Книга: Полуденный бес. Анатомия депрессии
Назад: Глава первая. Депрессия
Дальше: Глава третья. Лечение

Глава вторая

Срывы

У меня не было депрессии, пока я не решил большинство моих проблем. Три года назад умерла моя мать, и я уже начал привыкать к этому; я опубликовал первый роман; я прекрасно ладил с родственниками; я выбрался невредимым из мощных двухлетних любовных отношений; я купил красивый новый дом; я писал для The New Yorker. И вот, когда жизнь стала упорядоченной и не осталось причин для переживаний, на мягких кошачьих лапах подкралась депрессия и все испортила. Я остро ощущал, что в моих обстоятельствах поводов для нее нет. Одно дело испытывать депрессию, когда ты пережил травму или вся твоя жизнь представляет собой хаос, и совершенно другое – когда травма уже залечена, а жизнь исполнена стройности и порядка. Это очень стыдно и выбивает из колеи. Тебе, разумеется, известно, что бывают глубокие причины: многолетний экзистенциальный кризис, давно забытые печали далекого детства, вред, когда-то причиненный давно умершим людям, потеря отношений из-за собственной небрежности, горькая правда, что ты не Толстой, отсутствие в этом мире идеальной любви, приступы жадности или неблагородства, которые порой испытываешь, и прочее в том же духе. Однако, перебирая все эти причины, я понял, что депрессия – это состояние моего рассудка, и притом неизлечимое.

С материальной точки зрения моя жизнь совсем не была трудной. Большинство людей в моем положении чувствовали бы себя счастливыми. Мне также случалось переживать и несколько более счастливые времена, и гораздо худшие, по моим, конечно, стандартам, однако просто жизненным спадом случившегося со мной не объяснить. Если бы моя жизнь была более трудной, я по-другому понимал бы мою депрессию. И правда, у меня было вполне счастливое детство с двумя любящими родителями и младшим братом, которого они тоже любили и с которым у меня были хорошие отношения. Семья наша была такой, что я не представлял себе не то что развода, а даже серьезной ссоры между родителями, потому что они очень любили друг друга, и хотя время от времени спорили, это не ставило под сомнение их глубокую преданность друг другу и нам с братом. У нас хватало средств на удобную жизнь. Я не был особо популярной личностью в младшей и средней школе, однако к окончанию школы обзавелся кругом друзей, с которыми был по-настоящему счастлив. Я всегда хорошо учился.

Ребенком я был временами застенчив, опасался быть отвергнутым в той или иной ситуации – но кто не опасался? В старшие школьные годы мне довелось испытать необъяснимые перепады настроений – но, опять-таки, кто их не испытывал в юности? Какое-то время в одиннадцатом классе я был уверен, что здание школы (оно простояло уже более ста лет) непременно обрушится, и я помню, как изо дня в день боролся с этим страхом. Я понимал, что это моя причуда, и испытал облегчение, когда примерно через месяц все прошло.

Затем я поступил в колледж, где был безмерно счастлив и где познакомился с людьми, многие из которых и по сей день мои ближайшие друзья. Я усердно занимался и не менее усердно развлекался, познал множество новых эмоций и расширил свой интеллектуальный кругозор. Иногда, оставшись один, я чувствовал себя в изоляции, при это испытывал не печаль, а страх. Однако друзей было много, я мог пойти к любому из них и легко избавлялся от этого беспокойства. Проблемы возникали время от времени и не приносили особого ущерба. Я решил продолжить образование в Англии и, завершив его, плавно перешел к карьере писателя. Я прожил в Лондоне несколько лет. У меня было много друзей, я пережил несколько любовных союзов. Во многом так обстоит дело и сейчас. У меня была и есть хорошая жизнь, и я благодарен за это судьбе.

Когда тебя постигает большая депрессия, ты оглядываешься назад в поисках ее корней. Ты пытаешься понять, откуда она взялась: жила подспудно с тобой все время или, наоборот, поразила внезапно, словно пищевое отравление. После первого срыва я месяцами пытался припомнить проблемы, приключавшиеся со мной с детства. Я появился на свет ножками вперед, некоторые авторы связывают такое рождение с родовой травмой. Я страдал дислексией, но моя мать очень рано выявила ее и занималась исправлением этого недостатка с моего двухлетнего возраста, поэтому серьезных затруднений дислексия не принесла. Маленьким ребенком я был болтлив и плохо координировал движения. Я спросил мать, какой была самая ранняя моя травма, и она ответила, что я никак не мог научиться ходить, и хотя речь моя развивалась очень быстро, моторика и координация движений давались мне тяжело. Я падал и падал, и только ценой огромных усилий меня удавалось уговорить немного постоять. Неспортивность привела к тому, что меня не очень любили в начальной школе. Дети жестоки, и мне было очень обидно, хотя несколько друзей у меня все-таки имелось, да и я вообще больше любил проводить время со взрослыми, как и они со мной.

