(Лорд) Хоррор на Луне
Фройд, – думал Хитлер ненастным днем на Луне, – в последние годы Века приписывал Шопенхауэру предвосхищение множества основных догматов психоанализа. Томас Манн однажды написал, что теории Фройда были доктринами Шопенхауэра, «переведенными из метафизики в психологию». Влияние Дарвина также предоставляло важную научную санкцию, выведенную из множества прежде спекулятивных и философских течений мысли XIX столетия, которые, как Хитлеру было известно, привели к тому, что Шопенхауэр достиг своей запоздалой популярности.
В его труде «Die Welt als Wille und Vorstellung» подчеркивались бессознательные и иррациональные аспекты Воли. За действием Воли стояли два инстинкта – охранительный и половой.
Хитлер к собственному своему удовлетворению убедился, что половой инстинкт Шопенхауэр считал гораздо более важным: «Человек есть воплощенный половой инстинкт, ибо своим происхождением он обязан совокуплению, и желанье его желает совокупляться… Половой акт – непрестанное помышление о нечестивом и невольном, неотступная греза о непорочном, ключ ко всем намекам, всегда готовый повод к развлеченьям, неистощимый источник шуток».
Так же Хитлер полагал, что, подчеркивая противопоставление инстинктов и интеллекта, Шопенхауэр, возможно, неверно приписывал безумие процессу подавления. «В той теории содержится ложь», – уверенно говорил себе Хитлер, глядя в дальнюю дымку, заволокшую обширные, свернутые зловонные очертания Старины Разящей Руки.
Хитлер покачивался на турбулентности в 550 футах над Луной. Ночью тяжкие тучи перевалили Швейцарские Альпы у него за спиной, и теперь густыми хлопьями валил снег. Хитлер вынес перед собою руку в защитном приветствии. Голая грудь его раздулась, и снег, оседавший в дырах на его грубой коже, сдуло с него в небо, отчего Хитлер стал походить на игрушечного снеговика, попавшего в вихрь белых хлопьев под янтарным стеклом.
Хитлер устал. Его овевала меланхолия. Во многих милях от него, на периферии Луны рывком бросился вперед Старина Разящая Рука, и сам он закачался высоко в воздухе у основания своего члена; он чувствовал, как далекий рот его органа с лязгом сомкнулся на туловище какого-то ничего не подозревающего обитателя. Старина Разящая Рука перемолол кости и кровь у себя в огромной пасти, и Хитлер ощутил судороги: то еще теплые останки всасывались волдырями крапивницы на голове его пениса.
Массивная мошонка, на которой он примостился, расселась, и Разящая Рука, вытянувшись всею своей податливой длиной по щипцовым крышам и изгибаясь ею по улицам Луны, разлегся под ним на бессчетные мили, щелкая в снегу своей злодейскою пастью.
Разящая Рука нынче питался только мясом, а больше ни на что не соглашался, и до Хитлера из снежных туманов глубокими отзвуками доносились раскаты его апокалиптического гласа. Звук будто бы вздымался из погребенных пещер и гротов; в горле пениса, казалось, звонили соборные колокола.
Один из местных священников говорил ему, что Разящая Рука говорит на латыни. Когда же Хитлер нажал на него, чтобы тот ему перевел, священник смущенно ему сообщил, что Старина Разящая Рука выражает желание покинуть его и отправиться по белу свету самостоятельно… как его сын.
Хитлер ощущал, как поглощается еще один кус сопротивляющейся плоти. Он догадался: это кто-то из вездесущих горных козлов, что бродят по Нижним Альпам. Доверяя своему половому вкусу, а также по энергичности перистальтических движений пениса он научился сравнительно легко определять, какую именно дичь употребляет в пищу Разящая Рука.
Вокруг него атмосфера была холодна, суха и разряженна, и запах горячего меда дрейфовал к нему на снежных термалях. Он возложил голову на воздушное облако. Старина Разящая Рука продолжал расти, и его возносило все выше и выше; вскоре воздух станет настолько жидким, что больше не сможет его поддерживать.
Хитлер часто задавался вопросом о той роли, которую в этиологии его нынешних неврозов играла память. Быть может, ему стоит относиться к Старине Разящей Руке как к проявлению его собственной неврастении; как знать, не вторая ли жизнь у него в уме вызвала такое истерическое состояние, как Старина Разящая Рука. Утверждение Фройда, что неврастения располагает исключительно половой основой, всегда отзвучивало в нем уклончивой нотой. Он оставался убежден, что его собственная борьба с существованием, как и его последующее место в истории, были гораздо более значимыми факторами его нынешнего состояния. Фройд отчетливо различал те неврозы, что, казалось, возникают от Verdrängung, сиречь «подавления», – и те, которые можно приписать независимым формам защитного проецирования, подмены и отрицанья. Хитлер предпринимал попытки сформулировать альтернативную, динамическую общую концепцию – преимущественно выводимую из Шопенхауэра – человеческого полового развития, которая охватывала бы основные Фройдовы понятия сублимации и формирования ретракции с его собственной манифестацией.
Понятие Фройда об анатомической фиксации – которая может относиться либо к анатомической структуре, либо к поведенческому свойству – ныне уже упрочилось в сферах эмбриологии, тератологии, коя есть изучение чудовищных рождений, и общей медицинской патологии. Хитлер наблюдал, как понятия эти начинают фигурировать в собственно психоанализе только после того, как генетическая точка зрения наконец стала центральным соображением в метафизиологии Фройда.
Хитлер признавал, что под различными пертурбациями, выводимыми непосредственно из габаритов Старины Разящей Руки и касающимися остановки и фиксации, лежало дальнейшее биологическое допущение, постулированное Дарвином и другими эволюционными мыслителями: во время истерических припадков репродуктивное эго временно превалирует над эго самосохраняющим.
Фройд рассматривал психоневрозы в понятиях порочного и динамического круга извращенных либидинозных порывов, подвергающихся непрестанному подавлению и возрождению. Результатом, по его утверждению, становилось всяческое искажение памяти и фантазий – либо о прошлом, либо о будущем.
Сквозь просвет в тучах Хитлер видел глубокие галереи и нависавшие крыши швейцарского городка под собой. Пуста, но по-прежнему видна оставалась главная улица – рю де Шато. В первые недели сильно ускорившегося роста Разящей Руки весом своим он валил ряды лип, в изобилии росших на тамошних улочках и площадях, и деревья укладывались меж брошенных раздавленных автомобилей.
Снежная дымка по-прежнему скрывала почти все окраинные здания. Хитлер не знал, пережили темные деревянные шале (летом укрытые красной геранью) мародерский натиск Старины Разящей Руки или же нет. Он вглядывался в растянувшиеся клочья облаков, чтобы яснее разглядеть свой член. При скверных погодных условиях он и не рассчитывал увидеть его окровавленный рот с шарниром челюсти, погребенный в тумане и стремившийся к Монтрё и Гштаду.
Немного погодя он заметил напротив себя еще одну часть Разящей Руки. Белая кожа пульсировала кровью, струившейся под нею, а сам он свернулся кольцами вокруг башни «Musee Cantonal des Beaux-Arts». В центре площади под башней фонтан со статуей Св. Сульпиция брызгал водою прямо на пенис, и Хитлер едва не позволил себе кратко улыбнуться – он вспомнил, что серное содержимое воды, как утверждалось, благотворно для лечения ревматизма и прочих заболеваний.
Разбирая и другие части Старины Разящей Руки в изворотливой снежной туче, он мог наблюдать, что основная масса его покрывала как минимум две трети городка. Остальная Луна была пустынна. Воздушный фуникулер на дальний Маттерхорн стоял без действия, вагонетки его шатко болтались на кабелях. За трассой по отвесному горному склону спускался водопад; к юго-востоку – ослепительно-белые ледники и поля цветущих орхидей.
Утверждение Фройда, дескать «вся культура – фарс; болезненные последствия подавленной сексуальности», утешало. Оно отзывалось правильным аккордом анархической полемики. Юнгу оно подсказало отметить, что, поскольку сам Фройд так эмоционально увлекся собственной половой теорией, не стоит ли свести к фарсу и саму теорию Фройда?
Фройд концептуализировал подавление (или защиту) в понятиях эго, задавливающего определенные «несовместимые» и, в общем, травматичные идеи, – он верил, что патологическая защита отсекает несопоставимую идею от ее воздействия, а все замещенные воздействия при неослабном подавлении, стало быть, вызывают патогенический «раскол» сознания, одновременно становясь источником бессознательной энергии для невротических симптомов.
За год до своей кончины Фройд выступил с таким вот поэтическим заявлением: «С невротиками все так, будто мы в каком-то доисторическом пейзаже – к примеру, юрском. Кругом по-прежнему бегают огромные ящеры; растут хвощи высотой с пальмы!»
В «Происхождении полового влечения» он протяженно разбирался со снами невротиков, снами о запретном желании и снами о наказании. Сон он объяснял тем, что эго реагирует на запретное грезо-желание на до-сознательном уровне. Эго успешно отреклось от этого желания и ответило на него желанием самонаказующим, которое затем подхватилось бессознательным и преобразовалось им в сон «возражения». Эти грезо-желания происходили из супер-эго.
В невротические симптомы вовлечен компромисс между двумя конфликтующими желаниями – запретный либидинальный порыв и одновременная тяга наказать самого себя.
Грезо-желание, будучи «отъединено от реальности наяву», похоже, пользуется некоторой безнаказанностью, а вот либидинальные порывы невротика – нет.
Во время сна цензура отключается не до конца. Задача ее – обеспечить, чтобы состояние сна не нарушалось недолжным манером; в некоторых случаях такой цензор воспрещает тревожным желаниям проникнуть в сознание. Бессознательное желание вынуждено воспринимать регрессивное направление и воплощаться визуально, формируя связь с системой восприятия, – а затем грезо-желание подвергается значительно большему искажению снотворчеством.
Психофизиологическое состояние сна характеризуется отводом эго своих словочар от интересов жизни наяву. Эго сосредоточивает три эти словочары на желании спать. Сон, в свою очередь, осуществляет сновидения, расслабляя цензорский контроль эго над бессознательным. Фройд обозначил эту вторую черту состояния сна как «принцип sine qua поп» образования сновидений.
Прежде, чем Хитлер уснул, снег падал широкими тяжелыми хлопьями, белыми, как выводок карпов. А когда проснулся, его жалило жарким дождем. Ночь еще не закончилась, и он отметил, что горячие ливни становятся все чаще. Он слышал, как пролетают птицы. К утру он уже знал: многие птицы попадутся в ловушки дыр на пористой коже Разящей Руки.
В отдалении видел он начатки красного зарева – того же, какое наблюдал каждую ночь. У него на глазах оно метаморфировало в очертания железного колокола.
– Все мы любим таинственные страны, – сказал Навуходоносор, и широкий галстук с рисунком громадного кобальтово-красного сердца, в котором томилась танцующая Голли, затрепетал на его округлой черной груди. – Остров Сокровищ, Копи Царя Соломона, Горменгаст, Земли Торманс и Оз. – Он выглянул с весело раскрашенных эрзац-бульваров «Kraft Durch Freude» на проплывавшие берега Нила. – Поиск Эгнаро – проклятье, болезнь, свойственная всем нам. От чар ее нет средства, за исключеньем, быть может, исследователя, который сумеет обнаружить ее источник.
Под ними проплывала белая река. Борта воздушного судна летели в дюжине футов над зыбкими водами. В тенях, отбрасываемых пластиковыми навесами бульваров, с двумя невообразимо громадными темными фигурами по бокам стоял Навуходоносор. Кокомо, говорящий негритоид, полукружьями двигал своею приземистой миниатюрной головою. Его толстая шея пузырилась машинным маслом. Стальные уста его приоткрылись:
– Как Бейкер Нильский? – На фланелетовый халат пала слюна белой смазки. Его длинные и широкие желтые яхтенные туфли с тремя бритвенными разрезами по бокам, чтобы помещались его стальные пальцы, с силой стискивали собою палубу.
– Возможно, нам для направления потребуется исследователь пометафизичнее Бейкера. Сэр Ричард Бёртон, к примеру, – предположил Верховный граф Гонор, нависая справа от Навуходоносора. Дородная фигура Гонора высилась больше чем на восемь футов, голубые глаза его сверкали на симпатичном черном лице. По такому поводу долгие ленты дымно-серых волос его ниспадали до талии. На нем была одна лишь кожаная блуза, располосованная, дабы являть обильный обхват его бедер. Помимо блузы и пары белых гольфов он был наг. Фланги его суровых мясистых ягодиц были раздвинуты, чтобы внутрь беспрепятственно проникал прохладный нильский воздух.
Их окутывала первобытная тревожная атмосфера Африки. От берега, где гуще всего рос папирус, доносились неумолчные щелчки насекомых. Шлепки нильских волн в тростниках, жужжанье бессчетных светляков и комаров, легкие, однако отчетливые звуки и крики якан и ибисов – все доносилось до них. Змеешейка, с полупогруженной в воду шеей, похожая на змею, проплыла к ним по воде и поднырнула под крейсирующее воздушное судно.
После своего путешествия «Kraft Durch Freude» выглядел ободранным и облезлым. Воздушный корабль шел вверх по теченью от Урондогани. Оттуда он проследовал вдоль Нила к югу от Хартума, ни разу не коснувшись вод. Навуходоносор направлял судно по всему извилистому теченью реки пять сотен миль, главным образом – через пустыню, – и воздушный корабль вскоре пересечет тот рубеж, на котором с Абиссинских гор стремительно скатывается Собат. Там Нил сворачивает к западу, а земля разбухает от пышных джунглей. Воздух там отяжелеет от влаги и духоты, а нильские берега начнут теряться в тех обширных просторах гниющей поросли, что известны под именем Судд. Судд, прочел по карте Навуходоносор, питается Бахр-эль-Зерафом и Бахр-эль-Гхазелем и лежит в той зловонной части Африки, что не испорчена с самого начала времен, так же первобытна и враждебна человеку, как Саргассово море.
