Книга: Камень Дуччо
Назад: Леонардо. Осень
Дальше: Леонардо

Микеланджело

Все дни, прошедшие с конкурса, Микеланджело трудился в мастерской, вместе с соборными рабочими поднимая лежащий на боку камень Дуччо. Только усилиями двенадцати человек и при помощи трех толстенных бревен удалось оторвать от земли почти вросшую в нее громоздкую глыбу и установить ее на узкую торцевую часть, как колонну. Внушительный выступ на одной из граней явно свидетельствовал о неудачной попытке Дуччо высечь край летящего одеяния, теперь же из-за него блок кренился и не хотел стоять ровно. Микеланджело соорудил из досок леса, которые могли удержать его в вертикальном положении и по которым он сам при надобности мог бы взобраться наверх.

Убедившись, что колонна устойчиво закреплена, Микеланджело приступил к изучению материала. Он тщательно промерил высоту, ширину и глубину блока, рассмотрел все выемки, бугорки и сколы, обезобразившие мрамор за полвека. Невольно он сравнивал его со стволом старого дерева, которое нещадно потрепали бури и непогоды, иссекли дожди и высушили злые лучи солнца. Одинокий тощий ствол без единой ветки, и только многочисленные выемки и узлы напоминали о когда-то бурлившей в нем жизни. Микеланджело надеялся на чудо — на то, что замысел, мощный и прекрасный, молнией вспыхнет у него в мозгу, могучая фигура гиганта сама впишется в контуры изуродованного тусклого камня. Но чем дальше он изучал камень Дуччо, тем больше трудных задач вставало перед ним. Стройная и тонкая фигура, способная уложиться в габариты, скорее всего, получится слишком статичной для того, чтобы стать украшением Дуомо. Фигура же в динамичной позе, которая могла бы претендовать на звание истинного шедевра, наверняка не войдет по ширине.

Он сделал тысячи зарисовок — и с платных натурщиков, на которых истратил последние сольди, и с незнакомцев на улицах Флоренции, и с образов, подсказанных ему воображением. Иногда он вырисовывал целую фигуру, но чаще — отдельные фрагменты: руку, ногу, голову, торс, ступни. Но чувствовал, что все это не то, и безжалостно сжигал наброски в железном котле, который позаимствовал на кухне отцовского дома. Он скармливал огню лист за листом, не желая оставлять свидетельств своего внутреннего раздора и мучительных исканий. Пусть будущие поколения думают, что замысел величественного колосса вспыхнул в его воображении целиком, пришел к нему в результате озарения, свойственного гениям. О, если бы он только мог испытать озарение…

А пока он, как одержимый, делал наброски и сжигал их, снова рисовал и снова сжигал. День за днем, неделя за неделей проходили в борьбе, замысел не хотел складываться, как ни воевал он с бумагой, с сангиной, с камнем и с самим собой. И все это — под пристальным вниманием публики. Во дворе мастерской каждый день было полно народа: строители и мастеровые из Управы производили текущий ремонт Дуомо, подновляли, подкрашивали и чистили фасад, заменяли выпавшие изразцовые плитки, потрескавшиеся фрагменты мраморной облицовки, устраняли прочие неполадки. Они трудились без остановки, своевременно восполняя урон, который наносили Дуомо непредсказуемая погода и неумолимое время. Обычно Микеланджело нравилась суета и гомон кипящей работы, но сейчас он ругал себя за то, что не выговорил себе под мастерскую уединенное место. Флорентийцы повадились ходить в этот двор, как в цирк или театр. Каждый божий день они являлись сюда, прихватив из дома огромные ломти хлеба из грубой ржаной муки и fiaschi, оплетенные соломой бутыли кьянти, и со всеми удобствами располагались поодаль, чтобы поглазеть на то, как Микеланджело работает, и поспорить о том, справится ли он. Они уже прозвали будущую статую Il Gigante — как за колоссальные размеры камня, так и за преподносимые им колоссальные трудности.