О раннем детстве я сохранил множество странных, разрозненных воспоминаний, в основном счастливых. Психоаналитик, которую я как-то посещал, сказала мне, что сама по себе череда светлых ранних воспоминаний подсказывает ей, что, возможно, я пережил сексуальное домогательство. В этом нет ничего невозможного, но сам я не мог ни припомнить ничего такого, ни привлечь какие-либо свидетельства. Если что-то такое и произошло, то, во-видимому, было не слишком серьезным, потому что за мной хорошо смотрели и любой синяк или какое-то другое повреждение обязательно заметили бы. Припоминаю эпизод в детском лагере. Мне было шесть лет, и внезапно меня охватил необъяснимый страх. Я живо помню всю картину: прямо передо мной теннисный корт, направо столовая, а на расстоянии примерно пятидесяти футов большой дуб, под которым мы усаживались, чтобы послушать разные истории. Внезапно я потерял способность двигаться. Меня захлестнуло понимание, что со мной сейчас или позднее должно случиться что-то ужасное, от чего я не смогу освободиться всю жизнь. Жизнь, которая до того казалась мне надежной поверхностью, на которой я твердо стоял, вдруг стала подвижной и мягкой, и я начал проваливаться сквозь нее. Пока я стою на месте, ничего не произойдет, но стоит мне двинуться, и я вновь окажусь в опасности. Очень важным казалось, пойду я налево, направо или прямо, однако я не знал, какое направление окажется спасительным, хотя бы в данный момент. К счастью, подоспел воспитатель и велел мне поторопиться, потому что я опаздывал на плавание; и наваждение рассыпалось, однако я долго помнил его и надеялся, что оно не вернется.

Думаю, все это вовсе не необычно для маленьких детей. Экзистенциальная тревога взрослых, хотя и мучительна, но компенсируется углубленным самоосознанием, в то время как первое понимание хрупкости человеческого существа, понимание того, что все смертны, ранит нестерпимо. Я наблюдал это у своих крестников и племянника. Было бы романтической глупостью заявить, что в июле 1969 года в лагере Грэнд-Лейк я в один прекрасный день понял, что когда-нибудь мне предстоит умереть, однако без всяких видимых причин я наткнулся на понимание, что мои родители не управляют миром и я тоже никогда не буду им управлять. У меня не очень хорошая память, однако после того дня в лагере я стал бояться потерять во времени что-то важное и, лежа по ночам в кровати, припоминал все, что случилось за день, чтобы сохранить его, – вот такое внематериальное скопидомство. Особенно я дорожил родительскими поцелуями на ночь и приучился спать, подложив под голову тряпочку, чтобы, если они попадают с моего лица, собрать их и сохранить навсегда.

В начале старшей школы мне уже было знакого неловкое чувство пола, и это, стоит заметить, стало самой неразрешимой моей загадкой. Это чувство я прятал от самого себя за общительностью и пользовался такой защитой все годы в колледже. Я пережил несколько лет неуверенности, длинную череду связей то с женщинами, то с мужчинами, что очень осложняло мои отношения, в частности с матерью. Время от времени меня охватывала сильная тревога ни о чем конкретном – странная смесь печали и страха, появлявшаяся ниоткуда. Иногда она захлестывала меня, когда я, еще совсем маленький мальчик, ехал в школьном автобусе. Иногда это случалось по вечерам в пятницу в колледже, когда звуки чужого веселья вторгались в уединение и темноту. Это могло произойти, когда я читал, а могло и когда занимался любовью. Оно всегда нападало на меня, когда я куда-то уезжал, и до сих пор является непременным спутником отъезда. Даже если я отправляюсь куда-то на выходные, оно обрушивается на меня, стоит только запереть за собой дверь. И посещает вновь, когда я возвращаюсь домой. Мама, подружка или даже одна из собак бросаются мне навстречу, а мне становится так грустно, что это даже страшно. Я спасался, стараясь как можно больше общаться с людьми, и это позволяло ускользнуть от тоски.

