— На кого он работает?! — Сердитый голос Микеланджело напоминал медвежий рык.
— Я думал, ты знаешь, — пожал плечами Граначчи. Им удалось пробраться на площадь перед Дуомо вместе с другими флорентийцами, и теперь все, от мала до велика, ожидали, когда начнется пасхальное шествие.
— Интересно, как я мог узнать об этом? — уже спокойнее спросил Микеланджело. — Я много недель провел у себя в мастерской в совершенном затворничестве. — Только сегодня, на Пасху, Микеланджело оставил свой безмолвный мрамор и впервые более чем за месяц выбрался на улицу, истосковавшись по человеческому общению. Узнав новость, он не поверил своим ушам. — Леонардо, может, и несносный гордец и задира, каких поискать, но он не предатель.
— Флоренция отказалась взять его на службу, вот он и предложил свои услуги ее противнику. — Граначчи вытянул шею, пытаясь поверх головы какого-то верзилы рассмотреть, что делается на ступеньках Собора. — Это чистая правда, mi amico. Теперь Леонардо да Винчи служит военным инженером у Чезаре Борджиа.
Пасха — светлая радость притчи о воскресении Спасителя из мертвых, священные гимны, восхитительные ароматы ладана, свежевыпеченного хлеба и жареного мяса — всегда наполняла душу Микеланджело надеждой, но в этот раз он не испытывал радостного предвкушения, душу его затянули темные тучи. Его семья сейчас тоже ожидала наступления праздника где-то в этой толпе, а он не мог быть с ними. Родные ни за что не хотели простить ему то, что он препарировал трупы. Его мрамор был все еще нем и бесчувствен и, как он ни старался, отказывался говорить с ним. Порой молчание камня делалось невыносимым, и тогда Микеланджело боялся, что тот не проснется уже никогда. А тут еще эта новость о Леонардо.
— Флоренция приняла его с распростертыми объятиями, воздавала почести пирами и праздничными шествиями, а он вот так отплатил ей за это? — недоверчиво переспросил Микеланджело.
Граначчи снова пожал плечами.
— Если хочешь знать мое мнение, так он просто поквитался с городским советом за отказ от его услуг. Взяв Леонардо на службу, они точно заручились бы его верностью.
— Чтобы Флоренция кому-то платила за верность себе? Не бывать этому.
— Что здесь такого? Платят же они за защиту. Известно ли тебе, что городской совет предложил Борджиа колоссальные деньги за то, чтобы он оставил нас в покое? В чем разница?
— Мы что, платим взятки Борджиа?
— А разве у нас есть выбор? Мы народ, посвятивший себя искусству, а не войнам. Не подумай, будто я осуждаю Флоренцию за ее благоволение искусству… — быстро добавил Граначчи. — Но сам посуди: мы, флорентийцы, сидим за своими прочными стенами и только и думаем о том, как преумножить красоту и великолепие города, а когда приходит время постоять за нее в бою, призываем в помощь наемников. Вот и получается, что деньги — единственное наше оружие против кровожадных завоевателей вроде герцога Валентинуа.
На площади перед Собором появилось знатнейшее семейство Флоренции — Строцци, обряженные в свои самые богатые наряды; они должны были открыть пасхальное шествие. У Микеланджело от бушующего внутри гнева звенело в ушах. Работая в Риме, он с гордостью высек на своей Пьете слово «флорентиец», желая подчеркнуть свою принадлежность этому прекрасному городу. И когда к нему пришел первый настоящий успех, он не побежал продаваться римлянам. Нет, он вернулся домой, во Флоренцию. Его сердце и его душа, его ум, его руки, его говор и даже вкус, который ощущает его язык, — все это флорентийское, и он флорентиец до глубины души, до кончиков ногтей. Он не мог предать свой город, как не мог предать самого себя.
А что же Леонардо? Самый знаменитый житель этого города с легкостью продался чудовищу, которое угрожало стенам Флоренции и высасывало деньги из ее сундуков. Почему? Из-за того, что Борджиа хорошо платит? Все знают, что Леонардо отрекся от Милана и герцога Моро, но мыслимо ли пойти против Флоренции?!
На ступенях Дуомо архиепископ открыл огромную Библию и начал громко зачитывать евангельскую историю о воскресении Иисуса Христа. Стоящие в первых рядах мужчины, обладающие сильными голосами, повторяли за архиепископом слова Евангелия, чтобы их услышали в следующих рядах. Там мужчины так же подхватывали текст, чтобы их могли слышать стоящие за ними, и так волна катилась через площадь, к последним рядам, и выплескивалась на улицы, где собирались припозднившиеся горожане. Благодаря такому многократному повторению все население Флоренции слушало евангельскую историю о чудесном воскресении Христа.