Семейство Микеланджело с презрением относилось к подобным публичным действам, которым он поневоле давал пищу. Ах, как жесто­ко он обманулся насчет своих родных! Он-то надеялся на то, что они будут гордиться его достижением — все-таки город заказал ему статую для украшения Дуомо. Однако отец совсем замкнулся и, если Микеланджело случалось успеть домой к обеду, едва смотрел в его сторону. Даже брат Буонаррото, всегда поддерживавший Микеланджело, сильно переменился, без конца умолял его отказаться от заказа и жаловался на то, что не видать ему женитьбы. «Дочь шерстяника Мария, поющая ангельским голоском, ни за что не пойдет замуж за человека, чей старший брат спятил», — ныл Буонаррото. Джовансимоне, верный себе, проклинал Микеланджело за то, что тот позорит родовое имя.

— Клянусь, я уничтожу тебя и твой несчастный камень, пока ты не уничтожил всех нас, — визжал Джовансимоне, и физиономия его багровела от ярости. Микеланджело уже заметил: братец взялся за старое и снова шпионил за ним.

Но сильнее, чем недовольство и презрение родных, Микеланджело раздражали флорентийские мастера искусств. Они что ни день лезли к нему с непрошеными советами.

— Попробуй-ка развернуть фигуру, так лучше будет, — кричал ему Боттичелли, ухватившись за деревянную изгородь двора.

— Нет, давай левее, — возражал пристроившийся рядом Пьетро Перуджино.

— Переверни ее вверх ногами; один черт — никакой разницы, — подавал голос Джулиано да Сангалло.

— И уже начни наконец рубить этот мрамор, — подначивал Давид Гирландайо.

Присоединился к высокому собранию и Леонардо.

— Ты, кажется, похвалялся своей искушенностью в скульптуре, — елейным тоном говорил он, и драгоценный перстень на его пальце невыносимо брызгал искрами. — Мы уже заждались того момента, когда чудеса начнут стекать с кончиков твоих пальцев, словно святая вода при таинстве крещения.

Издевки Леонардо прожигали огнем. Даже после того, как маэстро уходил домой спать, в душе Микеланджело еще долго лавой клокотала ярость.

Наступила осень. Дни становились холоднее, в воздухе запахло дымом, смолой и дождем. А Микеланджело все топтался на месте, все еще делал зарисовки, в тысячный раз рассматривал и промерял камень, часами гладил и ощупывал все шероховатости его зернистой поверхности. Он забыл о себе, почти ничего не ел, домой добирался лишь к ночи, заваливался без сил на полу, спал несколько часов прямо у двери, возле очага, а рано утром, прихватив остатки черствого хлеба, снова уходил, пока родичи не проснулись и не принялись опять попрекать его. Все силы души, всю страсть, на какую способно было его сердце, он изливал на камень, но тот по-прежнему молчал.

Никогда еще ему не попадался такой немой мрамор. Каждый камень, из которого он ваял, которого касался своим резцом, всегда говорил с ним. Некоторые шептали, другие орали и даже брыкались, но у всех было что сказать ему. Свое первое произведение из мрамора — барельеф с изображением Мадонны, сидящей с младенцем Иисусом у лестницы, ведущей в небеса, — он изваял в пятнадцать лет, но даже тот жалкий кусок мрамора тихонько бормотал. А великолепный мрамор, которому суждено было превратиться под его руками в Пьету, подавал голос беспрестанно — все те часы, что он над ним трудился. Камень Дуччо, однако, не желал говорить с ним. Он же не мог ничего изваять из мрамора, пока не слышал его голоса.

Микеланджело одолевали горькие мысли. В далеком будущем паломники придут посмотреть на его Пьету и с удивлением прочтут диковинное имя, высеченное на ленте, пересекающей грудь Мадонны.

— Кто он, этот мастер, которого хватило всего на одну скульптуру? — будут спрашивать они. История не сохранит его имени, оно изгладится из памяти людской, бесследно исчезнет, словно песчинка в водном потоке.

— Синьор Микеланджело?

Он вздрогнул, рука с сангиной дернулась, оставив на рисунке непрошеную закорючку.

— Я работаю, — сквозь зубы процедил он какому-то молодцу, который склонился к нему.

— Я гонец от соборной Управы, — в доказательство своего офи­циального положения парень показал печать.

Микеланджело скомкал испорченный рисунок и бросил в огонь.

— И что они хотят?

— Вас просят сейчас же явиться в Собор.

По шее Микеланджело побежали противные мурашки. Мысли одна страшнее другой замелькали в голове. Что они собираются сделать с ним? Наложить на него штраф за то, что работа не двигается? Но у него нет ни гроша. Он никогда не выплатит штраф. А вдруг его бросят в Барджелло и снова подвергнут пыткам, как тогда? Или приговорят к сожжению на кресте за измену?

