На острове доктора Хоррора
Если б не война, у Хитлера все бы получилось. Равносильно тому, что если б не евреи, Хитлер был бы не нужен. Почти без всяких оговорок лорд Хоррор одобрял этого человека.
Полностью достижения Хитлера осознавали только теперь; в мифическом отождествлении, что ему сообщали вожди Запада; и в примере для подражания, который Франция, Англия и Америка нашли в его, по их мнению, новом консерватизме. Самого его едва ль можно было упрекнуть в том, что державы эти совершенно не поняли ни его позиции, ни его железной непримиримости перед лицом бедствий. История сама себя переписывает – с главными героями или без них.
Не мигая, лорд Хоррор, английский диктор радио, смотрел на яростное бирманское солнце. Времени было половина восьмого ante meridian, однако уже – хотя месяц стоял лишь апрель – воздух полнился густою духотой. В обычной лакуне жары перед ним еще лежали долгие удушливые дополуденные часы. Облегчение несло лишь случайное дыханье ветерка, налетавшего с океана, колыша стебли свежеполитых орхидей, свисавших с карнизов станционной веранды.
Хоррор оглядел небо – нет ли где воздушного корабля. Кости его ощущались полыми, он провел когтистой рукой по лбу. Уже закипала новая мигрень. Сам себе замурлыкал он старую сентиментальную мелодийку. Слова всплывали у него в голове, как облачка пчелиной спермы, меж тем как более глубинные мысли пробуждали в нем воспоминанья о давно растраченном времени…
«Мне перепало многое, о чем я не жалею…»
(До чего глубоко и близко странна Смерть; чем больше о ней думаешь, тем скорее случается)
«И вот сижу в уютном кресле я, тихонечко старею…»
(И проваливаюсь в кошмарную грезу…)
«И вспоминаю скромную истсайдскую квартиру без лифта, в третьем этаже, где в детстве жил я мирно…»
(И думаю о том, что все умрут…)
«Совсем не рай, но в той грязи, убожестве и прочем был милый ангел, и его мне не хватает очень…»
(Мы жизнь живем, только чтобы сказать Смерти «Да»!)
На память ему приходило все больше строк, и он превращал слова в песню. Голос его начал подниматься с нижней октавы, глубокий бас стряхивал росу с корзинок цветов.
«Моя идише-мама, прошло так много лет!..»
(Намудается как-то функционировать. Мысль о смерти парализует слабых, угроза ее глубока и реальна)
«Моя идише-мама, я целовал морщинки на твоем челе…»
(Едем на машине, летим на самолете…)
Голос Хоррора вознесся до сиплой мольбы: «Как я хочу взять ее за руку, пусть больше не грустит!»
(Живем свою жизнь под незримую фугу Смерти. По взаимному согласию люди скрывают сие друг от друга. Не больше, чем в Лагерях Смерти)
«За все, чем огорчал ее, пускай меня простит…»
(Правда, всё правда…)
«Она не знала отдыха, а радость ее зыбка, и все сокровища… в моей младенческой улыбке…»
(Неужто не видно, насколько содеянное огромно?)
«Я всем обязан маме…»
(Против хаоса моей души…)
«Скажу вам это не тая!»
(Чем больше людей убиваешь, тем легче становится боль жизни, так в теории…)
«Моя седая… идиш-мама, чудесная…»
(Убивать, чтобы жить!)
«…моя!» Голос Хоррора воспарил.
(Мы начинаем свою жизнь в пузыре хаоса; очень уместно, что и заканчиваем ее так же…)
Будь он помоложе и по-прежнему на полковой службе, песенка была б посерьезней. Он видел, как Исси Бонн пел ее на пирсе Уигэн. Тот день пах так же сладко и горько, как этот, жаркий и душный. На миг он вернулся на сцену Олдэмского «Ампира», на те же подмостки, что некогда носили на себе Лилли Лэнгтри и Весту Тилли. В дневном представлении он спел милый дуэт с Грейси Филдз, девицей из близлежащего Рочдейла, умно рифмуя «лунный» с «июнем». В своем сольном выступлении он исполнил траурную версию «Шилом по башке», которую оценили не только завсегдатаи Бромптон-стрит в партере, но и мелкопоместное дворянство из «Леска» на галерке. Олдэм, Мэнчестер, Лондон, Дублин, Нью-Йорк, Берлин… куда падет его судьба?
Лорд Хоррор раскрыл свои пучеглазы сверканью по-прежнему пустого неба. Он признавал, что сговорился с грезами. Нетерпеливо вздохнул и принялся расхаживать по обширной колониальной гостиной. Лопасти двух черных вентиляторов медленно вращались над ним, едва ли циркулируя воздух.
Одет он был в как можно меньшее количество уставного армейского хаки. Несмотря на это, кожа его, желтая и выдубленная старостью, лоснилась от пота. Тело его было сухопарым, едва ль не истощенным. Отдельные же части, вроде необычайно толстых губ, выглядели до странности округлыми и женственными. Крючковатый нос мог быть и еврейским. На высоких боках черепа волосы у него не росли; скальп, веснушчатый и блестящий, был туго натянут на кость. А на макушке торчал густой пучок жестких рыжих волос.
Он прекратил расхаживать и выхватил несколько листков бетеля из лакированной шкатулки на своем рабочем столе. Поднес ярко-красные листья к губам и раздраженно сунул в рот. Жуя их, он снова вышел на открытую веранду.
Прямо перед ним возносился пыльный кривой ствол пальмы; а за ним – яркое ультрамариновое небо, и ниже – плоское море. Высоко в зените на тепловых волнах, поднимавшихся от пляжа, кружило несколько стервятников, если и дрожа крылом, то неявно.
С этой точки обзора открывался широкий вид на южный кончик острова. Справа из Мандалая вытекала громадная и охристая Иравади, берега ее объяты двумя ярко цветущими руками первобытной зелени. Затем – обширные пустоши рисовых полей, а еще дальше за ними – обряженные в джунгли черноватые на вид холмы.
Правее, на переднем плане, почти прячась от взгляда, стояли рощи зеленых фикусов. Из их крон, подобно копьям с золотыми наконечниками, вздымались элегантные шпили деревенских пагод.
Прямо под ним на участке крепости раскинулись его сады, а дальше высились громадные каменные стены базы с южным входом. Из широких спаренных ворот прямо к каменистому берегу тянулся проспект, обсаженный пальмами. После развилки проспект уходил влево, к посадочной полосе и другому скалистому участку, о который в отчаянии разбивалось безудержное море.
Угрюмый горячий пар, поднимавшийся от листвы у реки, вскоре станет непереносим. Порывы ветерка с океана уже пахли очень сладко, и лорд Хоррор ощущал, как наслажденье утраченной любви – леди Лабии Мажор – окатывает его темной дымной волной.
Он быстро отпрянул от неба – так, словно заглянул за его синеву в электронный менуэт Полярного Света. Французом нигде и не пахло, и в попытке чем-то себя занять он перешел в комнату, где размещались мощные компьютеры «Би-би-си», мониторы и передающие устройства. Возможно, он слишком рано встал, и ничего перехватить с приемников не удастся. Накануне вечером «Диапазон Пантера IV», настроенный на мониторинг глубокого космоса, дал сбой и записал Обезьяний голос из Грядущего (или дальнего Прошлого). Он вполне привык уже получать выбросы из пространства – отраженья, биенья пульсаров, пульсации квазаров, фоновую статику, – но ничего подобного раньше не принимал. Обнаружив то, что осталось от трассы прохождения сигналов на пленке, он с любопытством обшарил эфир и снова отыскал голос. Теперь тот возобновился нескончаемым загадочным шепотом:
– Я говорю нациям, о нациях и для наций; я говорю нациям, о нациях и для наций; я говорю нациям, о нациях и для наций…
Лорд Хоррор пришел к заключению, что голос этот ведет некий отсчет и по тону выстроен так, чтобы производить впечатление постепенного затухания. Но он был уверен, что передача ведется не с Земли; казалось, она исходит откуда-то из-за Юпитера.
Удостоверившись, что прием по-прежнему осуществляется, он вдруг решил немного подышать воздухом. Отключил тяжелые головные телефоны танково-зеленого цвета, которые надевал для прослушивания, и, не сняв с головы гарнитуру с болтавшейся на тонкой шее короткой витой парой, вышел из комнаты. Он дождется Фютюра Тама снаружи.
Сделав шаг из своего экваториального орлиного гнезда, он незамедлительно воздвигся на тропе, вившейся по садам. Хоррор сам их распланировал, посетив остров в 1944 году, когда война за грезу Райха была, казалось, проиграна. Сады заполняли участок целиком, окружая здания крепости тонизирующим поясом излучения, в которое сам он часто погружался. Ярко окрашенные цветы успокаивали его. Если верить чешскому космологу и пангигиенисту Эдмонду Секею, растения накапливают космические лучи и притягивают радиацию непосредственно из высочайших источников вековечных океанов вселенской энергии, которые Хоррор научился укрощать.
Он извилисто двинулся сквозь листву и цветы. Растения здесь он собрал со всего света. Вот английская часть. Он пробился через прокосы флоксов, шпорника и шток-роз, прижимавшихся к его лицу и телу. Дикая земляника, сраженная знойными условиями, лежала медленно гнившими отдельными кочками вдоль мшистой дорожки. Над головой его собрались в кучу гигантские петунии, до того высокие и густые в чужеземном климате, что едва не превратились в деревья. Повсюду высились гаргантюанские капуста и фасоль с их желтыми соцветьями, толстыми и узловатыми стволами, а также заросли лука-порея с поникшими пурпурными цветками. Тюльпанное дерево обозначало конец экспозиции, и он вдруг оказался на амазонском лугу.
Хоррор причмокнул толстыми губами. Если б только Хитлера, всего траченного и криптогенически замороженного в берлинском бункере, можно было воскресить энергией цветов! Эта мысль в свое время сады и вдохновила. Но среди широко распространившихся и тайных реликтов Райха логистика проведения подобного эксперимента по-прежнему была чересчур трудна. Достигнуть необходимой организованности займет годы, если не десятки лет. К тому времени крепость и ее уникальные вещательные мощности вновь зарастут джунглями. Тайна цветов умрет вместе с ним. Хоррор тяжко вздохнул и покачал головой. Как же ему не нравится быть просто катализатором, просто лаборантом, просто чучельником. Он терпеть не мог бездействие.
Он засунул руки поглубже в карманы шортов и двинулся вперед сквозь некромантические ароматы. Шел Хоррор, будто некая крупная нектарососущая птица, смакующая собственное царство. Головные телефоны его свалились на шею и теперь, реагируя на излученья растений, испускали непрерывное шипение. Сегодня его настроению ирония не полагалась – скорее, готовясь к Фютюру Таму, ему следовало озаботиться процессом остуженья крови.
Питомник местных деревьев и кустарников. Здесь росли огненные деревья с вильчатыми зонтиками кроваво-красных цветов, плюмерии со сливочными цветками без ножек, пурпурные бугенвиллии, алые гибискусы, розовые китайские розы, желчно-зеленые кротоны и перистые опахала тамариндов. Перемена в излучении была мгновенна, и он ощутил, как весь сжался.
Над ним висели человечьи тела. Тела цеплялись за ветви. Они были наги, в различных фазах смерти и распада. Некоторые тут разместили давно, они были стары и иссохши. Иные, моложе и свежей, еще сочились и разлагались. Несколько еще жили – слабо подергивались в своих узах, присоединенные к ветвям медными проволоками, члены их распялены, как у морских звезд.
Лорд Хоррор осуществил «стихийный контакт», встав под недавно убитым кули. Звук у него в головных телефонах сменился на пронзительное верещанье, и когда он постукал по ним пальцем, труп причудливо задергался. По его коже пробежали искры электричества и потекли наружу по молибденовому кабелю, что связывал его со следующим телом несколькими ярдами дальше. Второе тело тоже задергалось в свой черед. Гораздо старше первого, от него остались почти одни кости, и вокруг торса была грубо обмотана витая пара, чтобы хоть как-то сохранить ему форму.
Среди ветвей висело кругом с дюжину таких тел, каждое связано с другим посредством кабеля. Образовывали они собою контур, по которому тек ток. Лорд Хоррор еще несколько раз пристукнул по телефонам. Свирепо задрыгавшись, тела вспугнули крупную стаю багрово-красных ар, и те шумным роем вспорхнули в солнечный свет и полетели прочь над пологом листвы.
Он еще помнил то время, когда недостатка в добровольцах не было. Можно было не прибегать к восстановлению тел, как сейчас; и добровольцы, которых не использовали как проводники, с готовностью предоставляли иные утехи. Под тропическим солнцем он потрошил множество юных евреек, морскими судами доставлявшихся из Польши и России. Разобравшись с ними, лорд Хоррор их свежевал. Иногда из кожи мертвой женщины изготавливал маску и прилаживал себе на лицо. Если был в настроении – надевал их срамные части, как украшения. Сплетал воедино груди дюжины различных женщин и носил мягким бронзовым шарфом на плечах. Если солнце льстило по-особому, пристегивал к ушам их влагалища, чтоб мягко шелестели они на теплом ветерке. Пухлые лабулы терлись о его нарумяненные щеки, неся к ноздрям нежный океанографический запах. Стальным кинжалом он выдалбливал кости и хрящи из ампутированной ноги еврейки и носил, как кисет, над своим выставленным напоказ пенисом.
В еврейской физиогномике таились все нужные материалы, что он только мог сносить за жизнь. Он знал, что способен буквально жить евреями. Сквозь евреев текли необходимые экстракты и соли, и уж точно ни одно другое мясо не было слаще на вкус.
А бывали времена, по ночам, под убывающей луной, когда он воображал себя могучим великаном, оседлавшим землю, в лунном ожерелье евреев, что вытягивалось к Луне, к Нептуну и Млечному Пути и в неохватность, раскинувшуюся дале. В такие мгновенья космический голос еврея, казалось, говорит с ним из вечной вселенной.
Кольца человечьих останков действовали как электромагнитные элементы – концентрировали эманации растений и преобразовывали их энергию. Много лет назад в экспериментах, что проводились в лагерях смерти, доктор Менгеле обнаружил: из человеческих существ получаются лучшие трансформаторы. Около сотни кластеров таких ячеек, каждый сведен в группы по тридцать, были симметрично развешаны по лунному острову Хоррора, и все вместе они образовывали монументальный воздушно-ториальный передатчик.