Под перекаты волн евангельской вести Микеланджело упал на колени. Казалось, он погрузился в молитву. Но в нем бушевали совсем иные чувства. Еще теплящиеся остатки уважения к Леонардо угасли в его душе, как угасает огонек свечи, когда его прижимают двумя пальцами.
— Ну же, старикан, покажи, как низко ты готов пасть, — беззвучно бормотал Микеланджело. Губы его шевелились, но ни звука не слетало с них; ему же думалось, что его голос звучал громко и отчетливо, как если бы он стоял на ступенях Собора, а его слова перелетали от флорентийца к флорентийцу, достигая ушей Леонардо, где бы тот ни находился. — Из этого увечного куска мрамора я изваяю нечто более величественное, чем все, что выходило из твоих рук, нечто более восхитительное и прекрасное, чем способно подсказать тебе все твое хваленое воображение. Я создам нечто столь изумительное, что оно изгонит из памяти мира даже следы твоего имени, предатель Леонардо да Винчи! Я восторжествую над тобой одною силой своей веры и этого камня.
Архиепископ торжественно провозгласил:
— Христос воскрес!
Микеланджело поднялся на ноги, и как раз вовремя: он увидел, как резной голубь, скользя по веревочке, слетел с самой верхушки баптистерия на ступени Собора. Каждую Пасху такой резной голубок проделывает это путешествие над головами флорентийцев, и каждый год Микеланджело стоит тут, на площади, и молится, объятый светлой радостью и благоговейным восторгом перед чудом Господним.
Сейчас им владели те же чувства.
Голубь опустился на изящный деревянный столик на колесиках, и тут же тысячами искр взорвались фейерверки. В этот миг Микеланджело ощутил, как где-то глубоко внутри у него зародилось новое неведомое чувство, чистое, яркое и ослепительное, будто свет Полярной звезды. Кажется, оно всегда жило, горело в нем и никогда уже не погаснет. Ему послышался слабый призрачный звук, идущий откуда-то издалека, легкий, как вздох, как взмах крыльев. Он сорвался с места.
— Простите, — второпях скороговоркой раз за разом повторял Микеланджело, пробираясь сквозь толпу.
— Mi amico, куда ты? — окликнул его Граначчи. — Куда ты бежишь?
А Микеланджело барахтался в людском море, рассыпая во все стороны вежливое «Scusa, per favore».
— Да вернись же! — уже закричал Граначчи. — Пасха ведь!
Толпа разразилась торжественным гимном, и в этот момент Микеланджело удалось вырваться с запруженной площади. Со всех ног он бежал вокруг Собора к его заднему двору, туда, где стоял его сарайчик. Он завернул за угол, и отдаленный легкий вздох, послышавшийся ему в толпе и заставивший сломя голову нестись в мастерскую, вдруг набрал силу, превратившись в бриз, порхающий над бескрайним морским простором. Трясущимися руками он отпер замок.
Он распахнул дверь, и бриз задул с мощью штормового ветра. Микеланджело закрыл и запер дверь. Шторм тем временем разгулялся, воздух в мастерской сгущался и дрожал, как перед грозой.
Микеланджело повернулся к колонне. Положил руку на мрамор и прислушался. То, что он принял за шум ветра, не ветер вовсе. Звук исходил из толщи камня. Вдох-выдох, вдох-выдох… Микеланджело, закрыв глаза, сосредоточенно вслушивался в это дыхание. Вскоре до него донеслось тихое, еле различимое биение. Это пробудилось сердце камня. Медленно, словно нехотя, пульсация набирала силу. Камень уже не просто дышал — он шептал. Правда, слов было еще не разобрать, лишь отрывочные звуки и буквы. Микеланджело нежно гладил мрамор, и от его ласки буквы начали сливаться в слова. «Свет» — вот первое, что удалось расслышать Микеланджело. Затем — «Страх».
— О чем ты? Пожалуйста, повтори, — нежно попросил Микеланджело. — Я не расслышал тебя.
Раздался робкий, еле различимый шепот:
— Господь — свет мой и спасение мое: кого мне бояться?
Микеланджело судорожно вздохнул. Он узнал: это псалом Давида, так он молился задолго до битвы с Голиафом — еще когда мирно пас в полях свое стадо.
Наконец-то мрамор заговорил с ним.
Снова послышался шепот. Слова звучали уже чуть отчетливее:
— Господь — крепость жизни моей: кого мне страшиться?
— Давид, — выдохнул Микеланджело.
— Если будут наступать на меня злодеи, противники и враги мои, чтобы пожрать плоть мою, — голос Давида звучал все сильнее, — то они сами преткнутся и падут.
Слезы наполнили закрытые глаза Микеланджело.
— Если ополчится против меня полк, не убоится сердце мое… — взывал Давид.
— Да, — произнес Микеланджело, и смех вырвался из его горла.