Воздушный корабль летел дальше. Гонор по временам замечал случайного бубала на остатках травянистых равнин. До сих пор джунгли захватывали здесь все больше и больше территории. Он уже не мог различить низкие голые холмы вдали – или джебелы, что ранее окаймляли речные берега.
– Граф, что вы на это скажете? – неожиданно вскричал Кокомо. Негритоид вытянул свою удлиненную руку. Гонор глянул в иконометр. Причудливая красная дымка позднего вечера уже наползала на джунгли, покрывая всю ширь реки у них на пути. Гонор поначалу решил, что следует подрегулировать световой фильтр. Вдоль береговой листвы открылось длинное зиянье красного света – словно бы день устал. Чащи яблочно-красных тростников шевелились в сплошных водах, а медные тучи громоздились и наползали на весь периметр небес.
Осоматик Гонор опер свою тушу о Кокомо, нащупывая пальцами колпак своего короткого меча. Негритоид обхватил стальными руками жирную шею графа. Вокруг же Природа, казалось, сошлась в хватке лихорадочного транса. Тростники и деревья гнулись от угрозы неотвратимой кинетической бури, а вода под «Kraft Durch Freude» накатывала пенистыми валами.
Навуходоносор возложил длань на голую ляжку Гонора и словно бы вознамерился заговорить, однако гигант жестом призвал его к молчанью. Гонор склонил громадную голову. Порывистый ветер поймал его седые волосы и взметнул их ввысь спиральным пышным начесом. Звуки джунглей и птиц, круживших над ними, пропали на ветру. Вместо них Гонор слышал лишь высокий голос – он пел. Сила этого голоса нарастала, и красные кусты внизу клонились чуть ли не до земли. Он видел, как ерошит и вздымает воды, словно их тоже зах ватила невероятно огромная сила. Нил теперь стал того же медного оттенка, что и небо над ним.
Он глянул туда, откуда, как ему казалось, доносится голос. Звучностью тот располагал гораздо большей, нежели человечья. От чистого высокого тенора он опустился на несколько октав к звонкому раскатистому баритону; весь перешел в дрожкий надгортанник и чувственные стоны, словно пытался одновременно петь и есть горячие ириски. Как вдруг он крикнул:
– Nemo me impune lacessit (Никто не обидит меня безнаказанно). – И наконец выродился в трепетный оргазмический лай и смолк. Гонор учуял запах кипящего меда, прилетевший из джунглей с последними порывами ветра.
– Муха-кыш, что это было? – спросил Навуходоносор, сдерживая позывы рвоты в носовой платок из розового шифона, который поднес к самому рту. – И откуда этот запах? Хуже гофропыли! – Воздушный корабль вписался в поворот реки и продолжил плыть вверх по теченью, и он опустил платок. Редкая зловещая красная дымка по-прежнему висела над участком бури у них за кормой.
– Кто б ни издал этот звук, он был крупен, – произнес Кокомо. – В смысле – огромен. Почему мы его не видели?
– Быть может, источник находился слишком близко от земли – или же очень высоко. Более того, говорил он на латыни, – сказал Гонор. – На инородной латыни, какой пользуется Папа… Вы припоминаете тот пассаж из «Повести Артура Гордона Пима» По?…
– «Текели-ли! Текели-ли!» – передразнил Кокомо, пиная бакелитовую урну и маша руками, дабы изобразить большую белую птицу.
– Самое странное в нашем привидении – в том, что все покраснело, – нахмурившись, произнес Навуходоносор. – Суша, река, небо… Мы перешли от черноты к кармазину, вы заметили?
– Не могу о себе этого сказать, – солгал Гонор, отпивая лимонно-ледяного чаю из широкогорлой банки с завинчивающейся крышкой.
– Казалось, мы как будто резко вступили в совершенно иной мир, – добавил Навуходоносор. – Совершенно отдельный от… – Креол жестом показал на Нил, на котором по-прежнему сверкал поздний вечер.
От равнин поднялась опалиновая луна. Она подступила к солнцу и принялась пульсировать по земле бродячей тенью. В ее свет попали неприметно напудренные седые волосы и мрачное настроенье графа.
– Если верить донесеньям из Судда, – сказал Гонор, – подобные явления вовсе не редки и вызывают гораздо меньше тревоги, чем большинство. – Он поставил банку на алюминиевый столик подле. – Геомантические бури, что за секунды обращают человека в пепел, ядерные тучи, опустошающие всю землю, солнечные пятна, которые слепят, громадные воздушные массы, возникающие из ниоткуда и сжимающие тело до нескольких квадратных футов.
Навуходоносор оставался безучастен.
Пожав плечами, Гонор развернул иконометр на сто градусов, чтобы осмотреть берега реки выше по течению. Такие явления его больше не возбуждали. В своем долгом путешествии «Freude» и его команда встречали множество подобных диковин. Все превратилось в побочные случайности. Год знаменовал собою 50-ю годовщину якобы смерти Хитлера, и «Kraft Durch Freude» под целой чередою командиров обыскивал все уголки земного шара и внешних полушарий, шел по любому подложному следу и разбирался в каждом фальшивом ключе, которые могли бы привести их к диктатору. Не достигли они ничего. Пора, чувствовал Гонор, отказаться от этих никчемных маневров, от этих нескончаемых экспедиций. Само Французское правительство утратило интерес. В 1970-х проект был положен на полку. Затем опцион выкупили НАТО, оставив «Freude» и его опытных летунов себе. В 80-х фонды им значительно урезали, поэтому воздушный корабль ремонтировался скверно, а его компьютеры устарели и стали ненадежны. НАТО, казалось, тоже на грани утраты интереса. Власти упорствовали, считал Гонор, главным образом в надежде, что всплывет какая-либо информация, способная смутить или дискредитировать русских. В 70-х Советы слили известие, что их собственные специалисты теперь разделились во мнении о доказательствах смерти Хитлера (в 1945-м). Противоречие коренилось в стоматологической карте фюрера и остатках обугленных зубов, найденных в саду Канцелярии. Одна группа экспертов – полагаясь на документы зубного техника Хитлера Фрица Эхтманна – придерживалась теории, что зубы эти положительно идентифицируются как фюреровы, а вот другая группа утверждала, что на самом деле это зубы Хитлеровой собаки Блонди. Они сухо обращали внимание на то, что Хитлер стал вегетарианцем, зубы же меж тем были остры и явно привыкли жевать мясо. Специалист по дневникам Хитлера Хью Тревор Роупер комментировать отказался, и противоречие так ничем и не разрешилось. Гонор считал, что нынешний их рейс окажется для «Дурха» последним осмотром мира.
Без предупреждения в объективе его иконометра возникла огромная пятнистая голова. Поначалу он было решил, что это причудливое пятно на солнце, но, вглядываясь, различил, что из-за пузырей плоти у нее за ушами торчат две могучие руки. Инстинктивно потянулся он к своему коническому мечу, но тут же напомнил себе, что объект этот – на значительном от него расстоянии. Он вгляделся в него пристальней. Руки держались за ветвь яблони, нависавшей над речным берегом. Ветвь была вся в плодах, и существо это своим весом пригибало ее так, чтобы достать плоды ртом. Огромная голова – вот и все, что имелось у этой твари вместо тела. Кожа ее была безволоса. Глаза – громадные, орлиные, ноздри смотрели в разные стороны, а рот казался непропорционально широк – он почти раскалывал собою лицо на две половины.
Мрачный Гонор наблюдал, как голова поднялась на несколько футов и уравновесилась на ладони одной своей узловатой руки. Невероятно длинный язык стремглав вымахнул из арбузного рта. Щелкнули острые зубы. У Гонора на глазах существо опрокинулось, и затылок его ударился оземь. Изрыгнутые яблоки запрыгали по песчаному берегу вокруг. Казалось, оно издало крик хохота.
Ворчанье Навуходоносора предупредило Гонора: на равнине прямо напротив судна происходила какая-то суета. Ему пришлось развернуть иконометр – и вовремя: орда таких же существ плотной стаей перемещалась параллельным «Kraft Durch Freude» курсом. До них была приблизительно миля, а числом они насчитывали по меньшей мере сотню и передвигались по пустыне на руках. Их массивные головы пружинили друг от друга. Он видел туши мертвых животных, львов и антилоп – их держали на весу над макушками. Из туш на жаре хлестала кровь, и головы от этого все блестели и исходили под солнцем паром. Существа по краям стаи бежали и скакали лишь на одной руке, а свободные держали над головами, образуя защитный барьер, чтобы прыгучие трупы не могли выскочить из круга.
– Похоже, они сошли с картины Иеронима Босха, – произнес Кокомо, тщательно их разглядывая.
– Гораздо ближе к нам, – возразил Гонор. – Они определенно продукт XX века – это оненеты. – Он смотрел, как орда рассыпается: большинство – в буш, остальные – к реке. – Впервые я о них услышал в конце 1940-х годов. По слухам, они были результатом генетического скрещивания, урожаем с парагвайских ферм доктора Менгеле, который выпустили в долину Нила в доказательство его генетических теорий. Случилось это после войны. Теперь их наверняка уже тысячи, если не миллионы. В реальности же я вижу их впервые. – Группа оненетов поменьше достигла речного берега. – Хотя впоследствии я узнал и о гораздо более тревожном союзе – такой мог бы подтвердить или опровергнуть теорию Менгеле. – Он таинственно умолк. Несколько оненетов сползли по узким желобам на откосе и поплыли по реке. От берега они удалились недалеко, но развернулись и начали возвращаться на сушу. Те, что покрупнее, тонули, не доплыв. – Самые большие, должно быть, весят пятьсот фунтов. Слишком тяжелые, не переплывут.
Кокомо поднял старую винтовку «ли-энфилд» и выстрелил в оненета, висевшего на кленовой ветке.
– Одним производным безумья меньше, – сказал негритоид.
– Поскольку все они, похоже, нейтрального пола, – рассуждал Гонор, – как могли они расплодиться в таких количествах? Припоминаю теорию, которая приписывала их Берну Хогарту, великому американскому медиа-художнику. Говорят, он изобрел их для своей изобразительной полосы о Тарзане, оттолкнувшись от собственного видения или сна.
Теперь же возможно предположить, что наблюдал он их тут, на берегах Нила.
Подлые головы оненетов столпились у берега. У каждой на макушке рос лоскут свалявшихся черных волос. Большинство тел их были тускло-медного цвета, хотя некоторые смотрелись погребально-белы. Увеличив разрешение иконометра, дабы изучить их поближе, Гонор заметил, что по их коже белесыми и желтоватыми волнами перемещаются личинки. – Хоть я и не знал, как они называются, – неожиданно промолвил Навуходоносор, – полагаю, с этим видом я уже встречался лично. Случилось это в экспедиции Монкриффа-Баттеруорта-Корндайка в 1951-м. Мы встали лагерем в Долине царей, в верхнем Египте. Тогда у меня имелась привычка перед сном по вечерам выходить на небольшие прогулки. Раскопки, которые мы вели, нас весьма обескуражили, и мы намеревались как можно скорее переместиться по долине Нила выше.
Ночью над нашим лагерем звезды стояли низко, а луна, похоже, быстро падала с небес и устраивалась на вершине гробницы Рамзеса III, основателя Двенадцатого Нила. Я брел по рыхлому песку, а вокруг жужжали папирусные болота дельты Нила. Болот я избегал, в особенности – по ночам, когда все они щетинились кобрами, крокодилами и священными ибисами.
Я расслабился с длинной трубкой в некотором отдаленье от нашего раскопа – поближе к гробнице царицы Хатшепсут. Луна скрылась за гробницей Рамзеса, и шумливое болото вдруг затихло. Через несколько мгновений показался краешек луны и направил палец хилого света через все основанье гробницы Хатшепсут к краю болота.
Я погасил трубку. Все произошло очень быстро. У подножья гробницы царицы зашевелился песок. Поначалу я решил, что наружу выкапывается какая-нибудь массивная гробничная крыса. Затем я увидел, как песок раздвигается, проваливается внутрь. Так провалились и смелись прочь целые ярды песка вокруг гробницы, и наружу выскочило и поскакало через полосу лунного света к болоту то, что я сперва принял за огромную собаку. Если б я не стоял так близко, сомневаюсь, что вообще бы что-нибудь заметил. Кожа этого существа была до того идеально трупно-бела, что в точности соответствовала белизне песка.
Навуходоносор пожевал жвачку, пыхая толстой глиняной трубкой.
– Потом я разглядел, что существо было гораздо крупнее собаки. Оно приподнялось на двух одиночных белых руках. На меня не обращало никакого внимания – лишь мимоходом кинуло единственный злобный взгляд. И ускакало длинными небрежными шагами тех могучих рук, на ходу отбрасывая назад песок. Я потянулся к пистолету, но кобура моя оказалась пуста. После чего существо скрылось в тростниках болота и пропало из виду.
Назавтра перед нашим отъездом я вернулся к царицыной гробнице. Никаких признаков твари во плоти я, конечно, не отыскал, однако свежеразбросанный песок у подножья гробницы явил мне прелюбопытнейшую штуку. Там в камне, которому исполнилось по крайней мере две тысячи лет, оказалось высечено отчетливое изображение оненета. Несколько оненетов на гравюре держались за руки. Я тут же расчистил песок дальше, вокруг всей гробницы – и где б ни копал, везде обнаруживались одни и те же изображенья. Они окружали гробницу злонамеренным венком.
Пока Навуходоносор рассказывал, к нему молча подошли Озимандий и Метис. Озимандий слушал внимательно, а когда креол договорил, извинился и скрылся у себя в каюте внизу.
– Думаю, – произнес Метис, – судя по выраженью его лица, твоя история еще больше сбила его с толку.
– Даже не знаю, почему, – рявкнул в ответ Навуходоносор. Трубку свою он швырнул в реку и направился к контрольной башне в стеклянном обрамлении.
Час тянулся медленно. Сверху катили флотилии облаков, а дневной свет вокруг «Freude» становился все более мрачен.
Под покровом суровой сосредоточенности, ровно устремив взгляд и слегка присобрав губы, Гонор расхаживал взад и вперед по палубе. Время от времени он поднимал иконометр и смотрел вверх по реке. Орды оненетов остались позади, новые их место не заняли. Речные берега возвратились к своей неприрученной суете.