Вещал он действительно на весь мир. Голос его умасливал все области земного шара и раздавался за его пределами. Хоррор вяло провел рукой по лбу. Казалось, лишь вчера он впервые вел передачу из штаб-квартиры «Райхсрундфунка» в «Рундфункхаусе», Мазуреналлее, что в Шарлоттенбурге, Берлин. Голос его стал прелюдией к эвакуации Судет. Одни лишь его слова решили судьбу Чехословакии. Под желчными чарами охлократической речи Хоррора словацкий премьер доктор Йозеф Тисо объявил об основании автономной Словацкой республики. Немедленно вслед за этим началось полное нацистское вторжение в страну.
Хоррор лично поехал с Хитлером и стал одним из первых прибывших в Градчаны, древний пражский замок. Под защитой свиты фюрера и охраны СС он промчался на огромной скорости сквозь ночь по обледенелым дорогам. По приезде ему было велено выбрать наиболее подходящих офицеров, которые помогли бы ему и Хитлеру вести передачи непосредственно на всю чешскую нацию.
Избавившись от ненавистных евреев и интернированных диссидентов в тюрьме «Печков дворец», Химмлер объявил, что был глубоко впечатлен и преданностью, и фанатизмом речей Хоррора по радио:
– Исключительный человеческий материал, херр Хоррор. Если когда-либо откажетесь от роли радиовещателя, вас с распростертыми объятиями примут в «Ваффен-СС».
Хоррора удовлетворяло, что Хитлер выбрал для него роль гораздо престижнее. Он был уверен, что фюрер испытывает к нему теплую приязнь. В первые годы он постоянно ездил с фюрером – часто в обществе двух ближайших советников Хитлера, Шпеера и Борманна.
Он наблюдал фюрера во всех мыслимых обстоятельствах – в минуты удач и неудач, в победах и пораженьях, в добром духе и злых вспышках, во время речей и совещаний, в окруженьи тысяч, горсток или в полном одиночестве, когда тот говорил по телефону, сидел у себя в бункере, в автомашине, в аэроплане. Но даже после всего этого он бы не смог утверждать, что заглядывал Хитлеру в душу или постигал, чего тот желает.
Хоррор начал вещать на Англию под псевдонимом Лорд Хо-Хо. Он ставил Виру Линн, Энн Шелтон (девушку Лили-Марлен), «Эмброуза и его оркестр». Его полемические передачи регулярно прерывали «Опять этот тип» и «Эстраду» Легкого Вещания и сообщали новости о зверствах – мародерстве, насилии и преднамеренном уничтожении, – творимых отступавшими войсками союзников.
Он брал интервью у Хесса, когда тот с победой вернулся в Германию, скормив ложь пропагандистским передачам Черчилла на Фатерлянд. Для Англии устраивал он музыкальные вечера и прямые трансляции из газовых камер Аушвица, Бельзена и Бухенвальда.
«Kraft Durch Freude» с его флагами и опознавательными знаками Республики Франция нырнул из ионосферы к востоку. Паро-гелиевое воздушное судно месье Фютюра Тама медлительно опускалось в теплом воздухе, и вся палуба его шевелилась от пара и тумана, скатывавшихся к носу и корме перед тем, как исчезнуть за поручнями.
Фютюр Там снял свой хромовый хоботок и прошел по кренящейся палубе к судовому компьютеру. Его яростное черное лицо над курткой красно-черной киновари знающе обозрело электронный комплект. На плечах у него лежали эполеты раздавленных москитов. Ниже черной куртки присутствовали сужавшиеся книзу брюки с белыми лампасами, а к поясу крепились форменные кисти французских воздушных сил.
На центральном экране он смотрел на близившийся остров. Пункт назначения его лежал милях в пятидесяти по правому борту. Его киммерийский непроглядный образ затушевывала палубная дымка. Обширные гелиевые баллоны воздушного судна с их внутренними оболочками, тяжелыми от метана, тянули за собой в кильватере жидкие волокна карминной эктоплазмы. Свежие ветры ловили незакрепленные снасти центрального вала, трепали хорды об умбровую ржу смотровой вышки. Спаренные металлические крылья раскидывались в стороны в двадцати футах над ним. Их вздымающаяся масса отбрасывала зловещие тени на всю длину судна и самого его помещала под мрачную сень. Трубы с жестяными воронками – верхушки их пробивались из ярусной системы нижних палуб и машинного отделения глубоко во чреве судна – изрыгали в воздух нескончаемые миазмы серы и водородных газов. Время от времени они выталкивали и пылкую росу горячего пепла, который сдувало с палуб прочь.
Фютюр Там застегнул на шее широкую шинель электрической изморози и снежной зелени, что повторяла все его движения, когда он плыл сквозь испаренья. Вид на экваториальный остров прояснился. У него на экране тот формой своей напоминал огромную мерцающую водяную крысу, а телескопический объектив камеры являл, что воды вокруг него не темно-сини кубинской синевой, а лазоревы и млечны от прибрежных отмелей.
Фютюр Там убедил французское правительство в том, что Хитлер все еще жив, и выложил пред ними убедительные данные о том, где именно фюрер может находиться. Если Франция привлечет на свою сторону бывшего государственного мужа, в коммуникационной гонке она окажется в самом выгодном положении. Его экспедицию финансировали с великой скоростью.
Теперь, когда все европейские не-коммунистические державы предпочли межвоенный режим правления под предположительно благотворными диктатурами, поиски Хитлера превратились в глобальную эпидемию. Лишь очень немногие власти не соглашались, что он жив. Его современники все пропали за считанные часы после краха Райха, как будто их никогда и не было. Только Геббельс остался на виду у публики. Не в силах отказаться от своего пристрастия, он переехал в Алжир и сдался на милость наркотику, а за ним последовали мировая пресса и целая череда кукло-мальчиков. Молодежи, рассчитывавшей узреть хоть какой-то иконоклазм в человеке, помогшем перебросить рубильник и включить Апокалипсис, его кричаще безвкусная фигура казалась не слишком-то и внушительной. Для Фютюра же Тама более настоятельный интерес представляло знание того, что Хитлер – если он до сих пор жив – обладает замечательной памятью и широкими познаниями в искусстве. Часто документировалась способность Хитлера назубок перечислять как сложные боевые порядки, так и малоизвестные имена художников, философов, технические спецификации, даты и списки, не задумываясь даже ни на миг. Фюрер культивировал этот дар памяти усердно.
Хитлер намеренно эксплуатировал собственный художественный темперамент к своей выгоде. Едва ли являлся он тем неистовым эгоманьяком, которого так любили популярные средства массовой информации. Скорее он был истовым мечтателем, способным являть огромное очарованье и глубокие прозренья. До предположительно последних дней в «Фюрербункере» сохранил он свой жуткий дар личного магнетизма, не подверженный никакому анализу. Тот неким манером был связан с причудливой властью его глаз. Решив напугать или шокировать, фюрер показывал себя мастером эклектики в использовании жестокого и угрожающего языка. Быстрота перехода от одного настроения к другому поражала; в один миг глаза его полнились слезами и мольбой – и тут же сверкали яростью или стекленели отвлеченным взглядом провидца.
Воздушное средство выправилось и летело теперь линейно на высоте тридцати восьми тысяч футов. Открытые палубы заполнились экипажем капитана Фютюра Тама – смуглыми мулатами и чернокожими креолами. С нижних уровней вывалили андроиды-негритосы. Созданные Круппом из высокопрочной эбеновой стали, эти существа слетелись на палубы, и из оснований их шей разносился качкий монотонный свист. Их злобные красные глаза, наполненные металлургическим маслом, озирали окрестность в поисках признаков раздора. Как только тревога их смягчилась, свист понизился до глухого гула, и они принялись за работу в безмолвии.
Фютюр Там на уравновешенном французском называл свой человечий экипаж «глянцами». Они собрались вокруг него, не замечая тонкодисперсной утренней мороси, что падала из тучи над ними. Креолы говорили по-французски – военное руководство Франции навербовало их из беднейших районов Восточного Нью-Орлинза, преимущественно из жилых Микрорайонов Двенадцать и Тринадцать. Кровосмесительство и клановая верность делали их идеальным ядром французской Флотской Авиации. Мулаты же, числом поменее, происходили из Европы.
– Хитлер – долгоносик, все жрет и жрет ткань наших форм, нашу методику, эстетическую нашу цельность, – заметил один арап, еще не снявший воздушную маску, являвшую лишь глаза его и рот.
Фютюр Там закурил сигарету и уселся перед видеодромом, одной рукой подпирая голову, пока готовил записывающее устройство. Глянцу он ответил:
– Коран был явлен Мохаммеду Гавриилом, ангелом христианского апокалипсиса. Многие пророки в Коране, и средь них Исаак и Моисей, были пророками христианскими. Все они порицали еврея. Хитлер стал просто последним из таких провидцев.
К капитану подступило существо с кожей, что напоминала смешанное сиянье пурпура, изумруда и черноты, со всеми повадками бенгальского князя. Его нагая грудь обернута была длинным шелковым шарфом, на который нанесли сердце, пронзенное кинжалом. Он вступил в беседу.
– Навуходоносору-то от него никакого блага, это уж точно. – Ниже талии он носил автоматический пистолет, пристегнутый к его мятно-зеленым кальсонам с начесом. – Коль и существует какая ни есть душа расы, в уголку всякого германского глаза живет Хитлер-Фигляр – а око это глядит по-над первобытной жижей.
Команда захохотала. В сборище вкатился андроид-негритос в коже, покрывавшей его всего, кроме лица, и отдал честь Фютюру Таму. Метису он сунул какой-то сверток.
Полу-Трюфель, прыщавый и общего рода, с черными кудрями, приглаженными и умащенными гаитянскими маслами, протянул капитану видеопленку.
– Вот она.
Фютюр пленку у него взял. На ее боку нордическим шрифтом было выведено: «Хитлер – Беседа об эстетике в искусстве».
– Где-то в этих реченьях, – объявил он, – заложена не только подспудная правда о Хитлере, но и, я полагаю, ключи к тому, где он сейчас.
Команда приняла вокруг него стойки вольно, некоторые оперлись о поручни и вглядывались мрачно в бездну, иные анархично растянулись во весь рост на палубе. Все ждали, когда он заведет свое академическое патуа, от коего прояснится их миссия.
Фютюр Там вдавил кассету в аппарат и нажал на кнопку «зажигание». Экран заполнился зернистым черно-белым изображением. Появилась надпись «1939»– Образы Райха – Имперские Орлы, кепи с их кистями – возникли на фоне быстро меняющегося неба. До горизонта ряд за рядом тянулись эргономичные кресты. Внезапно перед камерой вспрыгнула фигура Хитлера – он держал в руках портрет Мессии. Заговорил он поверх французских субтитров.
Фютюр повернулся к экипажу, собравшемуся вокруг.
– Я считаю довольно значительной мысль об отношении неврозов и китча, – начал он. – В немалой степени – из-за того, что они зиждутся на зле, внутренне присущем китчу. Неслучайно поэтому, что Хитлер, как и его предтеча Вильгельм II, был энтузиастом китча. Ему нравился не только полнокровный тип китча, но и его сахариновая разновидность. Их обе Хитлер считал прекрасными. Нерон, кстати, тоже был горячим поклонником красоты китча – и, вероятно, даже более художественно одаренным, нежели Хитлер.
Там крутнул сигарету между большим и средним пальцами и пульнул ею прямо в воды далеко внизу. Затем подался вперед и продолжил:
– Сродство Хитлера с китчем, я полагаю, неизбежно привело бы его в единственное место на земле. – Он закурил еще одну. – Насколько предпочтенье Хитлера было истинным отражением его собственных вкусов, а насколько политической необходимостью – в этом эксперты расходятся. Если китч был официальной тенденцией культуры в Германии, Британии и Америке, то не потому, что их соответственные правительства контролировались филистерами, а из-за того, что в этих странах китч был естественной культурой масс. Как и, говоря вообще, повсюду. Поощрение китча – всего лишь еще один недорогой способ, каким тоталитарные режимы стремятся втереться в доверие к своим подданным. Поскольку режимы эти не способны поднять культурный уровень масс, даже если бы захотели, они будут льстить массам, низводя культуру до их уровня.
Авангард в Германии был объявлен вне закона не из-за того, что высшая культура по самой природе своей – культура более критичная. На самом деле, проблема с авангардными искусством и литературой, с точки зрения Хитлера, заключалась не в том, что они слишком критичны, а в том, что они слишком «невинны» – их чересчур трудно внушить населению методами пропаганды. Для таких целей китч гораздо податливей. Китч помогал Хитлеру отождествиться с «душой» его народа и держаться с ним в тесной связи. Будь его официальная культура выше уровня общей массы, возникла бы опасность изоляционизма.
Пленка стала сепиевой. Фюрер различался за оттенком, придававшим ему вид бухого доброздравия. Умелыми мазками он начертил на листе бумаги диагональ. С легкостью поднес тонкий рейсфедер с его стальным пером «Уэверли» к поверхности. Он нарисовал традиционную буддистскую свастику с росчерком, напоминавшим Густава Климта. В камеру он говорил с веской прямотой. Показал на грубый набросок. Это символ солнца и жизни, сказал он. Как солнечный символ, заметил он, свастику по праву считают вращающейся. Направление вращенья – наружу, вращается по часовой стрелке. Свастика должна притягивать удачу и олицетворяет собой силу света.
Задачей его в 1920 году, признался он, было создать такой символ, что объединил бы всех германцев, но чем же лучше противодействовать лживости и нравственному самодовольству еврейского креста? Камера через монтажную склейку демонстрирует крупный план всего его лица, на котором победоносное, экстатическое выражение. Вдохновеньем мне послужило это, сказал он. Иллюстрируя свои слова, он быстро начертил современную свастику. Хитлер изменил старый вид ее, чтобы она вращалась против часовой стрелки.
Капитал Фютюр Там отвернулся от контрольной панели к экипажу.
