительность гипоталамуса к торможению эстрогенами. Параллельно М. Н. Остроумова ставила опыты по изучению влияния различных фармакологических средств на порог чувствительности гипоталамуса к торможению глюкокортикоидами. Эти исследования позволили поставить вопрос о попытке изучения влияния некоторых препаратов на продолжительность жизни.
В лаборатории эндокринологии работали с животными, однако их использовали только в краткосрочных опытах для тестирования некоторых эндокринологических показателей – биологической активности гонадотропинов, в частности хорионического гонадотропина. Я убеждал Владимира Михайловича, что на основании результатов опытов с компенсаторной гипертрофией яичника, хотя и очень впечатляющих, нельзя безоговорочно утверждать, что порог чувствительности гипоталамуса к гомеостатическому торможению – ведущий фактор старения. Необходимы были опыты по продлению жизни с помощью препаратов, которые снижали бы этот самый порог. Нужно было уметь вскрывать животных, делать вырезку и гистологические препараты и, наконец, ставить патоморфологический диагноз, верифицировать опухоли. Дильман был настроен скептически и сомневался, что такие опыты возможно сделать, никто в его лаборатории этого не умел и никогда не делал. Я сумел убедить его, что справлюсь с такими опытами, и с энтузиазмом взялся за дело. Здесь пригодились навыки, полученные мной в лаборатории экспериментальных опухолей, где такие опыты были рутинными. Кроме того, я хорошо владел методикой изучения эстральной функции, что было крайне важно в таких работах, поскольку ее состояние было хорошим показателем биологического возраста.
Прежде всего были начаты опыты на крысах с экстрактом эпифиза, который позднее получил название «Эпиталамин», и на мышах – с антидиабетическими препаратами «Адебит» (буформин) и «Фенформин», предшественником дофамина L-дезоксифенилаланина (L-ДОФА), противосудорожным препаратом «Дифенин» (дифенилгидантоин), который увеличивал уровень серотонина в гипоталамусе. Эти опыты были начаты в 1974–1976 годах. В 1974 году неожиданно прямо в метро, возвращаясь из научной командировки в Вильнюс, от остановки сердца умер директор института член-корреспондент АМН СССР А. И. Раков. Минздрав отозвал Н. П. Напалкова из Женевы и назначил его директором. Числясь в группе по изучению механизмов старения ИЭМа, а фактически работая в лаборатории эндокринологии НИИ онкологии, я не порывал с лабораторией экспериментальных опухолей. Поэтому я довольно легко получил согласие Владимира Михайловича и Николая Павловича, что буду вести хронические эксперименты на базе двух лабораторий, причем гистологические препараты будут делать гистологи лаборатории Напалкова. Одновременно были начаты исследования влияния указанных выше препаратов на развитие перевиваемых и индуцируемых опухолей. Лаборатория экспериментальных опухолей располагала как банком перевиваемых опухолей, так и всеми нужными канцерогенами, с помощью которых можно было индуцировать практически любую опухоль у крыс и мышей.
В 1974 году В. М. Дильман взял меня с собой на конференцию по терапевтическому действию янтарной кислоты, проходившую в Пущино – академгородке в Подмосковье, уютно расположившемся на берегу Оки. На конференции я познакомился с ведущим специалистом по янтарной кислоте профессором Марией Николаевной Кондрашовой, заведовавшей лабораторией в Институте биофизики АН СССР, с которой мы выполнили ряд интересных работ. По её инициативе мы исследовали влияние янтарной кислоты на рост опухолей и старение. В частности, было установлено, что янтарная кислота увеличивает продолжительность жизни мышей. Прежде всего благодаря пионерским исследованиям Марии Николаевны, препараты янтарной кислоты вошли в клинический арсенал. Тогда же я познакомился с её мужем – известным биофизиком Симоном Эльевичем Шнолем, который был учеником и соратником академика Л. А. Блюменфельда и автором популярных книг о героях и злодеях российской науки.
Время было замечательное. Опыты шли один за другим, и многие параллельно. Моими крысами и мышами были «забиты» комната в виварии, принадлежавшая лаборатории эндокринологии, и довольно значительная часть помещений лаборатории экспериментальных опухолей. Николай Павлович шутил, что «ласковое дитя двух маток сосет». Тем не менее он поддерживал меня, позволял загружать и помещение, и лаборантов-гистологов. При этом, замечу, ни разу не согласился стать соавтором работ, в выходных данных которых я неизменно указывал его лабораторию.
Весной наша «команда» снова стала собираться в Хабаровск, все-таки заработки там были неплохие, места очень красивые, контакт со строительным начальством в Крайрыболовпотребсоюзе надежный. Что ещё искать? Я думал иначе. Три лета провел на Дальнем Востоке – достаточно. Надо поискать на следующий год что-нибудь новенькое – страна большая, посмотреть есть на что. Кто-то мне сказал, что штаб ССО Петроградского района формирует зональный интернациональный отряд, который поедет в Ухту – приполярный таежный край Республики Коми. Я съездил в ЛИТМО (Ленинградский институт точной механики и оптики) и записался отрядным врачом в какой-то отряд этого вуза. В соседние отряды врачами записались мои друзья – Валерий Яценко, с которым мы учились еще в медучилище, однокурсник и ассистент кафедры судебной медицины Евгений Литвак, доцент кафедры оперативной хирургии Стас Оганезов. Отрядом I ЛМИ командовал старый товарищ по целине Владимир Беляевский, и ему в отряд в качестве «воспитунчика» я пристроил своего младшего брата Диму, закончившего 9-й класс и не знавшего, как занять лето. «Воспитунчиками» называли трудных подростков, обычно хулиганов, которых райком комсомола, следуя традициям «Республики ШКИД», включал в состав ССО для перевоспитания трудом в здоровых комсомольских коллективах. Шла уже подготовка к поездке. Получали какие-то медикаменты и делали прививки от таежных клещей. Но недели за две до отъезда сняли по какой-то причине назначенного раньше районным врачом «Интер-Ухты-1973» разбитного ассистента кафедры нервных болезней. Петроградский районный штаб ССО собрал на экстренное заседание всех врачей зонального отряда, чтобы выбрать из нашей среды нового районного врача. Требования были особые, так как в составе каждого отряда, входившего в зональный отряд, были иностранцы. Всего, если не ошибаюсь, в состав «Интер-Ухты» входило около 900 человек. Из них около 180 были граждане из дружественных нам и не очень стран Африки, Азии, Арабского Востока и даже ГДР, учившиеся в ленинградских вузах и желавшие своим трудом приблизить светлое будущее в стране победившего социализма.
Приехал на совещание и назначенный областным врачом республиканского КомиССО член горкома или обкома комсомола кандидат медицинских наук Александр Евдокимович Колосов. Мы были немного знакомы, так как незадолго до описываемых событий он стал старшим научным сотрудником патологоморфологической лаборатории моего родного Института онкологии, а до этого работал на кафедре патологической анатомии Санитарно-гигиенического медицинского института. Он и решил судьбу районного врача: увидев меня, он своим характерным голосом, за который к нему везде намертво приклеивали кличку «гундосый», заявил, что нечего тут долго думать: «Вот сидит кандидат медицинских наук Владимир Анисимов, награжденный Почетной грамотой ЦК ВЛКСМ и медалью „За освоение целинных земель”, много раз бывший на целине и других стройках в составе ССО. И вообще, он работает в Институте онкологии в лаборатории самого Н. П. Напалкова, комсомолец, состоит в резерве на прием в КПСС». Видимо, Александр Евдокимович заранее познакомился с анкетами врачей, но, как я заметил, знал о каждом больше, чем можно было узнать из обычной анкеты. Секретарь Петроградского райкома комсомола Валентина Ивановна Матвиенко, спросив собравшихся, есть ли другая кандидатура, решительно поддержала тов. А. Е. Колосова. Мои робкие попытки ускользнуть от столь высокой и почетной должности были немедленно отметены. «Вам оказывают высокое доверие. И, я уверена, вы его с честью оправдаете!» – напутствовала меня будущий вице-премьер правительства РФ, губернатор Санкт-Петербурга и спикер Федерального собрания Российской Федерации. Мне не оставалось ничего другого, как дать согласие и пообещать оправдать столь высокое доверие.
Доехали до Ухты спокойно. Районный штаб ЗССО «Интер-Ухта» разместился в очень приличном и ухоженном здании какого-то техникума или профессионально-технического училища в районе новостроек. Жизнь закипела. С такой работой на стройках мне ещё не приходилось сталкиваться. Нужно было установить контакты с руководством здравоохранения Ухтинского района и крупных населенных пунктов, проверить санитарное состояние всех лагерей, разбросанных по огромной территории. С первых же дней мы столкнулись с неготовностью некоторых принимающих строительных организаций – где-то не было элементарных бытовых удобств, где-то не готов фронт работ. Помню, что долго воевал с заместителем по АХЧ одного крупного строительно-монтажного управления, который отвечал за размещение ССО. Он совершенно не хотел понимать, что студенты – это не зэки, с которыми он, наверное, долгие годы имел дело, что должна быть чистая вода не только для питья и приготовления пищи, но и для умывания, должны быть баня и электрический свет в палатках, нормальные, не поломанные койки и так далее. На все мои увещевания он отвечал, что Ухта – не санаторий и два месяца можно потерпеть некоторые неудобства – «не баре». «Дожать» его удалось, только написав заметку в районную газету «Ухта», где я рассказал, как встретили и разместили студентов в разных организациях района, и упомянул о нежелании что-либо делать этого начальника. Через день мне позвонил командир этого отряда (кстати, того самого, куда я собирался отрядным врачом) и поблагодарил за помощь. В то время шёл обмен партийных билетов, и этого деятеля так взгрели, что в один день все проблемы были им с блеском решены. А я лишний раз убедился в силе печатного слова.