Затем его слух уловил восхитительный звук — самый приятный из всех, что существовали на свете, — Давид начал петь:
— …Если восстанет на меня война, и тогда буду надеяться.
Камень не был мертв, он дышал жизнью, и теперь Микеланджело наконец-то услышал его голос. Мрамор сам расскажет ему, какую историю он скрывает в своей толще.
Великие мастера традиционно изображали Давида юным пастушком, невинным и хрупким, в тот момент, когда он торжествовал победу над могущественным Голиафом. Но Микеланджело теперь знал: Давид хотел поведать ему совсем о другом. Его Давид еще не поверг противника, схватка только предстоит ему. И он на поле битвы собирается с силами перед смертельным поединком с великаном. Для этой сцены, полной драматизма и неизвестности, не нужны ни могучий меч, ни кроткие овечки, ни тем более отрубленная голова Голиафа. Давид стоит в одиночестве, его взгляд устремлен вперед, правая рука, держащая камень, еще опущена и висит вдоль бедра. А что с левой рукой? На том месте, от которого Микеланджело в приступе бешенства отхватил огромный кусок, из верхней трети колонны все еще выступал небольшой бугор. Если согнутую в локте руку на уровне плеча подвести под подбородок, она, пожалуй, целиком впишется в этот бугор. В этой руке Давид будет держать пращу, в сосредоточенной задумчивости теребя ее на плече. Голову героя надо повернуть влево, прямой нос развернуть к наружному углу колонны — так Давид грозно смотрит на Голиафа, который в ожидании схватки высится на горизонте. В этот момент Давид еще не знает, победит он великана или будет повержен сам, но уже понимает, что судьба назначила ему вступить в бой. И как всякий, кому предстоит смертельная битва, Давид не ощущает твердой уверенности в своих силах, но и не поддается сомнениям — в его груди бушует гремучая смесь этих чувств. Настроению соответствует и поза Давида: одна часть тела расслаблена, а другая напряжена в тревожном ожидании.
Для Микеланджело уже неважно, станут сравнивать его Давида с работой Донателло или нет, — он твердо решил, что его герой будет обнаженным. Места на шлем, доспехи или мантию не хватало, впрочем, и нужды в них не было. И это, возможно, к лучшему. В душе Микеланджело всегда жила непоколебимая уверенность в том, что лучший способ восславить Бога — это восславить самое совершенное Его творение: человека.
Погруженный в думы, Микеланджело вдруг уловил некую странность в голосе Давида. Это был не тенорок подростка, высокий и звонкий, а уверенный баритон зрелого мужчины. Для боя с могущественным противником Давиду требовался изрядный запас мужества, какое никогда бы не вместили хрупкая душа и хлипкое тело юноши, почти мальчика. Нет, Давид не мальчик. В момент, когда он решился на схватку с Голиафом, произошло его перерождение: это уже не слабый телом невинный пастушок, безмятежно бродящий в полях со своим стадом, а отважный могучий герой, царь, чей дух крепок и тверд, а тело мускулисто и полно силы. Этот Давид — зрелый мужчина.
Микеланджело открыл глаза. Теперь он ясно слышал голос Давида и чувствовал, даже видел его фигуру, жаждущую вырваться из сковывающего ее мрамора. Микеланджело схватил сангину и быстро обрисовал отдельные детали статуи: широкие, гордо расправленные плечи с четким рисунком бицепсов на руках, рельефные мышцы могучей груди и поджарого живота, насупленные брови и бороздки тревоги, перерезающие широкий лоб. Голову и руки Микеланджело сделал чуть больше в сравнении с остальным телом, умышленно нарушив пропорции. Ведь именно голова и руки сыграли главную роль в его победе. Это разум подсказал Давиду, что он в силах одолеть Голиафа, а руки выбрали камень и пращу. Наконец-то Микеланджело видел замысел своей статуи во всей завершенности — вплоть до мельчайших деталей. Он выстрадал его за долгие мучительные месяцы, и теперь его мысли, его боль, его догадки, его рисунки сплавились в единый целостный образ. Всякий, кто посмотрел бы на него сейчас, решил бы, что на Микеланджело снизошло внезапное озарение гения, однако этот сияющий момент был плодом долгих раздумий, поисков, метаний и беспрерывного рисования.
Микеланджело ощущал, как покалывало его кожу, как расширились его глаза; это чувство было ему знакомо — он испытывал его всякий раз, когда приступал к новой статуе, уже четко зная, что хотел высечь. В этот волшебный момент он не сомневался: он воплотит свои самые смелые мечты. Это был момент осознания мощи скрытого в нем таланта.
Камень продолжал петь, а Микеланджело взял в руки молоток и резец. Мрамор пробудился. Теперь Микеланджело оставалось лишь вызвать из него того, кто сам так просился на волю. Его Давида.