– Не существует лучшей демонстрации гения Хитлера. Лучшего автографа, явившего бы способность Хитлера к созданию искусства китча, нет. Его вдохновенный переворот свастики был подлинным актом человека китча. Стало уже чем-то вроде клише утверждать, что Хитлер создал апокалипсис из того, что ему не удалось заслужить признания как художнику, хотя на самом деле он создал апокалипсис как непосредственное продолжение своего вдохновенного искусства. По иронии судьбы, он стал самым преуспевающим художником всех времен – уж точно самым изучаемым. К сожалению, биографы систематически отказываются рассматривать его действия с этой точки зрения.
На экране выражения лица Хитлера изменилось. Он снова станет пророком, сказал он. Искусство авторитарно, чисто, цельно – оно все, чем не является еврей. В реальности ни один еврей никогда не погружался в искусство или метафизику. Их мотивы, вся их религия основаны на законах коммерции. Если международному финансовому еврейству – как в самой Европе, так и вне ее – лишь раз еще удастся ввергнуть мир в войну, исходом ее станет не большевизация Земли и последующая евреизация, а полное истребление еврейской расы в Европе. Впервые мы теперь вводим достоподлинный древний еврейский закон! Око за око и зуб за зуб! Как над пророком, сказал он, над ним всегда потешались. Но из тех, кто смеялся тогда громче всех, бессчетные тысячи сегодня уже не смеются – а тем, кто смеется и сегодня, вряд ли будет смешно, когда настанет их черед.
Хитлер поднял руку и развернул ее ладонью наружу. Он заговорщически подался вперед. Еврейская проблема, сказал он, будет решена массовой эмиграцией в Африку.
– За многие годы я заметил, – зловещим тоном промолвил Навуходоносор, – что Соединенные Штаты нынче больше германский продукт, чем английский. В Берлине распознается город-побратим Детройта или Мичигана. Если оглянуться на Съезд Континентального конгресса 1781 года, немецкий чуть было не стал официальным языком Америки. Немецкоговорящее население проиграло всего на один голос… Ich bin eine Amerikanische. – Он сделал паузу. – Если Америка способна ассимилировать кирху, у Африки не должно возникнуть проблем с синагогой. Хитлер предложил тотальную эвакуацию евреев – сперва на французский колониальный остров Мадагаскар у побережья Восточной Африки, а затем и в Центральную Африку. Как самое подходящее еврейское государство предлагалось и Борнео.
– Он был человек практичный, – улыбнулся Озимандий, лоснящийся мулат, раздетый до степени основной свободы. Он напряг могучую руку и схватился за набитую алебастровую трубку. И добавил: – До войны романы Эдгара Райса Барроуза о Тарзане были самыми популярными книжками во всей Германии. Они продавались миллионами, пока Хитлер не заметил, что через всю сагу пробегает некий антигерманский элемент. Он их запретил, и на следующий день ни единой книжки Барроуза уже было не достать. – Ноздри его раздулись, и толстыми пальцами он выколотил трубку о леерное ограждение. – Там сплошь джунгли с евреями.
– Разумеется, – ответил Фютюр Там. Едва ль удивительно, подумал он, что Хитлеру пришло в голову установить связь между евреем и субтропическим пейзажем. Он ощущал, как воображение Хитлера увлеклось сопоставленьем ортодоксального еврея с его обрезанным хером, масляными локонами и смуглым цветом лица – и его ровни: суккуба, змеи и всего презренного зверья африканских джунглей. Что за темное эротическое наслажденье, должно быть, проносилось в нем, когда он прозревал, как ненавистного еврея сокрушает змеиное тулово гада в какой-нибудь болотистой низине. В таком пейзаже еврей становился идеальным образом китча.
– Я обнаружил этот фильм, – сказал Фютюр, – лишь по воле случая. В 1954 году я посетил часовню Роншам в Восточной Франции. Меня сопровождал ее архитектор Ле Корбюзье. Он и показал мне, где квартировал Хитлер во время оккупации нашей страны. Наши военные проглядели несколько катушек с пленкой, которые я перевез в астрономическую обсерваторию на Пик-дю-Миди в Пиренеях, где тогда размещался. Они ошиблись, предположив, что это никчемные фильмы о путешествиях. Позднее я наткнулся на приказы, отданные непосредственно Хитлером: он распоряжался, чтобы все копии этого фильма уничтожили. Уцелела лишь эта. Его распоряжение выполнили с великим тщанием. У Хитлера были веские причины бояться, что союзники сочтут этот фильм в высшей степени для себя интересным. Я убежден, что Хитлер после войны обосновался на острове, где и снял начальный эпизод. – Фютюр Там показал на быстро приближающуюся сушу.
– Он самый? – проворчал из толпы какой-то черный.
– Спускаемся, глянцы, и сами убедимся! – рассмеялся Фютюр Там.
Экипаж подготовил судно к постановке на якорь. Козимо Матасса и Озимандий, закинув за голые спины тупорылые варострелы, взялись управлять железными колесами и подвели судно к воде так, что до поверхности оставалось сто футов.
Фютюр Там разместился в открытой стеклянной кабине – на железной смотровой вышке со своим оноскопом, наведенным на далекий остров, и на усах его виднелась тонкая белая каемка пепла.
До сего мгновенья путешествие их было неопределенным и зачастую опасным. Там проложил курс, заданный Нострадамом. Несколько дней он летел вслепую сквозь Миттельмарш, который, если верить Нострадаму, есть область, где два мира перекрываются, и существа из одного могут встречаться и общаться с существами из другого. Миттельмарш они пересекли за несколько дней, и примерно на полпути «Kraft Durch Freude» злобно всосало из верхней атмосферы, и корабль рухнул в самый разгул сильнейшего урагана. Их били и мотали налетавшие ветра. Судно едва избежало уничтоженья, встретившись с роем миниатюрных драконов, тысячами вставших на крыло. Судно едва не шваркнуло оземь, до того велик был совокупный вес драконов, когда они бились о палубы. Там отправил дюжину андроидов к колесам, дабы они попытались поднять судно как можно выше – насколько хватало ему смелости. После бури он вышел наверх сам осмотреть ущерб. Все палубы усеяны были лишайниками уснащенных драгоценностями драконьих шкур. Их мелкие пресмыкающиеся тела размерами с морских коньков светились, как бумага. Едва избавились от основного их роя, как убивать их стало легко. Команда попросту перемещалась средь них, размахивая шашками. Серебряная чешуя, освободившись от розовой кожи их тел, дождем осыпалась со снастей на палубы. Ему стало поистине жаль – столько смертей. На ветру кровь их смердела гнилыми лимонами.
При спуске на остров Хоррора могучий толчок машин «Дурх Фройда» изверг на палубы окончательный тяжелый обвал пламени и пепла. Огненный мусор разлетался на утреннем ветру невротичными брызгами среди команды. Андроиды-негритосы целеустремленно перемещались по качким палубам, сгребая пепел металлическими своими руками и сбрасывая тлеющую золу за борт.
Когда железо и паруса воздушного судна тщательно пришвартовали и заякорили, месье Фютюр Там приказал готовить одиночный которнитоптер. Он собрал личный свой арсенал и распорядился, чтобы экипаж держал позицию судна до его возвращения. Он рассчитывал выудить у Хитлера некие вопросы об искусстве, невзирая на инструкции французского правительства этого не делать. Если Хитлеру не удастся снабдить его правильными ответами, он его, несомненно, убьет.
Там шагнул в которнитоптер, и вскорости зеленые пальмы уже понеслись внизу и уступили место взлетно-посадочной полосе острова, обсаженной по сторонам аккуратно скругленными кустами бугенвиллии. Кожа его с выступающими мягкими синими венами туго натянулась на железные кости руки, когда сею последней он направил рычаг управления на посадку.
– У смерти, мой хмурый фюрер, есть то свойство, что ее нельзя отрицать, уж поверьте мне… – промолвил он себе под нос. Над головой его косо летели тучи. – А особенно – когда я выхвачу этот элемент неожиданности! – Одним молниеносным движением он выдернул из ножен клинок закаленной кислотной стали.
Когда трехколесное посадочное устройство выпросталось из-под летуна, конструкция ощутимо вздрогнула и прочно опустилась на место; следом пронзительно заныла гидравлика— из задних кромок крыльев выскользнули тормозные щитки. Вздувшийся алый парус служил воздушному суденышку реверсивным тормозом, когда оно коснулось почвы и гладко покатило к стояночному месту на узкой посадочной полосе.
Длинный клинок, сходящийся конусом, рука в перчатке, одинокий рубин на паутинном троне обсидианового плетенья. Лязг клинков и кинжалов, болтающихся на портупее, что опоясывала его талию. Верховный капитан Фютюр Там нес с собой весьма искомое качество.
Менг и Экер, подонки лорда Хоррора, в кухне под землей занимались своими делами. Работали они ножом, колотушкой и изогнутым лезвием на широкой деревянной столешнице – проворно разбирались с живой дичью.
На небольших плитах клокотали керамические и оловянные котелки. В них варились разнообразные овощи и мяса. Менг мимоходом заглотил с полдюжины обжигающих комков брюссельской капусты и железной вилкой потыкал в исходившую паром человечью ногу.
Соки сотен запретных мяс полнили собою воздух. Кухня Хоррора была устроена в притопшей уборной под его апартаментами, а слепили ее из равных долей грязи, дерева, камня и земли. Ошеломляющему жару позволено было выходить через единственную крупную трубу. Огонь в очаге своем, подкармливаемый квадратными кирпичами угля, горел постоянно. Днем ли, ночью, но помещенье всегда было исключительно теплым и сырым.
– Одиннадцать, – объявил Экер, как будто внезапно вспомнив. На деле-то он вспомнил получасом раньше, но ему нравилось доводить Менга до паники. – Папаше пора пить шоколад.
С восхитительным бесстрастием Менг набил полотняный мешочек головами, ножками и кишками дохлых птиц, отнес мешочек к котелку кипящего бульона на открытом огне в очаге и сунул его внутрь.
– Мне это известно, абымот! – раздраженно ответил он брату. – Горячий «Бурневилл», тост с апельсиновым конфитюром, ячменные лепешки, оладьи и варенье. Горшочек лимонного крема, вафли с медом… и никаких сегодня цукатов. Все на подносе. Я просто вафли и шоколад разогреваю.
Он метнулся к другой плите и поскользнулся на полу.
– Вот именно, сегодня никаких цукатов! – завопил он. Через несколько секунд поднялся, вернул себе достоинство и отер липкий палец о манжету.
Потом снял резиновый передник. Тулово его для такого маленького жирного человечка распределено было равномерно. Чуть выше четырех футов ростом – он, тем не менее, выглядел внушительно. Когда шел по утрамбованному полу кухни, его длинные размашистые руки едва ли не волочились за ним по земле. На его полной шее плясало смердевшее тухлятиной ожерелье из копченой селедки и омаров.
Носил он почти только кожу. Нарукавники из шкуры с серебряными заклепками трещали от напряженья его могучих рук. Кожаные сбруи скрепляли вечернее платье из пламенной тафты у него на широкой груди. Волосатые икры охватывались поножами на кожаных шнурках. Поверх красного платья он носил корсаж из лакмусовой бумаги, мочою окрашенный в розовый. Сверху из-под корсажа выбивалась подстилка черных курчавых волос. Сходным манером и загривок его был прикрыт такою же подстилкой. Его одеянье творением было великолепным. На корсаже болталось фальшивое болеро, отделанное лентой и галуном миндально-зеленого цвета. Лента была присобрана плоскими складками, напоминавшими собою французских слизней. За спиною петлей крепилась опасная на вид дубинка.
– Дувай, братишка, не то ентот полоумный пидар без хозяйства увечий себе понаносит, – сказал Экер, изображая братнин говорок. Он направился к ступеням, ведущим в покои Хоррора. – Наверняка ж у него еще один приступ газов и он угондошил полдюжины негритосов. Тебе-то он яйца в мешочек сварит.
– Пшелвхуй. – Как бы выгораживая себя, Менг провел рукою по глазам. – Вчерась он еще восемь повесил. Обмолвился, что в схеме деления ток через обмотки гальванометров чересчур слаб. Он прикинул – для заземления переменных ему надо больше «сочувствующего коммуникационного материала»!
– У него точно контуры переколдобило, – отметил Экер. – И на луну замкнуло.
– Пидар полоумный! – эхом отозвался Менг на братнины слова. – Ты заметил, он снова в Кардью Робинсона вырядился? Оп-ля! – Он попятился и свернул с плиты горшок брюссельской капусты, горячие овощи бурным потоком харкнули по всему полу. Кипящая вода ударилась оземь всплеском, чуть не утопив таракана, который по-жучиному кинулся в убежище темных закоулков кухни.
Экер кивнул и подмигнул брату.
– Несомненно вскоре опять Его Начальство сымать будет.
– Раз хранцуз теперь прибыл, уж точно.
Экер вышел из кухни. С приездом гостя он теперь наверняка знал, что Хоррор опять попытается вступить в контакт с человеком под морем. Много лет назад Хоррор пробовал проложить канал связи по дну океана, чтобы входил в его подводное логово. В процессе чуть не уничтожил саму крепость. Тот человек как-то умудрился в ответ пустить по кабелю сильный электроток, что вызвало мощный взрыв. Хоррор больше не пытался. Экер подозревал, что запись голоса, которая так заботила его хозяина, поступила от этого человека.
Втайне, несмотря на очевидную эксцентричность лорда Хоррора, Экер ставил его высоко. Он пробыл с хозяином дольше брата. Всего на несколько часов, вообще-то, но это все равно придавало ему старшинства. Он с готовностью взял на себя двойную роль как соблазнителя, так и жертвы суровой болезни хозяина. Сама по себе вчерашняя охота опьяняла – и была очень смешна. Из-под покрова глубокого куста он наблюдал за удлиненной фигурой лорда Хоррора: вытянувшись с военной четкостью, она темной хищной птицей смещалась по садам. Он искал компоненты, умело раздвигая клинком густой кустарник, и вскоре нашел съежившуюся жертву, предупрежденную известием, что Хоррор опять вышел на поиски, и сбежавшую со своего поста в караульной.
– Хозяин! – вскричал седовласый черный в отчаянии. – Я был вашим главным стражником тридцать лет!
– Еврей! – Ухнув, Хоррор прыгнул на пятнадцать футов в самые заросли. В углу его рта пузырилась водянистая слюна. – Я всегда в тебе сие подозревал, черный ты еврей, хоть и притаился!