Нужно сказать, что в большинстве организаций очень хорошо подготовились к приёму студентов, и особых проблем такого рода не было. Были проблемы с организацией работ. В одном из ССО группа немецких студентов из ГДР, членов СЕПГ (Социалистической единой партии Германии), возмущенные тем, что в их УНР (Управлении начальника работ) никак не могли наладить снабжение строительными материалами, не работала техника и вообще было больше простоев, чем работы, по своей инициативе записались на приём к секретарю городского комитета партии Ухты. На приёме секретарь внимательно выслушал вежливо сформулированное удивление немецких товарищей некоторыми недочетами в организации труда в самой передовой стране социализма, трудящимся которой они приехали помочь быстрее завершить построение коммунизма, пообещал разобраться. Можно себе представить, какую головомойку получил начальник управления! Кажется, ему даже не обменяли партбилет и понизили в должности. Да, умела партия вести народ к трудовым победам!
Были и смешные истории. Даже анекдот в Ухте родился: мальчик с мамой идут по улице, на которой студенты траншею под кабель копают. «Мама, мама, – спрашивает мальчик, – а почему дяденька негр сидя копает?» – «Потому что лёжа неудобно!»
Наконец, спала первая суета и дело пошло, медицинская служба в отрядах работала в общем-то без сбоев, студенты болели мало, отрядные врачи были опытные. Я вспомнил о том, что являюсь активным лектором общества «Знание» и даже был избран председателем его ячейки в НИИ онкологии, зашел в горком, где находился, как сейчас говорят, офис Ухтинского отделения общества «Знание», представился. Кандидату медицинских наук из Ленинградского института онкологии, конечно же, были там очень рады. За два месяца я прочел много лекций в самых разных организациях как самой Ухты, так и в районе. Основной темой моих лекций была профилактика рака. Содержание лекции варьировалось в зависимости от аудитории. Помню, что читал лекцию на сажевом заводе, где рассказал, что производство сажи признано канцерогенным для человека и как следует снижать риск развития рака кожи у работников таких производств. Рабочие меня горячо благодарили, а главный инженер, подписав путёвку, прощаясь со мной после лекции, меланхолично сказал: «Зря вы, доктор, такое народу говорите, не будут они беречься». После лекции я заехал в палаточный лагерь ССО, в котором врачом был Валера Яценко. Я помнил, что отряд въехал в прекрасно оборудованный лагерь, палатки были новехонькие, со склада. Прошло всего три недели, а палатки были уже не зелёными, на них лежал слой жирной сажи – в нескольких километрах коптил небо трубами Сосногорский сажевый завод. Хотелось вернуться на завод и сказать главному инженеру, что это его обязанность – снизить выбросы канцерогенной сажи в атмосферу. Жаль, времени на это не было. Но в газете «Ухта» напечатали мою статью о канцерогенных факторах окружающей среды и мерах по снижению их воздействия на человека.
Иногда после лекции подходили слушатели и просились на приём. Когда была такая возможность, я осматривал больных, давал рекомендации, направления к специалистам. Однажды моя медицинская практика очень меня выручила. Пятого августа я поздно вернулся в штаб. После служебных дел именно в этот день я навестил родителей Славы Зудина, передал от него привет и какую-то посылку. Все члены штаба сидели за столом и как-то странно смотрели на меня. «Тебе телеграмма пришла – лежит на твоей койке», – сказал кто-то. Я схватил телеграмму и запрыгал от счастья. Телеграмма была от родителей, которые поздравляли меня с рождением сына! Я попросил у завхоза штаба в долг четвертной, схватил какую-то сумку и, сказав коллегам «я сейчас», собрался мчаться в ближайший гастроном. «Все закрыто, уже 9 часов вечера», – мрачно сказал комиссар. «Ничего, что-нибудь придумаю», – подумал я и помчался через весь город, благо он был весьма компактный, в ресторан, где только и можно было найти то, что мне было нужно. Ресторан был открыт, я прошел к администратору – на мою удачу, я её знал, так как читал в этом ресторане лекцию, после которой именно она обратилась ко мне за консультацией (не будем вдаваться в медицинские детали). Важно, что лечение, которое я ей назначил, оказалось весьма эффективным после длительного безуспешного лечения у местных докторов. Я объяснил ей причину своего визита и попросил продать пару бутылок вина и какой-нибудь закуски, дал деньги и сказал: «На всю сумму!» 25 рублей были тогда приличной суммой (зарплата врача была 90 руб. в месяц). Администратор исчезла с моей сумкой и спустя несколько минут вернулась, вручив мне сумку, приятно позванивавшую стеклотарой, и, еще раз поздравив с рождением сына, выпустила через служебный вход. Когда я раскрыл сумку, чтобы отметить с товарищами столь радостное для меня событие, то наш многоопытный завхоз только крякнул от удовольствия, высказав предположение, что я, наверное, нашел доступ к горкомовскому распределителю, где всегда был самый дефицит по смешным ценам. Так второй год подряд, будучи на стройке, я получил гонорар за свою медицинскую квалификацию. Помните историю с тремя яичками и луковкой?
Весть о рождении у меня сына быстро достигла ушей моих коллег-врачей, так что мои регулярные инспекционные и рабочие посещения стройотрядов сопровождались горячими поздравлениями и, что там лицемерить, иногда нарушением устава ССО, запрещавшего потребление алкоголя. Особенно радовался мой брат Дима, который заявил, что давно мечтал иметь племянника.
Время летело стремительно. Приближалось время отъезда. Из республиканского штаба ССО, располагавшегося в столице Республики Коми городе Сыктывкаре, пришла телеграмма, что главным врачам всех районных и зональных отрядов надлежит прибыть такого-то августа на совещание и отчет в штаб ССО города Воркута, располагавшийся по указанному адресу. Мои коллеги и я заранее получили все формы отчетности и в целом были готовы отчитаться. И вот знаменитый курьерский поезд Ленинград – Воркута мчит меня по тундре, по зеленой равнине, стучат колеса, выбивая ритм знаменитой песни о том, как «мы бежали с тобой в зеленеющем мае…». Не спалось, за Интой началась настоящая тундра. Далеко на востоке в дымке синели отроги Северного Урала, а за окнами поезда я увидел свидетельства того, о чем лишь сквозь треск и вой «глушилок» слышал по «Голосу Америки». С завидной регулярностью вдоль дороги стояли развалившиеся остатки разрушенных лагерей ГУЛАГа, кое-где можно было разглядеть даже вышки, на которых – мне выстукивали колеса – «…не дремлет распроклятый чекист». За каждым таким лагерем можно было в неярком свете полярной белой ночи разглядеть заброшенные кладбища со сгнившими деревянными крестами. Мне потом несколько лет снилась эта дорога, вернее, ужас безмолвия безрадостного пейзажа, в котором молча кричали пасти остовов бараков, давно лишившихся крыш и вздымавших зубья редких столбов, когда-то подпиравших кровлю. Мне мерещились сотни, тысячи одетых в тюремные робы зэков, среди которых наверняка могли бы быть и я, и мои друзья, если бы мы родились лет на тридцать раньше.
В Воркуте, в штабе ССО приехавших врачей встречал весёлый и энергичный Александр Евдокимыч. Шевеля своими буденновскими пшеничными усами, быстро принимал отчеты, журя кого за недочёты, кого просто для порядка («чтоб служба мёдом не казалась!»), заставил каждого расписаться в ведомостях за полученный спирт, указанное количество в которых явно превышало то, что мы получали на целый зональный или районный отряд. На недоуменные вопросы особо непонятливых врачей он невразумительно прогундосил какую-то ахинею про взаимозачеты за инструментарий, шприцы, перевязочные материалы и лекарства. Но никому уже до этого дела не было. Затем, собрав всех в большой комнате, подвёл итоги работы медицинской службы республиканского КомиССО, оценив её в целом как вполне успешную, отметил лучших, по-отечески пожурил отставших. В заключение он сказал, что завтра утром после завтрака нам предстоит экскурсия на шахту, и вечерним поездом Воркута – Ленинград поедем в свои, на время оставленные без надзора, отряды.
