Кумран, Иудейская пустыня
Когда беглецы добрались до места, откуда была видна недавно покинутая Давидом ферма, он остановил лошадь, натянув поводья. Сердце сжалось, когда он, присмотревшись, увидел две могилы. Он повернулся к Лонгину, и тот, с грустью в глазах, кивнул, подтверждая, что именно там он похоронил мать и дядю юноши.
Не в силах больше сдерживать охватившие его чувства, Давид с силой пришпорил лошадь и снова поскакал вперед.
Фарах хотела было двинуться за ним, но центурион не позволил ей это сделать, ухватив рукой поводья ее лошади. Преисполненный сострадания, он смотрел, как юноша скакал в сторону своего дома, потом спешился и, качаясь, пошел к могилам своих близких.
Увидев, как он стал рвать на себе тунику, а потом, кинувшись на землю, принялся посыпать ею себе голову, Фарах и Лонгин содрогнулись, словно эти иудейские обычаи так оплакивать своих родственников внезапно стали близки их сердцам.
Глазами, полными слез, Давид долго еще смотрел на куски дерева, которые были поставлены вместо надгробий. Римлянин вырезал на них ножом имена: Мария из Магдалы и Шимон бен Иосиф. Юноша осознал, что потерял их навсегда, и не мог сдержать рыданий. В безмерной скорби он лег на могилу матери. Несмотря на то, что ее не было рядом, он долго что-то говорил ей. Порой он замолкал, словно слушал ее ответы.
Согласно традиции каждый, кто приходил проведать умершего, должен был оставить на могиле белый камень в подтверждение того, что он здесь был. Но в этой пустыне не было белых камней, и тогда юноша собрал обломки скал, которые смог найти, и положил их на сухую землю, в которой покоились его близкие.
Увидев это, Фарах и Лонгин поскакали к ферме. Судя по тому, что лицо римлянина исказилось от боли, когда он спешивался, Фарах поняла, что его рана еще не скоро заживет. Они подошли к Давиду и тоже стали собирать камни, чтобы покрыть ими места захоронений.
Даже увидев, что все на его ферме перевернуто вверх дном, Давид старался держать себя в руках, не терять достоинства. Несмотря на охватившие его ярость и отчаяние, он лишь переступал через перевернутую мебель, переводя взгляд с одного разбитого предмета на другой. Наверняка он помнил, что все это значило для его матери, да и для него самого.
С того момента, как они приехали на ферму, Давид даже не взглянул на Лонгина, как и тогда, когда тот помогал ему укрыть могилы камнями. Не смотрел он на него и когда Фарах пыталась собрать кое-какую еду и питье в дорогу. Может быть, незримое присутствие Марии напоминало ее сыну об убийстве отца, совершенном центурионом? Может быть, он все время повторял слово «има», что на арамейском означало «мама», чтобы ему не было так тягостно видеть, во что превратилось его жилье?
Лонгину хотелось утешить Давида, прижать его к себе. Но это было невозможно. Между ними оставалась Голгофа озлобленности, хотя в тот день с высоты креста Иешуа простил своего палача. Возможно, он уже видел в нем не римлянина, предающего его смерти, а человека, который спасет его сына. Сегодня Лонгин в этом не сомневался.
– Давид… – тихим голосом обратился к нему центурион. – Мы больше не можем оставаться здесь. Нам придется скакать весь день, если мы хотим на достаточное расстояние оторваться… от наших потенциальных преследователей.
Юноша повернулся к Лонгину и посмотрел на него так, словно только что его заметил.
– Я вовсе и не собираюсь отрываться от наших преследователей, – заявил он безучастно. – Как раз наоборот, я хочу дождаться их здесь, чтобы заставить заплатить в стократном размере за все то, что они сделали моей семье.
При этих словах Давид вытащил из-под обломков свой лук и колчан со стрелами и отправился на верхний этаж.
Фарах повернулась к Лонгину и шепотом спросила его:
– А как ты на этот раз собираешься поступить? Снова стукнешь его по голове?
Трибун, помолчав некоторое время, ответил с такой нежностью, которой она от него не ожидала:
– Буду молиться… Возможно, Дух Божий поможет мне… подыскать для этого слова…
Сказав это, он развернулся и пошел следом за Давидом. Растроганная Фарах смотрела, как римлянин поднимался по ступенькам. Он производил на нее странное впечатление. Его темно-синие глаза, богатырская фигура, эта смесь мужественности и ранимости пробуждали в ней чувства, о которых она предпочитала не думать.