В своих стремленьях починить важное усиливающее оборудование лорд Хоррор видел в съеженном негритосе лишь электросхемы и ценный материал для запчасти. Тот задумал помешать его поиску, не предоставив себя добровольно. Лорд как можно яростнее встал на дыбы и с неотвратимостью обрушил на него свою пеккадилью.
– Ебаный черный еврейский жопосос!
Из-за куста высокой вонью всплыл аромат крови, мочи и испражнений и силой своею защекотал в ноздрях Экера.
Через час после размещенья закусок хозяина перед батареей компьютеров Экер удалился вниз и принялся сосать кровавый апельсин. В кухонном сумраке он выглядел чуть выше своего брата-близнеца. Не для него этот Менгов кричащий трансвеститизм. По контрасту он был обряжен в строгое черное. Тощее веганское лицо его обрамлялось черным бархатным клобуком. Мышиное тельце подчеркивалось миниатюрным индиговым нарядом, напоминавшим Оливье в роли Ричарда Третьего. Монашеская сутана с капюшоном, иссиня-черная, и бриджи в обтяжку. К левому бедру пристегнут короткий тонкий кинжал.
Лицо у него тоже напоминало грызунье; цветом бурое, нарушалось оно лишь жестокими белыми губами. За едой он перебрасывал, покручивая, кинжал из одной руки в другую. Себе под нос пери этом он шептал, ни к кому конкретно не обращаясь:
– Клюй, Елдик, клюй! Алкаш на четыре гуся, такая доблестная птичка! Ха, эк славно сказанул!
Раздраженный ожиданием и понуждаемый покалываньем множества бритвочек, плотно приклеенных лентой к голой коже под одеждой, после обеда Хоррор вышел наружу еще раз и пружинисто прошелся до старого склепа. Грядущая встреча пробудила в нем множество ассоциаций с лагерем смерти на острове. Оплетенная цветами труба, выстроенная из красного кирпича, сужалась кверху, черты ее резко заостряли все его чувства и отпирали воспоминанья о тех временах, когда сам он трудился в услужении ей. Она высилась над двухэтажным зданием из камня и бетона – и всеми его грезами.
От петуний, развешенных гирляндами по этой огромной квадратной трубе, долетела волна запаха черной смородины и напомнила ему, что все в этой конструкции ныне прискорбно являет ветхость и запустенье. Бирманские джунгли вознамерились вернуть себе свое; но так было не всегда. Он задумчиво остановился под сенью здания. Пока размышлял, внимание его привлек некий звук поблизости, и он повел в ту сторону головой. Под огромным мертвым деревом пинкадо, увешанном гирляндами паучьих орхидей, на ствол опирался Менг. Близнецу было что сказать, и он подкрался к хозяину, но ни тот, ни другой так и не заговорили. Дело может подождать, подумал Хоррор. Пусть Там пойдет и себя выебет.
Рассеянно близнец высвободил из пояса один из множества своих кинжалов и принялся остругивать сухую веточку. По его красному платью были размазаны яичные пятна от завтрака. Лицо его почти что затенялось трепетом рощи молодых диких лаймов. На деревцах росли белые восковые цветки и пахли остро, бергамотом. Менг хранил молчание. Он умел судить о хозяйских настроениях: когда говорить, а когда молчать в тряпочку.
Взгляд Хоррора отскочил прочь. Вдали мандалайский поезд, груженый рисом, черною гусеницей полз через пейзаж. Хоррор искательно посмотрел на него, затем повернулся к Менгу. Показал на склеп:
– У нас тут отличная продукцья, – сказал он. Его кольнуло неразумным счастьем. Двадцать лет назад в этом самом месте все кишело почище, чем на Пиккадилли-Сёркус. Из рева толп выбивался его собственный голос, высокий и напористый. «Deutschland über Alles» перекатывалось отголосками по всем эфирным волнам мира больше десятка лет.
Он уже привык видеть газовые вагоны с их пузатыми умбряными контейнерами. Первые применили летом 1941-го в Хелмно. Когда проложили Бирманскую железную дорогу, они оказались несложным и экономным способом транспортировки бесконечных линий «циклона-Б». На каждом вагоне стояли официальные печати господ Теша и Стабенау, оттиснутые красной краской на боку. От пляжей к каменному строению поезда описывали долгую наклонную петлю, тащились сквозь рисовые чеки, вздымая перед собою воду мелкими волнами над путаницей оросительных канав. В самих строениях зондеркоманды быстро выгружали содержимое вагонов в поджидавшие камеры.
В этом склепе Хоррор нарастил себе человечности. Он с наслажденьем занимался экспериментами, предназначенными к испытаниям человечьего тела на стойкость к большим высотам, крайним температурам, инфекциям тифа, желтухи, горчичному газу, костным трансплантатам.
Сквозь эти громадные железные двери он проходил с обершарфюрером Молле и доктором Менгеле. Двери располагались по всей длине Восточного Крыла здания. В те дни были они хорошо отполированы и сияли. Обершарфюрер Молле втаскивал проклятых евреев в распашные створки, ведшие к печам. Воздух снаружи был красен от серных выхлопов. Громадные языки пламени вздымались кармазинным ураганом меж громоотводами, под разными углами закрепленными на квадратных верхушках труб. Вспоминая, лорд Хоррор зримо теплел и с наслаждением сплетал руки.
Круглые сутки готовилось здесь адское варево. В натриевом пламени и громадных вентиляторах «Экзатор» они обнаружили идеальное средство от туберкулеза и сифилиса – да и, между прочим, от всех лагерных болезней.
Именно тут, среди евреев, Хоррор впервые встретил Менга и Экера. Необычайный акт милосердия: близнецов к нему привел доктор Менгеле. В своей одержимой погоне за арийской чистотой доктор рассекал таких близнецов в европейских лагерях, и отметины скальпеля на Менге и Экере были еще свежи, когда они поклялись в вековечной верности лорду Хоррору.
– Дорогой мой лорд, – обратился к нему Менгеле. После чего заломил аккуратные свои руки и принялся читать ему лекцию; Хоррор ощутил себя на студенческом семинаре. – Существует два вида близнецов – однояйцевые и двуяйцевые. Близнецы, рождающиеся из одного яйца, всегда идентичны, как во внутренних своих проявленьях, так и во внешних, и обычно бывают одного пола. Их называют полными, однояйцовыми или монозиготными. Близнецы, рождающиеся из разных яиц, напоминают друг друга во внутренних и внешних своих характеристиках, скорее как братья и сестры. Они не совершенно идентичны и примерно в половине случаев принадлежат к различным полам. Известны они как двуяйцовые, разнояйцовые или дизиготные близнецы. Менг и Экер принадлежат к последней разновидности, но их пришлось разъединить хирургическим путем.
Хоррор принял их как подарок от Райха. Случилось это лет сорок назад. С тех пор они при нем неотступно. Насколько он мог определить, не постарели ни надень. Но и он не постарел.
С опаской Менг подступил к Хоррору.
– Мы получили сведения из магнетита, – признался он. – Хранцуз прибыл.
– Так вели Экеру встретить его на аэродроме и проводить его в мои личные покои, – скупо ответил Хоррор. Он выдал им подробные инструкции встретить Тама и предупредил не делать и не говорить ничего такого, что могло бы нарушить его равновесие, однако в критический момент близнецы ушли в самоволку.
Менг ждал. Он уже отправил брата перехватить летуна и сообщил об этом Хоррору. Менг быстро задрал правую ногу до уровня диафрагмы. Босой ступней схватил в воздухе муху цеце. Жесткий щелчок крыльев и костей в его сжатой ноге вспорол тишину пистолетным выстрелом. Одним плавным движеньем он вернул ногу наземь и провел рукой по своему привольному лифу. Почтительно помассировал себе правую грудь. Гормональные препараты, что он себе колол, уже приносили плоды.
Хоррор повернулся и зашагал прочь. Ему больше не хотелось встречаться с Фютюром Тамом. Если б только Хитлера, где б ни был он, удалось убедить вернуться к власти. Последние полученные о нем известия утверждали, что его сделали главой кинопроизводства студии «Новый порядок» в Лос-Энжелесе. Ныне он один нес на себе все бремя бунта.
Полдневная жара удушала, и казалось, что она плодит в воздухе лихорадку. Там, привыкший к более низким температурам более высоких атмосфер, выходя из летуна, чувствовал, как горит и покрывается крапивницей у него кожа.
Спуск его был опасен. Посадочная полоса, ненадежно вцементированная в узкий мыс зазубренных скал, выступавший в океан, вся продувалась мощными поперечными ветрами, и не раз он чувствовал, что вот-вот встретится со своею немезидой.
Упокоился он уже на береговой линии у заброшенного сарая, где ветер ослаб до почти полного ничто. Он осознал раздражающий шум насекомых, галдевших в воздухе, и внезапно острый запах специй, орхидей и чего-то неопределимого, отчего ноздри его раздулись.
По-прежнему в напряженье этого испытания – не дать летуну нырнуть в океанскую пену – он заметил фигуру в клобуке: Экер. В уме его отозвалось сие виденье. Хоть и в разгар дня, фигура держала фонарь, привязанный к концу крупного бамбукового шеста. Сверху лампаду эту прикрывала миска алых цветков гибискуса.
Немногими словами обменялись они. Экер с сомненьем сделал шаг вперед и схватился за рукав Фютюра Тама с чрезмерною силой. Французский эмиссар яростно стряхнул его руку.
– Не трогай. Иди, я следом.
Экер пустился в путь, Там за ним по пятам. На французе был черный берет набекрень. Тонкие светлые волосы ниспадали ему на плечи, а карманное издание Мольера было привязано бечевкой к поясному ремню.
Они миновали сколько-то деревянных пагод, загубленных сильными дождями и солнцем. Были строения эти не выше человеческого роста и полупрятались под усиками ползучих растений. Тропа вилась в деревню, состоявшую из двадцати обветшалых хижин, крытых соломой, и колодца, укрытого под несколькими бесплодными пальмами. Белые цапли, гнездившиеся в кронах, уже протянулись к дому над верхушками деревьев, словно стаи стрел. В отдаленье неожиданно возникла компания пузатой сельской детворы, голышом, с волосами, завязанными на макушках в узлы. На француза и его мелкого провожатого они не обратили внимания.
Чтобы вступить в покои лорда Хоррора, им пришлось миновать путаницу комнат и проходов: многие, казалось, едва способны противостоять натиску земли, грозившей поглотить здесь все, хотя Фютюр Там воспринял их подземную прохладу с облегченьем.
В изнуренном свете сальных ламп они взобрались по долгому пролету стертых ступеней и подступили к двойным дверям. Экер толкнул первую из двух, и они с французом вошли в нечто вроде воздушного шлюза. Дверь за ними закрылась. На несколько секунд они остались в кромешной тьме, затем вторая дверь перед ними распахнулась с противоположной стороны – Менгом, который кокетливо им улыбнулся.
Фютюр Там немедленно прошел внутрь и лицом к лицу предстал перед Хоррором, раскинувшимся в кресле: желтым, полуголым и, на взгляд, каким-то прозрачным в мерцанье газового света.
Гостиная лорда Хоррора являла собою стиль Регентства. Повсюду были разбросаны элегантные греко-романские кресла. Центр одной половины комнаты занимал крупный барабан стола, а по стенам размещались дорогие горки и полки, заполненные орнаментами и книгами. Хоррор возлежал на просторной софе, крашенной и позолоченной. Мрачными выпученными своими глазами, своим пенснэ и узкими шортами хаки он лишил себя всяческого сходства с подлинным миром.
Менг и Экер встали поодаль от обоих мужчин, игриво перебрасываясь друг с другом через всю комнату метательными кинжалами. Маленький вентилятор, вправленный в потолок, нес с наружного неба шум «мессершмиттов». С ним и тупым боем океана мешался запах напалма.
– Вам известно, зачем я приехал вас повидать? – с сильным акцентом спросил Фютюр Там.
Близнецы покатились со смеху, но трудно было решить, игра ли так их развеселила, или же смех имел своей мишенью француза. Экер побалансировал кинжалом с золотою рукоятью на тыльной стороне вытянутой руки и более подчеркнуто произнес:
– Если милорд позволит, я возьму официальную пробу крови, коя докажет, что вы черный еврей. – Говоря, он не спускал глаз со своего брата – и, протянув руку, поймал на лету один пущенный клинок. Но даже не двинулся с места, дабы подкрепить свою угрозу.
– Вы слыхали про негритоса-абортмахера, который оставил свою практику, когда сдох его хорек? – спросил, ухмыляясь, Менг.
– Хранцузские негритосы смердят мускусом, – простонал Экер, неодобрительно сморщив нос.
Фютюр Там перешел на быстрый арго. По комнате эхом разнесся его ломаный английский.
– Ты в этом не усомнишься, мелкий гарсон, когда я пойду тебя искать.
Вперед выдвинулся Менг.
– Не ошибитесь, я эту соплю размажу, без беды. – На его устах играла бездвижная улыбка.
Лениво Фютюр Там выхватил свой конический клинок из его ножен, сшитых из бледной ондатровой кожи, и двумя резкими взмахами перечеркнул воздух.
– Ну вот и поглядим, по-прежнему ль вы в этом своем редко превосходном настроенье. – Он крутнул заточенное лезвие запястьем и обернулся к ним. – Давайте, сдрочки, пососите-ка!
– Капитан… – Экер заговорщически подался вперед и чуток громковато прошептал прямо в ухо Фютюру Таму. – У него в «Фюрербункере» под низом заточен Артур Эски! – Говоря, он бросил взгляд на лорда Хоррора.
– ПРОЧЬ! – тихо, но отрывисто произнес Хоррор. – НУ!
– Но у нас же его ноги еще! – злорадно фыркнул Менг.
Двое близнецов рука об руку вывалились из комнаты. Внутренняя дверь с треском захлопнулась. Внешняя громыхнула, и Хоррор и Там остались в тишине.
– Нет нужды обнажать клинок, – сказал Хоррор своему недоумевающему гостю. – Поодиночке они обычно ведут себя пристойно. А вместе обычно деградируют до таких вот дерзостей. Весьма прискорбно. – Он встал и чопорно прошел к буфету розового дерева. Открыл дверцу погребца в одной его тумбе и вынул темную бутыль. – Быть может, выпьете, капитан?
– Сдается, нет.