Я до сих пор вспоминаю эту экскурсию. Нас привезли в автобусе на одну из старейших воркутинских шахт «Капитальная», у ворот нас встретил пожилой, с седыми, коротко стриженными усами дядечка со значком «Почётного шахтера», провел в какое-то похожее на учебный класс помещение, где очень кратко, но профессионально и четко рассказал об истории шахты, как ведётся добыча угля, чем различаются штольня, лава, штрек и забой. Затем провел такой же толковый инструктаж по технике безопасности, провёл нас в другое помещение, где мы облачились в шахтерские брезентовые робы, надели сапоги, шахтерские каски с лампами на лбу. Суровая женщина выдала нам сумки со самоспасателем, на каждой из которых был номер, который она записала в ведомость против наших фамилий. Мы всей группой подошли к клети, вошли в неё и… ухнули на глубину, наверное, метров четыреста. Было жутковато, но интересно. Клеть остановилась, мы вышли в тускло освещённый длиннющий тоннель, напоминавший тоннели метро, прошли немного по нему, и, как в метро, нас ждали небольшие открытые вагончики, на которых мы с ужасным грохотом минут тридцать ехали по узкоколейке, довольно круто уходившей дальше в глубь земли. Приехали в какой-то небольшого диаметра тоннель. В нем стояла гусеничная машина с пушечным стволом. На его конце сверкала стальными гранями огромная «еловая шишка», которая по команде кого-то из темноты стала вгрызаться в породу. Затем наш гид сказал, что, поскольку пласт угля здесь идет под углом 45 градусов и мощность его не превышает полутора-двух метров, нам нужно спуститься на нижний штрек. Он присел на корточки, лег на породу и, махнув нам рукой, чтобы мы следовали за ним, исчез в какой-то щели, шириной не более 70 см. Мы на пятой точке сползали по углю, острые края которого впивались в наши спины, цеплялись за какие-то мощного вида стальные, остро пахнущие маслом цилиндры, которые выхватывали в кромешной темноте наши фонари на касках. Слышался шум каких-то работающих мощных механизмов и кряхтение ползущих по щели следом товарищей. Наконец, мы выпали из этой жуткой щели и оказались в небольшом тоннеле, по которому шла узкоколейка и ехал небольшой локомотив с прицепленными вагонетками, наполненными с верхом сверкающим в лучах фонарей углем.
– А если лава обрушится? – спросили мы нашего Вергилия.
– Ну, это ничего, гидравлические домкраты гарантируют вам просвет в 30 см, полежите, пока придут горноспасатели.
Мы поднялись на-гора, проделав последовательно весь обратный путь. Уже другая неулыбчивая женщина отметила наши самоспасатели по номерам, мы сдали одежду. В кармане своей робы я обнаружил кусок антрацита, который привез домой. Все-таки был он с глубины 604 метра, как сказал нам старый шахтер, когда мы вылезли из щели. «А теперь прошу в баньку, – пригласил он нас в итээровскую раздевалку, – все-таки гости». Гости были черны от угольной пыли. Взглянув на часы, мы увидели, что пробыли под землей почти пять часов! Время промелькнуло незаметно, а ведь мы не работали. Шахтёр объяснил нам, что самая короткая в мире пятичасовая рабочая смена у шахтёра начинается не тогда, когда он входит в шахту или даже в клеть, а тогда, когда он приходит в свой забой и включает компрессор отбойного молотка или угольный комбайн. На шахте «Капитальная» 64 километра подземных выработок, вот и считайте, сколько проводит под землей горняк. Банька была обшита гладким сосновым кругляком, парок и веники были отменными, а когда наш улыбающийся гид поставил перед нами запотевшие кувшины с фирменным кваском, благодарности нашей не было предела. Мы спросили, давно ли он на шахте. Мастер ответил, что давно. Строил шахту, был инженером, маркшейдером, преподавал в филиале Горного института, который окончил в Ленинграде. Выходя из здания шахты, мы увидели, что звезда на копре не горит, извещая, что сегодня план по углю не выполнен. Да, нелегко дается уголёк стране…
Мы вернулись в штаб, быстро перекусили и поехали на вокзал. В поезде мы больше молчали, переживая этот долгий день. А за окнами вагонов была бескрайняя тундра, и с удивительной периодичностью из тумана выплывали остовы лагерей и обвалившихся вышек.
Скажу, что навсегда осталось одно из сильных впечатлений от Республики Коми – это обилие зон, обнесенных высоченными заборами с колючей проволокой и вышками, на которых несли службу солдаты внутренних войск с малиновыми петлицами на гимнастерках. За заборами и проволокой работали зэки. Сколько же их там было! Самих зэков мы практически не видели. Зоны были даже в центре Ухты – заключённые строили жильё. Только однажды, когда ехал в один из отрядов, расположенных довольно далеко от Ухты, я видел, как под охраной автоматчиков с собаками что-то грузили в большие КрАзы люди в полосатых пижамах и таких же шапочках. Наш водитель сказал, что это «строгачи», то есть зэки строгого режима – убийцы и осужденные за особо тяжкие преступления. Захотелось побыстрее уехать – зрелище было не из приятных.
Приближался сентябрь, нужно было возвращаться домой. Как обычно, на запасных путях формировался эшелон. Начальником эшелона назначили меня, так как остальные члены штаба «Интер-Ухта» должны были еще закончить какие-то дела в Ухте и Сыктывкаре. Я с удовольствием ходил по вагонам, в каждом из которых был слышен громкий смех – бойцы «вспоминали минувшие дни». Много пели, часто песни, сложенные в отрядах. На стоянках студенты устраивали танцы на платформах. Очень популярна была «Летка-енька». Отряд I ЛМИ танцевал «Хаву нагилу». Дело в том, что в интеротряде было несколько израильтян-палестинцев и израильтян-евреев, а также арабов, которые учились в I ЛМИ. Как они отличали друг друга, было непонятно, так как внешне все выглядели типичными представителями одного из древнейших народов. Танцевали все вместе, включая русских, украинцев, татар, и одному богу известно, представителей каких наций. Эшелон прибыл на Московский вокзал. Напутствуя меня перед отъездом, комиссар зонального отряда сказал, что нас, то есть эшелон, будут встречать из областного штаба ССО. Студенты выгружались из вагонов. Я прошел к первому вагону – никого, кого можно было принять за встречающее начальство, не было, только родители и друзья, встречающие своих вернувшихся со стройки чад, любимых и друзей. Меня никто не встречал – Лена с детьми была в Кишинёве у родителей. Я закинул на плечи свой рюкзак и пошел в метро. Под сводами огромного зала у бюста Ленина (сейчас на его месте стоит бюст Петра I) стояла группа растерянных молодых людей в чистенькой форме ССО, мимо которой валила толпа оживленных студентов. Молодые люди хватали их за руки: «Всем на митинг! Где начальник эшелона?»
– Я начальник, – сказал я, поняв, что это и есть встречающее эшелон высокое начальство.
– А как же митинг?
– Встречать нужно у поезда, а не у бюста, – отрезал я. – Вас ждали, никого из вас у вагонов не было. И я всех распустил по домам. Впрочем, вот попробуйте, остановите этих.
В зал колонной входил какой-то отряд, в пятьдесят глоток распевая:
Если Родина скажет – Коми край нас зовёт,
То туда мы поедем, только деньги – вперёд.
И в окошко вагонное будем долго плевать,
Чтоб комяцких перронов никогда не видать…
Да, не очень-то оптимистично… Но слов из песни не выкинешь.
В лаборатории эндокринологии в то время несколько сотрудников (Ю. Ф. Бобров, М. Н. Остроумова, И. Г. Ковалева, И. А. Васильева, Е. Л. Львович) изучали особенности липидного и углеводного обмена у больных раком и при старении, были налажены все необходимые методики, включая радиоиммунологические. Под руководством Юрия Федоровича Боброва в полуподвальном помещении нашего экспериментального корпуса работал великолепно по тем временам оснащенный радиоиммунологический блок. Еще формально числясь в лаборатории экспериментальных опухолей, я начал активно сотрудничать с Леной Львович, с которой мы исследовали изменения в жироуглеводном обмене у крыс при старении, синдроме персистирующего эструса (на модели Бильшовского) и канцерогенезе молочных желез, индуцируемом ДМБА. Оказалось, что и при синдроме персистирующего эструса, и при введении канцерогена у крыс, еще до появления каких-либо определимых опухолей, развиваются изменения, которые обычно наблюдают при естественном старении без воздействия каких-либо факторов, но значительно позднее. Это совпадало с тем, что было установлено в моей кандидатской диссертации при исследовании показателей в репродуктивной системе. В работе с Леной Львович подобный феномен впервые был продемонстрирован в энергетическом гомеостате, как называл эту систему В. М. Дильман. Затем мы его обнаружили с К. М. Пожарисским, который работал с моделью канцерогенеза кишечника, индуцируемого 1,2-диметилгидразином, с М. А. Забежинским, работавшим с канцерогеном, вызывающим у крыс рак легкого. С Леной Львович мы выполнили серию работ, в которых показали, что аналогичный феномен развивается и при введении этих канцерогенов.
Как-то, во время летнего отдыха с дочерью в Литве (Маше было лет девять), нам надоело «матрасничать», снимая комнату в Игналине, мы пошли в недельный лодочный турпоход, в котором познакомились с двумя студентками биофака Красноярского университета. Я с таким энтузиазмом рассказывал о том, чем занимается наша лаборатория, что девицы запросились делать дипломные работы у нас в Ленинграде. На удивление, одна из них (Наталья Белоус) приехала и выполнила прекрасную работу, в которой на разных моделях канцерогенеза было показано, что еще до появления опухолей в организме развиваются аналогичные наблюдаемым при естественном старении сдвиги в жироуглеводном обмене, , . Ещё до этой работы совместно с сотрудниками ИЭМ АМН СССР В. К. Поздеевым и его коллегами и с дипломницей с биофака ЛГУ Александрой Дмитриевской мы исследовали возрастные изменения уровня биогенных аминов в гипоталамусе, стволе и больших полушариях головного мозга крыс, а также изменения концентраций биогенных аминов в разных органах после введения различных канцерогенов. С Яковом Шапошниковым и Валерием Александровым, у которых были меченые по тритию ДМГ, ДМБА и бенз(а)антрацен, мы изучили распределение их в головном мозге и установили, что они в большой концентрации накапливаются в гипоталамусе,. В. М. Дильман дружил с проф. Б. Н. Сафроновым, который заведовал лабораторией иммунологии ИЭМа. С его сотрудниками мы выполнили работы, в которых показали, что при канцерогенезе и старении у крыс развиваются явления «метаболической иммунодепрессии» (термин, предложенный В. М. Дильманом).