— Мне надо зайти домой. — Он встал и подобрал с земли свою кожаную суму. — Переодеться там, привести себя в порядок.

Если удастся выбраться со двора, у него появится шанс сбежать. Он может вернуться в Рим, перебраться на время в Сиену или затаиться где-нибудь за городом и переждать, пока уляжется шум, пока город не забудет о его существовании и об этом немом мраморе…

— Мне велено немедленно привести вас.

Микеланджело думал: не задать ли ему стрекача? Он наверняка сможет убежать от этого тщедушного малого. Правда, в случае побега Управа обрушит свой гнев на его семью и заставит родных платить за его прегрешения. Нет, он должен сам предстать перед ними и выслушать обвинения. Он бросил в огонь все зарисовки, сделанные сегодня, и покорно пошел за посланцем Управы — навстречу судьбе.

Микеланджело с детства регулярно посещал службы в кафедральном соборе Санта-Мария-дель-Фьоре, но не уставал восхищаться его красотой. Если смотреть на собор снаружи — самым впечатляющим в его облике был величавый купол, внутри же воображение поражали высокие стрельчатые арки и огромные размеры сильно вытянутого в длину центрального нефа, затопленного светом, который лился из витражных окон.

«Так, наверное, и выглядит рай», — подумал Микеланджело, когда за ним закрылась дверь.

На другом конце нефа возле алтаря собрались Джузеппе Вителли, члены Синьории, несколько старшин цеха шерстяников и какие-то другие важные персоны. Микеланджело зашагал к ним; звук ступающих по мраморным плитам тяжелых башмаков отдавался гулким эхом под высокими сводами. Наконец он пересек неф и подошел к собранию, испытывая облегчение от того, что его неуклюжие шаги больше не нарушают благоговейной тишины Собора.

Среди собравшихся он не увидел ни одного приветливого лица.

— Буонарроти. — Джузеппе Вителли поднялся на несколько ступенек перед алтарем, как священник, приготовившийся служить мессу. — Мы позвали тебя, потому что мы, Собор, город и цех шерстяников, в кои-то веки пришли к общему мнению.

У Микеланджело перехватило горло, и, не в силах выдавить из себя хоть звук, он кивнул.

— Мы решили… — Джузеппе сделал паузу, поправил распятие на алтаре. — Мы отказываемся от Геракла.

Микеланджело открыл было рот, чтобы разразиться пламенной речью в защиту своей статуи, но присущий ему кураж внезапно покинул его. Он застыл как истукан. Вот оно. Сейчас они его уволят. Отберут заказ и передадут мрамор Леонардо. А тот изваяет им свое безобразное чудище — плюющегося огнем дракона, место которому разве что в балагане. Микеланджело же, словно лев сражавшийся с родными, коллегами и судьями за право принять эту работу, приползет домой, как побитый пес, и покроет свой род позором бесчестья.

— Мы решили, что языческому символу негоже украшать наш собор. Нам нужен традиционный библейский герой, — продолжил Джузеппе.

Библейский герой? Значит, о драконе Леонардо речи не идет.

— Мы считаем, что нашему городу самое время обзавестись еще одним… — Джузеппе снова тянул паузу, будто не решаясь озвучить свою идею. Собравшиеся ободряли его кивками. — Давидом.

Слово упало в торжественной тишине, словно тяжелый камень.

Еще один Давид? В смятении Микеланджело засунул руки в карманы, надеясь ощутить под пальцами успокоительный бархат мраморной пыли. Но карманы пусты. Не могут же они всерьез предложить ему…

— Простите, еще одним кем?

— Нам нужен юный пастух по имени Давид, который поверг великана Голиафа, — уже более уверенно пояснил Джузеппе.

Микеланджело с недоверием переводил взгляд с одного лица на другое, стараясь хотя бы на каком-то из них уловить тень улыбки. Они что, вздумали посмеяться над ним?

— Но достоянием Флоренции уже и так являются две знаменитейшие статуи Давида работы двоих величайших художников…

— А нам нужен еще один.