В слабом уклончивом свете по всему Нилу вихрями порхали летучие мыши. Менее чем в миле от них уже раскинулся Судд, затерявшийся в туманах горизонта. Джунгли поредели, уступили место акрам папирусных папоротников, и река скрылась в лабиринте случайных заводей, прячущихся в чащах яблочно-зеленых тростников.
«Freude» подлетал к периметру болотистой равнины, и Гонор уже видел облака жаркой дымки, катившие через нее. Год за годом Нил приносил в это гниющее море все больше растительности, спрессовывал ее в плотные куски толщиной тридцать футов, крепких и прочных до того, что по ним мог бы пройти мастодонт. На ум ему пришла фраза Уисманса: «Природа, – отмечал романист, – банальное agence, грубый и обыденный материал, до пользованья коим художники снисходят». Гонор сомневался, что Уисманс когда-либо видел, как разливающийся Судд влечет с собой свою чудовищную криптоэстетическую окружающую среду.
Окторон отошел от иконометра в прохладную тень, что предлагала линия одиночных летунов. Три таких аппарата были принайтовлены к верхнему такелажу в немедленной готовности к разведывательным вылетам. Металлокрылые которнитоптеры, корпусами своим напоминавшие ос, медленно раскачивались в такт корабельной качке. Гонор опустил свое тулово в палубное кресло и стал ждать, когда Навуходоносор примется за чаленье. Настал миг, знал он, когда им нужно запастись провизией. Свежие фрукты и мясо были на исходе. В палящей жаре у некоторых негритоидов возникали сложности с движеньями, и для расслабления их суставов требовалось новое ягодное масло. Обнаружилось, что лучше всего для этой цели годятся маслянистые пердлягоды, собираемые лишь на тенистых берегах Нила.
Если Хитлер здесь, Судд идеально замаскирует его от воздушного наблюдения. «Kraft Durch Freide» придется сбавить высоту. Судд представлял собою неровную поверхность воды и суши. Наблюдались торчавшие конусы грязевых ульев до пятидесяти футов в высоту. Если «Freude» с одним таким столкнется, ущерб может оказаться значительным. Чтобы тщательно искать Хитлера, «Durch» будет вынужден выписывать зигзаги с одного края дельты до другого. В жарких туманах летать часто придется вслепую.
За годы фюрер успел бы зарыться в землю. Запечатал бы себя под землею, в крепости, устроенной в более прочных участках суши. Входы в крепость было бы невозможно засечь— разве что случайно. Угрюмо-вытесанные черты лица Гонора отвердели. Он знал, что Хитлер здесь, но поиск его займет не один месяц.
– Подтянись, негритоиды! – внезапно загремел голос Навуходоносора, прервав ход его мыслей. – Готовим судно к посадке! – По приказу Навуходоносора двигатели заглушили. Лишь глухо ворчали воздушные пакеты, служившие для поддержания судна на плаву; в остальном же корабль окутало молчанье.
Крепкие руки мулатов запустили шипастые якоря в деревья на речных берегах. Их стальные острия глубоко впивались в кору и держались. Негритоиды принялись подтягивать раскачивавшееся судно к более надежной чалке. С пару десятков их высадилось на берег с большими железными кольцами, приделанными к цепям. Кольца они вбили молотками в пропеченную солнцем грязь и туго натянули цепи. «Freude» отнесло от воды к прогалине среди деревьев, и судно неуклюже приземлилось. Палубы его накренились, а труба главной изрыгнула из котла неожиданное пламя, испепелив один из компьютеров поменьше. Негритоиды кинулись заливать пламя.
Первым с борта сошел Кокомо. Арап сполз по веревочному трапу, последние двадцать футов преодолел прыжком и приземлился на куст резедисто-зеленых сорняков.
– Вот так, глянцы! – Его выпирающие этиолированные щеки и броский алый рот раздались ухмылкой. – Вы ждете тут. Я вскипячу первого бубала, не успеете высадиться! – С миг стальной человек постоял со своим варострелом на изгибе руки. Тяжелые запасные цилиндры для этого ружья болтались у его бока. Он слегка нажал на шишак, и струйка горячего вара стрекнула из круглого дула, выжигая сорняки у его ног. Миг спустя Кокомо развернулся и скрылся в зарослях.
Метис покинул накренившееся судно с такой же быстротой, пользуясь светом, отбрасываемым окуляцией двух сфер – луны и солнца. «Durch» уже нацелился на выполнение поисковой программы. Его компьютерам судовые сенсоры подали информацию о господствующей погоде Судда; картологические данные предоставил Гонор. Десяти часов хватит, чтобы они совершили остановку. Настанет краткий миг полу-ночи, рассчитал Гонор, когда восходящая луна превзойдет заходящее солнце, – после чего, если им удастся в срок подготовиться, выпадет прекрасная возможность провести быстрый ночной поиск и взять на борт всю требуемую провизию.
Пара десятков поблескивающих негритоидов принялась спускаться и падать за ним с трапа и собираться вокруг него на берегу. Он вооружил их короткими колющими мечами и furiosos – трубчатыми цилиндрами, оснащенными роторными верхушками циркулярных пил.
Затем на берег сошел Навуходоносор. Он поманил андроидов-негритосов и повел их к опушке джунглей. У куста папирусных папоротников остановился – Кокомо повалил их, проходя тут, – и показал на густые древесные заросли, опутанные лианами и репьями.
– Выкосите тропу шириной в десять человек, – проинструктировал их он. По его команде первая шеренга негритоидов тут же пустила в ход фуриозы, срезая листву до высоты колена, а прочие начали оттаскивать своими металлическими руками падшие древесные стволы.
Пока они трудились, Навуходоносор отвел Метиса в сторонку и сунул ему в вялую руку изогнутую рапиру.
– Следи, чтоб шевелились, пусть косят и охотятся на равнине – и возвращайтесь до захода луны.
Метис кивнул. Он скользнул кулаком в округлую гарду рапиры и с готовностью вошел в исходящую паром гущу андроидов. Вокруг него разгневанными пчелами жужжали и гудели фуриозы. Навуходоносор смотрел, как расступаются джунгли, а Метис исчезает в сумраке.
Когда Навуходоносор вернулся на борт воздушного корабля, негритоиды уже работали на речном берегу, непроницаемые для людского воздействия: крупная армия поблескивающих металликоидов, связанная с компьютерами радиоуправлением.
Пока десятки негритоидов распаковывали и собирали на берегу оборудование, другие их массы уже повисли на тросах и козлах вдоль бортов судна – заменяли алюминиевую и железную обшивку, наносили свежие слови дегтя, закрепляя болты, и заново красили корпус погодоустойчивой краской; «Kraft Durch Freude» осуществлял непосредственный временный ремонт. Прочие негритоиды обслуживали нужды людей.
Озимандий катался меж них в состоянии высшего возбужденья. В отличие от тех негритоидов, что пошли с Метисом: тем было за 50 лет, – большинство этих было выстроено сравнительно недавно. Прошлый опыт научил его, что новых негритоидов, спроектированных на борту, на земле подолгу держать нельзя – и даже самые краткие отрезки времени: они теряют ориентацию. Негритоиды постарше были стабильнее. Несколько новых моделей уже убрело в джунгли, их потом креолы загнали и препроводили обратно под сень гигантского воздушного корабля. Два негритоида утонули в зыбучих заводях Судда. С несколькими просто случились припадки – они защебетали, их головы завертелись кругами.
Деятельность приобрела более мирное равновесие, и работавшие на берегу негритоиды, закончив распаковку, быстро воздвигли скелет ночного лагеря. Солнце, низко биясь в вечернем небе, и яростная луна, до сих пор еще не слишком над ним поднявшаяся, казалось, застыли на своих маршрутах. Ни то светило, ни другое не двигалось уже много часов. Сапфировый и розовый свет омывал экипаж, а нильская вода фиолетового оттенка лежала меж речных берегов плоско и свинцово.
– Вскорости уже придется возвращать половину негритоидов на судно. – Озимандий прикурил трубку и подошел к Навуходоносору. – Стоять на страже нашего лагеря могут те, что постарше. Приятное развлеченье это будет – хоть одну ночь поспать, ощущая под собой землю. Тем не менее, я встревожен.
– О том и сём? – поинтересовался Навуходоносор. – О Хитлере?
– Хитлер меня волнует всегда. Но нет, на сей раз главный источник моего беспокойства – не он. – Озимандий пнул отбившийся камушек в мелкую заводь. – Начиная с сегодняшнего дня, не перестаю думать об оненетах.
– А мы нет, да? – спросил Навуходоносор. – Таких зверей забыть не так-то легко. Одно их количество…
– Нет, – честно признался Озимандий. – Эти их лица – ты разве не заметил, что все они одинаковы…
– …если не считать размеров…
– …и так знакомы. Лица у них – французские. Я сразу же это понял. Все на одно лицо. Причем лицо это мне известно всю мою жизнь, однако я не мог придать ему никакого имени. Весь день этот образ таился где-то в глуби моего разума. Я пробовал применить несколько уловок, чтобы расшевелить себе память. В итоге ключ мне подбросили, когда я думал о самой унылой и пугающей картине, что когда-либо видел… – Он умолк.
– «Эхо крика» Сикейроса? – любезно подсказал Навуходоносор.
– Нет. Сперва я подумал про миф о Кроносе, сожравшем свое потомство. Спустился в библиотеку и взял из компьютера распечатку. Подумал, что нашел, – кошмарные черты Кроноса, раздутый рот заполнен кровью, когда он откусывает голову нагого трупа у себя в лапе. Но чем дольше я смотрел на него, тем меньше было у меня уверенности, и постепенно я осознал, какой художник стоит за этим холстом – Гойя. Я взял книгу о жизни художника, обратился к портрету Гойи – и вот оно: изображение оненета. Оненеты выглядят, быть может, моложе, у них более орлиные глаза, не такие злокачественные рты, но лицо их определенно содержит в себе семя черт Гойи. На них отпечатано то же цыганское безумье. И тут я вспомнил еще одну подробность. Много лет назад я читал о смерти Гойи и таинственном исчезновенье с его трупа головы через несколько дней. Что-то неведомое проникло ночью в гробницу, обезглавило Гойю и украло голову. До сего дня скелет Гойи лежит в гробнице безголовым.
– Ты утверждаешь, – тихо спросил Навуходоносор, – что оненеты – продукт, генетическое потомство, головы Гойи?
– Нет, не вполне – я лишь утверждаю, что они обладают замечательным подобьем. – И Озимандий погрузился в неловкое молчанье.
В своей каюте Гонор посасывал деревянную кобру-трубку. Ему стало скучно и нетерпеливо от тривиальностей, и он спустился под палубу заняться умствованьем. На столах громоздились разбросанные треножники и духовные карты и свитки, старые от древности. Переборки были уставлены книжными стеллажами, а сверху на них стояли ряды белых фиалов, наполненных разноцветными веществами. С крюков на стенах свисали его парики – золотые, алые, мандариновые, лаймовые, гагатовые и небесно-голубые шервудского кобальта. По всему полу, шевелясь в случайном хаосе каюты, располагались статуи крылатых афритов – их демонические очертанья облекали собою сектанты странных форм. Кабину скверно освещали три коптящих фонаря. Воздух был сперт и душист от специй. Корпулентность Верховного Гонора распределилась по дивану, задрапированному гобеленами, и он удовлетворенно пыхтел.
Лицом к нему, втиснутый меж двух книжных стеллажей, располагался длинный и белый проекционный экран. Позади, за его плечом, на шатко уравновешенной треноге стоял одинокий проектор. В него начала поступать пленка. Гонор вынул изо рта трубку и уложил ее твердость в ладонь своей пухлой руки. За последние полтора года он посмотрел этот фильм множество раз и в точности знал, когда закончится белый ракорд и начнется собственно фильм. Черно-белая немая пленка длится шесть минут 35 секунд. Когда на экране возникли слова: «Режиссер и продюсер Сэм Кацман, Авторское право 1948», – он обратил к экрану все свое внимание. Пленка была старой, хранили ее скверно. Она была усеяна черными крапинами, что постоянно двигались по всему изображенью, подобно рою сердитых мух.
Хоть он гонял эту пленку неоднократно, от первого кадра африканской саванны, голой, если не считать тростниковидного вейника, по нему пробежал холодок предвкушенья. Режиссер вогнал камеру в землю и оставил работать. Вероятно, таких камер у него в разных местах было четыре или пять. Это экономило время, и, в самом крайнем уж случае, оставались уникальные кадры Африки, которые можно было вмонтировать в кинокартины покрупнее.
Кацман был низкобюджетным кинематографистом, знаменитым своею способностью снять полнометражный художественный фильм всего за семь дней. Из архивных записей, которые Гонор читал в студиях «Ар-кей-оу» и «Рипаблик», он узнал, что Кацман в конце лета 1948 года провел в Африке три месяца. Режиссер снимал там два киносериала и один фильм о белом охотнике, а заодно производил архивную съемку для студии (цветные кадры, которые впоследствии использовали в «Королеве Африки»). Он знал, что Кацман, должно быть, вынужден был просматривать и резать много часов пленки, прежде чем смонтировал воедино эти шесть скудных немых минут. Камеру небрежно оставили возле клочка тростников, которые кланялись на ветру перед объективом, словно колеблемые руки. На равнине же образовалась туча пыли – и двинулась вперед с невероятной скоростью. С каждым колебаньем тростника пыль все больше приближалась. У него возникло впечатление, что на него надвигается страшный шум, а затем пыль сдуло прочь, и он увидел громадную армию оненетов – она мчалась через весь пейзаж. В последний миг огромная орда сменила курс и понеслась куда-то вправо от стоявшей камеры. Кацману, похоже, повезло, что он снимал почти на пути движения этих существ. Вскоре они заполонили собою весь экран – надвигались очень быстро, головы их то и дело отскакивали друг от друга, мускулистые руки мощно топтали землю под ними, все рты распялены, похоже, в одной продолжительной ужасной гримасе.