Заслуживает специального описания история возникновения представления о метаболической иммунодепрессии, непосредственным свидетелем которой я был. В 1976 году в Киеве состоялся III Всесоюзный съезд геронтологов и гериатров, на который В. М. Дильман взял М. Н. Остроумову, Е. В. Цырлину и меня. У нас всех были доклады, я впервые был в Киеве, впервые на съезде геронтологов, где познакомился с В. В. Фролькисом, Н. С. Верхратским, В. В. Безруковым, Г. М. Бутенко, А. В. Сидоренко и многими другими геронтологами. В. М. Дильман делал доклад на секции по возрастным изменениям жирового и углеводного обмена, в котором доказывал ведущую роль возрастного повышения гипоталамического порога к торможению в энергетическом гомеостазе (гормон роста – инсулин – глюкоза – жирные кислоты) в старении этой системы. Ему активно возражали некоторые участники заседания. Помнится, что один профессор из Азербайджана кричал, что в горах его республики не едят растительного жира, а только барашка, а число долгожителей – самое большое в мире! В. М. Дильман в присущей ему манере громил всех оппонентов, уличая в невежестве и незнании основ эндокринологии и биохимии. В дверях стоял профессор Зденек Дейл, заглянувший с другой сессии и слушавший эту перепалку. Попросив у председательствующего разрешения показать только один слайд в дискуссии, он показал фотографию двух крыс. Одна из них была с явным ожирением. «Она весит почти килограмм, – сказал Дейл, – и живет значительно дольше, чем другая, которая весит 400 граммов». И ушел. Разгоряченные вышли участники заседания из зала, в котором оно проходило. Дильман спрашивает нас с Мариной – ну, как нам дискуссия? Рядом с нами стоял наш знакомый, ученик генетика Давиденковой Евгений Шварц. «Владимир Михайлович, – говорит Женя, – я тут недавно работу прочитал, что если нагрузить мембрану лимфоцита холестерином, то существенно снижается ответ на конканавалин А и ФГА (фитогемагглютинин)». Владимир Михайлович «сделал стойку»: «У вас, Женя, есть оттиск этой статьи?» Получив утвердительный ответ, он тут же велел мне по возвращении домой в Ленинград немедленно съездить к Жене в Куйбышевскую больницу, где тогда размещалась лаборатория Давиденковой. Оттиск был доставлен, сразу поставлены опыты, и в «Вопросах онкологии» уже через два-три месяца вышла статья В. М. Дильмана, где на одном (!) больном были продемонстрированы нарушения и сформулирована концепция метаболической иммунодепрессии.
В конечном счете огромный материал, который был получен в лаборатории эндокринологии при изучении онкологических больных при сравнении с нормальным старением, позволил В. М. Дильману выдвинуть представление о синдроме канкрофилии как факторе, способствующем возникновению и развитию новообразований. Весьма кстати оказались результаты моих опытов с различными моделями канцерогенеза. Вспоминаю в этой связи забавный случай, произошедший на конференции по канцерогенным нитрозосоединениям, которые регулярно в 70-е годы прошлого века организовывал в Таллине П. А. Боговский. Это всегда был для нас праздник, поскольку Таллин был для нас «настоящей Европой» – тихий, культурный, чистый средневековый город, с немного чопорным и говорящим по-русски с милым акцентом населением. В 1975 году, когда я делал доклад о феномене канкрофилии, развивающемся при канцерогенезе, индуцируемом нитрозосоединениями, председательствовавший на заседании академик Леон Манусович Шабад, человек с большим чувством юмора и острый на язык, после заседания обнял меня за плечи и, похвалив моё выступление, улыбаясь, сказал: «Всё это очень интересно, но передайте, пожалуйста, дорогому Владимиру Михайловичу, что у него не канкрофилия, а терминофилия!» Передать это Дильману я не решился.
Следующий год я планировал провести с семьёй. Но когда мне позвонил Толик Павленко и сказал, что мужики собираются на Камчатку, упустить такой шанс увидеть вулканы и побывать на краю света я не мог. Я тогда ещё и не предполагал, что мне доведется увидеть Этну, Везувий и Стромболи. И вот турбовинтовой лайнер Ил-18 вылетел из Ленинграда и, всего-то приземлившись в Омске, Томске, Красноярске, Якутске и Магадане, сделал последний бросок и через 21 час после вылета, махнув крылом Безымянной сопке – самому большому камчатскому вулкану, приземлился в аэропорту Елизово. Мы приехали в посёлок Дальний, километрах в тридцати от Петропавловска. Три величественных вулкана – Корякский, Козельский и Авачинский, покрытые снежными шапками, нависали над нами.
Нам предстояло реконструировать птицефабрику. Один из птичников, где куры обитали по старой привычке, восседая на насестах, и бессистемно откладывали яйца где попало, был расчищен, насесты сломаны и убраны. Нам нужно было забетонировать полы, соорудить бетонные лотки и трансформаторную будку. Рядом уже стоял один птичник, старый снаружи, но набитый новым, с иголочки оборудованием, в котором куры сидели в клетках. Во все стороны катились ленты транспортёров, доставлявших хохлаткам корм и увозивших продукцию их труда в конец цеха, где несколько тружениц укладывали их в картонные коробки. Всё сверкало, залитое ярким светом, повышавшим яйценоскость кур. Запаха почти не было, что резко контрастировало с тем, что мы ощутили, когда заглянули в старый птичник. В прошлое не хотелось, а сверкающее будущее завораживало своим совершенством, но настораживало запрограммированностью судьбы без малейшей возможности выбора…
Начались трудовые будни. Поселили нас в здании поселковой школы. Примерно на второй неделе нашей работы Дима Кованько пожаловался мне на боль в ноге – на лодыжке созревал огромный фурункул. Пошли в амбулаторию. Нас встретила испуганная девица, которая, взглянув на Димину ногу, заявила, что случай серьезный – надо ехать в Петропавловск резать. Я согласился, что резать нужно, но, оглядев перевязочную, где происходил осмотр, увидел множество приличного вида инструментов, очень аккуратно разложенных в шкафах. Ими явно пользовались. Я спросил, что мешает уважаемой коллеге воспользоваться арсеналом и самой произвести необходимую операцию. Услышав слово «коллега», девица всплеснула руками: «Ой, вы доктор?» Получив подтверждение, она сбивчиво объяснила, что только-только окончила медицинское училище и начала работать. Заведующая амбулаторией фельдшерица с большим стажем уехала в отпуск на «большую землю», оставив ее на произвол судьбы. Ей никогда не приходилось резать живого человека, и вообще… Я прервал бурный поток слов и эмоций, сказав, что если она разрешит мне воспользоваться инструментами, которые я вижу в их прекрасно оборудованной перевязочной, то нам не придется ехать в далёкий Петропавловск. Короче, после того, как на ногу мужественно перенесшего «сложнейшую» операцию вскрытия фурункула пациента мною была наложена красивая повязка, девица сделала мне интересное предложение: «Доктор, миленький, давайте мы оформим вас на половину ставки, и вы будете всего на один час в день приходить в амбулаторию консультировать тяжелые случаи». Она затараторила: «Я так рада, что вы сюда приехали, мне так страшно, что я не справлюсь…» Я вспомнил, что сам окончил медицинское училище в шестнадцать лет, девице было на вид не больше восемнадцати – и согласился. Хорошо, что, имея такой стаж поездок, я всегда брал с собой копии диплома об окончании института, а здесь прихватил еще и копию диплома кандидата наук.
Девица сама съездила в Петропавловск, где оформила мое заявление о приеме на работу. Так я стал ежедневно после обеда, когда мои товарищи отдыхали, ходить в амбулаторию, где меня ждали пациенты, которым медсестричка не могла поставить диагноз либо назначить лечение. Помнится, что ничего сложнее бронхита, ангины, артроза и хронической сердечной недостаточности за почти полтора месяца я не видел. Однако польза от моей медицинской деятельности на Камчатском полуострове, несомненно, была.
На прием пришла женщина с ребенком, у которого была какая-то простуда. Я спросил её, нужен ли ей больничный по уходу. Когда я услышал в ответ, что она работает поваром и оставить ребенка не с кем, мне пришла в голову гениальная идея. «А если я вас подержу на больничном месяц, согласитесь ли вы нам готовить?» – «Кому это вам?» – удивилась повариха. Я объяснил, что я хоть и доктор, но приехал с бригадой из восьми интеллигентных людей строить цех у них в совхозе, питаемся мы в совхозной столовой, где очень дорого и невкусно, а живем в школе, где в цокольном этаже – прекрасно оборудованная школьная столовая. Всем будет хорошо: ребенку – он будет при матери, ей самой – мы заплатим за работу, а для профессионала накормить восемь мужиков – не проблема, и нам – мы будем сытые и довольные, и совхозу, потому что хорошо накормленный работник хорошо работает. На этом и порешили.