Лонгин застал Давида в его комнате за проверкой стрел. Здесь тоже все было перевернуто вверх дном, и это соответствовало хаосу, царившему в мыслях юноши.
– Выйди отсюда! – потребовал он, не поворачиваясь.
– Чтобы поговорить с тобой, мне входить не нужно.
– Нам не о чем разговаривать.
– Может быть, тебе и не о чем…
Последовавшее за этими словами молчание приободрило центуриона.
Но что сказать?
Молчание все длилось, а ему никак не удавалось подобрать нужные слова. Тогда он зажмурился и открыл свое сердце как для молитвы. И тут же почти без всяких усилий он заговорил, сам того не ожидая:
– Ты когда-нибудь задавался вопросом, почему твой отец согласился… умереть, покинуть вас с матерью?
Давид пожал плечами и ответил таким же тоном:
– Согласился? Можно подумать, что у него был выбор…
– Был, – возразил Лонгин, все же входя в комнату. – Он был одним из самых выдающихся духовных учителей в Палестине. Он знал Писание как свои пять пальцев. Въезжая на ослике в Иерусалим, чтобы сбылось пророчество Захарии, он уже знал, какая судьба ему уготована.
Несмотря на то, что это утверждение поразило его, Давид произнес с сарказмом:
– Тебя послушать, так он практически совершил самоубийство!
– Тот, кто жертвует собой, не причиняет себе смерть, Давид. Он делает это… для других.
– Он не собой пожертвовал, а своей семьей.
– Мы все его семья, Давид.
– Нет! Я его семья! – вскипел, готовый разрыдаться, юноша. – Мужчина и женщина, которых ты похоронил тут неподалеку, – тоже его семья! Его жена и брат! А ты кем ему приходишься? Убийцей?
Лонгин опустил глаза. Давид разворошил его незаживающую душевную рану. И юноша продолжил, заходя с другой стороны:
– Ты не знаешь, что значит терять своих не от руки Всемогущего, а от руки Зла, которое воплощает в себе твой народ!
– Не только «мой народ», как ты выразился, отправил твоего отца на смерть. Зло есть в каждом из нас, Давид. Пока несчастье не коснулось нас непосредственно, легко выбирать Добро. Но рано или поздно каждый человек сталкивается с чем-то до ужаса отвратительным. И тогда Зло, находящееся в нас, пытается выбраться наружу самым простым способом – местью. Именно в такой момент сделать выбор бывает труднее всего.
– И вот настал момент, когда я должен сделать выбор? Ты это хочешь сказать?
Лонгин по-дружески положил руку на плечо юноши.
– Это больно, мой мальчик, – сказал он мягко. – Я знаю, как это больно.
– Ничего ты не знаешь! – не согласился Давид, сбрасывая с плеча его руку. – Никто не знает, что значит для семилетнего мальчика видеть, как стенает его отец, когда его прибивают молотком к бревну!
Лонгин вздохнул и решил в качестве последнего довода рассказать о том испытании, которое он пытался стереть из своей памяти, но которое было неистребимо и оставалось в ней, прячась в дальние углы.
– Мне было шесть лет, когда Варавва и его зелоты напали на римский гарнизон в Сепфорисе. Мой отец служил там врачом, хирургом, а мы с матерью жили вместе с ним. Захватив арсенал, зелоты перебили легионеров, даже тех, кто сдался. Варавва претендовал на титул царя иудеев и мечтал стать преемником Ирода. Он приказал построить во дворе гражданских, отдельно мужчин, женщин и детей. Потом он приказал своим солдатам… насиловать женщин в присутствии их родных, потом… перерезать глотки родителям в присутствии их детей.
В глазах Лонгина заблестели слезы, и юноша ощутил, что его обуревает жажда мести, пусть и подавляемая и скрываемая им.
– Вот видишь, Давид, – со вздохом произнес трибун, ощущая ком в горле, – мне известно, до какой степени бывает больно.
Смущенный, сын Иешуа не знал, как ему на это реагировать.
– Варавва – это тот, кого Пилат помиловал вместо моего отца? – спросил он.