Вниманье его занимал один исполинский оненет – гораздо крупней даже самых крупных своих собратьев; казалось, он был у них вожаком. Свой вес он перемещал вперед лишь одной двигательной рукой. Другой же у своего глаза держал фигурку. Та – человеческая – тихо лежала у него на предплечье, небрежно помахивая взад-вперед одной ногой. Среди всего этого безумья Хитлер оставался воплощенным спокойствием. Выглядел он точно так же, как на своих фотоснимках в капральской форме; очень молодой. Он говорил что-то прямо в это гигантское лицо и показывал куда-то за камеру. Затем – и Гонор по-прежнему не пришел к удовлетворительному объяснению, как, – оненеты все вдруг резко свернули, словно бы ими управлял один мозг. Они кинулись на камеру – в том направлении, которое им указал Хитлер. Все они не могли бы услышать команду из-за очевидного грохота.
Первый эпизод фильма Кацмана резко завершился: камеру разбил единственный удар одной узловатой руки оненета, когда они все проносились над нею.
Тут же начался второй эпизод. Теперь стояла ночь. Кацман разместил камеру на акации, нависавшей над круглою ямой. По черным ее краям – а яма была около тридцати футов в поперечнике – собирались оненеты, держа на весу зажженные смолистые факелы. Вскоре яму окружили совершенно, и вновь появился Хитлер. Его, как ребенка, оненеты передавали с величайшей нежностью над головами – и прямо под камерой. Он кратко улыбнулся в объектив с выраженьем безмятежности и ожиданья. Вид у него был, как у благостного ангела. Лицо ясно и не злокозненно. Он мягко упокоился в объятии одного оненета, стоявшего на самой бровке ямы. Тот крепко прижимал его к себе, словно не хотел отпускать. И вновь камера крупно поймала лицо Хитлера. Он смотрел в ночное небо и, похоже, совершенно владел окружающей обстановкой. Оненет взял его за обе руки и медленно опустил во тьму… и в этот миг у Кацмана кончилась вторая катушка пленки.
Гонор приступил к последнему эпизоду. День. Еще один вид на травянистую саванну, снова заросшую высоким тростником, клонящимся на ветру, и вновь вид нарушает знакомая туча пыли, знаменующая собою приближение оненетов. Как и прежде, они спешат. Но на сей раз Кацман установил камеру на движущийся автомобиль и оказался способен не отставать от орды. Ему как-то удалось подгадать время их появления. Теперь здесь тысячи оненетов. Конец их колонны теряется тучах пыли, поднятой их руками. Знакомая фигура Хитлера сидит верхом на громадной голове, возвышающейся среди четырех или пяти массивно сложенных существ. Гонор прикидывал, что совокупный вес их достигнет значительного тоннажа. Фюрер восседал в седле, закрепленном высоко на макушке скачущего оненета, сжимая в руках вожжи, привольно свисавшие у существа изо рта. Грудь его была нага, ехал он в одних кожаных шортах и белых гольфах. К его наголовнику крепились дико трепетавшие на ветру страусиные перья. Выглядел он еще моложавее, чем прежде – дерзко стоял, выпрямившись во весь рост и держа на весу длинное деревянное копье; Гонору он напоминал обаятельнейшего актера Бастера Крэбба…
Фиалы на верхушках книжных стеллажей горели и клокотали без видимого пламени, которое могло бы их нагревать. Гонор развернул тулово. Ему пришла на ум мысль, что, быть может, местность, лежавшая перед «Дурхом», была вовсе не Суддом, но Миттельмаршем – тою страной, где смыкались измеренья и становилось возможным общение между человеком и миром фей. Это объяснило бы причудливую красную ауру. Краснота, которую они миновали, проходя вдоль реки, могла оказаться пограничным светом, разделявшим земли.
Быть может, Хитлер сейчас как раз обитал в Стране Фей.
Кокомо прорвался сквозь сумрак древес. Негритоид пал на колени на одеяло мха цинкового цвета. Вар стекал из дула его ружья. Его стальные руки упирались в мох, и во вмятины, остававшиеся от них, натекала вода, образуя лужицы. Горючее и масло из суставов стального человека мешались с водой завихрениями разноцветных радуг. Арап поднял голову. Он находился на широком прокосе мха, тянувшемся, казалось, на много миль и раскалывавшем джунгли надвое.
Позади раздавался рев фуриоз – Кокомо прикидывал, что Метис и негритоиды от него менее чем в нескольких сотнях ярдов и быстро приближаются.
Кокомо встал во весь рост. Вес его тела на несколько дюймов вдавил мох, отчего вода там поднялась и залила его белые гетры. Он весь подергивался. Его халат стряхнулся, обнажив черную стальную грудь, влажную от бубонного масла. На глаза ему спали металлические козырьки. Он стер с их поверхности вялую пленку. Обзор прокоса не показал арапу ничего, кроме плоскости пейзажа. За ним лежала дальняя опушка джунглей. Фиолетовый свет солнца и луны – замерших теперь низко в своем ходе на горизонте – смутно сочился сквозь стволы и ветви.
Звук, донесшийся из акаций, немо растворился в душном воздухе едва ль не перед тем, как уши Кокомо, что напрягались, стараясь различить хоть что-нибудь за ревом фуриоз, смогли его уловить. Приметив мягкое движение в полусотне футов дальше, Кокомо взял варострел наизготовку. Сенсоры его пристально сканировали ветви – и засекли очертанья большой птицы-падальщика. Белоглавый гриф на глазах у Кокомо пригнул свою длинную одинокую шею. Полуприкрытые глаза птицы и ее зверский клюв неуклонимо целили в мох внизу, а на Кокомо не обращали вообще никакого вниманья. Негритоид быстро перевел взор с дерева на дерево и обнаружил, что на ветвях там полно безмолвных птиц, и все они нахохленно и по-хозяйски вперились в мох.
Он и сам пристально осмотрел цинковый мох, но не заметил ничего необычайного, кроме идеальной гладкости этой подстилки. Никаких насекомых – даже гнус или стрекозы не парили над его поверхностью. Мягкая тяжкая масса мха поглощала все звуки из окружающего воздуха.
Кокомо предпринял шаг вперед, чтобы не погружаться более. Пружинистая текстура вынудила его сделать больше шагов, чем он намеревался, и он остановился где-то лишь в середине прокоса. Равновесие удалось восстановить, проворно изгибая стальные бедра и толкаясь вперед краткими скачками; ружье он не сводил с ближайшего безмолвного грифа, дабы тот неожиданно не кинулся на него.
По оценке арапа, еще несколько таких скачков – и он в безопасности доберется до подножья высившейся там укромной яблони, которую он приметил среди рожковых деревьев. Он крутнулся в воздухе, сместив свой вес под углом к бедрам. Но внезапно – и по-прежнему в нескольких ярдах от дерева – оказался на водянистом участке и погрузился в пышный ковер по колено.
Мох подался под Кокомо – и тут же громадное лицо оненета вздыбилось и сомкнулось на нем. Арап угодил в ловушку. Он ощутил, как беспомощно проваливается в раззявленную орущую пасть оненета. Зубы существа щелкнули на его бедрах. Кокомо несколько секунд качался, сдавленный напором этой пасти, меж тем как зубы твари неумолимо взрезали его стальной кожух. Арап вызвал новый приток энергии из своего нейтронного сердца и вырвался на свободу, однако масло било из его разъединенных суставов, а из полой стали тянулись полуоборванные провода.
Оненет проглотил ноги Кокомо. Вздохнув, вытер веснушчатой рукою свой пищащий рот. От мшистой постели подымалась непристойная вонь. Он вытянул одну руку, схватился ею за изувеченный корпус Кокомо и потащил негритоида обратно. Существо не сводило с Кокомо немигающего глаза. Оно тужилось, а вода вокруг подымалась, и в накате волн покачивалось несколько голов поменьше. Крохотные рты малышей-оненетов щелками и пускали пузыри на свету.
Кокомо извернулся на спину – слыша, как нейтроны в его теле рушатся от напряженья – и умудрился направить свой варострел так, чтобы ствол был направлен прямо на тужащегося оненета. Его подтащило почти что к верхушке дикой головы, когда ружье выстрелило, и на лице твари вскипел тяжелый черный вар. Пламя опоясало его, и существо в смятенье вынуждено было рухнуть обратно в свою пещеру. Воспользовавшись его замешательством, Кокомо быстро выкарабкался и отполз прочь, а на безопасном расстоянии обернулся и вогнал в ружье еще один цилиндр, затем выстрелил снова, обращая все лежбище вокруг оненета в преисподнюю пылающего вара.
Несколько мгновений негритоид полежал подальше от огня. Грифы по-прежнему неподвижно восседали на своих ветвях, быть может – ожидая массового вылупленья. Под просторами мха, дожидаясь рождения, вероятно, лежали тысячи зародышей оненетов. Раз здесь собралось столько птиц, время наверняка близилось.
Кокомо снова пополз к основанью яблони, тщательно стараясь минимально налегать на почву. Несколько раз стальной человек замирал – ему казалось, что он чует под собою сонное движенье. Он прикидывал, что продержится еще минут двадцать перед тем, как ему замкнет контрольную панель; после этого система его отключится.
Из-за спины его нарастал рев фуриоз. Они шли по следу Кокомо и уже через несколько минут будут ровно на этом месте. В отличие от них, у Кокомо не было радиосвязи с кораблем. Самоопределяющийся мозг арапа означал, что его классифицировали как «ур-человека».
Достигнув яблони, Кокомо подтянулся и принял сидячее положение. Он снова немного отдохнул, опершись о ствол. Над ним низко нависала отягощенная яблоками ветвь. Кокомо отчетливо просматривал все задумчивое ложе и готов был криком предупредить Метиса. Но арапу опять не повезло. Сверху подобрались две могучие руки. Он кратко успел заметить, как тянутся к нему эти узловатые и мощные члены; затем они схватили его за шею. Крутнув, оненет с ревом оторвал голову Кокомо от тела и швырнул ее в водянистые мхи. Горячее масло забило из шеи арапа, а его безглавый корпус подскочил на двадцать футов вверх – прямо в поджидавшие объятья другого оненета, примостившегося на ветвях яблони. Второй оненет сокрушил торс Кокомо в горбатую массу щепы и искр.
Какой-то миг голова Кокомо покоилась там, куда упала. С обрубка ее шеи слетали голубые искры и шипели в воде. Из-под полузакрытых век он видел, как Метис и негритоиды вырвались из джунглей, в воздухе вертелись их фуриозы, но предупреждать их было уже поздно.
Сотни оненетов гуськом ринулись через его голову к численно превосходимым негритоидам.
Гонор из Фонтенбло бежал, торопливо протискивая свою тушу сквозь ярусные палубы «Freude». Несколькими мгновеньями ранее воздушный корабль сотрясла тошнотворная дрожь. Его легко обволокла странная музыка, а гигантские пальцы, казалось, принялись выстукивать по корабельному корпусу монотонную мантру.
Запылившийся каютный иконометр сообщил ему, что судно окружено ползучей дымкой, затмевающей собою территорию вокруг. Из тумана на него вдруг налетел спешивший негритоид, облаченный в парик брюнетки и садомазохистскую кожу. На его стальных челюстях пенилась сине-кобальтовая эктоплазма, и Гонор проследил взглядом за его быстрым перемещением вверх, пока тот не скрылся в засасывающем блеске, нависавшем над палубой. За негритоидом следовал огромный прилив вод, и он видел, что в ихкипящей глубине захвачены рыбы, водоросли и угри. Ему пришло в голову, что «Kraft Durch Freude» тонет в древних водах Нила.
Гонор быстро опустил свою черную тушу в узкие сходни, разделявшие пустые шконки в негритосском кубрике. Но там, где он рассчитывал узреть кипучие воды, их не было. Он ощущал лишь биенье этих гигантских пальцев, что, казалось, тянутся мимо него к самой сердцевине корабля; слышал лишь скрип неисправных рулевых негритоидов, болтавшихся на крюках в скверном свете кальциевых языков пламени.
Он вступил в последнее помещенье под главной палубой и выхватил колющий меч из переменчивого мрака. Напряженно налег на мглу, столь черную, что сам он казался почти лиловым. Звук из-под низу, казалось, трясся, дребезжал и обтекал его, вызывая тошноту. В нечестно приобретенной конфигурационной программе, которая, как он чувствовал, вбивалась и набиралась сейчас в материнский компьютер «Freude», имелась инструкция дискорпорироваться.
Он вынудил себя спокойно встать под палубный люк, прислушиваясь. Под непрестанным барабанным боем лежало лишь разбухшее молчанье. Настороженно взошел он по ступеням и приподнял крышку люка. И тут же осознал, что запаха земли больше не ощущает.
На главной палубе различалось немногое. Поверхность ее скрывалась пугающими вихрями дымки, несшей в себе аромат дохлой рыбы. Его зренье проницало не больше двадцати ярдов. Палуба выглядела пустынной.
Он выполз и воздвигся на ноги. Атмосфера была разряжена. «Kraft» размещался на огромной высоте.
Он подошел к основным поручням. Волокна бронзового дыма из палубной трубы крались у его головы. Янтарная зола опадала на его седую гриву и шкворчала. Не раздумывая, он стряхивал пепел.
Он вперялся в туман, совершенно затмевавший собою от взгляда и землю, и небо. Ватная дымка липла к корпусу «Freude», содрогаясь от его вибраций. Монотонный стук по железным пластинам корпуса под драными парами не прекращался. Мрачный кулак Гонора крепко держался за палубные леера. Ограждение сотрясалось, и он ощущал тошнотворную дрожь, что злокачественной опухолью продвигалась в нутре воздушного корабля.
На краю поля зрения он видел, как медленно рассеивались тучи дымки – кипя вокруг и внизу движеньями громадного катеринина колеса. В бледном водовороте проявился кус твердой белой плоти. Рефлекторным движеньем он выхватил фуриозо из кожаного кисета, свисавшего с железной обшивки палубного хронометра. Тягостно ожив в его руке, ствол фуриозо затрещал и зажужжал.