Началась у нас новая жизнь. Женщина была русской, но оказалась родом из города Гори, родины «лучшего друга» всех строителей, инженеров, врачей и поваров. Она кормила нас изумительными блюдами, основу которых составляла птица или рыба. Каждый вечер, возвращаясь с объекта к себе в школу, мы охотились на кур, беспечно покидавших свои насесты и гулявших возле старых птичников. Получив удар палкой, куры оказывались в сумках, в которых мы переносили инструмент, чтобы затем в школьном подвале, будучи ошпаренными кипятком и ощипанными, подвергнуться вскрытию по Шору, которое я производил над раковиной, и затем оказаться в большой жестяной банке с раствором уксуса, где они дожидались утра и поварихи. Кур кормили рыбой, и отбить ее тошнотворный запах можно было, только вымочив их в уксусе. Мы обычно приносили с работы по полкурицы на брата, а пятую – семье поварихи. Совесть нас не мучила, так как каждый день мы видели, как десятки мёртвых кур выносили из старых птичников и выбрасывали в выгребную яму.
Самыми везучими охотниками были Саша Селезнев и Дима Кованько, но и мне доводилось праздновать удачу. Нечего и говорить, поварихе с ее кавказским прошлым удавалось готовить из кур такое разнообразие блюд, что мы за месяц их потребления совершенно не прониклись к ним ненавистью. Кроме того, в совхозном магазине, который обеспечивал город Петропавловск говядиной, свининой и курятиной и, конечно же, молоком и яйцом, всё это было в изобилии и по смешным ценам. Было также изобилие разнообразной рыбы в любом виде, включая копчёную. До сих пор помню удивительно вкусную вяленую, почти прозрачную золотистую рыбу с загадочным именем пристипома, которую мы употребляли с пивом.
В один из прекрасных августовских дней нам не привезли бетон. Возникла некоторая пауза в нашем доблестном труде, и мы решили заполнить её экскурсией на вершину сопки, у подножия которой располагалась птицефабрика. Сопка была невысокой – не более 400 метров, но нас смущало какое-то необычное белое пятно на её вершине, проглядывавшее сквозь деревья. Любуясь величественными тремя вулканами, покрытыми снежными шапками, и далекими высокими сопками, уходившими в глубь полуострова, также увенчанными снегом, мы не могли себе представить, что на такой небольшой сопке мог быть снег. Тем не менее, когда мы, продравшись сквозь заросли травы и папоротников в человеческий рост и каких-то кустарников, вышли на вершину сопки, то увидели удивительную картину: на поляне лежала подтаивающая шапка снега, по краям которой росли лиловые дикие ирисы. Видимо, под снегом была линза вечной мерзлоты, сохраняющая его даже в августе. В сентябре, как говорили местные жители, уже мог выпасть снег. Сохранилась прекрасная фотография, на которой мы с товарищами сидим на снегу, а рядом растут цветы, папоротники, березы и сосны. Жаль только, что тогда у нас не было цветной пленки.
В другой прекрасный день мы устроили себе выходной и съездили в Паратунку, где были расположены многочисленные камчатские санатории и тепличные хозяйства. Там били из-под земли горячие источники, которые использовали для отопления домов и теплиц дармовую воду, нагреваемую недрами вулканов. Мы даже искупались в большом открытом бассейне, действующем круглый год, – вода, вытекающая из какой-то ведущей в преисподнюю трубы, имела температуру около сорока градусов и пахла серой.
Однажды мы решили посмотреть на открытый океан, до которого рукой было подать от нашей птицефабрики. Но на берег выходить было нельзя – погранзона, вдоль всего океанского побережья стояли стальные пограничные вышки. По совету аборигенов мы взяли совковые лопаты, сели в кузов самосвала и выскочили на нем из леса к бескрайнему пляжу, покрытому золотистым песком, заготовкой которого мы должны были объяснить в случае задержания свой несанкционированный выход в запретную зону. Мы разделись и помчались в казавшийся ласковым Тихий океан. Но вода оказалась настолько холодной, что перехватило дыхание, и так же стремительно мы выскочили из нее на берег. Была небольшая волна, кое-где виднелись белые барашки. Возникло и навсегда осталось в памяти ощущение бескрайности и огромной мощи океана. Пограничники нас не задержали, да мы их и не видели. Наверное, они знали все совхозные машины и закрывали глаза на заготовку песка – его там было немерено.
Была у нас в Петропавловске мечта – посетить Долину гейзеров. Туда можно было попасть в те времена двумя путями. Первый был по морю. Туристы плыли на теплоходе до Жупановской бухты, знаменитой своей жупановской селедкой, поставлявшейся аж к Императорскому двору. Теплоход вставал на рейде, туристы на шлюпках добирались до берега и с рюкзаками за спиной топали двое суток по бездорожью до Долины гейзеров. Проводили там ночь и возвращались назад тем же маршрутом. Вся экскурсия занимала десять дней, которых у нас, конечно же, не было. Другой путь был по воздуху. С Халатырского аэродрома, который был недалеко от нашего совхоза, летали в Долину гейзеров вертолёты – два-три часа лёта на север, два-три часа – осмотр Долины и вертолётом же обратно. Все это удовольствие стоило 50 рублей с человека, мы были готовы лететь, договорились с турбюро, но в тот день, который был нами согласован, туда прилетели космонавты Терешкова и Николаев, и все другие рейсы отменили по извечной российской традиции. А другой возможности так и не случилось – нам вскоре нужно было возвращаться домой.
Повариха на прощание приготовила нам дивный ужин. Кажется, даже сациви из курицы с восхитительным ореховым соусом было на столе! А накануне «отвальную» мне устроили вернувшаяся из отпуска фельдшер и медсестричка, которую я, собственно, и выручал в отсутствие первой. Муж фельдшерицы – шофер-дальнобойщик разлил по стаканам водку, поставил передо мной банку из-под консервов «Глобус», полную красной икры, воткнул ложку: «Ешь, доктор! Не намазывай на хлеб, а прямо ложкой ешь. У себя в Питере, небось, ложками такой икры не едал!» Ну, сколько можно съесть ложкой икры – от силы две ложки, больше не полезет… Домой мы везли полные рюкзаки с красной рыбой, по литровой банке свежайшей икры, а кто-то из нашей команды еще привез кирпич, который заботливые друзья положили в рюкзак шутки ради.
Вылет задержался на два часа по метеоусловиям Магадана, что сыграло с нами злую шутку. Мы пошли в ресторан и «приняли на грудь», как любил выражаться Эдик Павлюк. Наконец, мы расположились в хвостовом отсеке лайнера Ил-18, и когда, пробив облака, он покачал крыльями, прощаясь с сопкой Безымянной, гигантский розовый конус которой был выше уровня облаков, мы повторили процедуру. В Магадане процесс «усугубили», так что ко времени прибытия в аэропорт Якутска некоторые мои товарищи были уже весьма «хороши». В Якутске заправлялись топливом, пассажиров высадили из самолета и отвезли в здание аэропорта, где яблоку упасть было некуда. Вповалку лежали, сидели, спали бородатые мужики – геологи, старатели, строители и рабочие с алмазных трубок. Объявили посадку, мы загрузились в свой кормовой отсек, но самолет никак не отправлялся – потерялись двое наших товарищей. По радио гремело: «Пассажиры Кованько и Селезнев, вылетающие в Ленинград, срочно пройдите на посадку!» Минут через тридцать к нам пришел командир лайнера и спросил, не можем ли мы опознать рюкзаки наших товарищей, которые, видимо, решили задержаться в Якутске. По правилам, багаж пассажиров, прервавших рейс, обязательно снимали с самолета. Мы, пряча глаза, сказали, что опознать рюкзаки не сможем. «Да, – горько согласился с нами первый пилот, – в таком состоянии вы и друзей своих не узнаете! А еще ленинградцы!» Нам было стыдно, но он был абсолютно прав. Наконец, привели пропавших. Их нашли в ресторане за столом с бутылкой коньяка, безмятежно восседавших прямо под огромным громкоговорителем, оравшим на весь аэропорт: «Пассажиры Кованько и Селезнев, вылетающие в Ленинград, срочно пройдите на посадку!» В общей сложности вылет задержался минут на сорок. В Омске, перед последним броском до Ленинграда, мы уже слегка протрезвели и, зайдя в ресторан, заказали только пива – организм требовал. В общем, полет был памятный, столько лет прошло, а ведь помнится всё до деталей! Нехорошо, когда вылет задерживается…
Лето 1975 года было замечательным. Так получилось, что строить пришлось в Хабаровском пригородном совхозе, расположенном недалеко от города и аэропорта. Мы видели, как садятся и взлетают самолеты, и по реву их двигателей могли различить – взлетает ли Ту-114, Ту-134 или Ил-62. Строили мы огромный коровник длиной метров восемьдесят, около тридцати метров шириной. Впервые мы работали не с автокраном, – рядом стоял огромный башенный кран, который подавал нам кирпич на леса прямо в поддонах. Раствор мы готовили не сами, а нам его привозили в специальных бетоновозах с вращающимися шнеками, чтобы он не застывал. Раствор вываливали в специальные ёмкости, где он постоянно перемешивался. Производительность нашего труда от такой механизации выросла невероятно. Толик Павленко и я обычно выкладывали лицевые стены, и в иные дни удавалось «выжать» четыре-шесть кубометров кладки. При этом шла облицовка силикатным белым кирпичом, а в забутовку шел красный кирпич. Особенно нам нравились промышленные строительные леса, которые по первому нашему требованию крановщик поднимал или опускал для нашего удобства. За полтора месяца мы бригадой из восьми человек построили один такой коровник полностью, второй наполовину. Когда сегодня я смотрю на фотографии этого объекта, даже не верится, что мы сами его построили. Насколько мы прогрессировали с памятной кладки картофелехранилища в городке Вяземском! Мы даже выложили на фронтоне коровника красным кирпичом силуэт крейсера «Аврора» в память о том, что он построен ленинградцами.