— Но мне никогда не превзойти Давидов, изваянных Верроккио и Донателло, и вам это прекрасно известно. — От волнения голос Микеланджело звучал громче и резче, чем ему хотелось бы. Усилием воли он обуздал чувства и следующие слова произнес тише: — Послушайте, синьоры, я задумал статую героя, совершенного в своей физической красоте и мощи, истинного титана, олицетворяющего преемственность искусства современного и античного. А пастушок Давид — безусый юнец, не познавший своей силы, изнеженный, слабый, низкорослый. Ребенок. Сколько лет я работал в Риме, но и там ни разу не видел, чтобы античная статуя героизировала мальчишку.

— Статуя библейского героя будет воздавать славу Господу, — заметил Джузеппе.

— Я не меньше вашего желаю воздать Господу славу. — Микеландже­ло вызывающе скрестил руки на груди. — И если мы заодно, давайте искать компромисс. Не лучше ли выбрать другого библейского героя? Может, подошел бы святой Матфей? Или святой Георгий? Или, может быть, Моисей?

«Господи, да любой, кто находится в возрасте зрелого мужчины», — подумал Микеланджело.

— Нет. Бесповоротно нет. Это должен быть Давид.

— Но почему?

Джузеппе вдруг отвел глаза.

— Синьор Вителли, так почему же? — Микеланджело шагнул к нему. — Или это не ваша идея? Это придумал кто-то другой?

Джузеппе переминался с ноги на ногу.

— И кто же?

— Я, — выступил вперед какой-то незнакомец. На вид ему было чуть больше тридцати. Его необычайно бледная кожа отливала болезненной синевой, двигался он медленно и уверенно — как человек, привыкший вольно распоряжаться своим временем.

Джузеппе Вителли сделал учтивый жест в сторону незнакомца и представил его:

— Никколо Макиавелли, секретарь канцелярии.

О, Микеланджело был наслышан о самом искусном дипломате Флорентийской республики! В свои двадцать девять лет Макиавелли уже удостоился избрания на высокий правительственный пост; о его талантах посредника и умелого манипулятора в городе ходили легенды. Но Микеланджело, ни перед кем не привыкший пасовать, не собирался сдаваться и этому блестящему дипломату.

— Вам, кажется, полагается находиться во Франции и вести пере­говоры с королем Людовиком, а не указывать мне, как ваять мою статую?

— Микеланджело, — смущенно прошипел ему в спину Джузеппе.

— Все в порядке, Вителли. Я прекрасно понимаю, отчего молодой человек так взвился. — Макиавелли перевел блестящие черные глаза на Микеланджело. — Я, видите ли, обсуждал как-то этот проект с маэстро Леонардо…

— Леонардо не имеет к моей статуе никакого отношения. Скажите же ему, синьор Вителли!

Макиавелли поднял руку, желая унять страсти.

— Мы просто разговорились с ним о том, что другие мастера скульп­туры, Дуччо и сам Донателло, желали изваять из этого мрамора Давида. И подумали, что негоже менять сейчас уготованную ему судьбу. Но, возможно, вы считаете, что вам это не по плечу? — сказал Макиавелли, и Микеланджело захотелось треснуть его молотком по голове. — В таком случае я не сомневаюсь, городу удастся найти другого скульптора, которому этот заказ будет по силам.

Микеланджело заметил, как некоторые из собравшихся обменялись довольными усмешками. Ах, так ему подстроили ловушку! Управа не хочет увольнять его, так как публично и официально доверила ему заказ. Это приведет к скандалу, а они не желают выставлять себя на посмешище. Если же он отступится сам, Управа объявит его не справившимся, и тогда посмешищем станет он. Но этому не бывать.

— Прекрасно. Если вы желаете Давида — будет вам Давид.

Микеланджело взбежал по лестнице дворца Синьории, перепрыгивая сразу через две ступеньки, и вошел во внутренний двор. Мимо него по своим неотложным государственным делам спешили чиновники. Он направился к бронзовой статуе обнаженного юноши в пастушьей шляпе и с длинным мечом в опущенной руке.

Это Давид, выполненный Донателло.

Уже много лет Микеланджело не видел его. Он приблизился к нему медленно, словно неопытный наездник к норовистому жеребцу, готовому взвиться на дыбы или лягнуть. Установленная на высоком пьедестале в самом центре двора, скульптура была меньше, чем он запомнил, — ростом и комплекцией, пожалуй, с мальчика. Он положил руку на бронзовую ступню Давида, погладил пальцами гладкий металл — будто надеясь, что это блестящее совершенство вдохновит его.

