Для пятидесятитысячной Флоренции восемьдесят смертей от наводнения — потеря очень чувствительная, тронувшая сердца всех горожан. Кто-то потерял семью, кто-то — друзей, а кто-то соседей. Буонаррото не досчитался товарищей по стройке, а приход церкви Санта-Кроче, который посещало семейство, лишился четырех прихожан. Один из них спал на соседнем топчане, когда семья Буонарроти во время восстановления сгоревшего дома ночевала в церкви.
По городу поползли разговоры о том, что такого никогда не случилось бы, будь у власти Медичи. Люди страдали от голода и холода, лишенные возможности жить в своих затопленных домах. Вообще-то флорентийцы привычны к наводнениям, чуть ли не каждый год Арно выходила из берегов, подтопляя округу, но с нынешним паводком толстый слой грязи и мусора покрыл даже отдаленные от реки кварталы. Отметка уровня воды поднялась против обыкновенной на высоту человеческого роста, и плесень уже начала захватывать стены затопленных домов. Погибли ковры, обстановка, одежда. Многие лишились почти всего имущества. Уйдут годы на то, чтобы восполнить понесенные горожанами утраты.
Ночью Микеланджело и Буонаррото поддерживали друг друга, когда тот или другой вскакивал после очередного кошмара. Они уселись возле потрескивающего очага на восстановленной кухне отцовского дома и по очереди пили из графина разбавленное вино.
— Расскажи, братик, еще раз все сначала, с того момента, как дождь только зарядил, — попросил Микеланджело. Прямо накануне наводнения Буонаррото заверял, что дамбы укреплены не хуже городских стен. В день прорыва рабочие дополнительно укрепили дамбу мешками с песком и камнями. Должно быть, где-то в укреплении все же имелся изъян, но где именно, никто не знал. Об этом оставалось только гадать — после потопа никто не видел Леонардо, так что спросить, в чем причина прорыва, было не у кого.
— Вода прибывала и прибывала, давила все сильнее и сильнее, но дамбы держали намертво. Ни на волос не дрогнули. А потом… — Замолчав, Буонаррото молча глядел на огонь. — Потом ее вдруг прорвало, всю разом. Быстрее, чем… — он сделал долгий глоток из графина, — чем взвивается наш отец, когда ты произносишь слово «мрамор», — закончил Буонаррото, пытаясь выдавить из себя смешок.
Микеланджело еще дважды или трижды заставлял брата пересказать всю историю с самого начала, с того момента, как тот приступил к работе на реке и до трагедии. Буонаррото послушно рассказывал, но в конце концов его веки стали слипаться, и он замолк так надолго, что Микеланджело в смущении понял: брату пора отдохнуть.
И все же какая-то мысль, пока неуловимая, засела в голове Микеланджело и скреблась там, не давая ему заснуть.
Дамба была надежно укреплена. И крепка. И непоколебима. Пока не перестала быть таковой.
Крепость и выносливость — вот к чему следовало стремиться, возводя дамбу, верно же? Микеланджело был крепок. Не всегда вынослив, конечно, — признался он себе, вспомнив о галлюцинациях и бреде, из-за которых родным пришлось перетащить его в больницу. Но это не потому, что он слаб, просто нагрузка оказалась для него непосильной. Слишком давила на него необходимость работать, демонстрировать прогресс, подтверждать звание истинного мастера. Давление нарастало и нарастало, ни на миг не ослабевая, не давая ни минуты передышки, и в конце концов сломило его.
— Я был вынослив, — рассуждал Микеланджело, — вынослив и крепок, как камень. До тех пор, пока камень не сломался от напряжения.
В это мгновение догадка вспыхнула в его мозгу, будто молния, на миг соединяющая небеса и землю. Он выскочил из постели, торопливо натянул рабочие башмаки прямо на босу ногу, накинул поверх ночной рубашки подбитую овчиной куртку, выскользнул из дома и помчался к собору.
Микеланджело ворвался во двор мастерской. В предрассветной дымке закутанный в парусину Давид по-прежнему возвышался на деревянной платформе, ровно в том самом месте, где его застали первые капли ливня. Какой-то вандал проник в соборный двор и намалевал на парусине герб Медичи. Содерини надеялся, что через неделю земля достаточно подсохнет и они смогут повторить попытку с перевозкой Давида на площадь перед Синьорией. Так они заткнут рты поднимающей голову клике приспешников Медичи.
Микеланджело ходил вокруг платформы, осматривал туго натянутые канаты, возвышающийся посреди массивный столб, к которому была привязана статуя, сбитый из толстенных досок помост. Конструкция казалась прочной и надежной. Нерушимой. И будет таковой — пока не разрушится.
То же самое можно сказать и о мраморе. Этот камень прочный и крепкий, он способен простоять века, но один неверный удар молотком или роковая колдобина на мостовой — и он вмиг рассыплется. Такова и жизнь человека. Чем больше он, Микеланджело, пытался оставаться несокрушимым, чем сильнее стискивал зубы и напрягал мышцы, сопротивляясь ударам судьбы, тем ощутимее неудачи поражали его разум и нутро. Но стоило ему прекратить сопротивление, как он уподобился волне, которая, вздымаясь и опадая, катилась по морю, подчиняясь воле ветра.
— Или взять мое тело, — продолжал размышлять Микеланджело, — когда я прыгаю с высоты. Если я упаду на напряженно вытянутые ноги, кости поломаются, а если согну ноги в коленях, они спружинят, и я приземлюсь мягко и упруго, как перышко.
Микеланджело изначально пошел неверным путем, придумывая способ перевозки статуи. Теперь он ясно видел свою ошибку и понимал, как нужно все устроить, — и своим озарением он был обязан безумной идее Леонардо и ее оглушительному провалу. Давида не стоило намертво крепить к платформе. Наоборот, следовало сделать статую неустойчивой.
Надо было придать Давиду гибкости.