С помощью башенного крана мы практически вдвоем с Анатолием смонтировали из бетонных панелей крышу коровника и покрыли ее шифером, что и позволило отряду взять еще один объект – строительство огромного деревянного зерносклада в Федоровке, где находилось отделение совхоза. Ездили туда на открытом грузовике, который забирал часов в пять утра с усадьбы совхоза доярок и вез их в Федоровку на утреннюю дойку. Однажды, когда мы забрались в кузов, оказалось, что одному из наших ребят места нет.
– Давай, садись, а я к тебе на колени сяду, – обратилась молодая, боевого вида доярка к Игорю Викторовскому.
– С удовольствием, – сказал Игорь.
Машина поехала, подпрыгивая на ухабах сельской дороги. Доярки хохотали, наваливаясь на парней на больших колдобинах.
– Есть стыковка! – громким голосом воскликнула молодуха, прыгавшая на коленях у Игоря. Не нужно и говорить, что мы все попадали от смеха с лавок! В то время весь мир следил за событиями в космосе: осуществлялся проект «Аполлон – Союз», должна была состояться стыковка космических кораблей СССР и США, знаменуя собой потепление международной обстановки. В продаже появились «фирменные» сигареты «Аполлон – Союз», мы все знали о космонавте Леонове, который первым в мире вышел в открытый космос и которому предстояло пожать руку через открытый после стыковки люк американскому астронавту.
Однажды в Федоровке, когда мы с Толей Павленко беззаветно трудились на крыше коровника, случилась беда. Сорвалась цепь с бензопилы и, ударившись о стену, хлестнула по лицу Виктора Тезикова. Цепь прошла через губу, наискосок по щеке, выбила пару зубов и разорвала ухо. Чудом не была задета сонная артерия, иначе исход был бы однозначный. Ребята, как могли, остановили кровотечение и стали ловить машину, чтобы отвезти Витю в больницу. Видя на лежащем у обочины парне кровищу, шоферюги отказывались его брать. Телефона, чтобы вызвать скорую помощь, не было. Тогда, совсем как известная троица в «Кавказской пленнице», перегородив дорогу, остановили военный КрАЗ, который привез раненого в ближайшую больницу. Осмотрев его, дежурный хирург сказал, что нужно вести в краевую больницу в клинику челюстно-лицевой хирургии. Уже на санитарном транспорте Виктора доставили в нужное место, где замечательные хирурги несколько часов шили его лицо. Всё это я узнал уже вечером, когда наши товарищи приехали в лагерь, где мы жили. На следующий день я поехал в больницу, навестил еще не совсем отошедшего от потрясений и операции Виктора, познакомился с оперировавшим его врачом – заведующей отделением и по совместительству доцентом кафедры медицинского института. Тогда пригодился гибкий магнитофор, который в тот год я испытывал в лаборатории эндокринологии по договору с научно-производственным объединением «Север» в Ленинграде.
Магнитофор представлял собой прямоугольный кусок резины, в котором особым образом были диспергированы микромагниты, соз-дававшие магнитное поле сверхнизкой напряженности, сравнимой с геомагнитным полем Земли. По задумке авторов этого изобретения, он должен был обладать массой полезных эффектов. Значительного влияния на рост опухолей магнитофоры не оказывали, однако они ускоряли заживление ран, снимали боли при радикулитах и артралгиях. Я взял с собой с разрешения их владельцев один такой магнитофор на всякий случай. Хирург внимательно выслушала мой краткий рассказ о возможностях магнитофора и сразу согласилась применить у нашего больного. Не знаю, то ли магнитофор оказал свое замечательное действие, то ли организм Виктора оказался таким, но факт есть факт – рана затянулась намного быстрее и первичным натяжением, что редко бывает при таком тяжелом повреждении с травматизацией тканей, как у него. Заведующая попросила моего разрешения применить магнитофор у тяжелой пациентки-подростка. Я, конечно, согласился. И в этом случае, по её словам, результат был поразительный. Когда я приехал забирать Витю из больницы, она с таким энтузиазмом нахваливала магнитофор, что я на свой страх и риск решил подарить его хабаровским хирургам. Замечу, что авторы нисколько меня не журили за это, а были рады слышать мой рассказ об этой истории.
Жили мы на территории пригородного пионерского лагеря, и, когда вечером возвращались домой, к нам приходили ребята из старших отрядов и просили попеть – так им нравились наши песни. Помнится, что одна девчушка спела нам песню своего сочинения, весьма прилично аккомпанируя себе на гитаре. Лёнечка Осиновский до сих пор с умилением вспоминает этот эпизод, а я помню мелодию и несколько фраз из ее замечательной песенки.
В тот год мы очень хорошо заработали – сказалась хорошая организация труда, да и квалификация уже у нас была приличная. В бригаде были и новички – Борис Дымов, Александр Барашкин, Геннадий Попов – все кандидаты химических наук, сотрудники НИХИ (Научно-исследовательского химического института) при ЛГУ. Их привел Виктор Тезиков. Ребята были отличные, мы с ними крепко подружились. Барашкин хорошо пел, особенно нам нравилась в его исполнении песня Городницкого про жену французского посла, которую он услышал впервые от самого автора. Барашкин, окончив химфак, поехал преподавать в школу в Замбию, где с ним приключилась замечательная история. В посольстве СССР в столице Замбии Лусаке его инструктировали на все случаи жизни. Среди прочего, ему объяснили, что в честь нового преподавателя в школе, где учителями были американцы, французы, англичане и еще бог знает кто, обязательно устроят приём. На приём нужно будет принести бутылку водки «Столичной», которая была нашей национальной гордостью, сравнимой разве что только со спутниками и космическими кораблями «Восток» и «Союз».
Барашкин, никогда до этого не бывавший на светских приёмах, совершенно обалдевший от языкового шока и вообще от необычной обстановки и от того, что выпить не дают, достал заветный сувенир и преподнес директору школы. Тот потребовал, чтобы русский гость показал, как пьют этот волшебный напиток русские. Наш герой понял его буквально, налил до краев фужер для вина и одним глотком выпил. Толпа учителей и их жен на приеме замерла – все ожидали, что он немедленно упадет и умрет на их глазах от такой явно смертельной дозы хотя и лучшего в мире алкоголя. Нужно сказать, что Барашкин был здоровенным парнем, под два метра ростом, с кудрями, соответствующими его фамилии, в очках. Видимо, у его новых коллег был такой испуганный вид, что Барашкин совершил неожиданное для себя – откусил кусок стеклянного фужера и сжевал его. Затем еще откусил и снова сжевал. «Как это у меня получилось, я не знаю, но никаких порезов и ранок не было», – говорил нам стеклоед. С того памятного приёма школа, в которой преподавал Барашкин, стала местом притяжения дипломатического бомонда из Лусаки. Под разными предлогами посольские из разных стран приезжали инспектировать эту школу. После инспекции обязательно устраивался фуршет, «гвоздем» которого был смертельный номер «русского медведя», закусывающего водку стеклянным фужером. Не знаю, насколько эта история правдива, но когда мы возвратились из Хабаровска в Ленин-град, то имели возможность убедиться в подлинности способностей нашего товарища. Заработав по тем временам бешеные деньги – по две с половиной тысячи рублей за сезон, банкет с жёнами мы тогда закатили в ресторане гранд-отеля «Европа», сняв одну из бывших тогда в нем «кабин» – отгороженный тонкими стенками и плотными шторами небольшой зальчик на десять-двадцать человек. В соседней «кабине» что-то отмечала со своими друзьями Эдита Пьеха. Когда мы уже порядком нагрузились, кто-то вспомнил про необычный талант Барашкина. Лена до сих пор с содроганием вспоминает, как он схрумкал фужер, оставив только ножку.
Это было, пожалуй, самое скучное и бездарное – в смысле строительства – лето. По какой-то причине наша обычная команда не собралась куда-либо, и я зашёл в штаб ССО ЛИТМО – Ленинградского института точной механики и оптики, который располагается у Сытного рынка, договорился, что поеду с одним из их отрядов в Гатчинский район Ленинградской области. Село называлось Тихковицы, жили там в основном финны или ингерманландцы. Жили чисто, спокойно, разводили свиней, а стройотряд строил им свинарники. Удивительное дело, но свинарники строили из брёвен. Брёвна пилили вручную пилами – на весь отряд была только одна бензопила «Дружба», с которой управлялся только я – студенты не умели с ней обращаться. В брёвнах топорами вырубали пазы, ставили деревянные же стойки и собирали из брёвен стены. Такой свинарник сгнивал от агрессивной среды за три года, его сносили бульдозерами и строили новый. Я спросил бригадира свинарей, спокойного, неулыбчивого финна, – почему не строят кирпичных свинарников, они простоят десять лет минимум, а стоимость ненамного больше. Ответ меня поразил: «Нам не дают денег на хороший свинарник – экономят, а то, что за десять лет на строительство новых деревянных свинарников уходит в три раза больше средств, это районное и областное начальство не беспокоит». Такова была система социалистического ведения хозяйства. Что-то я этим летом заработал, конечно, но радости от примитивного характера труда и его бессмысленности не было. Ведь рядом был огромный промышленный город, и построить свинарник из панелей или кирпича можно было бы даже быстрее, чем из дерева. Я даже никого не запомнил и не подружился, песен эти студенты не пели, работали лениво.