Лорд Хоррор пожал плечами и выпрямился. Бутыль он поставил на крышку буфета и принялся откупоривать пробку. Под фальшивым окном-иллюминатором француз заметил портрет. Изображал он Хитлера в дождевике; фюрер с чувством вглядывался в будущность. К раме клейкой лентой была прикреплена веточка эдельвайсса.
Хоррор уставился на него.
– Не забывайте, здесь вы подчиняетесь моим законам. Тому ускользающему закону, что более не служит Государству. – Хоррор улыбнулся. – Здесь я занят тем, что насаждаю всепроникающую универсальную нравственность.
– Судя по всему, я слышу все ту же надоевшую белиберду Райха. Это единственная не проходящая тема. Иммунитет предоставляет все права эксперименту. – Там отошел на шаг и закурил сигарету. Он заметил, что у Хоррора пятнистое желто-белое лицо, несущее на себе бледные резкие черты; скулы его были размечены косметическими запятыми румян, волосы напомажены слипшимися пучками. Всякий отдельный пучок был перевязан нитью жемчуга. Внешность Хоррора, подумал он, наводит на мысли о дефектах истощившейся породы, а переизбыток лимфы в его кровеносной системе уже очевиден. – Вы разве не слыхали, эта теория себя дискредитировала?
– Здесь – нет, – пылко ответил Хоррор. – Все фантомы подобной свободы по-прежнему ищут пристанища в сем последнем гнезде.
– Именно потому я и здесь, – парировал Фютюр Там.
Хоррор почесал крючковатый нос.
– Какой интерес могу я представлять для французов? Вы же знаете, я отошел от дел.
– Как Хитлер?
– Хитлер в Аргентине. Co-министр обороны вместе с Коста-Мендесом. Он там с избранной шайкой верных соратников, куда входят доктор Йозеф Менгеле, доктор Карл Клингенфусс, Эйхманн и Борманн – и, если у меня верные сведенья, Шпеер тоже туда едет.
Фютюр Там покачал головой.
– Это все пропаганда, так излагают американцы. Он умер, весь в сифилисе, покончил с собой.
Лорд Хоррор задумчиво помедлил, затем, как бы размышляя вслух, произнес:
– Последние недели мая 1945 года я провел с Хитлером в бункере – мы беседовали о «Радио Вервольф» и политике выжженной земли, которую намеревался ввести фюрер. Хитлер был в таком на редкость бодром духе, что я не склонен доверять сообщенью, впоследствии распространенному союзниками, что он вложил в рот дуло пистолета и нажал на спуск.
– Он застрелился в лоб, – перебил его Фютюр Там.
– Верно, моя ошибка, я запамятовал. – Лица Хоррора коснулась лукавая улыбка. Несколько мгновений он хранил молчание. Затем своим тихим, отрывистым голосом произнес: – Для Хитлера не было трусостью совершить самоубийство ради блага союзников. В конечном счете, он был вождем германского государства. Для него было бы немыслимо сидеть в камере и ожидать суда как военному преступнику перед иностранным трибуналом. В конце он меня возненавидел, хотя лично для меня оставался символом Германьи. Даже японцы уперлись и не желали выдавать своего императора под суд. Как бы тяжко ни приходилось ныне мне, я все равно претерплю любые последствья, лишь бы только не видеть Хитлера живым – узником пред судом иностранцев. Это было бы абсолютно немыслимо.
Фютюр Там выслушал его цинично, потом заметил:
– Вы знали, что Хитлера официально видели в Берлине аж в 1973 году? Мы полагаем, он внес свою лепту в формирование группы «Баадер-Майнхоф».
– Это вряд ли, – быстро ответил лорд Хоррор. – С такой же вероятностию он станет водить такси в Бронксе, то есть – если доселе жив. – Последнее он добавил, как запоздалую мысль. – Вы уверены, что не желаете выпить? У нас великолепное сухое вино, мы его сами здесь производим. До Савоя не дотягивает, сами понимаете, но с французским кларетом вполне потягается. – Он откупорил бутыль и, говоря это, налил жидкость в зеленый бокал на длинной ножке. Осушил его до дна.
Мысли Фютюра Тама сосредоточились. Головокружение миновало, а сонливость, которую он ощущал всеми своими членами, приобрела некоторую томность – и смутную, и вкрадчивую. В грезу его вторгся тихий голос. Хитлер часто целые дни проводил на спине, накапливая силу дыханием. Иногда он казался буквально всемогущим. Так лежал он погребальным вампиром под жарким солнцем берлинского лета. А когда поднимался – весь взрывался энергией: так воздух взрывается грозою яростного выплеска эмоций. Таким вот манером он делал жизнь окружавших его не только сносной, но и бесконечно милой.
Хоррор показал на крупный вогнутый экран. Фютюр увидел, как на нем образуется изображение: «Kraft Durch Freude» без движенья на якоре там же, где он его и оставил, в сотне футов над океаном. Камера выхватила фигуру Озимандия и заглянула ему за плечо на стальные штурманские часы, господствовавшие на всей главной палубе. На экране возникла часть железной смотровой вышки. Как именно лорд Хоррор получал эти изображения, постичь он не мог. Не слышно было ни звука, но по злонамеренным действиям негритоидов мог определить: грозила опасность. Они все пригнулись, отчего торсы их подались вперед, а гладкие головы повернулись на все сто градусов – сперва направо, затем налево. Бубонное масло пенилось на их поверхностях черной стали.
Озимандий горячо обсуждал что-то с Козимо Матассой. Их черные лица потели, струйки влаги слетали с них в воздух. В левом углу изображения Фютюр Там видел железную смотровую вышку и мог бы поклясться, что она таяла. Казалось, железо капает на палубу. Картинка погасла. Он решил ничего не говорить. Неразумно было бы доверять каким-либо иллюзиям лорда Хоррора.
Тот похрустел костяшками. И произнес:
– Величайшим врагом гоя был тогда и остается доныне – вездесущий еврей. Ни у какой другой расы нет сильнее свойства своекорыстного самосохраненья. Само их выживанье тому свидетельство. Внутреннюю жизнь еврея оттачивали многие столетья. Ныне он сходит заумного, но во многих отношеньях всегда таким был. Ум его не им создан – скорее это подражанье иностранцам. У еврея нет культуры. Основа их интеллекта предоставляется другими.
Он двинулся к французу, шаркая в спешке по ковру. Его худая рука схватила микрофон, рассеянно подобранный со стола. Хоррор заговорил в него. Слегка усиленный самовозбуждением, голос его тут же стал густ, сочен и звучен.
– Если б этот мир населялся одними евреями, они бы захлебнулись в собственной мерзости; поубивали бы друг друга в своих попытках вырваться вперед. Было б очень неправильно воображать, будто у евреев имеется ощущенье жертвенности. Они держатся вместе лишь для того, чтобы ограбить своего собрата. Еврея ведет его же самомненье. Именно поэтому еврейское государство распространилось по всему свету. От начала времен евреи жили в чужих странах. Поэтому еврей всегда был паразитом в кишках других.
Опустившись на колени, лорд Хоррор посмотрел снизу вверх на Фютюра Тама.
– Еврей рождается одержимым лжецом. Преуспевает он лишь как паразит, скрываясь под юбками своей религьи. И возникает всегда, как фальшивая монета. Не важно, на каком языке он говорит, даже если и говорит на них всех. Он – по-прежнему омерзительный еврей. Его внутренняя природа неизменна. Финансовым давленьем своим он подрывает общество, уничтожает веру народов, насмехается над их прошлой историей. Он пачкает все, до чего дотрагивается. Искусство и литературу он презирает.
Он сделал паузу посмотреть, как отреагирует Там.
– Именно еврей привел в Германью негра – в явной надежде бастардизовать чистую кровь арийской расы.
Верховный капитан обратил на него учтивый циничный взор недавно проснувшейся мартышки. Но не сказал ничего. Хоррор продолжил:
– Вам следует понимать, месье, что если те из нас, кто отстаивал Хитлера и поддерживал его мечты, имели меж собою хоть одну узу, она была – сообща явить наше неодобренье еврея. Бросить сноп света на еврейство, что принесло столько страданий и унижений нашему германскому народу. Что бы еще про нас ни говорили, никто не сможет утверждать, что мы уклонялись от своего долга. История доказала: мы выполняли священную свою миссью до собственной окончательной погибели. Кто мог бы просить от нас большего? – Похоже, вопрос этот и впрямь озадачивал его. – Могу сказать вам следующее – взгляды мои не изменились.
Он резко поднялся.
– Прошу прощенья. – Он прошел по комнате, вступил в небольшую пристройку и закрыл за собою дверь.
Скрывшись с глаз Фютюра Тама, Хоррор подошел к рабочему столу и отпер его верхний ящик. Вынул из него золотую шкатулку для драгоценностей и открыл ее. На небольшой подушечке из давленых цветков мака и проткнутых апельсинов в ней размещалось несколько ароматных лабул, и из них Хоррор извлек фиал, содержавший белую жидкость. Втянув немного ее в шприц, он согнул руку, сжал кулак и ввел ее прямо себе в вену. По чертам его растеклось выражение довольства, и он возлег на кушетку, пока наркотик передавал ему свое полное успокоительное действие.
В главной же комнате внимание Фютюра Тама привлек рабочий стол. Стоял он в темном углу и, очевидно, был гораздо старше прочей мебели. На поверхности его, почти невидимые под слоем пыли, обозначались очертания книги в бумажной обложке. Там взял книжку в руки, отряхнул ее. Грошовое чтиво. Кричащая обложка изображала фигуру, облаченную в погребальный цилиндр и длинный индиговый сюртук – Таму показалось, что она примечательно напоминает самого лорда Хоррора. На отлете фигура держала фонарь, ливший супно-желтый свет в туман лондонской ночи. На заднем плане, над Темзой обозначался силуэт Большого Бена. Свободной рукой фигура протыкала стоявшего на коленях еврея.
Фютюра Тама грубый рисунок заворожил. Он бросил взгляд на заголовок, тонко вытисненный очертаньями стреляющих мушкетонов: «Лорд Хоррор – евреегуб». Буквами поменьше ниже значился подзаголовок: «Джентльмен удачи – Отвратительная повесть о викторианском еврействе». Роман изображал лорда Хоррора как Джека-Потрошителя навыворот: он шарил в спиттлфилдской ночи в поисках отнюдь не проституток, а сынов и дщерей Сиона.
Фютюр вновь уронил книжку в пыль. Как возможно, что лорд Хоррор, которому, очевидно, всего около пятидесяти, может оказаться вымышленным персонажем романа, которому сто лет?
В этот миг Хоррор возвратился, насвистывая.
– Вижу, вы нашли одну из моих книжек?
– Вы это написали? – недоверчиво осведомился Фютюр Там.
– Жить мне, вероятно, осталось, всего лет двадцать. Я намерен оставить по себе что-нибудь хорошее.
– Таковы же были сантименты Хитлера, я уверен, – сухо заметил Фютюр Там. – Он здесь? – прибавил он тихо.
– Возможно. – В тоне лорда Хоррора послышался тяжкий сарказм. – Официально Хитлера видели по меньшей мере в сотне различных городов всего мира. От Кубы до Ливерпула – где он якобы жил со своим сводным братом. – Он показал на матрицу цифири смазанного света, сменившей изображение «Дурх Фройда» на экране компьютера. – Сие созвездья известной нам вселенной. Огоньки – зарегистрированные записи голоса, идентифицируемого положительно как голос Хитлера. Они поступают от Луны, мимо Ориона, из самого сердца Млечного Пути.
– Мне действительно известно, что в некоторых кругах он стал неким символом, – заметил француз, – но могу вас заверить, я сюда приехал не по пустой прихоти. Я б не осмелился отправиться в этот одиозный полет, если бы у меня не было самой надежной информации. К тому же я знаю и что, по общему мнению, в конце Хитлер был душевно болен, психотичен, если не прямо-таки безумен.
– Люди исключительные умеют жить, примиряя в себе противоположности, и мы зовем их шизофрениками, лишь когда им не удается достичь поставленных целей, – сказал лорд Хоррор. – Я знаю – не спрашивайте меня, откуда, – что ваш интерес к Хитлеру в первую очередь китчев. Я видел ваш фильм. Китч идеологически состоятелен. Не думаю, что вы будете разочарованы. Обычно люди получают от фюрера то, чего хотят. – Хоррор уронил веко слоновой кости на жидко-карий глаз и кивнул. – В этом отношеньи Хитлер был умным тактиком.
Фютюр наблюдал за Хоррором во всевозраставшем смятенье. Лорд явно неуравновешен – и определенно гораздо ненормальнее, чем сообщали о Хитлере. Но может ли он быть в этом уверен? Хоррору вполне доставало мужества собственных убеждений, да и способности действовать, исходя из своих принципов. С ясностью и без боязни репрессалий он честно преподнес название своей одержимости.
Тем не менее, перед ним стоял отнюдь не тот человек, которому Хитлер вверил свою мечту о Райхе. Годы, проведенные в этом орлином гнезде на острове, свели его с ума. Сегодня Хитлеру не хватило бы терпенья на этот жалкий зеркальный образ.
Все выдала книжка «Евреегуб». Декларированный антисемитизм лорда Хоррора был карикатурой, пародией, техниколорным подобием позиции самого Хитлера по еврейскому вопросу. Разумеется, ожесточенная риторика Хоррора поистине питалась из того же психотического биологического источника, что и у фюрера. Там ощущал, что Хоррор – лишь мазок на холсте без содержания, и действия его чересчур гран-гиньольно театральны, чтобы на самом деле убеждать.
Он знал, что большинство вымышленных «героических» стереотипов прячут настоящие имена своих противников. Для лорда Хоррора еврей был искаженным макулатурным символом всего расового презрения. Хоррор сливался с намечтанным пейзажем ксенофобского насилия, знакомого подросткам со всего света. Он был тактильной недокреатурой. Одной-единственной цифрой в тошнотворной процессии мусорной культуры.
Рука Фютюра Тама поискала утешенья на рукояти его конического клинка. В преображенной, отцензуренной форме одержимость Хоррора была точкой вращения миллионов макулатурных остросюжетных романов, дешевеньких кинокартин, клаустрофобных пригородных драм и приключений в «потерянных землях». Его личный расовый противник, еврей, перенесенный на макулатурный архетип, стал прототипом вампиров, оборотней, мегаломанов-азиатов, людей-змей из самих недр земли, дьяволов с Луны или пришельцев с Марса и всех безвкусно всепроникающих видений низкопробной научной фантастики.