Культура белого за бортовыми поручнями изгибалась и вертелась, как вытащенный наружу земляной червь. Пред взором его налетали окутанные туманом части привиденья, затем так же быстро отступали прочь с глаз. Он знал, что смотрит на некую массивную порцию плоти, чья основная масса незримо тянулась над Суддом внизу. В тусклом свете поверхность червя поблескивала гладко, как стекло. Когда близко проступило колесо плоти, он успел заметить тысячи дохлых птиц, пойманных под его полупрозрачной горшечно-белой кожей. Из поверхности ее торчало яркое окаменелое птичье крыло, и его поразительные тропические перья по-прежнему топорщились в полете и трепетали от налетов воздуха. Пялилась мертвая голова. Часть длинной птичьей шеи, свернувшись, была вопрошающе подъята, удерживаемая якорем остального птичьего тела – цапли или альбатроса, – уловленного полупрозрачностью. Рассчитанным качком плоти мимо него пронесло пожухший коготь, жалкий и прискорбный на вид. Когда белая культура слишком уж приблизилась, кожа ее заскребла по обшивке «Freude», и ему пришлось отскочить, чтобы не попасться под торчащие острые клювы птиц, грозившие вонзиться в него. Когда она снова отстранилась, вместо этой массы осталось лишь тающее облако дымки. Туман, казалось, все время сочится с его корчащейся поверхности, и у Гонора от резкого рыбного запаха закружилась голова.
Снова собрав чувства в кулак, он вяло вспорол фуриозо эту мягкость перед собою. Брызнули плотные куски мяса, закидали собою его всего, а когда один кусок влетел ему в глотку, на вкус оказался как открытый пудинг с изюмом. Фуриозо лишь тонко вскрыло плоть, а после застряло в вязкой текстуре. Пришлось быстро его извлекать. Когда белая масса отступила, погребшись в облачной дымке, вскипавшей по всей ее длине, Гонор вообразил, будто смотрит на губчатую поверхность усеянного присосками щупальца – или на поверхность луны, всю в кратерах.
Крепкое биенье корпуса «Freude» по-прежнему не унималось, даже когда белое тесто совершенно скрылось из виду. Если основаньем своим червь касался земли, прикидывал Гонор, чтобы заполнить такой спермический объем и дотянуться в такую высь до ионосферы, эта кольчатая узловатая плоть должна быть длиной во много сотен миль. Ощущенья падения, пережитое им ранее в каюте, было обманчиво. На самом деле судно возносилось. Снова и снова на него попадала мелкая морось – быть может, засосанные и взметенные ввысь воды Нила.
Из жаркой нильской пены на палубу вокруг него повалились кричаще яркие угри. Каждый выглядел так, словно его тщательно покрыли резьбой и позолотили, изогнули и оттиснули на нем геральдические орнаменты; всех по отдельности выковали из блоков оникса и обсидиана. Он подобрал одного и повесил себе через руку. Его драгоценная застывшая форма от одного мгновенья к другому меняла цвет – от фиолетового к золотому, изумрудному и блистающе алому. Должно быть, здесь постарался какой-то зловещий неземной разум. Гонору вспомнился Кант: «Гений существует, – писал философ, – чтобы Природа сообщила новые правила искусству».
Четким строем из тумана, окутывавшего кормовую часть «Дурха», залязгала и замаршировала череда черных неуравновешенных симулякров. У их нагих голов метались клочья пара. В движенье их металлические ноги вбивали в палубу комья меда, оставляя за собой след тонко перемолотой сладкой пасты. Следом тянулся строй раскаленных масляных чипсов и извивающихся серебристых рыбок в дюйм длиной. Гонор схватился покрепче за рукоять своего фуриозо и встал наизготовку. Если негритоиды сошли с ума, они раздерут его в клочья. Но они его миновали, словно он был призрак. Колонна была длинна и состояла, должно быть, из всего оставшегося не-человечьего экипажа «Крафта». Симулякры во главе колонны начали воспарять с передней палубы в засасывавший их туман. Из их восходящих корпусов вниз отзвуками потек резкий заунывный вой. Он разносился по всем палубам, потерянно и жалобно, словно бы несся из глубокого колодца.
– Мохаммед помоги нам – нас уносит к луне! – Крик раздавался из головы их дерганой линии и, казалось, детонировал по всей ее протяженности от одного андроида к другому. Воя, негритоиды тряслись, головы их кружили на своих осях. Над крепкой фигурой Гонора стало собираться праведное тошнотворное масло тори.
Он отступил под сень палубного хронографа и стал ждать, когда завершится исход. В кормовой части строя негритоиды по-прежнему медленно выступали из дымки на палубу. Последний арап схватился за стальные бедра арапа впереди и осклабился графу. На нем был сильно изодранный кожаный шлем с заржавленной молнией, что вилась вокруг его башки, пристегнутая к дешевому зажиму на загривке. Поравнявшись с Гонором, он заговорщически подался к нему и произнес:
– Ты не жил, пока не побыл негритосом в субботнюю ночь! – Росомашья ухмылка расползлась по его стальным губам. Гонор протянул твердую черную руку, намереваясь привлечь арапа поближе. Ему требовалась информация о том, что происходит на земле. Но арап вырвался из строя: – Не трожь меня, не трожь меня… – Голова его завертелась вокруг своей оси. – Не трожь меня! – Голос его упал до тупого громыханья. – Я выпну кровь с твоего лица!
Гонор сделал шаг вперед и решительным махом ноги жестко приложил арапа поверх его коленного сустава. Того едва не подкосило, он опрометью кинулся огибать Гонора полукругом и врезался в дальнюю сторону хронометра. Колонна симулякров продолжала свое вознесенье в небеса, непрерывно, строем сходя с призрачного корабля.
Когда он встал перед сложившимся вдвое арапом, из верхушки его шлема, пульсируя, била вена пара. Он тихо лежал у железного стебля хронометра, падшая голова упиралась подбородком в его металлическую грудь. Гонор стукнул его по голове плоскостью меча, и капоты глаз его открылись, обнажив две идеально белые сферы. Негритос глянул на него снизу вверх, глаза его яростно моргали. По щекам стекала струйка едкой эмульсии.
Гонор нагнулся.
– Что происходит?
Зубы арапа сжались, изо рта его выбрался кобальтовый дымок.
– Не знаю… – Слова возбужденно выбирались с края его рабочей челюсти. – Я тут отдыхаю, от линии отключен, читаю «Шёрлока Хоумза и гигантскую крысу с Суматры»; как вдруг – Хитлер.
– Хитлер! – Гонор зарегистрировал тревожное удивленье. – В смысле – вышел из Судда? Он сдался?
– Как меня шоколадкой назвать, – кивнул сломанный арап. Гонор распрямился.
– Тебя я знаю. – Он прижал ладонь к стержню хронометра и навис над распростершимся симулякром. – Негритос Рамасвами, верно? Говорят, некогда ты был человеком… белым… пока не принял соль – и что ты на самом деле был знаком с Хитлером.
– Ни за что! – Рамасвами потек смазкой, пачкая себя. Онемелое златое масло сочилось из его ляжек. – Если в перерожденьи что-то есть, хочу, чтобы в следующий раз Мохаммед сделал мне шею подлиннее. Так я сам себя смогу обрабатывать! – Он попробовал подняться, но неизящно поскользнулся и рухнул обратно на затопленную палубу, мокрую, как поцелуй пьяницы.
– Хитлер, – повторил Гонор, – он появился?
Арап залопотал и вцепился в жестяную пластину, покрывавшую его чресла.
– Навуходоносор решил нашу судьбу, когда мы приземлились на Судде. Если б нас не прикончили оненеты, это сделал бы уроборос Хитлера. – И он фаталистически изогнул шею.
Трепанный туман тянулся вдоль ускорявшегося воздушного судна и льнул к фигуре падшего симулякра. В ритме сердца Рамасвами простучал кулаком по жестяной пластине. Не отводя глаз от Гонора, он принялся декламировать нараспев, монотонно и гипнотично:
Как-то раз в Луизиане возле Мобила, Алабама, жирноспиный мальчик проживал —
Ночевал с быком-лягухом и шептал нам всем на ухо:
«Я бы всех вас пальцем прижимал!»
Хитлер пляшет дербанутый кекуок!
На бугре он спал ночами, тренькал на своем варгане,
и под кожу пёр напев евреистый.
Папка в лепне – фонарей ты, – мамка с кожаною флейтой, а сестра щетиной свинской щерится!
Хитлер пляшет дербанутый кекуок!
Деготь освещает стены и еноты брызжут пеной, а креолы гамбо клёво варят —
Хитлер кейджун в лунном свете шпарит!
Я ищу, кому присунуть, вожаку браслет рисую, сохлая башка у вертухая.
Я сижу на бережочке, я торчу сильнее кочки и гляжу, как Хитлер отдыхает!
Хитлер пляшет дербанутый кекуок!
Изо рта Рамасвами вырвалась струйка пузырьков, откуда залпом в воздух пульнули серебристые рыбки. Его монотонная ектенья, казалось, слепила из тумана и завитков фантастические очертания, разбила их о снаряженье «Freude» на тысячу ручейков.
– Чемпион! – перебил его Гонор. – Но что все это значит?
Рамасвами вытянул из угла рта последний припев и простер руки – схватиться врукопашную с ватными силуэтами перед собой.
– Дымка сходит с его тела громадными лохмотьями, психическая эктоплазма, вздувается, перемалывает грязевые откосы. Мы смотрели, как она растекается по Судду. Неужто не чуешь в ней его – мятный крем, оливки, чатни? – Рамасвами вобрал полные легкие дымки прямо через рот. – Даже гомеопатические соки в заводях Судда – испражненья Хитлера; и когда его сосущая челюсть пала меж нас, мы поняли, что нам конец… – Арап весь задрожал. Он стащил с головы шлем и швырнул его на кучку выброшенных матросских носогреек. – Когда его чертово колесо плоти украдкою подкатилось ближе, я лишился сознанья. А когда пришел в себя, Судд просто подымался… взметал себя в воздух… везде воды и земли… и вскоре мы к ним приникли.
– Плотское тесто? – раздраженно переспросил Гонор. – Это часть Хитлера?
Арап удостоил его сокрушительным взглядом.
– Почти весь Хитлер. Движущаяся его часть.
– А остальное? – Гонор переступил с ноги на ногу, сердясь на самодовольную уклончивость ответов стального человека.
– Несомненно на луне! – Арап склонил главу, позволив пару зловеще уноситься к ночной сфере. – Не чуешь притяженья?
Впервые Гонор осознал давление на его тело. На его наготе образовывались мелкие конусы плоти, как будто к коже подводили крошечные присоски. На нем по-прежнему лежала патина масла, почти все оно привольно стекало, отчего возникала спазмодическая иллюзия, что по его черному туловищу скользят серебряные змейки. Седые волосы у него на голове потрескивали, полной шевелюрой восставая к северу.
– Седлай свою каллиопу, – заныл Рамасвами, пренебрежительно отмахиваясь от Гонора, – пока не поздно.
Размышляя об этой последней фразе, Гонор в немом безмолвии уставился на стальную прихоть. Летящий воздушный корабль резко принял выше, и он задохнулся от нахлыва ветра. Совет арапа был благоразумен, и очевидно, что, оставаясь здесь, никакого полезного объясненья он не получит. Гонор глянул на перекаты небес. Если он не двинется непосредственно, его тоже засосет за ионосферу медленным выжигом.
Он засек оставшийся которнитоптер, застрявший меж двух палубных труб. Его витиеватые металлические крылья были сложены и скреплены чувственной «V». Почти все летуны, предположил Гонор, потерялись, когда «Freude» начал свое вознесенье в небеса.
Он с облегчением отметил, что шатко уравновешенной машине никакого видимого ущерба не нанесено. Оттенок летуньего корпуса был светло-синь. Мертвые угольки из трубных воронок высохли на его пигментации, остыв и затвердев, отчего его поверхности добавилась густая декоративная шаль. Помимо этого покрова которнитоптер щеголял гирляндами костей и меди, а также кольцами из кварцевой гальки. Аппарат напомнил Гонору старую колесницу вайдов, увешанную древними шкурами и кельтскими корсажами, которую он видел в Смитсоновском музее.
Влезши по наклонной спине летуна, широко упершись ногами, Гонор устроился супротив налетавших шквалов тумана и ветра. Он бережно отжал металлическое крыло, вмявшееся в бок жестяного судового раструба, и высвободил сбруи, кои незамедлительно затрепетали у него позади. Оседлав кокпит, он протянул руку внутрь и вытащил ношенную летчицкую куртку из лосиной шкуры с воротником мятого кружева. Села на него идеально. Скользнув в нее, он утвердил на лбу пару плексигласовых защитных очков в стальной оправе, приплющив по вискам свои седины. Затем рухнул в кокпит и направил нос аппарата против ветра.
Летун подымался медленно. Гонор клонился зимотической своей головою туда и сюда. Вновь на виду показался под ним Рамасвами. Арап приподнялся, опираясь на стебель хронометра «Freude». Ватная дымка пенилась на ляжках симулякра, и почти весь ковкий сплав арапа трусливо бежал его телесного я. Из его причудливой верхней половины угрожающе валил ксеноновый пар. Он потряс оставшимся кулаком кружащему летуну. Даже поверх биенья движка которнитоптера Гонор слышал безумный лязг арапа.
– Смерть macht frei! – бурлил Рамасвами.
Черный окторон прикрыл лицо от внезапного порыва мерзкого пара. Из издыхающего арапа вырвались языки пламени. Гонор развернул летучее суденышко прочь от «Freude», который теперь нависал над ним сверху. Все еще набирая высоту, воздушный корабль теперь откручивался в эфир. Сверху до него донеслись прощальные слова Рамасвами.
– Деревенщина Чивер! – нараспев кричал арап графу. – Сунь ему…
Первым впечатлением старого Хоррора о Нью-Йорке, каким он увидел его из иллюминатора «Конкорда» для высокопоставленных персон, стало ощущение, что его перенесли обратно во времени. Вместо обетованного града грядущего небоскребный пейзаж напомнил ему о 1930-х – Кинг-Конг, Ангелы с Грязными Лицами и «стетсон» Тома Микса. Вообще-то у него зародилась и новая надежда. Антикварность этого города казалась современной тому Хитлеру, которого он помнил.