В лето после старшего курса колледжа я испытал небольшой срыв, но тогда я понятия не имел, что это такое. Я путешествовал по Европе, как давно мечтал, и наслаждался свободой. Такой подарок на выпускной сделали мне родители. Я провел восхитительный месяц в Италии, потом отправился во Францию, а оттуда поехал в Марокко навестить друга. Марокко напугало меня. Я сам себе казался слишком свободным от привычных ограничений и все время нервничал, как перед выходом на сцену в школьном спектакле. Я вернулся в Париж, встретил там нескольких друзей, прекрасно провел с ними время и двинулся в Вену, город, который всегда хотел посетить. Я приехал, снял комнату в пансионе и снова повстречал друзей. Мы строили планы вместе поехать в Будапешт. Мы провели великолепный вечер, но, вернувшись в пансион, я не спал всю ночь в ужасе от того, что, как мне казалось, я совершил какую-то ошибку, а какую, я не мог понять. Наутро от волнения за завтраком я не мог куска проглотить, но когда вышел на улицу, почувствовал себя лучше и решил отправиться полюбоваться искусством. Просто перевозбудился накануне, решил я. В тот день мои друзья собирались ужинать с кем-то еще, и когда они сказали мне об этом, я почувствовал, что поражен в самое сердце, как будто меня посвятили в планы убийства. Они согласились встретиться со мной после ужина, чтобы выпить. Ужинать я не смог. Я просто не мог войти в незнакомый ресторан и сделать заказ (хотя до этого я много раз ужинал в ресторанах один), не мог я и представить себе разговор с кем-нибудь. Когда, наконец, я встретил своих друзей, меня шатало. Мы пошли, и я выпил гораздо больше, чем когда-либо, и на время успокоился. Наступила ночь, и я опять не спал, голова раскалывалась от боли, желудок сжимали спазмы, и при этом я неотступно думал о расписании катеров до Будапешта. Я как-то пережил следующий день, но наступила третья бессонная ночь, и я так испугался, что не мог добраться до ванной. Я позвонил родителям. «Мне надо домой», – сказал я им. Они удивились, тем более что перед поездкой я торговался с ними за каждый лишний день и место, стараясь продлить мое пребывание за границей как можно дольше. «Что-то случилось?» – спросили они, но я смог ответить только, что не очень хорошо себя чувствую, да и вообще путешествие оказалось не таким захватывающим, как я ожидал. Мама мне сочувствовала. «Нелегко путешествовать одному, – сказала она. – Я надеялась, что ты найдешь там друзей, но даже если нашел, это все же утомительно». А отец сказал: «Если ты хочешь домой, закажи билет с моей карточки и приезжай».

Я купил билет, упаковал чемодан и в тот же вечер был дома. Родители встречали меня в аэропорту. «Что стряслось?» – спросили они, но я ответил только, что не мог больше там оставаться. В их объятиях я впервые за несколько недель почувствовал себя спокойным. Я заплакал от облегчения. Когда мы вошли в квартиру, в которой я вырос, меня взяла тоска от собственной глупости. Я упустил долгожданное лето путешествий, я вернулся в Нью-Йорк, где мне решительно было нечего делать. Я так и не увидел Будапешта. Я позвонил нескольким друзьям, они страшно удивились, услышав мой голос. Им я даже не пытался объяснить, что случилось. Остаток лета я провел дома. Я скучал, раздражался и придирался к пустякам, хотя частенько мы неплохо проводили время.

В последующие годы я более-менее позабыл обо всем этом. Осенью я поехал учиться в Англию. В новом университете и в новом месте я не испытывал никакой паники. Я легко приобщился к новому образу жизни, быстро завел друзей, хорошо учился. Я полюбил Англию, и казалось, все страхи остались позади. Нервный парень, закончивший колледж в Америке, уступил место другому – здоровому, открытому, легкому в общении. Когда я устраивал вечеринку, все стремились прийти. С близкими друзьями (они и сейчас мне близки) я просиживал ночи напролет в глубоко доверительных разговорах, и это было фантастически приятно. Раз в неделю я звонил домой, и мои родители могли убедиться, что я счастлив, как никогда раньше. Когда мне становилось не по себе, я искал и всегда находил компанию. Два года я был по большей части совершенно счастлив и расстраивался только по поводу плохой погоды, невозможности заставить любого полюбить меня с первого взгляда, недосыпа, а еще от того, что начал лысеть. Единственная депрессивная черта, которая не покидала меня, это ностальгия: в отличие от Эдит Пиаф я сожалел обо всем, просто потому что оно кончалось, и даже в возрасте двенадцати лет сокрушался по поводу невозвратного прошлого. Даже в самом прекрасном расположении духа я вечно сражаюсь с настоящим в бесплодной попытке не дать ему стать прошлым.

Первые годы своего третьего десятка я припоминаю как относительно спокойные. Мне пришла блажь сделаться авантюристом и игнорировать тревогу, даже когда она была вызвана действительно пугающими обстоятельствами. Через полтора года после окончания университета я начал ездить в советскую Москву и часть времени жил нелегально, в каком-то нелегальном сквоте с художниками, которых едва знал. Раз ночью в Стамбуле меня попытались ограбить, я оказал сопротивление, и грабитель убежал, так ничего у меня и не взяв. Я позволил себе перепробовать все в сексуальном плане и избавился от большей части связанных с эротикой ограничений и страхов. Я отрастил длинные волосы, потом коротко остригся. Я несколько раз выступал с рок-группами, ходил в оперу. У меня развилась настоящая страсть к приобретению самого разного опыта, и я искал его в самых разных местах, куда только мог позволить себе добраться. Я влюблялся и вил уютные гнездышки.