Ву-Ду Жи-Жид. Таму стало дурно. Для французского народа само существование Хоррора было пагубным дурновкусием в миниатюре. Злокозненным извращением. Такого не оправдать перед памятью о тех миллионах, что погибли при холокосте. Хоррор – третьесортный карнавальный уродец, дешевое творение тошнодоллара, персонаж из папье-маше, лишенный всяческого подобия внутренней жизни. Пальцы Тама пробежали по рубиновой сеточке. Каков смысл в подобной рационализации? Отныне и впредь он лишь не станет мешать макулатурному сценарию взрываться.
Осторожно он повел Хоррора к стене.
– Хитлер либо здесь, либо нет. Никаких двусмысленностей. И если его здесь нет, мне нужны доказательства.
– А что с оплатой за доказательства того, что он есть? – Хоррор покачивался взад-вперед. – Какова цена? Наверняка же Хитлер чего-то стоит?
– Никакой, – решительно заявил француз, и кулак его сомкнулся на рукояти.
– Вы мне, блядь, тут без еврейства! – сердито сказал Хоррор. – Считаете, я на поясе Ориона тут болтаюсь в туманности Конская Голова? Такая информацья стоит целое состояние. Больше, чем лягушка из сральни сможет накопить за тысячелетье, могу поклясться. – Он умолк, черты его вспорола улыбка. Его искаженные переливчатые глаза инкрустировались красным ажуром кровеносных сосудов. – С другой стороны, давненько я не рассказывал никому анекдотов. Вот, я хочу вам кое-что показать. Чтобы оно отложилось у вас в голове вместе со всякими смешными голосами.
Хоррор раздвинул две долгие шторы, и перед ними явился еще один крупный экран, вправленный в стену. Лорд нажал на выключатель. Замерцало изображение моря.
– Приехав на сии острова, – произнес лорд Хоррор, – я не сознавал, что Хитлер когда-либо здесь бывал. Посмотреть ваш фильм стало для меня откровеньем – добавилось окончательное доказательство тому, во что я сам уже стал верить. – Он показал на экран. – Так выглядит океан с восточного утеса. Через год или около того после войны вся эта сторона острова погрузилась под воду. Вот здесь видно только море, а раньше было поле с крестами. Здесь евреи из лагеря хоронили своих мертвых, пока не основали крематорий. Мне рассказывали, что лагерь тут работал с середины 1930-х годов. Когда я установил здесь наши вещательные мощности, он функционировал уже полным ходом. Но лишь несколько часов назад у меня появились точные данные о том, что Хитлер вообще посещал сии острова. Как уместно для него было сняться на фоне еврейских крестов! – Хоррор выдавил из себя приглушенный смешок. Фютюр Там ждал. В его светлых волосах запутался ветерок. Голос Хоррора стал тих. – Он там, под океанскими глубинами, под водами бухточек. В каком-то бункере, в одном из гротов под океанским накатом, недосягаемый, неприступный. Теперь мне известно, что это действительно Хитлер, хотя он – не тот человек, которого я помню. Изображенье я получаю, лишь когда сие угодно ему. В попытке определить его местоположенье я установил ядерные компьютеры, радар и детекторные устройства. С легкостию он избежал даже их. Сколько он уже там, сказать невозможно. Я осознал его присутствье лишь после того, как поставил здесь компьютер для наблюдений за океаном. Постепенно качество приема я усовершенствовал. Я жду, когда он выйдет со мною на связь. От отвергал мои старанья установить двустороннюю связь. Когда он говорит, я едва его понимаю. – Раздражение обуяло Хоррора. Он быстро провел костлявой рукою по намасленным пучкам волос. – Сколько же мне еще его ждать?
Изображение на экране сменилось, и возникло громадное подземное помещение, залитое натриево-красным заревом. В первые несколько наносекунд взгляд француза притянулся к фигуре в этой комнате и диковинной на вид машине, на которой она, судя по всему, примостилась. Что-то в фигуре этой его отталкивало. Одновременно и знакомая, и какая-то потусторонняя, она выглядела человеческой, однако вздутой – казалось, ее поразило вульгарное злокачественное уродство. Там поспешно отвел взор и поймал себя на том, что разглядывает не фигуру, а ту среду, в которой она сидела. Та была в равной мере странна – скорее пещера, нежели комната. Освещалось помещение тремя лентами ламп дневного света, тянувшимися от одной скалистой стены до другой. Длины в каждой было ярдов по двести. Фютюр сразу же заметил, что одна стена пробита. Вдоль ее подножия бежал широкий разлом, и помещение заливала морская вода. Море пока недалеко продвинулось по полу, но с собой уже несло пену, и Там вообразил, какой консистенцией рассола наполнен там воздух. Вместе с вихрящимися водами принесло и небольшую армию крабов, и некоторые участки пещерного пола буквально копошились мириадами видов ракообразных: были там личинки с танцующими удлиненными шипами на головах, сражались бархатные манящие крабы, асимметричные раки-отшельники, маскированные крабы и колючие морские пауки; и повсюду метались вездесущие зеленые крабы, а их могучие клешни прочесывали воздух. Уровень воды поднимался у Тама на глазах – он то прибывал, то убывал на грубом каменном полу, как будто в эти покои импортировали море в миниатюре.
На южной, как ему показалось, стене, над плеском рассола к блестящей скале лепились гигантские морские слизни – трех и четырех футов в длину. Слизни помельче выползали из плещущей воды на сухие участки. Там, где море встречалось с сухим полом, бездвижно отдыхали игуаны – нежились в натриевом свете, вращали своими слепыми рогатыми башками.
Фютюр Там заметил, что делались попытки как-то зацементировать исходный камень некоторых стен, но кто б ни начинал работу, он ее не завершил. На полпути вниз стены теряли свою гладкость и вновь обращались в грубые скалы. Сырость от протечки океана сверху выделялась отчетливо, и с потолка – некогда он был украшен – вниз, как тропические лишайники, курчавились пальцы старой краски.
В сухой части каверны, по-прежнему недоступная для прибоя, располагалась поражающая воображение масса разнообразных, судя по всему, сыров. Таму помстилось, что он видит столп твердого сливочно-белого лимбурга с его темной шкуркой оранжевого цвета, – тот стоял рядом со штабелем светло-коричневого проволоне. Кроме них, рядом были те, которые он принял за бледно-желтый ярлзберг, оранжевую кожуру пор-салю и едко-зеленый сапсаго. Поизучав их несколько минут, он решил, что не ошибся. Трио порцеллан с широкими клешнями кормились французским камамбером. Волосяные крабы питались норвежским яйтустом – их несомненно привлекал его аромат козьего молока. Там видел, что от стопки мюсуста и примроуза остались лишь алые верхушки гранулированных оберток, измазанные внутренними частями сыра.
Некоторые сыры раскатились небрежными кучками, и грязные матерчатые кожурки расклеились и размотались одеялами по всей комнате. А в центре помещения причудливой фигурой раскинулась железная машина. Устройство было разновидности старого прядильного станка. Пока он смотрел, оно пребывало в движении – пряло, очевидно, холст для художника. В этой сцене господствовало изобретение Хита Робинсона. По периметру его носились челноки пряжи. Возле ступицы металлическая эстакада подымала завершенные холсты и размещала их на ближнем столе.
К машине были присоединены мольберт художника и стул, а на стуле восседала затененная фигура. Когда Там постепенно привык к натрию, его стало меньше отвлекать и движение в помещении – и больше увлекла безмолвная, маловероятная на вид форма; она и поглотила затем все его внимание.
С того раза, когда его снимали последний раз, Бугор набрал вес. Лицо у него стало, как у Человечка-Пудинга, какого матери делают своим детям. Неслепленный овальный ком теста с грубыми смородинами вместо глаз и вмятиной от вилки вместо рта. Щеки его выглядели так, будто на них уронили плюхи густого сливочного масла и оставили таять. Язык – цвета жженого мела. Он проталкивался меж губ, словно комок ваты. Смотрелся клинически мертвым, готовым к печи, где разогреют его вялую кровь. Вместо волос кто-то с тщательной небрежностью плеснул чернил на белую бумагу.
На нем был ветхий и весь изгвазданный халат художника, сшитый из холста. Одеянье расселось на нем, обнажая грудь с текстурой белой пористой губки. Телосложенье его открылось полностью, когда машина, на которой он сидел, поднялась в воздух и обогнула прялку по кругу.
Плотный торс Бугра разбухал от талии и шатко покоился на двух громадных мешках плоти. Под внешними кожами мешков вихрилась зеленая жидкость, струясь сквозь узел синих вен. От мешков на три-четыре фута отталкивался его огромный белый пенис – он сворачивался и разворачивался вокруг железного стержня его сиденья. Необрезанная кожа на его тупом конце оттягивалась назад и являла тонкое отверстие – на шарнирах, как челюсть, – в котором мелькал похожий на язык членик на шестидюймовом удлинителе. Его мелкие зубки были все в мясных соках.
Первоначально Бугор и так склонялся к безбрачию, но поскольку в совокуплении ему было все равно отказано, его пенис приобрел собственные тревожные свойства. Нижняя снасть весила, должно быть, больше тридцати или сорока фунтов и покоилась меж внутренних поверхностей бедер плотным тяжким бременем. Передвижение она значительно замедляла, если ему приходилось слезать с прядильного станка. Дабы себя опешеходить, понял он, придется перемещаться по-крабьи либо привыкать к ходьбе враскоряк подобно тому, как ходят борцы сумотори.
Бугор с любовью звал свой пенис «Стариной Разящая Рука» – в честь героя-стрелка из романов-вестернов Карла Мая. За годы Старина Разящая Рука постепенно набрал в весе. По многу часов Бугру приходилось влачить его, безжизненного, по каменному полу. Затем, вполне внезапно, пенис оживал и обвивался вокруг куска плесневелого сыра. Нежно облизывал его свои слюнявым язычком. Зубы погружались в увлажненное место и солидный кус сыра затем глотался. Не удивительно, что с такой диетой у пениса время от времени открывались болячки. Когда Бугор больше не мог терпеть раздражение, он прекращал работу и мазал раны синим притираньем, сделанным из овощных трав. Если это не помогало, он их промакивал корпией или карболкой и закреплял на них тугую хирургическую повязку.
Когда Старине Разящей Руке становилось лучше, он игриво подбрасывал сыры в воздух и вынуждал Бугра ловить их мучнистыми руками. Если тот промахивался, сыры неизбежно стукали его по голове. В иные разы, когда крабам не удавалось проворно убраться с дороги из-под ног, Старина Разящая Рука накидывался на них и быстро раскалывал им панцири. После чего его тощий язык высовывался и извлекал из них внутренности. Наевшись, он тут же выбрасывал пустые скорлупки. Слизней он избегал, если только его не обуревала агрессивность, и тогда умелым рывком он обрушивал на них весь свой вес и давил.
Частенько Бугор падал на пол бункера. Если мог – умудрялся падать на спину. В этом ему способствовали мешки его мошонки, что, как комья тяжкого студня, при первом же признаке неравновесия откачивались назад. Если он больно ударялся о пол, Старина Разящая Рука вздымался в воздух, словно бы его нравственно оскорбляло столь грубое пробужденье. Он неуверенно зависал, покачиваясь, а его крохотный рот раздраженно испускал тоненькую струйку кислотной жидкости, шлепал губами и бесцельно лопотал.
В данный миг Разящая Рука находился в сравнительном покое, а Бугор – который сиденье свое мог перемещать вокруг машины по желанью – сидел перед мольбертом. Кисти своей он позволял лениво размазывать по широкому холсту густые пигменты, а на полочке поблизости исходил паром кофейный перколятор. Стараясь держаться скромнее, пенис вяло обвил его левую руку и мягко угнездился луковицей своего шишака у него в изгибе локтя. Рука будто служила ему уютной подушкой. Бугор неожиданно отпрянул присмотреться к тому, что создал, и заговорил:
– Разящая Рука, Старый мой Член, я почему-то склонен сегодня к воспоминаньям. Ночью размышлял я о том, как могла бы сложиться моя жизнь, если б я последовал ранним своим наклонностям. Раньше утверждали, что мои картины – не продукты истинного воображенья, что я – прирожденный архитектор, не проявивший достаточно выносливости для творческого акта. Что же, Старина Разящая Рука, послужило основой для этой их пренебрежительной критики? Горстка пастельных и акварельных пейзажей, полотна, какие я был вынужден писать быстро, дабы заработать дойчмарок у иностранных туристов? Ирония здесь в том, что в 1920-х я сам помогал этому впечатленью упрочиться. Я приказал уничтожить все картины, на которых стояло мое имя, но уже было слишком поздно – пейзажи эти перевезли за море их хозяева, каковые, несомненно, после того, как я добился известности, стремились поразить художественный мир единым махом. Уничтожив свою частную коллекцию – сотню холстов, написанных за пятнадцать лет, – я не сознавал, что тем самым придам веса риторике своих врагов. Позднее, уже переварив тотальную ошибочность своих деяний, я уже не мог сделать ничего. Мои лучшие работы были уничтожены, а худшие картинки служили боеприпасами для тех, кто желал высмеивать мои художественные таланты.
Так же иронично было и то, что единственный человек, способный за меня заступиться, композитор Эдгар Варез, по некому извращенному капризу предпочел ничего не говорить в мою защиту. Накануне моего избрания сбежал в Америку и больше не упоминал моего имени никогда.
Бугор отвлеченно пялился на полузаконченный холст перед собой. Затем перевел взгляд вниз на Старину Разящую Руку, который застыл и слегка вытянулся вдоль его руки. Рот его покоился у Бугра в ладони. Лишь паутинная поверхность кожи покрывала ему кость, и мелкий язычок ощущался в ладони твердым. Изо рта доносилось мягкое приглушенное урчанье. Бережно приподняв его и перевесив на плечо, Бугор встал и налил себе чашку крепкого черного кофе.