Хотя родился он в Нью-Йорке, Америку – Херкимер-стрит, 1377, Бруклин – он не помнил. Когда ему исполнилось три года, семья эмигрировала в Ирландию. В ранней юности он вступил в «черно-рыжие». Когда семейство переместилось за Канал в Олдэм, Ланкашир, тот опыт, которому он набрался в ирландском освободительном движении, оказался полезным для Моузли.
Хоррор поглядел на удушливое нависавшее небо. Да, возможно, он рад оказаться дома. Из него исторгся долгий вздох. Тихонько себе под нос он прошептал:
– Навсегда Англья. – Его сухой голос обернулся вокруг слов: – Хитлер навсегда.
После гладкой посадки он ступил наружу и через таможню прошел незадержанным. Он спрятался в группе британских дипломатов. В кои-то веки его резиновая ермолка из густых черных лобковых волос и вялых влагалищ, пропитанная кукушкиными слюнями, осталась незамеченной среди котелков.
В салоне аэропорта под жесткими неоновыми светильниками красные кнопки клиторов протиснулись меж губчато-серых стенок влагалищ, раздувшихся на манер раскрытых маков под холливудским солнцем. Он быстро прошел в зал прилета пассажиров, под сень полномасштабной модели «юнкерса» «Люфтханзы», свисавшей с потолка. «Юнкерс» был копией цельнометаллического моноплана – первого самолета, на котором он летал еще кадетом военно-воздушных сил.
Он ощущал трепет своей шапочки еврейской принцессы, что рябила по всему куполу его черепа. Шапочка пульсировала. От ее резиновой основы ему за воротник рубашки протекла струйка воды, спустилась ниже по спине. Он повел плечами, растягивая ткань рубашки так, чтобы впитала в себя сок.
Нью-Йорк. Город Бактерий. У аэропорта он быстрый миг выждал, собираясь с мыслями, и сел в желтый таксомотор. Сунув руку в карман, извлек листок бумаги для заметок, на котором содержались данные о гостинице. Он забронировал себе одноместный, дешевый номер в «Челси» за девяносто долларов в сутки.
– «Челси».
Хоррор подался вперед, опершись грудью себе о колено, и тяжко постукал таксиста по плечу.
– Живописным маршрутом, вы меня поняли?
– Конечно, – ответил скучающий водитель. – Хотите Бродуэй и 42-ю?
– Таймз-сквер? Нет, спасибо, это потом. – Шапочка Хоррора вздулась и испускала солоноватый аромат. – Езжайте как-нибудь иначе. Газуйте уже.
Машина отъехала, и Хоррор откинулся на спинку. Несмотря на радий – а его организм реагировал на него неплохо, – он ощущал слабость. Ныли кости, и он поймал отражение своей руки в окне таксомотора. Белая рука высовывалась из рукава. Он присмотрелся к ее истощенной внешности. Невообразимая жара Нью-Йорка немного сглаживала озноб, но он все равно по-прежнему слышал, как трутся друг об друга кости его сократившегося тела. Он сунул руки поглубже в карманы своей лисьей шубы до пят и почувствовал себя старым паршивым львом, греющимся на солнышке.
Его ухудшающееся состояние подводило к мысли, не ли эта поездка в Штаты первой и последней же в его взрослой жизни. Однако в душе он чувствовал: нет, не станет. Но это точно будет его последнее тут пребыванье: он либо прищучит Хитлера, либо признается уже наконец себе, что гоняется за призраком.
В удушающей жаре таксомотора Хоррор потел. Он приподнял термометр в салоне. На нем значилось «115». Жара, метавшаяся средь бетона, казалось, вся сосредоточивалась на нем. Его шапочка влагалищ пульнула новой порцией кукушечьей слюны. Не стала она возиться на своем лобковом ложе, а сделала перелет – капля попала ему на крючковатый нос и повисла на кончике. Он распахнул на себе лисий мех и позволит слюне капнуть на жилет из вервия, откуда она просочилась до самой его грудины. Он откинулся на сиденье, едва ль не бессознательный, а водитель меж тем жаловался на мух, которые слетались к таксомотору.
Когда Хоррор пришел в себя, влагалища на его шапочке маргинально ерошились легким ветерком с бессчетных кладбищ на склонах холмов. Таксомотор проезжал пригородный Куинз. На много миль окрест из несшейся машины не видел он ничего иного, кроме свалок и кладбищ: целыми акрами землю отдали под тонны кровель, строительного леса и ржавеющих дорожных знаков. Затем холмы стали расступаться пред городом опять, и он оказался на Манхэттене.
Таксомотор свернул по 23-й. Он попросил водителя остановиться у деликатесной на углу, уплатил ему и, сжимая в руке единственный свой чемодан, немного прошел до гостиницы пешком.
Хотя обычно в «Челси» брали только длительных постояльцев – гостиницей в привычном смысле она не была, – он договорился снять комнату, недавно освобожденную британской знаменитостью. Удалось ему это по рекомендации Макса Уолла, который считал, что репутация Хоррора будет отлично соответствовать дурной славе гостиничного полусвета.
От первого же взгляда на гостиницу его затопило смятеньем. Она ему напомнила какой-то громадный, заброшенный полуразрушенный склад у электростанции Бэттерси. Он стоял на ступенях у входа и читал на памятной табличке имена бывших постояльцев: Томас Вулф, Джеймз Т. Фаррелл, О’Хенри, Уильям Барроуз, Брендан Биэн, Дилан Томас, Сид Порочный. Последнее имя для него ничего не значило, но он некогда читал в «Лакомых кусочках», что Томас Вулф любил рассматривать себя гигантом. Вулф проживал в этой гостинице в середине 1930-х годов, потому что ему хотелось, как он выражался, побыть средь «карликовых евреев». И Хоррор считал себя неким ментальным гигантом.
Внутри он взял ключ от номера, на лифте поднялся на второй этаж, прошел по коридору и приблизился к Номеру 327. Табличка над дверью гласила: «Квентин Крисп».
Хоррор вошел. Комната была во тьме, и он рефлекторно закрыл за собой дверь, но только потом осознал, насколько в ней темно. Руки его зашарили по стене в поисках выключателя. Несколько мгновений спустя он его отыскал – разместили прибор этот безо всякой заботы об удобстве. Выключателем долго не пользовались, поэтому пришлось приложить лишней силы, чтобы он заработал. Вот свет мигнул, и голая лампочка без абажура, висевшая на одиночном буром шнуре, с трепетом ожила.
Он стоял в почти что трущобном помещеньи. Стены зримо покрывала грубая цементно-серая штукатурка. Местами слой ее отвалился, обнажив дранку и кирпич под низом. На полу валялись куски цемента. Мягкое опустошенье штукатурки кое-где прикрывалось безвкусно зелеными хозяйственными обоями.
Обставлен был номер просто: односпальная кровать, два деревянных стула и высокий стол с плексигласовой крышкой. В одном углу располагался крупный тиковый комод – похоже, его туда задвинули недавно. В другом углу – облупленная эмалированная ванна из цинка, перевернутая и чуть не погребенная под слоем бледной пыли. Над нею висела керамическая раковина, а рядом, за ширмой – полускрытый унитаз.
Окон или других отверстий не было, если не считать двери. Ему лишь позже пришло в голову, что номер расположен где-то в глубине «Челси»; очевидно, что окон здесь быть и не может. Четыре голые стены тревожили его своим видом, напоминая комнату для допросов.
Он разоблачился, свернул и положил лисью шубу на старый черно-белый телевизор. Стянул с головы ермолку. Небольшие присоски у нее внутри с трудом выпустили из хватки его скальп. Внутри загустели частички его кожи и капли крови, образовав лужицу для фей в самом центре. Он закинул назад единственный длинный клок шелудивых седых волос, произраставших у него на иначе лысом черепе. Покрепче схватившись венозными руками за волосы, он туго намотал их на правый кулак.
Затем подошел к унитазу и заглянул в него. На краях раковины присохли давние фекалии. От самого обода в глубины налипли дохлые мухи. Решив, что раковина хоть немного чище, он расстегнул крючки на брюках и помочился в нее, после чего на несколько секунд пустил воду из крана, чтобы смыть ярко-желтую жидкость.
Небольшую часть мусора на полу он распинал, образовав росчисть, и посмотрел, как в убогом этом сумраке кругами пляшет пыль. По периметру комнаты слой ее был густ. Местами она даже собралась в такие образованья, что на вид казались высокими подушками. Предыдущий жилец чистюлей, очевидно, не был. Не то чтобы Хоррора это беспокоило; ему за последние сто лет приходилось останавливаться в жилье и похуже.
Он перешел на середину комнаты, относительно свободную от грязи. Из чемодана извлек нескрепленную стопу бумаги и карту Нью-Йорка с координатной сеткой и разложил их на столе. Бумаги представляли собою списки людей и адресов, составленные Экером. Кроме того, на каждом листке значилась краткая история того или иного человека. Он развернул карту, расстелил ее перед собою и выбрал один листок наугад:
Бёрн Хогарт, Маунтин-роуд, 234, Плезантвилл,
Нью-Йорк 10570, США
В графе род занятий значилось: «художник».
Он уже совсем было собрался отложить листок на место и попробовать следующий, но какая-то мысль вынудила не выпускать его из рук. Времени на художников у него нет. Они почти так же омерзительны, как евреи. Временами он даже думал, что они хуже. У евреев не было выбора, кем рождаться, а вот художники сознательно предпочитали потакать своим декадентским слабостям. Он никогда не мог понять, отчего Хитлер был к ним так терпим. Во время войны фюрер частенько лишь благожелательно улыбался, когда те один за другим перебегали на сторону союзников.
Он встряхнул лентою седых волос и отбросил ее за свои сгорбленные плечи – жидкие пряди упали до уровня его узких ляжек. Он метрономно постукивал морщинистым пальцем по своему крючковатому носу и пялился на листки бумаги. Предопределено ль было имени художника выпасть ему первым? Он смутно припоминал, как Хитлер некогда говорил ему, что перед тем, как посвятить свою жизнь Германии, он был художником. Возможно, в те первые дни Хитлер был знаком с Хогартом. Люди, перечисленные в этих списках, так или иначе были ощутимо связаны с Хитлером – по крайней мере, Экер в этом его уверил.
Он надел пенснэ и стал читать дальше. Абзацы текста были сжаты. На первый взгляд, связь Хогарт-Хитлер казалась тонкой. Имя Хогарта значилось в списке несогласных, составленном Хитлером в начале 40-х. Фюрер включил туда всех, с кем германским судам придется разбираться после того, как войну выиграют. Подобной немилости Хогарт заслужил тем, что безо всякого сочувствия изображал нацистов в графических полосах про Тарзана. Его работа синдицировалась по всему миру, и хотя фюреру нравилось видеть карикатуры на себя, Тарзан попал в больное место. Он запретил продавать в Германии все первоначальные романы Эдгара Раиса Барроуза о Тарзане и бывал в ярости, когда обнаруживал, что различные немецкие периодические издания продолжают публиковать Хогартовы эрзац-комиксы, более анти-нацистские, чем сами книги. Еще больше обескуражен он был, убедившись, что картинки эти популярны в Италии, Испании и других странах, дружелюбных к Райху, но там он запретить этого уже не мог.
Злость Хитлера проистекала из его обиды: он признавался в том, что искусство Хогарта его восхищает, а очернители его неизменно напоминали ему, что его собственное видение арийской мужественности лучше всего определяется через фигуру Тарзана. Если не считать волос повелителя джунглей – черных, а не светлых, – он для Хитлера представлял всю арийскую физическую мощь и чистоту, отличавшие человека от обезьян и негритосов, точно так же, как германская кровь символизировала арийское превосходство над евреями и славянами. Во время войны Хитлер отправил Хогарту личное письмо, однако художник отказался подвергать свои творения цензуре.
Согласно заметкам Экера, после войны, когда художник стал директором Нью-Йоркского центра современной графики, Хитлер навестил Хогарта. Тот же, очевидно, донес, что фюрер прибыл к нему в студию днем 3 декабря 1947 года. «Его духовная гибкость по видимости сохранилась, – записывал Хогарт. – Ни в малейшем смысле нельзя считать его безумцем – по крайней мере, в привычном смысле этого слова. Физически он производил впечатление заново рожденного человека; в приподнятом духе, прямой, сильный и уверенный в себе. Я боялся его». Воздействие личной встречи с Хитлером на художника было катартическим. Его стали преследовать грезы о фюрере. По ночам лицо Хитлера свирепствовало и орало на него, а днем он ловил себя на том, что населяет картинки о Тарзане злобными карикатурами на Хитлера, которые называл «оненетами». Они представляли собою внутреннее лицо Хитлера: акулоротые головы без тел, угрожающие и фашистские, исполненные вечной ненавистью и геноцидом.
Встреча ознаменовала собою конец гз-летних занятий Хогарта Тарзаном. В конце 40-х годов распространявший комикс синдикат все больше требовал от него цензурировать работы, однако Хогарт – человек с сильным ощущением своего предназначенья – оставался верен своему художественному виденью и отказывался. К концу 1949 года стало ясно, что после вмешательства Хитлера его творческие дни с Тарзаном сочтены. Не поступившись своею целостностью, он подал в отставку.
Для Хоррора все это звучало маловероятным, а брошенное мимоходом замечание о том, что после войны Хитлер бывал в Нью-Йорке, его поразило. Быть может, именно здесь – дальнейшее доказательство того, что Хитлер выжил при холокосте. Почему же никто не исследовал воспоминаний Хогарта подробнее? Он помедлил, напомнив себе, что художники – ненадежные хронисты объективной истины.
Он вновь положил бумаги на стол. Наутро выйдет на связь с Менгом и Экером, вместе они навестят Хогарта и, если это возможно, освежат ему память.