– Он самый.
Давида потрясло это признание, а еще больше – поведение трибуна.
– И ты никогда не пытался отомстить зелотам, центурион? Даже когда стал солдатом?
– Я стал солдатом для Рима, а не для себя. Мои родители не одобрили бы этот выбор. Отец лечил людей, а не уничтожал их.
– Мой дядя Шимон был зелотом, и ты об этом знаешь, – сказал юноша, пытаясь вывести из равновесия своего ангела-хранителя.
– Я знаю, это был смелый человек. Вечная ему память.
– Это он меня всему учил. Я тоже зелот. Ты что, и в самом деле хочешь защищать одного из тех, кто убил твою семью, римлянин?
Комок в горле некоторое время не давал Лонгину говорить. Наконец он сказал:
– Ты – сын Иешуа из Назарета. А я – назарянин, которому Мария из Магдалы доверила своего единственного сына. Моя задача – вывести тебя за пределы империи, подальше от тех, кто убил ее мужа и его брата. Она очень хотела, чтобы ты жил, а не мстил за них. Тебе решать, чью волю исполнить – ее или свою. Но, каким бы ни был твой выбор, ты должен будешь жить с этим до конца твоих дней.
Когда Лонгин вышел во двор, Фарах уже напоила лошадей и смотрела, не расковались ли они.
– Ну как? Твой Бог подсказал тебе, что говорить?
– Не знаю, – ответил трибун, проверяя, надежно ли закреплена поклажа на лошадях. – По крайней мере, он не метал молнии.
– Не метал что?
– Ладно, не будем об этом, – сказал он, печально улыбаясь. – У твоей лошади ослабла подпруга. Проверь, как там у остальных, чтобы мы не слетели с седел, когда поскачем галопом.
Девушка кивнула и пошла к другим лошадям, чтобы проверить, как затянуты подпруги.
– Солдаты Пилата будут нас преследовать, да? – спросила она, выполняя его поручение.
– М-да, м-да, – произнес Лонгин, занятый сбруей. – Савл не тот человек, который бросает дело на полпути.
Юная рабыня задумчиво посмотрела на него:
– Почему ты защищаешь Давида?
– Я дал слово его матери, и потом… у меня есть на то свои причины.
– А что она тебе за это пообещала? Деньги?
Лонгин пожал плечами и не стал ей отвечать.
– Ты за этим едешь «за пределы империи»?
Центурион оторвался от своих дел, чтобы пожурить Фарах:
– Уж слишком ты уши развесила!
– Слушать – значит что-то узнавать. Если бы боги хотели, чтобы женщины были глухими, так бы оно и было.
Эти ее слова окончательно вывели Лонгина из себя.
– Послушай, девочка…
– Фарах, – высокомерно поправила она его.
– Послушай… Фарах! Ты знаешь, что не обязана ехать с нами? Ты была хорошим проводником, за что тебе будет заплачено сполна. Дорога у нас длинная и опасная, а ты ведь женщина!
– Я счастлива, что ты это наконец-то заметил, – парировала она, вызывающе глядя на него и приближаясь к нему.
– Было бы лучше, если бы ты вернулась домой.
– Домой? – Она рассмеялась. – Вот как, ну да… вернуться к своему занятию, чтобы надо мной издевались и мучили снова? Замечательная перспектива!
Он ухмыльнулся, а она продолжила:
– Я знаю шелковый путь и дороги торговцев пряностями лучше кого бы то ни было, римлянин. Мой папаша, черт бы его побрал, водил караваны. Я путешествовала с ним по этим путям до того, как этот сукин сын продал меня, чтобы расплатиться за проигрыш.
В этот момент Давид вышел на порог с луком в руке и колчаном со стрелами за спиной. Проверив поклажу на своей лошади, он спросил:
– Ну что, едем?
После этого он вскочил в седло, цокнул языком и его лошадь тронулась с места.
Лонгин последовал его примеру и направил своего коня к молодой египтянке, передразнивая ее:
– Дороги торговцев пряностями, говоришь?
– Угу, угу, – подтвердила Фарах.
– И как на одну из них можно выехать кратчайшим путем?
– Через Пальмиру, – ответила девушка, пришпоривая лошадь. – Мой дядя работает там на постоялом дворе.