В августе 1989 года, когда мне исполнилось 25 лет, у матери обнаружили рак яичника, и мой безупречный мир начал рушиться. Если бы она не заболела, вся моя жизнь стала бы иной; если бы не случилось этой трагедии, я, возможно, остался бы склонным к депрессии, но избежал срывов, или срыв случился бы позже, ближе к кризису среднего возраста. А возможно, срыв все равно случился бы в то же самое время. Если первую часть биографии эмоций составляют предшествующие депрессии переживания, то вторую – переживания, запускающие депрессию. Разумеется, многие люди, никогда не страдавшие депрессией, переживали опыт, который ретроспективно можно назвать предшествующим, если бы он привел к депрессии, и который полностью выветрился из памяти, поскольку то, что в нем было заложено, не материализовалось.

Я не стану детально описывать, как именно все вокруг разваливалось на части: тем, кто переживал нарастание болезни, все и так ясно, ну а тем, кого подобное испытание миновало, это покажется таким же необъяснимым, как казалось и мне до 25-летнего возраста. Достаточно сказать, что это было чудовищно. В 1991 году мама умерла. Ей было 58. Горе парализовало меня. Несмотря на много слез и огромную печаль от утраты человека, с которым я был связан так тесно и так долго, первое время после маминой смерти все еще было ничего. Я горевал, я злился, но не сходил с ума.

В то лето я обратился к психоаналитику. Женщине, которая должна была заниматься со мной, я сказал, что смогу начать, только если она мне кое-что обещает, а именно, что доведет сеансы до конца, что бы ни случилось, разве что она серьезно заболеет. Она согласилась. Ей было около семидесяти. Милая и мудрая женщина, она немного напоминала мне мою мать. Я надеялся, что наши ежедневные встречи помогут мне справиться с горем.

В начале 1992 года я влюбился в яркую, красивую, благородную и фантастически преданную нашему союзу особу – но в то же время она была очень трудным человеком. Время от времени наши очень счастливые отношения сотрясали бурные ссоры. Осенью 1992 года она забеременела, затем последовал аборт, оставивший у меня чувство невосполнимой утраты. В конце 1993 года, за неделю до моего 30-летия, мы расстались по обоюдному согласию и с обоюдной болью. Я соскользнул вниз на еще одну ступень.

В марте 1994 года психоаналитик сказала мне, что выходит на пенсию, потому что ездить из Принстона, где она жила, в Нью-Йорк ей стало не под силу. Я и сам уже подумывал прекратить наши сеансы, потому что не ощущал в них прежней потребности, но когда она обрушила на меня эту новость, я неожиданно разрыдался и не мог успокоиться более часа. Вообще-то я не часто плачу, я не плакал со времени смерти матери. Но сейчас я почувствовал себя в высшей степени одиноким, покинутым, преданным. Мы собирались поработать вместе еще несколько месяцев, пока оформляется ее пенсия (она точно не знала, сколько), а получилось более года.

В том же месяце я пожаловался ей, что потеря чувств, вообще всякой чувствительности отравляет мои отношения с людьми. Меня не интересовали ни любовь, ни работа, ни родные, ни друзья. Мои писания замедлились, а потом и вовсе остановились. «Я ничего не знаю, – написал как-то художник Герхард Рихтер. – Ничего не могу делать. Ничего не понимаю. Ничего. И эта полная нищета даже не делает меня особенно несчастным». Вот так и я почувствовал, что меня оставили все сильные эмоции, кроме одной докучливой тревожности. Я всегда отличался сильным либидо, которое не раз доводило меня до беды, но и оно как будто испарилось. Даже привычная жажда интимной близости исчезла, меня не влекло больше ни к случайным связям, ни к тем, кого я знал и любил. А если возникали эротические обстоятельства, мой мозг немедленно переключался на список вещей, что нужно срочно купить, либо дел, которые нужно срочно сделать. От всего этого мне стало казаться, что я теряю самого себя, и я очень испугался. Я решил, что в мою жизнь стоит внести расписание удовольствий. Всю весну 1994 года я ходил по вечеринкам, где пытался и никак не мог развеселиться, навещал друзей, пытался и не мог общаться с ними, покупал дорогие вещи, о которых давно мечтал, но они совсем меня не радовали. Наконец, чтобы вновь пробудить свое либидо, я решился на крайности, смотрел порнографические фильмы и даже пользовался услугами проституток. И хотя все эти поведенческие отклонения меня особо не пугали, получить удовольствие или хотя бы почувствовать облегчение я так и не сумел. Мы с психоаналитиком обсудили положение и пришли к выводу, что у меня депрессия. Я попытался докопаться до корней проблемы, между тем мое отстранение от жизни медленно, но неуклонно нарастало. Я осознал, как мне досаждают сообщения на автоответчике, возникла фиксация: звонки, часто от друзей, стали казаться мне невыносимой обузой. И всякий раз, когда я перезванивал, поступало еще больше звонков. Я стал бояться водить машину. Если я ехал в темноте, то не видел дороги, у меня пересыхали глаза. Мне все время казалось, что я врежусь в ограждение или в другую машину. Посередине автострады я вдруг переставал понимать, как вести машину. Собрав всю свою волю, я кое-как в холодном поту добирался до обочины. Чтобы не приходилось водить, я начал оставаться на выходные в городе. Мы с психоаналитиком обсудили предысторию моей тревожности. Мне пришло в голову, что отношения мои с возлюбленной прервались, потому что я находился на ранней стадии депрессии, хотя я понимал, что прекращение отношений тоже могло послужить развитию депрессии. Распутывая этот узел, я относил начало депрессии все дальше и дальше во времени: с разрыва отношений, со смерти матери, с начала ее двухлетней болезни, с момента окончания предыдущего романа, с периода полового созревания, с рождения. Очень скоро я уже не представлял себе ни времени, ни своего поведения без определенных симптомов. И все-таки я испытывал аффективную депрессию, для которой характерна тревожная печаль, а не безумие. Все-таки она поддавалась моему контролю, устойчивый вариант того, что я уже когда-то испытывал, нечто, в той или иной степени знакомое всем здоровым людям. Депрессия наступает постепенно, как взросление.