После холодного салата, который остался с авиарейса, он несколько часов поспал. Проснувшись, заметил, что его наручные часы остановились в 9.30 вечера. Быстро одевшись, он скользнул в свою лисью шубу и подвязал на себе гребень. Пристроил на место влагалищную шапочку и решительно вышел в ночь; руки его ни на миг не отрывались от резаков.
От «Челси» он прошел около квартала – и вот уже ощутил сиянье тусклых уличных фонарей.
– Херр Хоррор?
Голос раздался из мрака узкого неосвещенного переулка и разнесся, перекрывая собою шум машин. Лорд остановился, напрягши стопы. Руки отыскали бритвы в карманах шубы и сомкнулись на их перламутровых рукоятях. Он обернулся лицом к собеседнику. Из переулка выступил человек, по-прежнему окутанный полумраком. Поначалу Хоррор решил, будто смотрит на Нормана Уиздома, покойного Английского Комедианта. Приближавшаяся к нему фигура была облачена в знакомый черно-белый клетчатый костюм и кепку с задранным козырьком. Из-за сумрака он не мог разглядеть лицо. Хоррор сжал потуже бритвы, готовясь при нужде ударить.
Под кепкой силуэта расползся комплект хромовых зубов, а из одного кармана костюма возникла белая перчатка. В приветствии она потянулась к нему.
– Что деется, брат? – щелкнули зубы.
Хоррор не двигался с места, ждал.
– Давно не видались. Как поебка?
– Мы с вами знакомы? – сдержанно осведомился Хоррор.
– Еще как, я на басу играл у вас на пластинке «Танец войны». Тогда был в «Фанкмайстере». Десяток лет назад. Единственный хит, на котором сыграл. Мной в последнюю минуту заменили Ракету Мортона. – Человек хлопнул перчатками. – Иззи звать. Давайте пять. – Он снова протянул руку.
– Исси! – резковато воскликнул Хоррор. – Гойское имячко. Валлийский жид?
– Вы мне тюльку вешаете?.. Иззи меня звать. Иззи Коттон. Игги, Зигги… что в имени? – Он полностью выступил из переулка и остановился перед Хоррором. – А кроме того, я мулат, светлый трюфель. – Он приподнял козырек кепки, показав копну мято-белых волос. – Заметил я, как вы в гостиницу заходите, и подумал себе: «Что ж привело лорда Хоррора в Нью-Йорк? Может, у него халтурка срослась, а то и запись». И грю себе: «Иззи, дружище, вот и твой день настал, удачно как Хоррор-то вернулся. Давай-ка залазь, ну. Как весть пойдет, что Хоррор в городе, басисты из всех стоков уличных полезут…» А мне деньжата не лишние. Сами знаете, жена, детки, ипотека и прочая срань. – Выглядел он уместно выжидательно. – Ну как, шанс есть, босс?
Хоррор расслабил толстые губы, позволив улыбке заиграть на них. Он вытащил руки из карманов и поднял воротник от ночного холода.
– «Танец войны» был разовым. Единственный раз, когда меня заманили в студью. То, что пластинка стала ударной во всем мире, – скорее дань неугасимой харизме Хитлера, нежели любому возможному вкладу с моей стороны.
Иззи присвистнул.
– Слишком скромны, херр Хоррор. Вся индустрия признала – пластинка продавалась из-за ваших вступительных слов. – Он сымитировал монотонный голос Хоррора: – «Гово рит Германья… Говорит Германья…» Разряд тока. Мороз по коже. Запись делают или ломают первые десять секунд, а у вас начало было убойное, лучше я и не слыхал. Вы уж мне поверьте, я много лет в оркестре Лэрри Уильямза играл, хоть и на хитах у него меня не было. Вот всю жизнь так – вечно являюсь либо слишком рано, либо слишком поздно. – Он с восхищеньем взглянул на Хоррора. – Но теперь-то мне удача засветит. Вы в бизнесе легенда. У вас самые крутые продажи сингла всех времен, а вы от продолжения отказываетесь! Мистерьёзо. Тузовый карьерный ход. Пора это еще раз сделать? Индустрии нужна доза фанка.
– Может, и станется, – ровно ответил Хоррор. – Для начала мне нужно заняться делами. А затем, если положительного результата я добьюсь рано, как знать? Может, и отпраздную пластинкой – возможно, один старый особый мой друг согласится выступить на ней гостем. – Он откинул назад огромную голову и захохотал собственной личной шутке.
Как бы защищаясь, Иззи отступил к стене.
– Не Боуи? – спросил он.
Хоррор не обратил внимания.
– Далеко до Таймз-сквер?
– Гандон! Держитесь оттуда подальше. Подонки, пучеглазы, лягушатники, шмаровозы, мерзотный городок! – Иззи решительно мотнул головой.
Повисло молчанье, затем:
– Эти ебаные обосранные лягушатники хорошенько вас выебут. – Иззи дернул рукой. – Очень хорошенько.
– Я знаю. – Хоррор стрельнул язычком. Бритвы в карманах его шубы весили, как свинцовые трубы. – Далеко ль?
– Несколько кварталов. Все время сворачивайте влево. Доберетесь. Идите за пеной. – Иззи просиял. – Я составлю вам компанию.
– Нет, – ответил Хоррор, и рубиновые глаза его перекатились под веками. – У вас машина есть?
– «Кадиллак» 89-го года.
– Подберете меня у «Челси» завтра утром в десять. – Он повернулся и зашагал прочь.
– Заметано! – крикнул Иззи ему в удалявшуюся спину. Взял под козырек своей кепки. Это может оказаться даже выгодней, чем он надеялся.
Хоррору становилось все хуже. Все тело его отдавало тупою болью. Он надеялся, что грядущая стычка принесет ему больше здоровья для окончательного выслеживания неуловимого фюрера.
Он свернул влево. Машины шли гуще. Высокий вой полицейских сирен, казалось, не замолкал никогда. Он двигался все дальше к площади, следуя указаниям, какими снабдил его Иззи, и пешеходы уже мешались вокруг в не такой равной пропорции. Он вступил на Тропу «Чокнутых» – отрезок от Бродуэя до Радиум-авеню и на Таймз-сквер, – и пучеглазов с тупицами стало больше. Почти как куры, все туристы мчались к театрам так, чтоб их не успел остановить какой-нибудь ненормальный, поклянчить или потребовать денег. Хоррор вступил на Площадь и двинулся к изобилью стрип-клубов и аморальных салонов.
Он старался не дышать. Ермолка сильно протекала ему на шею. Тряся головою, дабы поровней распределить капли, он постарался сосредоточиться, чтобы не замечать мигающих огней, которые обычно вели к мигрени. Тугую хватку боли он пропустил через свой лоб и с трудом держал глаза в нужном регистре. Но даже так ему казалось, что смотрит он сквозь расколотое стекло. Когда все эти накопившиеся воздействия вдруг исчезли, он ощутил легкость в голове и некоторую тошноту. Хоррора часто навещали такие фантомы, и после них его охватывала эйфория.
Передвигаясь в этой печи, по мостовым Таймз – единственного места на свете, где в полночь было светлей, чем в полдень, – он влился в обшарпанную процессию, изблеванную из внутреннего города.
Вокруг высились ветхие здания, их кричащие неоновые фасады скрывали под собою годы бюрократического небреженья. Здесь находилась мекка для сутенеров, шлюх, бродяг и попрошаек, жертв и обидчиков. Он помедлил перед «Бургерной едальней д-ра Перчика». На железном вертеле медленно жарились ряды свиных ребер. По всему заведенью группами стояли ярко-одетые черномазые, поедали пряные ребрышки, а кости давили каблуками на полу. Из решетки едальни в ночь сдувало пары капусты и гороха. На губах у него таяли кристаллики сахара от пончиков.
Хоррор попробовал скользнуть в темное местечко, однако вращавшиеся мигалки полицейских машин всякий раз выискивали его силуэт и выталкивали его образ ссохшегося китайского мандарина ввысь, на рекламные щиты над всей площадью. Там его тень мелькала между каллиграфией аэрозольных баллонов, смыкая собою арго и лозунги. Медленно, из-за эпиграмматического граффито слов «Я шизоид-осьминог», начал прерывистым ритмом вздыматься и опадать черный очерк его влагалищной шапочки с ее клиторами на маковых стебельках.
Он сбавил шаг, едва не напоровшись на голый стальной крюк. Рядом, на другом крюке, вверх тормашками висел небольшой поросенок, и кровь сочилась с его крохотного розового пятачка и пятнала собою его башмаки.
Из всех суб-этно-перверзивных групп Гандона лягушатники были самой зловещей, самой пугающей. Обычно они ходили тройками, и узнавали их даже в толпе самых экзотичных, самых донкихотствующих обитателей Площади. Интерес Хоррора к ним вспыхнул, когда он прочел, что лягушатники – сиречь «торговцы дрянью», как плутовски обозначила их «Нью-Йорк Таймз», – вербуются исключительно из числа польских евреев Манхэттена.
Лягушатники носили маски из черного латекса, полностью прокрывавшие их головы, с выступающими воздушными трубками, воткнутыми им во рты. Они предпочитали резиновые халаты до пят, испятнанные дрочкой и дрянью. К их талиям веревками прикручивались пузатые клизмы – они тяжко бились при ходьбе об их крепкие «веллингтоны». Метили они обычно в пригородные пары или в одиноких туристов, которых дерзко умыкали прямо с улиц и утаскивали в катакомбы, которых в округе было полно.
При классическом нападении лягушатников один держал стилет у горла лоха, а затем собиравшиеся лягушатники ложились и простирались ниц на мусорных баках или кучах отбросов. Лоха затем заставляли дрочить на лягушатников, а те экстатически катались во всей этой срани. Когда дрочба завершалась, лягушатники связывали своих жертв и принимались тыкать в них своими плексигласовыми клизмами. Сильное всасыванье, почти как у «хувера», тянуло тех за анусы. В агонии изверженья из их кишечников начинала мульчироваться тонкая струйка экскрементов. На каждое нападенье отводилось пятнадцать минут. Заполнив клизмы, лягушатники уходили.
Для Хоррора они оставались некоторой загадкой. Он ныне ассоциировал любые мундиры с людьми, у которых имелись проблемы с собственным самоопределением: полицейскими, солдатами, тюремной охраной. Необычно было отыскивать эту черту у евреев, склонявшихся определять себя монетарно, библейски или же расово. С другой стороны, евреи были такими заведомыми лжецами, что не стоило полагаться ни на что ими сделанное или же произнесенное. Он всегда знал правду о холокосте: сообщения о количестве жертв грубо преувеличены. Лично он верил, что при участии Райха погибло меньше миллиона евреев.
Он перешел в укрытие ближайшего проулка, где, по его оценкам, света и тени было достаточно. Тихо встал у стены, чтобы не выглядеть слишком уж нетерпеливым, и выглянул за угол, на площадь. Сгорбившись под анонимностью своей шубы, он позволил пройти мимо одной группе лягушатников, но совсем немного погодя появилась и другая троица. Они целеустремленно двигались против толпы туда, где стоял Хоррор.
Крайний правый лягушатник представлял собою громадную фигуру, гораздо выше семи футов ростом. Он покачивался на высоких каблуках, отчего выглядел чудовищно кэмпово. Его затрудненное дыханье, медленное и неуклонное сквозь воздушную трубку противогаза из толстой резины – он же дисциплинарный шлем, – разносилось над головами толпы. Тело его окутывал тяжеловесный латексный костюм. Под ним висели довольно просторные панталоны из тонкой резины. Его яйца были туго перевязаны у основанья мошонки. Такое половое напряженье, знал Хоррор, превращает его в еще более сурового би-экскретерминатора.
Голова лягушатника слева охватывалась тугим шлемом из толстой литой резины. К нему подводилась трубка для газа под давленьем – загубник ее вяло болтался у него во рту. Аппарат подачи воздуха пригибал его к земле, и шлепал лягушатник причудливой иноходью, раскидывая ноги. Болотные сапоги доходили ему до бедер и держались ремнями на груди, стиснутой резиной. Длинный черный резиновый макинтош (или же накидка, Хоррор не разобрал) тащился за ним по тротуару. По его походке Хоррор с уверенностью мог определить, что на нем еще есть кошачий ошейник с бархатной подкладкой, который туго обнимает основанье его мошонки. Из металлической канистры у него за плечами газ с силой подавался прямо ему в рот, пока щеки его не надувались и не упирались в резиной шлем. А раздувшись, он выглядел как кобра-лягушка-бык, начиненная ядом. От кислотного плевка его газовой слюны человечья кожа разъедалась.
Третий лягушатник, слегка отстававший от группы, был статью пожиже, может – пять-два ростом, – и по ленивой походке казался гораздо старше. Его клизмы туго присоединялись к бедрам цепями и клейкой лентой. К газовым баллонам шла дюжина трубок или около того. У верхушки нагнетательного насоса была приделана Г-образная рукоять, покрытая горностаевым мехом. Верхушки помп были открыты в готовности быстро извлечь анальную материю.
Все втроем они несли Десятые Номера, небрежно выставленные напоказ и привязанные к поясным ремням. Десятые Номера представляли собой намасленные стержни диаметром два дюйма и длиною пять, сделанные из гладкого пластика или резины, с широким основаньем, чтобы слишком не углублялись в анус. К основаньям крепились несколько узких цепочек или ремешков, которые прочно застегивались спереди и сзади на поясных ремнях. Такая конструкция обеспечивала то, что стержни эти невозможно было удалить – лишь особым сварочным оборудованием и под строгим врачебным наблюдением. Сопла клизм, притороченные к канистрам длинными резиновыми шлангами, тоже были смазаны и готовы ко введенью.
Хоррор отметил виды вооруженья, являемые лягушатниками. Он как будто свиделся со старыми друзьями. Из болотных сапог торчал филиппинский боевой нож, балисонг. К поясам крепился городской живодер, нажимной кинжал, причинявший смерть крученьем, если вводить его, как штопор. Зубы Хоррора сверкнули в неоне, когда в рукаве макинтоша у одного лягушатника он углядел качающееся чеканное черное навершие бронебойного украдчивого танто. Неподвижно закрепленный однолезвийный клинок из нержавеющей стали был предназначен кромсать и вгоняться. Если держать его правильно, чтобы лезвие бежало вдоль предплечья, блокировать такой удар почти совершенно невозможно. Хоррор решился. Все закончится, не успев начаться.