– Годы моего становленья – те, что ныне озираю я с самыми теплыми воспоминаньями, – выпали на период до и во время Первой мировой войны. В те дни Мюнхен художественно обещал многое. Художники регулярно наезжали сюда из Европы, а в особенности – из Парижа, выставляться или обсуждать новейшие тенденции своей работы. В те ранние годы века я был весьма активен в культурной жизни Германии. В 1910 году, когда мне исполнился двадцать один, я вступил в «Новое художественное объединение», основанное Кандинским. Мои первые картины были среди тех, что показывали на выставке 1911 года. Также выставлялись Пикассо и Руо. В тот раз с Пикассо мы не встретились, но меня поразило, что его работы того года были скверны, неоригинальны – уж точно в сравнении с Кандинским, чьи достижения были тем больше, если вдуматься, что, как он мне тогда признался, картины эти написаны были несколькими годами ранее.
Я сопровождал Кандинского и выставлялся с ним на экспозиции «Blaue Reiter» в мюнхенском «Арко-Палэ». Представляли также Марка и Мюнтера, а еще – три картины композитора Арнольда Шёнберга. Я свои две работы продал – не слишком дорого, но меня это ободрило.
Пауль Клее тоже принадлежал к клубу «Blaue Reiter» и, хотя относился ко мне дружелюбно, вел себя всегда гораздо состязательнее, нежели Кандинский. Думаю, меня он считал серьезным конкурентом. В той группе я определенно держался неплохо, и от публики мне доставалось больше внимания, чем обычно. До сих пор я живо помню Клее. Он вошел в пристройку к выставочному залу, похожий на учителя, на Steisstrommier'a (жоподёра) с суровым лицом, выдававшим его русских предков. На нем были очки и бородка, он все время пыхал трубкой и носил накрахмаленный шейный платок, выглядевший весьма неудобным; он сказал, что пишет – я цитирую: «Темные силы африканского солнца».
В Первую мировую войну мы с Клее оказались в одной роте. С нами был и Франц Марк, а также Робер Делонэ, которого убили в бою в 1916-м. Клее ничем не отличился, и в полку вообще его не любили. Он сачковал, и если б не его художнический гений, я б тоже его избегал. Вместе с тем, своею должностью я добился для него непыльной работы – разрисовывать аэропланы, вдали от боевых действий, за что он, как сам говорил, был мне благодарен. После 1933-го же года, когда к власти пришли национал-социалисты, ему было удобно забыть о моей к нему доброте, и он выступал против моей политики. Со временем он должным образом сбежал обратно в Берн, город своего детства.
Со своей же стороны, я всегда желал Клее лишь доброго здравия и силы его гению. Я был у него в студии, когда он писал «Золотую рыбку» и «Рыбное волшебство» летом 1925 года. Позднее он мне показывал «Индивидуализированные измерения слоев», от которых вполне захватывало дух, – они, могу сказать без затаенной злобы, были достиженьем, намного превосходившим мои. Живя в Берне, он делал много такого, что меня восхищало. «Демонизм», «Взрыв страха», «Смерть и пламя» – и картина, которую я считаю его шедевром, «Островная Дулкамара», которую он завершил в 1938-м. Хотя в те ранние дни моим ближайшим другом был Варез, мне кажется, интонационно я был более созвучен Клее-художнику; но, совершенно определенно, не человеку.
На той же выставке 1911 года я повстречался с Эдгаром Варезом. Он сопровождал Шёнберга – тот, как я уже отмечал, выставлялся. Когда вернисаж закрылся, оба они ушли и, как мы договаривались, присоединились к нам с Кандинским на позднем ужине. Трапеза завершилась, и мы расслабленно устроились с теплыми трубками. Как обычно бывает в такие моменты, беседа наша обратилась к работе. Кандинский сказал, что трудится сейчас над картиной, которая будет называться «Импровизации», под влиянием футуристов. Он пустился в долгое толкование ее темы – она станет странным колоритным гобеленом, где будет повествоваться о всадниках в масках, куполах и масляных женщинах, о мечах и кубках. В сторону, однако так, что его было отлично слышно, Шёнберг заметил, что сюжет картины выглядит банальным, и это развлекло и меня, и Вареза, ибо широко известным фактом был тот, что Шёнберг, невзирая на свою гениальность в музыке, никаким литературным вкусом не располагал, иначе с какой стати выбрал бы такое дрянное стихотворение для своего «Pierrot Lunair»?
Критики упоминали Вареза и Шёнберга вместе, но лично мне казалось, что между ними меньше общего, чем предполагается. Точно знаю, что Варез тоже так считал. Он пришел в ярость, когда в Берлине в 1910 году впервые играли его сочинение «Бургундия». Критики сочли, что оно «хуже Шёнберга», чьи «Пелеас и Мелизанда» исполнялись незадолго до этого.
В том же месяце позднее я вместе с Варезом и Шёнбергом побывал на премьере «Лунного Пьеро». Когда мы прибыли, в салоне было не протолкнуться. Мы пробрались в дальний угол комнаты, где Шёнберг стоял с глиняной кружкой в руке подле своих исполнителей. Все представление мы простояли там втроем, к нам подошел только скрипач Арриго Серато. После, едва стихли бурные аплодисменты, я наблюдал, как Шёнберг, обычно робкий и немного неловкий, скривил свое обезьянье лицо в широкую ухмылку и триумфально расхохотался. Перед Варезом он исполнил торопливый маленький танец. В тот миг, могу тебя уверить, я б его убил на месте, не сдержи меня Варез.
Мы с Варезом поселились на паях в одной квартире в Вильмерсдорфе, в номере 61 по Нассауишештрассе. В лице Вареза я отыскал себе компаньона и широко вращался среди наших современников. Познакомился с Модильяни у него в ателье на Монмартре. Дома нас навещал Эрик Сати.
Варез весь бурлил остроумными афоризмами: «Футуристы имитируют, художник трансмутирует», – хоть и был он архи-антисентиментален и полностью разделял лозунг футуристов «Давайте убьем лунный свет!»
После войны в отеле «Лафайетт» Варез завязал дружбу с Марселем Дюшаном, который уже обрел печальную известность за свои «готовые объекты», а в ту пору работал над «Невестой, раздетой своими холостяками, одной в двух лицах». Полагаю, именно Дюшан убедил его обустроиться в Америке. Варез со временем предпочел жить в Нью-Йорке – городе, сообщавшем ему величайшее ощущение жизни. В 1920-х годах пути наши стали расходиться, наши конечные интересы развели нас по разным тропам. Я совершил одну последнюю попытку восстановить нашу былую дружбу, когда в 1933 году в Нью-Йорке посетил премьеру «Гиперпризмы».
Если бы «Гиперпризму» исполняли перед германской аудиторией, и та проявила бы подобное неуважительное невежество, мне было бы глубоко стыдно. Американцы, избранный Варезом народ, свистели и улюлюкали все представление. В театре на самом деле завязались драки под крики «Шарлатан!» и «Бездарь!» Варез пытался их убеждать, но тщетно. Вызвали полицию, и лишь ее своевременное прибытие предотвратило серьезные жертвы. Самых неистовых зрителей вывели, погрузили в фургоны и отвезли в околоток. На Вареза напали многие нью-йоркские критики. Один сказал, что хотел бы «исполнять концерты на литаврах у Вареза на лице».
После, уже в ночной тиши я написал Варезу из своей гостиницы на Таймз-сквер: «Варез, Дорогой мой Друг, независимость – для очень немногих; это привилегия сильных. И кто б ни пытался достичь ее… доказывает, что он не только силен, но и дерзостен до полного безрассудства. Он вступает в лабиринт. Он множит тысячекратно то, что с собою несет жизнь, и не самое малое в ней – тот факт, что никто не видит, как и когда сбивается с пути. Такой человек становится одинок, и его постепенно разрывает на куски какой-нибудь минотавр совести. Предположим, подобный человек попадает в беду. Случается это в такой дали от понимания людей, что они этого не постигают и не сочувствуют ему, и вернуться к ним он более не в состоянии. Да и к жалости людской возврата больше нет. Твой восприимчивый друг, А. X.».
К тому времени американская пресса уже обрисовала меня в чернейших тонах, и Варез отказался со мною встречаться. По моему ощущению, ему никогда не перепадало столько оваций, сколько его современнику Стравинскому. Где возможно, я следил за успехами Вареза: «Ионизация», «Интегралы», «Америки». Из композиций до меня всегда доносился голос Вареза – с его теплотой, тембром и силой воспоминанья. Как я уже говорил, он никогда не рекламировал нашей дружбы, но я уверен, что и он следил за моим продвиженьем в те пределы, коих сам никогда не желал или не считал для себя возможными.
После первой войны я постепенно утратил интерес к искусствам. Я осознавал: тот раздор, что во мне поощряет искусство, можно гораздо плодотворнее направить в политику и действия, намного более благотворные для нашего народа.
Идеалистическая вера «художников Баухауса» в грядущее отчаяние породила сюрреализм, который я считал поверхностным движением в искусстве. В 1917-м, получив отпуска на войне, в Берлине сформировалась группа дадаистов. Мы помогли Максу Эрнсту выставиться, но меня начала раздражать его элитистская позиция «гражданина мира». Я сказал ему, что он – немец и должен пропагандировать немецкую культуру, а не развязно отрекаться от своих корней.
За исключением Вареза, сколь бы ни восхищался ими всеми, я со временем стал расценивать авангардный коллектив как смельчаков и экспериментаторов. Однако как личности, могу тебе сказать, все они оказались трусливыми суфле. Одно дело быть сильным и прогрессивным на невоинственном холсте и совсем другое – являть те же черты в реальной жизни. С прискорбием должен заметить, что с годами я начал относиться к ним с презрением. Частенько они казались мне скорее своенравными, не по годам развитыми детьми. И, совсем как дети, при первых признаках какой-либо угрозы эти мужественные художники буржуазии бежали под гостеприимно поднятые юбки французов и британцев. Позднее с авангардной страстью они приникли к доллару. Когда Отечество призвало их, они дезертировали. Пикассо, хоть и не был немцем, оказался, разумеется, хуже прочих. Как к личности я к нему так и не проникся. Варез, бывало, развлекал нас совершенной имитацией испанца. Всегда упоминал его как того «заносчивого испанского пеона-прелюбодея», и Пикассо, несмотря на всю свою гениальность, им несомненно и был.
Основной амбицией этих художников и композиторов было ублажать критиков и зарабатывать дойчмарки. Когда в 1930-х мы пришли к власти, их неизбывной трусости я больше переваривать не мог. Мы многих предупреждали – Шёнберга, Берга, Веберна и Стравинского, – что их политический нейтралитет терпеться не будет.
После второй войны молодые художники ассимилировали футуризм, кубизм, сюрреализм, экспрессионизм и абстракционизм, быстро один другой сменявшие. К моему смятению, репутация Пикассо только упрочивалась, почти в прямой пропорции убывавшей у Эдгара Вареза. Когда Варез умер, с ним умерла и современная музыка.
С годами я все меньше находил того, что подкрепляло бы во мне интерес к искусствам. Быть может, лишь Поллок и Вазарелли. Штокхаузена я считал более интересным, когда он играл на пианино по берлинским барам. В наши дни у искусства большие неприятности. Настала эпоха дада, недомыслия, зловония и надувательства; время халтуры, китча и дряни. Я всерьез думаю о том, чтобы все прекратить. Ничто не оправдало наших первых ожиданий. С концом войны я намеревался выстроить музей, дабы держать в нем лучшее из современного искусства, в моем родном городе Линце, в Австрии, но оно едва ли стоит усилий – все равно видны лишь плагиат, скука и конформность.
Бугор, по-прежнему стоя у своего сиденья, на миг умолк. Сквозь халат ощупал теплую протечку – то из капризного пениса изверглась голубоватая йогуртная желчь. Старину Разящую Руку стошнило на него. Дело нередкое. Разящая Рука терпеть не мог этих приступов интроспективного монолога. Пальцами Бугор смел с груди и ног комковатую субстанцию. Старина Разящая Рука уже впадал в неистовство, и он слышал, как рот у того щелкает вокруг его лодыжек, тщетно ища крабов. Не смущаясь, Бугор продолжал:
– С Варезом мы часто обсуждали наше германское наследие. Мы договорились разойтись во мнениях о подлинном духовном вожде Германии: Варез единственным духовным наследником считал Ницше, в то время как я склонялся к Шопенхауэру. Вареза я поддразнивал, утверждая, что, в итоге, Ницше желал обречь нас всех на müll schlucker (мусорку).
Еще до Ницше Шопенхауэр нарушил правило немецких философов: в первую очередь – непонятность. Его, я полагаю, первым ввел Фихте, усовершенствовал Шеллинг и до высочайшего регистра довел Хегель.
Хотя – и я знаю, что Варез с этим не соглашался, – Ницше многое заимствовал у Шопенхауэра. Тем не менее, едины с ним мы были вот в чем: вместе с Вагнером эти трое составляли Святую Троицу Райха. К Вагнеру я относился амбивалентно, однако признавал в нем силу, которая привлекала и Ницше. Тот же знал Вагнера лично с 1868 года. Познакомились они в Ляйпцихе, когда Вагнеру исполнилось пятьдесят девять, а Ницше было двадцать четыре.
Когда Вагнер сочинял в Тибшене свое «Кольцо», у Люцернского озера, к нему туда приехал Ницше. Там Ницше и выучил наизусть партитуру «Тристана и Изольды». Вагнер прочел очерк Ницше «О государстве и религии». И то, и другое Ницше считал опием народа. Вагнер постепенно стал относиться к Ницше, как к сыну. Однако гармонии длиться было не суждено. Ницше написал статью, в которой превозносил Бизе в ущерб Вагнеру, и Вагнер нанес ответный удар, сочинив памфлет, где тщился доказать, что Ницше еврей.
Отрывок из «Morgenröte» Ницше навсегда остался у меня в памяти: «Уж лучше я эмигрирую и попытаюсь стать властителем новых стран, а прежде всего – себя самого, стану менять жилье свое с тою же частотой, с какой мне грозит опасность порабощения; не избегая приключений и войны – и буду готов к смерти, если случится худшее».
Когда Ницше не писал своих книг по философии, увлеченьем его был кулачный бой. В этом спорте он был увлеченным практиком. Регулярно дрался в ярмарочных балаганах по всей Германии под псевдонимом Кровавый Петух. Специализировался он в самой трудной разновидности – кулачном бое без перчаток, двенадцать раундов, против всех желающих.