В июне 1994 года мною овладела постоянная тоска. В Англии вышел в свет мой первый роман, его неплохо приняли, но и это меня не порадовало. Я лениво читал рецензии и все время чувствовал себя усталым. Вернувшись в июле домой, в Нью-Йорк, я почувствовал, что меня угнетает все: любая компания, любой разговор. Ездить в метро стало пыткой. Мой психоаналитик, которая еще не вышла на пенсию, сказала, что у меня легкая депрессия. Мы обсудили причины, как если бы дать имя зверю значило укротить его. Я думал, что знаю слишком много людей и слишком много работаю, я думал, что стоит все это сократить.

В конце августа у меня случился приступ почечнокаменной болезни, подобное я уже однажды пережил. Я позвонил врачу, тот пообещал уведомить больницу и встретить меня в приемном покое. Когда я добрался до больницы, выяснилось, что никого он не предупредил. Почка страшно болела. Пока я сидел и ждал приема, мне казалось, что мой спинной мозг окунули в кислоту и теперь понемногу обрывают обнажившиеся нервы. И хотя я объяснил нескольким больничным сотрудникам, что испытываю сильные боли, никто не оказал мне помощи. И тогда во мне что-то щелкнуло. Стоя посередине приемного покоя нью-йоркской больницы, я принялся визжать. Мне в руку вкололи морфин. Боль прекратилась. Но вскоре вернулась: пять дней подряд я то ездил в больницу, то возвращался домой. Мне четыре раза ставили катетеры, мне вкалывали изрядное количество морфина да еще каждые несколько часов димедрол. Мне сказали, что мои камни плохо видны, и поэтому сделать литотрипсию (дробление камней) невозможно. Возможна только операция, но она очень болезненна и нередко опасна. Раньше я не хотел беспокоить отца, который проводил отпуск в штате Мэн, теперь же решил позвонить ему, потому что он прекрасно знал эту больницу со времени, когда там лежала моя мать, и мог помочь все организовать. Он выразил сомнения. «Почечные камни? – сказал он. – Они выйдут. Я уверен, когда я вернусь домой, ты уже будешь здоров». Между тем по ночам я спал не больше трех часов. У меня была серьезная работа – большая статья о политике в отношении глухих, и с редакторами и проверщиками я разговаривал как в тумане. Я чувствовал, как от меня ускользает контроль над моей собственной жизнью. «Если эта боль не прекратится, – пожаловался я другу, – я наложу на себя руки». Ничего подобного раньше я не говорил.

Выйдя из больницы, я все время испытывал страх. То ли боль, то ли болеутоляющие подточили рассудок. Я знал, что камни могут в любой момент сдвинуться с места и болезнь вернется. Я боялся оставаться один. Вместе с другом я вернулся к себе на квартиру, собрал вещи и уехал. Началась неделя кочевой жизни: я переезжал от одного приятеля к другому. Днем большинство из них должны были уходить на работу, а я оставался в их жилище, избегая выходить на улицу, и старался не отходить далеко от телефона. Я все еще в профилактических целях принимал болеутоляющие и чувствовал себя слегка сумасшедшим. Я злился на отца, злился иррационально, порочно, безумно. Отец просил прощения за то, что он назвал недостаточной заботливостью, и попытался втолковать мне, что он всего-навсего имел в виду, что моя болезнь не смертельна. Он сказал, что по телефонному разговору ему показалось, будто я достаточно стойко переношу боль. У меня началась истерика, которая сейчас кажется мне совершенно необъяснимой. Я отказался разговаривать с ним и не сказал ему, где нахожусь. Время от времени я звонил ему и оставлял сообщения на автоответчике. Все они начинались одинаково: «Ненавижу тебя, чтоб ты сдох!» Спать по ночам мне удавалось только со снотворным. Случился еще один не слишком сильный приступ. Я побежал в больницу. Не было ничего серьезного, но я испугался до смерти. Вспоминая эту неделю, я могу твердо сказать: я был не в себе.