Лет пятьдесят назад, когда Донателло изваял своего Давида, это было первое изображение свободно стоящей обнаженной фигуры со времен Римской империи. Своим Давидом Донателло открыл новую эпоху, положил начало новому направлению в классической скульптуре. Микеланджело вглядывался в статую, желая напитаться этим образом. Юноша-пастушок обнажен, на нем — лишь затейливая широкополая шляпа, край которой нависает на лицо, и богато украшенные поножи. Прекрасное задумчивое лицо обрамляют мягкие локоны. Давид стоит в позе триумфатора, взгляд его обращен вниз, на поверженную голову Голиафа. Левая рука уперта в бедро, локоть гордо выставлен, тогда как согнутое левое колено, наоборот, обращено внутрь, что придает всей фигуре сходство с гибкой виноградной лозой, тянущейся из земли к солнцу. Подобно Христу, восторжествовавшему над поверженным сатаной, Донателлов Давид являет собой идеальный символ торжества над злом. В дни молодости Микеланджело эта великолепная статуя стояла во дворце Медичи. Он часами сидел у ее подножия и зарисовывал то целиком, то отдельными фрагментами. Сочетание реализма и изящества, переданное великим Донателло, совершенно перевернуло его тогдашние представления о прекрасном, заставило переосмыслить суть искусства в целом. И вот теперь его просят превзойти шедевр Донателло. Невозможно.

Подавленный гением Донателло, Микеланджело понуро вышел из дворца Синьории и свернул налево, к Лоджии деи Ланци — крытой галерее с аркадой на колоннах, где была выставлена дюжина великолепных скульптур, составляющих достояние Флоренции. При таком скоплении прекрасных изваяний каждое терялось в ряду остальных, но Микеланджело точно знал, к какому из них он пришел.

Пусть бронзовый Давид Андреа дель Верроккио не столь знаменит и любим флорентийцами, как Давид Донателло, встречи с ним Микеланджело страшился даже больше.

Верроккио также запечатлел в бронзе юного пастушка с вьющимися волосами и мечом в руке, стоящим над отсеченной головой Голиафа. Но этот Давид одет, и облик у него не такой идеализированно-отрешенный, как у образа Донателло. Это настоящий мальчик с живыми чертами лица. Прямой нос, выступающий подбородок, полные губы. Скулы немного выдаются, создавая игру отсветов на гладко отполированном литье. Всякий, кто увидит этого юношу, скажет, что он красив земной красотой. Каждый житель Флоренции знает: Верроккио использовал в качестве модели для Давида одного из своих подмастерьев.

И ни для кого не секрет, что помощника того звали Леонардо да Винчи.

Этого мальчика, прекрасного и невероятно талантливого, холили, лелеяли и восхваляли — в отличие от него, Микеланджело, жалкого замухрышки, безвестного каменотеса с переломанным в детской драке носом. Дерзнет ли он потягаться с красотой, созданной признанными гениями? Что бы он ни сотворил из бросовой глыбы мрамора, он все равно не дотянет до столь высокой планки, он обречен на проигрыш в этом состязании талантов. Нет никакой надежды на то, что он своим Давидом превзойдет этого. Сияющая победительная красота юного Леонардо, запечатленная Верроккио, всегда будет звучать громче.

Давид или Леонардо. Леонардо или Давид. Ах, как хотелось ему взобраться повыше на пьедестал и шарахнуть кулаком по этому точеному носу. Но Микеланджело не поддался порыву, понимая, что лишь повредит руку о твердь металла, а этот бронзовый нос так и останется безупречным.

В сумерках он возвращался в соборную мастерскую, надеясь на то, что мастеровые и досужая публика уже разошлись по домам. Он не хотел никого видеть, не желал никому показывать своих чувств. И потому буквально взревел, увидев во дворе мастерской, возле камня Дуччо, три человеческие фигуры. В первых двоих Микеланджело узнал живо­писца Пьетро Перуджино и архитектора Джулиано да Сангалло… Досада переросла в гнев, когда он разглядел последнего из троицы непрошеных гостей.

— Микеле, мальчик мой! — закричал Леонардо, заметив его издалека. — Вот наконец и ты. А мы уже заждались.

Назад: Леонардо. Осень
Дальше: Леонардо