Под таким названием В. М. Дильман на базе ИЭМ АМН СССР организовал в 1976 году симпозиум, который был первой в моей жизни международной конференцией, где я делал доклад. В симпозиуме принимали участие такие известные ученые, как И. Беренблюм и Г. Ригл (США). Из Москвы приехал Илья Аркадьевич Аршавский, которому уже тогда было за восемьдесят лет. Он был классиком отечественной возрастной физиологии и держался патриархом, что ужасно раздражало В. М. Дильмана. Разговорного английского языка я толком не знал, хотя читал много специальной литературы на английском и, конечно, существенно продвинулся в этом. Впрочем, все мы, включая В. М. Дильмана, плохо говорили – сказывалось отсутствие языковой практики. Однако проблема решалась просто: конференции проходили на двух языках, русском и английском, приглашались переводчики-синхронисты. Как правило, это были медики или биологи, часто даже профессора, которые хорошо знали английский язык. Это была хорошо оплачиваемая и престижная работа, и хорошие синхронисты были на вес золота. Но они работали на самом заседании, а нужно было встретить зарубежного гостя, доставить и поселить его в гостинице, сводить в музей или по городу, «поужинать его», наконец. Конечно, в Институте был Международный отдел, где были переводчицы, помогавшие во всех этих делах, но ведь и самим нужно было учиться общаться! Было очень стыдно за свой корявый английский язык, но, удивительно, объяснялись мы со своими зарубежными гостями довольно активно. И они нас понимали! Как сказал кто-то из них: «Ваше знание английского языка намного превосходит знание нами русского языка», – что было совершеннейшей истиной.
Марине Остроумовой и мне был поручен американский ученый Гейл Ригл из Мичиганского университета в Анн-Арборе, штат Мичиган. Он работал с профессором Джоном Мейтесом, крупным специалистом по физиологии репродуктивной системы при старении и раке. Мы встретили Ригла в аэропорту, возили из гостиницы на конференцию и в Институт и вообще опекали. Ригл был лет на пять старше меня, симпатичным и обаятельным человеком. Нам с Мариной он очень понравился. Незадолго до конференции Ригл опубликовал работу, в которой приводил доказательства существования феномена возрастного повышения порога чувствительности гипоталамуса к торможению в адаптационной и репродуктивной системах. Мы с гордостью показали свои данные, опубликованные, увы, пока только на русском языке. Но донести до него свои результаты мы сумели. Более того, выяснилось, что мы продвинулись значительно дальше нашего нового американского друга, поскольку уже исследовали роль различных нейромедиаторов, рецепторов к стероидным гормонам в механизмах этого процесса. Ригл восхищенно цокал языком, когда мы с Мариной с энтузиазмом показывали, как здорово мы все это «раздраконили».
Спустя год-два стали выходить работы нашего друга, из которых следовало, что наши «посиделки» с ним не пропали даром, однако вот процитировать хотя бы одну нашу работу, где этот подход был использован, он почему-то забыл… Потом я с подобными ситуациями сталкивался часто и наконец-то понял (с большим опозданием), что этот «модус» вообще-то обычен в науке. Самое ценное – новые идеи, и если хочешь держаться «на плаву», получать гранты и вообще выживать в науке, то нужно делать приоритетные работы. А какой там приоритет, если уже кто-то на эту тему написал. Изоляция, в которой пребывала советская наука, в основном предопределялась этими самими правилами, установленными для «внутреннего пользования», всеми этими актами экспертизы, «полосами препятствий» при оформлении статьи и подготовке ее для публикации в зарубежном журнале.
Помнится, похожая история произошла с Валерием Окуловым. Он тогда делал докторскую диссертацию по кейлонам – ингибиторам клеточной пролиферации. Один из лидеров проблемы в те годы норвежский профессор Олаф Иверсен из Осло опубликовал какую-то работу, в которой не сослался на данные Валерия, опубликованные за год или два до того. Валерий, хорошо знавший очень уважаемого научным сообществом Иверсена лично и уверенный в его порядочности, написал ему письмо, где указал на это. Ответ Иверсена нам принес показать Валерий. «Дорогой коллега, – писал почтенный профессор, – если Вы хотите, чтобы Ваши работы знали и цитировали, их нужно писать и публиковать не на норвежском или русском языках, а на английском».
Осенью 1977 года произошло событие, которое в очередной раз изменило мою судьбу. Владимир Михайлович Дильман вызвал своих сотрудников – Марину Остроумову, Юрия Боброва, Льва Берштейна и меня. Сказав, что мы все молодцы, хорошо работаем и пора думать о докторских диссертациях, он велел нам подготовить проекты аннотаций диссертаций, как мы их сами видим. Ключевой идеей каждой диссертации был порог чувствительности гипоталамуса к регулирующим сигналам при старении и раке, причем гомеостат у каждого был свой: адаптационный – у Остроумовой, энергетический – у Боброва, тиреоидный – у Берштейна и репродуктивный – у меня. Я недели за две составил «реестр» всего сделанного по проблеме, написал, как мне казалось, логичный план всей диссертации, добавив в него то, что было ещё в работе или нужно было доделать. Составил список уже опубликованных статей и тезисов докладов, дополнил теми, что были направлены в печать. Отдельно наметил план статей, которые обязательно нужно будет написать в ближайшее время. Материала набиралось очень много. Поинтересовался у Марины и Юрия, как движется работа над аннотацией у них. «Что ты, мы еще и не начинали писать, других дел полно» – такой был ответ. В лаборатории экспериментальных опухолей было правило: если Н. П. что-либо поручил, то сделать нужно было «вчера», то есть в максимально сжатые сроки. Я показал план своей диссертации Марине Остроумовой – она отозвалась одобрительно. Наконец, прихожу к Владимиру Михайловичу, говорю, что его указание выполнил – вот план диссертации. Он смотрит, что-то помечает, спрашивает, уточняет. «Очень хорошо! Солидно, концептуально, большой материал, логичный план, но нужно кое-что доделать и поставить дополнительные эксперименты для цельности картины», – говорит Дильман. Я, ободренный таким мнением Владимира Михайловича, спрашиваю о том, какие опыты, по его мнению, нужны. Выясняется, что практически всё, что ему хотелось бы видеть, уже делается, а что не начато, можно реально сделать за год-полтора. По всему выходило, что года через два можно будет выходить на защиту.
Итак, «цели ясны, задачи определены», как говаривал Никита Сергеевич Хрущев. Я энергично принялся за работу. Заканчивалась целая серия опытов по изучению влияния бигуанидов, пептидов и ряда других препаратов на развитие опухолей в различных моделях канцерогенеза. Я обрабатывал результаты, сразу писал статьи, отдавал, как обычно, на проверку Дильману, не забывая включать его в число соавторов. Обычно он проверял быстро – максимум, держал статью неделю. Писать статьи мы все умели неплохо. Замечания сводились, как правило, к акцентированию какой-либо интересной находки, фрагмента работы, более убедительной формулировке выводов, что всегда было полезно для статьи и с благодарностью принималось. Я работал как заведенный, статьи писались легко, логично заполняя пропуски и недостающие звенья в подробно написанный и одобренный шефом план. Написав очередной опус, я отдавал его на проверку и спрашивал, смотрел ли он отданную ранее работу. «Ещё не успел, но обязательно посмотрю скоро», – отвечал Владимир Михайлович, улыбаясь. Он писал очередную книгу, был очень занят, лаборатория была большая, другие сотрудники тоже не бездельничали – нагрузка была огромная, поэтому никакого беспокойства у меня несколько затянувшаяся задержка не вызывала. У меня была своя лаборантка, помогавшая мне в больших опытах на животных. Как-то на очередном собрании в пятницу, когда обычно обсуждались все лабораторные дела, докладывалось о ходе исследований по той или иной теме, обсуждались полученные в лаборатории результаты или свежая интересная статья, появившаяся в каком-либо журнале, Владимир Михайлович сказал, что нужно бы усилить исследования в каком-то направлении, подчеркнул, как оно важно и интересно. Спросил, что думают сотрудники об этом. Сейчас точно уже и не помню, о какой работе шла речь. Помню только, что все идею одобрили, в том числе и я. «Вот и хорошо, – сказал Владимир Михайлович и обратился ко мне: – Володя, надеюсь, вы не будете возражать, если ваша лаборантка усилит эту группу, ведь у вас дело идет к финишу и я уверен, что вы справитесь, а здесь необходим прорыв». Конечно же, я не возражал, лишних рук в лаборатории не было, а методики были достаточно трудоёмкими. Задержавшись после семинара, я спросил Владимира Михайловича, удалось ли ему посмотреть какую-либо из моих статей, скопившихся у него. «Помню, помню, – сказал он, – не волнуйтесь, вот приеду из командировки и сразу отдам». Но проходили дни, недели, складывавшиеся в месяцы, а статьи ко мне не возвращались. Каждый раз находился какой-то предлог, мне даже как-то неудобно было, что я пристаю к занятому, несомненно, более важными делами, чем мои статьи, Владимиру Михайловичу.