К концу недели я должен был поехать в Вермонт на чью-то свадьбу. Стояли чудесные дни, которые нередко выпадают в конце лета. Я едва не отменил поездку, но, узнав, что поблизости есть больница, все-таки решился. Я прибыл в пятницу, как раз к ужину и кадрили (сам я не танцевал), и увидел человека, с которым был немного знаком в колледже десять лет назад. Мы разговорились, и меня охватили чувства, которых я не испытывал годами. Я сиял, я был в экстазе и даже не подозревал, что ничего хорошего из этого не выйдет. Каким-то абсурдным образом меня кидало от одной эмоции к другой.

После вермонтской свадьбы я неуклонно покатился вниз. Я работал меньше и хуже. Я отменил поездку в Англию на еще одну свадьбу, чувствуя, что путешествия мне не выдержать, хотя годом раньше я без конца катался в Лондон и обратно и меня это ничуть не утомляло. Я чувствовал, что никто меня не любит и никогда больше мне не завести романа. Я вообще больше не испытывал полового влечения. Я почти никогда не чувствовал голода и начал нерегулярно питаться. Мой психоаналитик сказала, что все это депрессия, но я устал от этого слова и от психоаналитика тоже. Я сказал ей, что не сошел с ума, но очень боюсь сойти, и спросил, не думает ли она, что все это кончится антидепрессантами. Она ответила, что отказаться от лекарств – это мужественно, и мы с ней все сумеем преодолеть. Это был последний разговор, который я начал, и это были последние чувства, которые я испытал, на долгое время.



Большая депрессия характеризуется множеством признаков, в основном связанных с замыканием в себе, в то время как ажитированная, или атипичная, депрессия чаще характеризуется острым негативизмом, чем полной пассивностью, и ее обычно легко распознать: она разрушает сон, аппетит, теплообмен. Она усиливает негативные реакции и может сопровождаться утратой уверенности в себе и способности контролировать себя. Вероятно, это зависит от работы гипоталамуса (который регулирует сон, аппетит, теплообмен) и коры головного мозга (которая преобразует опыт в мышление и миросозерцание). Депрессия в форме маниакально-депрессивного психоза (биполярного расстройства) чаще является наследственным заболеванием (примерно 80 % случаев), чем стандартная депрессия (от 10 до 50 % случаев). И хотя первая лучше поддается лечению, ее нелегко контролировать, тем более что антидепрессанты сами по себе могут вызвать маниакальное состояние. Самая большая опасность маниакально-депрессивного психоза в том, что он проявляется в так называемом смешанном состоянии, когда пациент полон негативных эмоций и считает, что они его возвышают. В таком состоянии чаще всего совершаются самоубийства, и его усугубляет прием одних только антидепрессантов без стабилизаторов настроения, составляющих неотъемлемую часть терапии биполярных расстройств. Депрессия может быть изнурительной или же атипичной (ажитированной). В первом случае вам ничего не хочется делать, во втором – вам хочется покончить с собой. Срыв – это переход в безумие. Он представляет собой, если заимствовать сравнение у физиков, нехарактерное поведение материи, обусловленное скрытыми переменными. Он нарастает кумулятивно: замечаете вы это или нет, причины, вызывающие депрессию, накапливаются годами, часто в течение всей жизни. Никто не прожил жизнь, в которой не было бы поводов для отчаяния, но некоторые подходят к самому краю, в то время как другим удается остановиться на безопасном расстоянии. Но после перехода правила меняются. Все, что вы свободно читали, ныне – китайская грамота; все, что неслось стремительно, теперь еле ползает, сон приносит ясность, а бодрствование оборачивается чередой бессвязных и бессмысленных образов. Ваши мысли в депрессии постепенно покидают вас. «Наступает момент, когда ты чувствуешь, как начала работать химия, – сказал мне как-то Марк Вейсс, товарищ по депрессии. – Я дышу по-другому, и у меня дурно пахнет изо рта. Отвратительно пахнет моя моча. Лицо само собой отворачивается от зеркала. Так я узнаю, что она уже тут».