Самый знаменитый бой у Ницше случился одним памятным вечером в ночном клубе Рипербана, что в убогом районе Санкт-Паули в центре Хамбурга. По договору он должен был выйти против Торквемады, боксирующего кенгуру. Зверь прибыл туда на последнем отрезке турне, в котором не знал поражений. Он дрался перед коронованными властителями Европы – Луи-Филиппом, герцогом Орлеанским и королем Франции, перед королевой Викторией. Вообще-то королеве Виктории после кровавого боя в Лондоне пришлось подносить нюхательные соли.
Бой Ницше должен был начаться в девять часов вечера и по расписанию шел двенадцать раундов, то есть до полуночи или пока не объявят победителя. Кенгуру дрался ортодоксально, Ницше же был левша. Кенгуру техника философа застала врасплох, но зверь быстро оправился. Нет никаких сомнений: от рук философа зверь пострадал. Но отдавал Торквемада почти так же хорошо, как принимал. Соперники сражались жестко до первого удара полуночи. После чего Ницше воспрянул, нанес ужасающую и неослабевающую серию ударов, которыми ему удалось подбить оба глаза кенгуру так, что они закрылись. Ослепленному зверю пришлось признать собственное поражение, и он улегся навзничь на брезент, засыпанный опилками. В одну минуту первого Ницше объявили победителем.
После той суровой битвы Ницше положили в больницу, где он написал «Как философствовать молотком». Полагаю, не его философия, а кошмарные кровопусканья в итоге довели его до психиатрической лечебницы, где он и скончался осенью 1899 года. Где-то у меня сохранилось одно из последних его писем. Его он подписал «Распятый».
Физиогномика Шопенхауэрова ума – стиль. Вот что меня в нем привлекает. Он поистине презирает мелкость человечьей природы. Я читал его «Parerge und Paralipomena» много раз и, если закрою глаза, до сих пор могу наизусть процитировать слова: «Тот, кто желает испытать благодарность своих современников, должен подстроить к ним свой шаг. Но великое никогда так не совершается, и тот, кто желает совершать великое, должен обратить взор свой к потомкам и в твердой уверенности творить работу свою для грядущих поколений.
Если великое произведение гения рекомендуется обыкновенному, простому уму, тот получит от него столько же удовольствия, сколько подагрик – от приглашения на бал. Ибо Ла-Брюер был вполне прав, говоря: «Все остроумие на свете – впустую для того, у кого его нет». Великие умы тем самым обязаны мелким некоторым снисхождением; ибо лишь добродетелью этих мелких умов сами они велики…
Для обычных людей досуг сам по себе ценностью не обладает. Техническая работа нашего времени, которая выполняется с беспрецедентным совершенством, увеличивая и множа предметы роскоши, предоставляет фаворитам фортуны выбор между бо́льшим досугом и культурой с одной стороны – и дополнительной роскошью и хорошей жизнью, однако повышенной активностью с другой; будучи верны своей натуре, они выбирают последнее и предпочитают свободе шампанское. Ибо как с деньгами – у большинства людей нет их избытка, а хватает лишь на удовлетворение нужд, – так и с умственными способностями; обладают они лишь тем, чего будет довольно для обслуживания воли, иными словами – для ведения их дел. Сколотив себе состояния, они удовольствуются зевками либо погружаются в чувственные наслажденья или детские развлеченья, карты или кости; либо ведут скучнейшие беседы, либо наряжаются и делают друг другу реверансы – и как же немного тех, кому достает хоть немного избытка интеллектуальной мощи!»
Бугор неловко пошевелился. Он чувствовал, как жаркий рот Старины Разящей Руки вновь и вновь сплевывает в расщелину меж его ягодиц. Старина Разящая Рука тихонько что-то напевал сам себе. И вот его теплый язычок на дюйм-другой проник ему в анус. Да он пытается его выеть! Недаром он так смущен. Разящая Рука и раньше временами пытался это сделать – обычно, когда чувствовал, что им пренебрегают, капризничал или мстил. В каком-то смысле Бугра порадовало это вмешательство. Оно помогало удерживать мысли на рациональной тропе, когда его вниманье склонялось к задержкам на церебральной. Сохраняло в нем умственное равновесие, укрепляло его убежденность, что любви к искусству, идущей рука об руку со страхом отвержения жизни, недостаточно.
Бугор разместил обе свои руки позади и схватил кашляющий, поющий пенис. Решительным усильем он выволок Старину Разящую Руку из своего ануса и быстро сунул ему в рот кусочек влажного сыра. Сыр Разящая Рука выплюнул прямо на Бугра и отправился быстро шарить по полу, пока не наткнулся на зеленого краба. Подняв сопротивляющееся существо в воздух, он попытался засунуть его в анус Бугру, но вместо этого краб цапнул того клешней за ягодицу. Ножом для бумаг Бугор разок ткнул Старину Разящую Руку, резко. Восставший пенис тут же выронил краба и тихо улегся у Бугра между ног. Однако усмирять его не всегда бывало так легко.
Бугор продолжал говорить.
– Согласно «Четвероякому корню закона достаточного основания» Шопенхауэра, у гения интеллект двойной – один для себя и обслуживания своей воли; другой – для мира, чьим зерцалом он становится в силу его чисто объективного к нему отношения. Произведение искусства, или поэзии, или философии, созданное гением, есть просто результат, сиречь квинтэссенция, этого созерцательного отношения, выработавшегося согласно определенным техническим правилам.
К гению Пикассо приходит подобными методами. Он породняется с сорочьим глазом, дабы видеть суть в творческих актах других художников. Таким манером Пикассо и приближается к своему искусству. Если и мы к нему отнесемся сходно, то вскоре прозрим сквозь его столь пропагандируемую творческость, его так восхваляемую «гениальность». Не удивительно, что он столь плодовит – он же просто переносит на собственный холст творчество тех, кто лучше его.
На одной из немногих наших встреч Пикассо вытащил из кармана брюк пистолет и угрожающе замахал им у меня под самым носом. Поскольку уже тогда я относился к нему как к человеку, который лучше дурака самую малость, я лишь стоял на своем и пристально смотрел на него. Я знал, что он по-прежнему безвредно и неубедительно пребывает под влиянием французского патафизика Альфреда Жарри. Тот считал огнестрельное оружие частью своего гардероба и никогда никуда не выходил без разнообразных видов оружия, распределенных по всей его персоне. Частенько гулял он по улицам Парижа ночами с карабином, закинутым за плечо и двумя пистолетами, наглядно заткнутыми за пояс брюк. В юности Пикассо был под таким впечатлением от изящества вооруженного Жарри, что начал ему подражать, нося с собой равное количество стволов. Он написал портрет Жарри и потом, когда маленький Убю скончался, накопил себе внушительную коллекцию оригинальных материалов Жарри. Но, в отличие от самого Жарри, ему не удавалось поддерживать эту браваду с выставкой пистолей. Он мог заимствовать у гения Жарри и переводить на холст – оставаясь по сути своей подражателем, – но можно сказать совершенно определенно, что без Жарри сам по себе Пикассо нипочем не обнаружил бы кубизм.
Я говорю здесь о враче, а не о болезни. – Бугор вытер руки о халат. Старина Разящая Рука болтался, как одинокий палец на вялой кисти. – Шопенхауэр учил, что существование есть колесо страданий, а единственное средство здесь – прекращение существования, сиречь нирвана. Понятия Добра и Зла, следовательно, не обладают вообще никаким смыслом. Ницше допускал, что существование большинства человечьих жизней жалко.
Океанская пена его намочила, и он умолк. Бугор покачал головой, и по лбу его проползла черная запятая прилизанных волос. У ног его разбилась маленькая волна. Старина Разящая Рука что-то прошепелявил и с трудом приподнялся, после чего туго обмотал собою плечи Бугра. Из его приоткрывшейся челюсти сочились останки недоеденного волосатого краба.
Хоррор смотрел, как морской бункер медленно заполняют вялые волны. Быть может, Хитлер играет с ними. Он мечтательно покачал головой. Быть может, Хитлер намеренно обустроил себе это подводное гнездо так, чтобы напоминало громадный мавзолей – Torenburgen, – какой однажды приютит мертвых Расы Господ. Сюда лишь чистым будет вход. И так же, думал он, морской бункер должен был служить убежищем.
В судьбоносном 1935 году Хитлер издал закон о защите германской крови и германской чести. Закон избирательный, предназначенный «предотвращать распространение потомства с наследуемыми болезнями» снял существенное бремя с сознаний и Хоррора, и Хитлера. 14 июля 1933 года, в день, когда закон этот зародился у Хитлера в уме, он перевернул страницу немецкой истории.
– Этим домом мы начинаем заново, – сказал Хоррору Хитлер. – Еще мальчишкой я читал, что в 1743 году в Берлин через Еврейские ворота вошел первый немецкий еврей, горбун Моисей Мендельсон, и стража записала в своей книге: «Сегодня через ворота Розенталя прошли шесть быков, семь свиней, один еврей». Я знал, что мне на роду написано стать тем, кто эти ворота закроет – навсегда.
Хоррор натянул улыбку.
– Даже лживым Judenräte не стереть этого достиженья.
– В самом деле! – Фютюра Тама намеренная наивность Хоррора уже начинала очевидно утомлять. – Хитлер пытался угодить предубеждениям всех и каждого. В свою Weltpolitik он умудрился вместить все идеологические мыльные оперы. У всего этого никогда не было ни единого шанса. В своем плане касательно Mittelafrika он попытался установить формальную германскую гегемонию в бассейне Французского Конго. – Фютюр Там закатил глаза к небу, являя радужки, розовые, как соски́. – Я говорил непосредственно с ним от имени Франции. И сказал ему: «Прежде, чем вы начнете, поз вольте мне сказать вам вот что. Вам не выиграть, нам не проиграть. Я достаточно ясно выражаюсь?» Хитлер мне так и не ответил. Лишь продолжал сидеть, пассивно жуя мятные леденцы, окруженный своими гене ралами. Время от времени складывал губы, подражая тому исподтишка раздражающему мотивчику, что насвистывается под конец всех фильмов Лорела и Харди.
Хоррор пытался отвести взгляд от Бугра, которому теперь, очевидно, было не по себе. Пристальный взор его в итоге тяжко пал на Фютюра, который, казалось, надменно возвышался в самой сердцевине своего осмоса, подстрекатель их разделенной на двоих криптомнезии.
– В последние годы жизни Хитлера… – заговорил Хоррор, смутно слыша смех француза, – …фюрер все больше навязчиво думал о Томасе Манне, в частности – о герое «Смерти в Венеции». У сего героя, кой, по словам Хитлера, был самим Манном, он и заимствовал свой образец свободы Германьи. Но как однажды вечером за ужином мне дал понять Гёббельс, Хитлер, похоже, совершенно упустил из виду проповеднический настрой многих персонажей Манна. Все это содержится в книге полемических очерков Манна «Фридрих и большая коалицья». Должно быть, Хитлер ее читал. Судя по всему, он читал всего Манна до последнего слова. Но как ему удавалось примирять собственные верованья с тем, что излагалось в «Иосифе и его братьях», к примеру, где отдавалась дань еврею в его суровейший час, я постичь был не в силах.
Там испустил зримый волдырь воздуха. Заговорил он вяло:
– После освобождения Хитлера из крепости Ландсберг, он перестал щеголять хлыстом из крокодиловой шкуры, который раньше всегда носил с собой, гуляя по улицам Мюнхена, – его «ид Воли» занимало место как внутри, так и снаружи. Чтение Манна для него было лишь попыткой отвлечь свои художественные позывы прочь от его Welta, его Führerwille.
С экрана спорхнул тугой строй искр и пролетел у него над головой.
На Бугра обрушилась крупная волна, повергнув его на пол бункера. Ранее сухие участки подводного грота теперь омывались кружащей, пенной злой зеленью. Бугор, казалось, весь раздулся, словно мучнистую пористую текстуру его кожи вымочили расширяющимся сахаром. Море кипело, а он у них на глазах подымал безвольную тусклую руку на прилив. Все больше моря наполняло камеру, и его мотало в волнах.
Экран, на который смотрели Там и Хоррор, все больше серел – натриевый свет в бункере безумно мигал и в итоге слился в заполненную статикой пустоту.
– Мы можем до него добраться? – встревоженно спросил Там, позволив соскользнуть своему напускному безразличью.
– Не можем, – парировал Хоррор. – Разве вы не видели – океан прорвался и поглотил его?
– Еще одна иллюзия?
– Не моих рук дело, – ответил Хоррор на фоне статики. Там наконец вынул меч и острием его лениво указал на вазу с корично-красными яблоками.
– Не то чтоб меня это тревожило, – продолжал говорить Максимум Хоррор. Он потряс своим сангвиническим мозгом. – Меня поддерживает ненависть. Я креплюсь своею ненавистию. Я не желаю слышать никаких извинений еврея, – исступленно провозгласил он. – Они – лишь дерьмо под моими подошвами. Сколько экскрементов. В равной мере смешанных с блевотой и ебаниной. Печи я бы хоть завтра зажег, можете не переживать.
– Вы бы позволили кому-нибудь из них вскарабкаться на свою дочь и распялить ее?
– Ебать вашу мать?
Лорд Хоррор тряхнул своим огромным гребнем. Пальцы его протанцевали по золотому перстню в форме тошноты.
– Преступленья супротив общества? Не смешите меня. Вы видели, как живут девять десятых сего общества? Бесполезно и бесцельно. Большинство людей немногим лучше роботов; пусть же сдохнут. Совесть? Опиат масс; по ней редко поступают. Христианский нарост. Состраданье? Своекорыстье, банальная эмоцья, опасный вирус. Концентрацьонные лагеря? Пример подражанья для грядущего. Лагеря уничтоженья? Счастливая вечеринка. Жизненно важная и необходимая стадья очищенья человека арийского. Газовые печи? Оптимальный выбор для диссидентов и неэффективной продукцьи. Святыня расовой чистоты.
Евреи? – Голова Хоррора начала вжиматься в шею. – Ниже животных. Расовые дегенераты, весьма далекье от человечества. Отдельный биологический вид из клоак Времени; слизь с бойни жизни.
Голос Хоррора затихал, и вскоре Фютюр Там мог расслышать только сердитое приглушенное ворчанье. Английский лорд, казалось, исчезал внутрь собственного тела. Вскоре Там видел уже лишь жестко-рыжие клочки его волос, спадавшие на воротник, словно кляксы расплескавшейся крови.