Нужно было начинать ряд новых опытов по плану диссертации, я, как обычно, написал заявку на животных, передал её лаборантке, ответственной за составление заявки от лаборатории, и ждал, когда моих животных привезут из Рапполово, где находился питомник лабораторных животных. Однако проходит неделя, две, три, животных для меня все нет. Я поинтересовался у ветврача, в чем дело. Её ответ меня озадачил – мол, я ничего не заказывал. В подтверждение она показала мне заявку лаборатории эндокринологии, где «мои» крысы и мыши не значились. Вернувшись из вивария, я спросил у составлявшей общую заявку сотрудницы, куда подевались из заявки мои животные – ведь я точно помню, сколько и на какие числа заказывал. Ответ меня озадачил ещё больше. «Владимир Михайлович вычеркнул, когда подписывал заявку, – сказала она и добавила: – Он сказал, что у тебя практически все уже сделано и тебе столько животных не нужно сейчас». Я помчался к шефу: ведь, кроме новых опытов, нужно было поддерживать полученный мной новый опухолевый штамм – плоскоклеточный рак шейки матки у мышей. Он поддерживался на мышах линии Balb/c, и для сохранения ценного штамма нужно было регулярно его перевивать мышам этой линии. «Ничего страшного, – сказал Владимир Михайлович, – закажешь мышей на следующий месяц». Я бросился искать по Институту, у кого бы разжиться тремя-пятью мышками Balb/c. Опухоль росла быстро и уже начала изъязвляться. Увы, никто с такими мышами в то время не работал. Когда через месяц пришли нужные мне животные, опухоли были настолько большими и некротизированными, что перевивка оказалась неудачной. Хранившиеся в опухолевом банке замороженные клетки этой опухоли по какой-то причине не привились, и этот в общем-то хороший штамм, который поддерживался мной несколько лет, был утерян навсегда.
В 1978 году были закончены опыты с эпиталамином, фенформином ДОФА и Дифенином на самках мышей высокораковой линии С3H/ Sn, в которых было показано, что под влиянием этих препаратов у мышей увеличивалась продолжительность жизни и снижалась частота развития спонтанных опухолей. Я показал результаты В. М. Дильману. Срочно была написана статья и представлена академиком Е. М. Крепсом в «Доклады АН СССР» [Дильман В. М. и др., 1979]. В 1980 году вариант этой работы на английском языке вышел в журнале «Gerontology». Эта работа до настоящего времени является одной из моих наиболее цитируемых статей. Практически в то же время со сходными результатами был закончен длившийся почти три года опыт на крысах с двумя дозами эпиталамина. Они жили на 25 % дольше контрольной группы крыс, у них замедлялось старение репродуктивной системы и было значительно меньше опухолей по сравнению с контролем. Я самостоятельно написал статью с описанием результатов опыта, вставил в соавторы В. Г. Морозова, В. Х. Хавинсона, М. Н. Остроумову и, естественно, В. М. Дильмана, и, полагая, что вполне заслуживаю этого, себя поставил первым автором. Опыт был задуман, спланирован, выполнен, обсчитан статистически лично мной, статью тоже написал я сам. Морозов с Хавинсоном приготовили и дали мне экстракт эпифиза, с Мариной мы его тестировали на антигонадотропную активность. Таким образом, ранжируя соавторов, я поступал в полном соответствии с «правилами соавторства», сформулированными Н. П., которых я и теперь, руководя научным коллективом, неукоснительно придерживаюсь. Я отдал статью на проверку Дильману и получил ее с мелкими исправлениями. Принципиальным исправлением было то, что на первом месте Владимир Михайлович поставил себя. Марина Остроумова, видя мою реакцию, пошла к Дильману с целью поддержать обоснованность моих претензий на право быть первым автором. Он был неумолим, так как хорошо понимал значение этой работы, в которой впервые в мире был установлен геропротекторный эффект фактора эпифиза. Делать было нечего, утешало лишь то, что статью решено было направить в довольно известный журнал «Experimental Pathology», издававшийся в Йене, ГДР.
Статья вышла в 1979 году. В 1980 году вышла статья в издающемся в Австрии журнале «Oncology». В ней было показано, что эпиталамин тормозит развитие спонтанных опухолей у крыс и мышей, рака молочных желез, индуцируемых ДМБА, ряда перевиваемых опухолей у мышей и крыс. До этого фрагменты этой большой работы были опубликованы в советских журналах. В те времена существовало строгое правило, что любые результаты должны быть сначала опубликованы в СССР, чтобы никаких научных секретов врагу мы не выдали. Каждая статья проходила экспертизу в Институте перед публикацией даже в советском журнале. В акте сообщалось, что ничего нового (это в научной работе!) и секретного в статье нет, и нет сведений, запрещенных к опубликованию многими параграфами Перечня 2 и еще какого-то, которых никто не видел, разве что председатель экспертной комиссии. После опубликования в отечественном журнале ее вариант, переведенный на английский язык и заверенный в Торговой палате, что перевод верный, рассматривался на проблемной комиссии, которая рекомендовала ученому совету Института, учитывая отсутствие какой-либо научной новизны (!) и упоминания секретных материалов, рассмотреть возможность ходатайства перед коллегией Минздрава о разрешении к ее опубликованию за рубежом. Затем ждали заседания ученого совета, на котором такое решение принималось. Затем все документы, включая русский и английский варианты статьи, посылались в Главлит (цензуру), которая ставила свой штамп на статье, а затем уже всё отправлялось в Минздрав. Через несколько месяцев (обычно четыре-восемь) приходило разрешение, после чего можно через международный отдел, но за свои деньги (как будто это было личное дело авторов) статью отправлять в зарубежный журнал. Если из-за рубежа приходили замечания рецензентов и нужно было что-то переделывать, то всю процедуру (акт экспертизы, проблемную комиссию, ученый совет, Главлит, Мин-здрав) следовало проходить в том же порядке. Абсурд заключался не только в том, что результаты советских ученых неизбежно публиковались значительно позже, чем иногда позднее выполненные работы на Западе, что наносило очевидный ущерб приоритету советской науки. В этих актах утверждалось, что ничего нового в статье нет, а когда статью принимали в западный журнал, то авторы подписывали форму о передаче авторских прав, в которой удостоверялось, что результаты новые и никогда ранее не публиковались… Но разве только это было абсурдно? Таковы были правила игры, и все делали вид, что ничего особенного не происходит. Зато никаких «секретов» ворогу не выдадим…
Летом 1977 года я не смог поехать на заработки. Отпуск был осенью. Заканчивались большие эксперименты в лаборатории, и оставить своих мышек я не мог. Зато на следующее лето собралась команда «доцентов с кандидатами» из I ЛМИ. Членами бригады были Анатолий Жебрун, Генрих Хацкевич, Альберт Крашенюк и другие. Возглавил её старый целинник Владимир Беляевский. Нас было человек десять, почти все работали в I ЛМИ или НИИ города. Приехали мы в этот раз в посёлок Урдома Архангельской области, где шла ударная комсомольская стройка – КС-10 газопровода «Сияние Севера». Об этом возвещал огромный плакат у въезда на стройплощадку, где уже стояли огромные корпуса КС – компрессорной станции, которой предстояло перекачивать газ с Ямала в Германию. Прораб, замечательный мужик, строивший КС по всему Северу, говорил нам, что когда он с делегацией наших специалистов ездил в ФРГ согласовывать проект, их там кормили пряниками, сделанными из нашего газа, – такое богатство мы за бесценок отдавали хитрым немцам, сокрушался старый мастер.
Наша бригада должна была делать бетонные оголовки на забитых в болотистый грунт длиннющих сваях. На оголовки устанавливали турбины для перекачки газа и опоры для труб высокого давления. Точность бетонных работ требовалась большая, но нас это не пугало. У всех за плечами была не одна поездка в стройотряды и «шабашки». Нам подвезли компрессорные установки для подачи сжатого воздуха, выдали несколько отбойных молотков, которыми нужно было разбивать верхние части свай и обнажать арматуру, чтобы к ней приваривать новую арматуру с соответствовавшей каждой опоре конфигурацией. Через несколько дней работы с отбойным молотком руки нас не слушались так, что и ложку держать было сложно. Да еще молотки эти отбойные часто ломались, компрессоры глохли. Неожиданно дело прояснилось, когда кто-то из нашей команды удачно проконсультировал кого-то из местных работяг, избавив его от какой-то застарелой болячки. Они знали, что среди «студентов» есть доктора. Этот работяга пришел к нам поблагодарить за излечение и «поговорить по душам».
– Вы что, – спросил он нас, – все коммунисты, что ли?
– Почему такой вопрос? – не поняли мы.
– А вот, не пьете, работаете с утра до ночи как черти, матом не ругаетесь, не деретесь, – искренне вопрошал он нас, загибая пальцы.
Мы рассмеялись:
– Просто мы тут все доктора, которым наше великое государство так много платит, что на нормальную жизнь не хватает, а у всех дети растут.
– Так бы и сказали нам, – изрек наш собеседник.
Оказалось, что основной контингент рабочих на этой «комсомольской» – были «химики», то есть осужденные на поселение. Ежедневно они должны были отмечаться в милиции. Они решили, что мы какие-то подсадные утки к ним, типа штрейкбрехеров. Со следующего дня вся техника заработала у нас как часы. Заработал и огромный немецкий автокран, который, как нам говорили, был сломан.
Среди «химиков» были интересные люди, в силу разных обстоятельств попавшие в переплет. Помню, как один из них, будучи в большом подпитии, витийствовал перед товарищами и кем-то из начальства, наизусть шпаря длиннющими цитатами из Некрасова, Тютчева, Максимилиана Волошина… Свою задачу на КС-10 мы, конечно же, выполнили. Но осталось ощущение, что весь наш Север строили и строят заключенные, и конца этому нет…