Мне было три года, когда я решил стать писателем. С этого самого момента я мечтал опубликовать роман. Когда мне исполнилось 30, мой роман вышел в свет, был назначен рекламный тур, и я возненавидел эту мысль. Мой добрый друг вызвался устроить вечеринку в мою честь 11 октября. Я люблю вечеринки, и я люблю книги, и я понимал, что должен быть счастлив. Однако я чувствовал себя слишком вялым, чтобы пригласить много народа, и слишком усталым, чтобы долго стоять на ногах. Функции памяти и функции эмоций распределены между разными участками мозга, но главными в этом являются лобная часть коры и лимбическая система, и если затронуть лимбическую систему, отвечающую за эмоции, это отражается на памяти. Ту вечеринку я припоминаю как череду призрачных образов и размытых цветов: серая еда, бежевые люди, грязноватый свет в комнатах. Я помню, что ужасно потел и до смерти хотел уйти. Я объяснял это стрессом. Но всеми силами старался сохранить лицо, и это желание сослужило мне добрую службу. У меня получилось: никто не заметил ничего странного. Я пережил праздник.

Когда я тем вечером вернулся домой, меня охватил страх. Я лег в кровать, но уснуть не мог и обнимал подушку в поисках утешения. Следующие две с половиной недели мне становилось все хуже и хуже. Незадолго до своего 31-го дня рождения я разваливался на куски. Казалось, из строя вышел весь организм. Я никуда не ходил и никого не видел все это время. Отец вызвался устроить празднование моего дня рождения, но я не мог даже подумать об этом, и в результате мы с четырьмя близкими друзьями отправились в мой любимый ресторан. Накануне дня рождения я только раз вышел из дома купить немного продуктов. По дороге домой из магазина я внезапно утратил контроль над собственным кишечником и наложил в штаны. Я бежал домой, чувствуя, как от меня распространяется вонь. Вбежав в квартиру, я уронил на пол покупки, бросился в ванную, а потом лег в кровать.

Я так и не заснул той ночью, а наутро не мог подняться. Я понимал, что не могу идти ни в какой ресторан. Я хотел позвонить друзьям и отменить поход, но не мог. Я лежал неподвижно и думал о том, как буду говорить, и не мог этого себе представить. Я шевелил языком, но звука не было. Я разучился говорить. Тогда я начал плакать, но слез не было, а была одна тяжелая бессмыслица. Я лежал на спине. Я хотел повернуться, но не мог припомнить, как это делается. Я пытался думать об этом, но задача показалась невыполнимой. Я решил, что, вероятно, у меня инсульт, и снова немножко поплакал. Около трех часов дня я сумел наконец выбраться из кровати и побрел в туалет. И вернулся в кровать, весь дрожа. К счастью, позвонил отец. Я взял трубку. «Надо все отменить», – дрожащим голосом сказал я. «Что случилось?» – он спрашивал и спрашивал, но я не знал, что ответить.

Когда падаешь, споткнувшись или поскользнувшись, вытягивая руки, чтобы затормозить падение, выпадает мгновение, когда земля будто бы бросается на тебя, и ты, не имея возможности что-либо сделать, на долю секунды испытываешь смертельный ужас. Я чувствовал себя так час за часом, много часов. Чуствовать такое экстремальное беспокойство очень странно. Все время тебе кажется, что ты хочешь что-то сделать, что есть какое-то ощущение, которое тебе недоступно, что есть какая-то физическая потребность невероятной важности и очень неприятная, от которой нет и не может быть облегчения, как если бы тебя все время тошнило, а рта, через который может выйти рвота, не было бы. Во время депрессии зрение сужается и норовит вовсе исчезнуть, как будто смотришь телевизор со страшными помехами, когда ты что-то видишь, но не понимаешь что; ты видишь лица людей, только когда подходишь в ним вплотную; когда ничего не имеет четких форм. Воздух кажется плотным и сопротивляется тебе, как пережеванный хлебный мякиш. Впасть в депрессию – все равно что ослепнуть: темнота начинает сгущаться и окутывает тебя полностью; все равно что оглохнуть, слыша все меньше и меньше, пока вокруг тебя не смыкается жуткая тишина, а ты сам не можешь издать ни звука, который разорвал бы ее. Это как чувствовать, что одежда на тебе медленно, но верно деревенеет, поначалу сковывая локти и колени, затем начиная давить сильнее, и замыкает тебя в неподвижности, которая неминуемо раздавит тебя.

Ко мне пришли отец и близкий друг, они привели моего брата и его невесту. К счастью, у отца имелись ключи. Я почти ничего не ел два дня, и они попробовали влить в меня немного супа. Все были уверены, что я подхватил какой-то страшный вирус. Я съел несколько ложек, и меня тут же вырвало. Я не мог перестать плакать. Я ненавидел свою квартиру, но не мог выйти из нее. На следующий день я кое-как добрался до моего психоаналитика. «Думаю, мне надо начать принимать лекарства», – все это я выговорил с огромным трудом. «Жаль», – сказала она и позвонила психофармакологу, который согласился принять меня через час. Наконец-то она поняла, хотя и с опозданием, что нам нужна помощь. Один мой знакомый психоаналитик рассказывал, что в 1950-х годах его начальство утверждало: если он считает, что пациенту следует принимать лекарство, сеансы психоанализа нужно прекратить. Может быть, простая старомодность подтолкнула моего аналитика посоветовать мне не прибегать к лекарствам? Или, возможно, она и впрямь поверила, что я борюсь и справляюсь? Этого я никогда не узнаю.