Он вышел из-под защиты стены и шагнул на кишащий тротуар. Встал, расставив ноги, полные руки тщательно погребены в карманах шубы. Его ноги будто вбиты в мостовую кандалами. Он ждал.
Они подскочили к нему в спешке и нагло остановились.
– Еврейчики? – улыбнувшись, спросил Хоррор.
Лишь по нечастому морганью мог Хоррор распознать, что под резиновою маской, стоявшей напротив, обитает живой человек. Лягушатник вынул воздушную трубку и прищелкнул ртом.
– Нет-нет, друг мой, латинос, пачуко. – Дружелюбным жестом он помахал руками.
– Ну что ж, как угодно, – сказал Хоррор, уже не внемля проходившим мимо людям. – Шпанцы, макаронники, пшеки, мексы-пачуко… всё это – еврейство. Какое, блядь, мне дело, за кого вы себя выдаете?
– Почему вы такой недружелюбный? – Голос лягушатника металлически фыркнул. – У вас много чего?
– Возможно, – спокойно ответил Хоррор. – А может, и нет.
Второй лягушатник стащил с лица маску.
– Английский бурый шляпник – сладенький тармангани! Нам повезло, мне кажется, сегодня мы получим удовольствие!
– Шеф-повар и мойщик бутылок! – рассмеялся Хоррор. Снова взвихрилась смазка его шапочки.
– Эй, эй, Тватолла! – Великан-лягушатник протянул руку и коснулся лица Хоррора. – Сик пертнии домис кори-кари. Побежали с нами в переулок. Кизда Кафиш?
Губы Хоррора изломались в заманчивую улыбку.
– Отчего б и нет? Нам всем не повредит немного зарядки.
Несмотря на устрашающую экипировку и габариты лягушатника, вблизи Хоррору помстилось, что он бедный и недокормленный. В Англии он много раз видел такую обнищалую наглость. Обычно она означала скверную диету и ощущение нелепости или же неспособности справиться с окружающим миром. Политический климат в Англии за последние сорок лет принудил население к принятию лишений как вознаграждения за победу в войне. Быть может, следовало не так удивляться похожему мировоззрению у этих говновзломщиков. Очевидно же, они тщились скрыть свою расовую неполноценность – и свои извращенные половые аппетиты – за маской бондажа. Лорда Хоррора коснулось непривычное чувство жалости.
Он зыркнул на них, уже сожалея, что нехватка времени вынудила его к конфронтации. Из этих андрогинных, хлоротичных педофантазий для него быстро лепилась лишь потеря времени. Он не сомневался в том, какая доля Америки больше всех прочих требовала его внимания – Американский Союз Гражданских Свобод как Либеральный Нью-Йорк Кровоточащих Сердец и Еврейских Интеллектуалов.
Ситуация лишь ухудшилась после того, как в начале 1940-х он вещал на Америку. До сего времени он не был уверен, как его здесь принимали. Очевидно было, что Америка не вняла его предупреждениям. Его пропагандистские речи звучали вслед его старому беспроводному коллеге Эзре Паунду. Между 1941 и 1943 годами они записывались для «Радио Рима» дважды в неделю. Передавались программы Итальянской службой вещания на английском языке, в коротковолновом диапазоне, а позднее транслировались на Англию и Америку. Как и он, Паунд увлекался евгеникой, а не пропагандировал расовое самоубийство. В первые дни войны Паунд тоже служил неприостановленным пропагандистом Хитлера. «Каждый здравомысленный акт, что вы совершаете, – говорил он, – свершается во славу Хитлера. Темницы Англии никогда не были так полны политическими заключенными, не виновными ни в чем, кроме своих убеждений и своей веры».
Времена не изменились.
Хоррор опасался, что теперь поворачивать прилив вспять уже поздно. К власти пришел еврей. Власть, знал он, для еврея – столь же великий стимулятор, как и деньги. Он один стоял пред ними всеми. Шансы громоздились друг на друга.
К его ощущению бессилия уже давно добавился тлеющий гнев. Изоляция его еще больше усугублялась тем влиянием, которое евреи сейчас имели на международное положение. В своем нынешнем изгнании он винил только их. Английские власти в редком для себя приступе сознательности отказали ему в возобновлении лицензии на вещание и распорядились о его депортации. В реальности они его сделали козлом отпущения, бросили тряпку Европарламенту, который поместил Англию под громадное давление – пусть-де отчитывается за свои военные преступления в ирландских концлагерях Лонгкеша и Армы. По всей Европе страдания ирландцев, нечеловеческое обращение с ними и смерть их от рук англичан сравнивались со страданиями Дахау и Аушвица. Присутствие Хоррора стало напоминаньем как о якобы военных преступленьях Германии, так и о позоре Британского правительства.
Свое имя он обнаружил в Приказе о Депортации рядом с фамилией Джорджа Рафта – тому запрещали въезд в Англию и числили его как «нежелательного иммигранта», хотя актер уже несколько лет как умер, отчего Хоррор ощущал, что их с Рафтом вместе считают двумя капельками воды из одного отравленного крана.
В своей последней передаче из Англии Хоррор выступал против той латентной враждебности, какую евреи испытывают к гоям. Ненависть эта была частью основной религии евре ев. Он отмечал, что Германия оказала евреям величайшую за всю их долгую историю услугу. После войны евреев носило из страны в страну – они умоляли, и их впускали из сострадания к так называемым еврейским преступлениям, совершавшимся против них Германией. Слишком многие наживались на беспрецедентном беспокойстве немногих. Хоррора они ни на миг не обвели вокруг пальца, но ему приходилось со всевозраставшим отвращением наблюдать, как вездесущий пархатый всовывает ногу в двери стран, веками запретных для иудаизма.
Теперь евреи не только держали мертвой хваткой мировую экономику. Посрать было невозможно, не испросив у еврея согласия. В Америке, где обосновалась раса помоложе и покрепче, евреев требовалось жестко приструнить. Хоррор ощущал, что если ему удастся найти действенное средство, этому континенту можно помочь. Быть может, в Америке его поймут лучше. Расовая дискриминация, которую евреи – и так называемые просвещенные американцы – ненавидели в Германии, владела евреем тысячелетьями, и еврей всегда укреплял свою позицию – в ремесле или профессии – неуклонным вытесненьем из них гоев.
Колонизация Америки евреем завершилась тем, что еврей приобрел больше власти, чем когда бы то ни было в истории. Он превратил Израиль в 52-й штат страны. Если б Россия всерьез поддержала арабские нации, дабы противодействовать этой ядовитой угрозе Еврейско-Американского Империализма у себя на пороге, еврей вновь бы понес ответственность за мировую войну.
На площади снова и снова стрелял выхлопом «форд-зодиак». Толпы пугались – они принимали выхлопы за выстрелы. Хоррор симулировал интерес. Ему вспомнилось, как трещали, раскрываясь, тела в печах Аушвица, когда поддавали жару, пока зондеркоманды не обходили их с ведрами, собирая останки. Позднее лагерные врачи «усиливали действие» пепла от тестикул, селезенок и участков горелой кожи вирильных евреев в попытках отыскать контрольную сыворотку как окончательное решение («Гомеопатическое Решение», как ему однажды в шутку сказал Химмлер). Здоровье для многих из смерти немногих. Хоррор вынул руки из карманов, держа пачку «Счастливых Семерок».
– Ты идешь, Носферату? – рассмеялся лягушатник.
Хоррор посмотрел, как маленький лягушатник вступил в сумрак переулка, следом за ним сразу же – великан, обернувшийся к ним через плечо. Не успел он нырнуть в черноту, как Хоррор увидел, что из рукава своего резинового костюма он выхватил тонкую стальную трубку со свинчаткой. Хоррор знал: если такую дубинку встряхнуть, из нее выскочит подшипник на длинной цепи; одного удара хватит, чтобы пробить дыру у него в черепе.
– Валяйте вперед, – сказал Хоррор, втягивая сигарету в угол рта и подкуривая ее. По меньшей мере ему удалось завлечь лягушатников в переулок порознь. Теперь им придется выходить с ним один-на-один.
– Слышь! – Лягушатник, шедший впереди Хоррора, подступил к нему поближе. – Ты во что это, блядь, играешь? – Он полностью сорвал маску у себя с головы, латексные очки-консервы остались на макушке. Хоррор чуял, что из рта у него пахнет экскрементами. Черты лица у лягушатника были чисто мексикански – он был загорел и распух от пьянства, ни единого признака польской или еврейской крови. В тот краткий миг, пока он смотрел прямо на Хоррора, лицо этого лягушатника приняло на себя выражение гнева, умеренного страхом, словно он знал, что ему грозит подстава. Рот его ослаб. – А ну шевелись, а то я тебя прям тут расслаблю.
Затменный Хоррор сделал шаг вперед, выронил сигарету и возложил дружественную руку на плечо лягушатника.
– Не вопрос, я же ваш простофиля, верно? Но не на людях, любовь моя. Вон там много пространства и времени, чтобы познакомиться. Все вместе и угнездимся, уютненько, нет? Так будет интимней. – Он подмигнул и, не снимая руки с плеч лягушатника, пропихнулся мимо пешеходов и направил его в тени переулка. Сейчас останавливаться поздно, подумал он. Быть может, он совершает ошибку. Может, два остальных – евреи. Он испустил фаталистический вздох и тщательно нырнул свободной рукой снова в карман шубы, где сомкнул ее на рукояти одного своего резака. Неожиданно он себя почувствовал старым и больным. Он проходил это тысячу раз, в сотне различных стран, занимался теми же самыми утомительными исключеньями – и все равно евреи ширили свою паутину порока. Этот аспект его жизни превратился в невыносимое бремя, и он уже готов был снять с себя ответственность за продолжение. Но что останется? Чем еще мог он посодействовать? От этого вируса не имелось средства – в сем он был вполне уверен. Это было значимо и необходимо для его жизни. Он был привилегированным эмиссаром. И сим мог оправданно гордиться. Это приподымало его над собратьями, чья инертность осложняла ему задачу. Они уклонялись от проблемы, отказывались видеть в еврее нравственное зло, а он, между прочим, выходил вперед и ясно говорил: «НЕТ!» Не видя в его поступках решения, они лишь приговаривали сами себя. Он постоянно жил под сенью своей одержимой хвори, убивал евреев так же часто, как иные принимали аспирин; и по вполне сходным причинам.
Лицо Хоррора было глиной. Он позволил лягушатнику ступить в тень переулка, после чего выхватил свои резаки, переместился ему прямо за спину и чиркнул перед собой двумя широкими взмахами.
Первое лезвие ударило сбоку в шею лягушатника и вскрыло ему череп прямо под сосцевидным отростком. Бритва прошла сквозь позвоночную артерию. Хоррор толкнул резак выше по стороне шеи, расчленяя кольца костей, прикрепленные к шейным позвонкам. Долю секунды спустя другой его резак вошел в загривок лягушатной головы – в той точке, где трапециевидная мышца прикреплялась к затылочной кости. Хоррор ощутил, как купол лягушатного черепа исчезает в напряженных шейных мышцах. Оба надреза совершенно уничтожили ему мозг. Он проворно вступил в переулок следом за лягушатником, ловя на ходу его падающий труп. Держа его сзади в объятьи мужеложца, он двинулся с ним вперед.
Перед глазами у него волдырями вспухал свет. С ермолки слетала пена и уползала в воздух. От головной боли, не желавшей отступать, он едва не отключался. Сливки, сплевываемые влагалищами, липли к его глазам, и стараясь убрать их, он потерся лицом о складку шубы у себя на плече.
В притихшем сумраке маленький лягушатник немедленно кинулся на него, размахивая лезвием стилета. Хоррору пришлось уронить лягушатника и отделаться от нападавшего пинком в голову. Удар сокрушил тому височную кость, и он рухнул под стену и сложился, как ком кислой капусты на полу. При паденье две клизмы его лопнули, покрыв его скачущую голову расплывающимися экскрементами.
Злокачественный Хоррор в ожидании искал третьего лягушатника, но во тьме переулка не видел ничего. Он низко пригнулся всем телом и прислушался. Лишь с площади неслись бурные звуки, да еще слышал он шипенье говна, попавшего на внешние батареи отопленья. Он пнул фигуру высокого лягушатника, лежавшую на мостовой. Кровь из разверстой его шеи плескалась ему на резиновый костюм. Хоррор пал на него сверху. Уперев колено в грудь лягушатника, он медленно приподнял мертвое лицо. Заглянул в безжизненные глаза, уже ускользнувшие от его хватки, и раздвинул лягушатнику челюсти.
– Ну же, ну же! – Он выманил себе на уста мрачную ухмылку. – Давай пропихнем это тебе в глотку. – Хоррор вогнал резак в рот лягушатника, провернув его скрежещущим кругом. Вскипели кровь и зубы и – вылетели из зияющей дыры. Пока он резал, все лицо лягушатника расселось воронкой латекса, ткани и кости. Затем он подвел бритву к началу его волос. Описав полный круг, дернул, и скальп остался у него в руке – так же легко, как вытряхнуть из наволочки подушку. Обнаженный скальп он бросил в карман шубы. На голове его губы влагалищ трепетали и брызгались, а из шапочки низвергся поток воды, который едва его не ослепил.
Пиявочная луна высвободилась из-под ночных туч, когда Хоррор поднялся и протанцевал дальше по переулку. Он тихо ухал и стонал – и чуть не споткнулся о полный мусорный бак. Горячие трубы, выступавшие из стены и шедшие из столовской кухни, волнами гнали пар по низу переулка. Пар клубился, душа его чресла белым потом. Хоррор скинул шубу и набросил ее на мусорный бак. В дыры его веревочного жилета украдкой проникали влажные ветра с площади. Его старые кости бродили взад-вперед по всей длине узкого прохода меж домов. Голова безумно тряслась туда и сюда. Он рассеянно скакал вокруг, подбирая разбросанные клизмы и складывая их в спиральный курган, напоминавший муравейник.