Психофармаколог показался мне персонажем из кинокомедии: выцветшие горчичного цвета шелковые обои на стенах, старомодные бра, повсюду груды книг с названиями на корешках «Пристрастившиеся к страданиям», «Суицидальное поведение: Поиски физических причин». Ему было за 70, он курил сигары, говорил с центральноевропейским акцентом и носил ковровые шлепанцы. У него были изящные довоенные манеры и добрая улыбка. Он засыпал меня быстрыми конкретными вопросами: как я себя чувствую по утрам по сравнению с вечерами? насколько трудно меня рассмешить? знаю ли я, чего боюсь? изменился ли мой режим сна и питания? Я, как умел, отвечал.

«Ну-ну, – произнес он спокойно, когда я выплеснул на него мои страхи. – Совершенно классический случай. Не волнуйтесь, скоро вам станет лучше». Он выписал мне рецепт на ксанакс (Xanax), потом огляделся вокруг и нашел початую упаковку золофта (Zoloft). Он дал мне подробные инструкции, как принимать лекарство. «Завтра вы снова придете ко мне, – сказал он с улыбкой. – Золофт начинает действовать не сразу. Ксанакс же моментально снимет вашу тревожность. Не опасайтесь привыкания и тому подобного, не в этом сейчас ваши проблемы. Как только состояние тревожности ослабнет, мы увидим вашу депрессию более отчетливо и займемся ею. Не волнуйтесь, у вас самые обычные симптомы».

В первый же день лекарственной терапии я переехал к отцу. Ему тогда было почти 70, и мало кто из людей такого возраста легко переносит полное изменение своей жизни. Мой отец заслуживает почитания не только за свою любовь и преданность, но также за умственную и душевную гибкость, позволившую ему догадаться, что в трудные времена он может стать моей опорой, а также за мужество, которое помогло ему этой опорой стать. Он приехал за мной прямо в кабинет врача и забрал с собой. Я не захватил сменной одежды, да она мне была и не нужна, потому что почти всю следующую неделю я провел в кровати. Временами я не чувствовал ничего, кроме паники. Ксанакс снимал панику, если я принимал его в достаточном количестве, но это достаточное количество моментально погружало меня густой, мутный сон, полный тяжких видений. Дни проходили так. Я просыпался, понимая, что меня охватит жуткая паника. Я хотел только одного: принять лекарство от паники, снова заснуть и спать, пока не поправлюсь. Через несколько часов я снова просыпался и хотел выпить еще снотворного. Покончить с собой, так же как встать и одеться, было слишком сложной мыслью для моего рассудка; и я отнюдь не мечтал часами о самоубийстве. Я хотел одного – чтобы «это» кончилось; но собраться с мыслями и понять, что «это» такое, я был не в состоянии. Я был не в состоянии много разговаривать; слова, которыми я обычно изъяснялся, вдруг сделались чересчур сложными, они казались тонкими метафорами, для составления которых мне просто не хватало энергии. «Меланхолия кончается потерей смысла… Я умолкаю и умираю, – написала Юлия Кристева. – Люди, охваченные меланхолией, говорят на родном языке как иностранцы. Мертвый язык, к которому они прибегают, предвещает их самоубийство». Депрессия, как и любовь, оперирует банальностями. Трудно говорить о ней, не впадая в риторику слащавых поп-песенок. Человек переживает ее так живо, что сама мысль о том, что эти переживания знакомы и другим, кажется совершенно невероятной. Самое достоверное художественное описание срыва принадлежит перу Эмили Дикинсон:

 

Мозг следовал похоронам,

Толпа участников раздалась:

Вперед, назад, и здесь, и там

Шли, и сознанье разрывалось.

 

 

Потом, когда все сели дружно,

Как барабаны разом —

Так била, так долбила служба —

Оцепенеет разум.

 

 

Затем я слышу: ящик снят —

От скрипа боль прошла

Сквозь душу – шествие, звонят,

Звонят колокола.

 

 

И небо, словно колокол,

И ухом – все живое,

Одна лежу, отколота,

Осколок от покоя.

 

 

Распался разум, вместе с ним

Вниз понеслась, падение,

Углы, удар, удар о Мир,

Удар и связь потеряна.

 

Сравнительно мало написано о том, насколько абсурдны срывы. Из чувства собственного достоинства или из желания придать достоинство страданиям других, этот факт часто упускают из виду. Однако когда вы в депрессии, вам это совершенно очевидно. Минуты депрессии равны годам, там действует какое-то искусственное понятие о времени. Я помню, как, окоченев, лежал в кровати, плача от страха пойти в душ и в то же время ясно понимая, что душ совсем не опасен. Я мысленно проделал каждый шаг: вот я поворачиваюсь на бок и спускаю с кровати ноги, встаю, иду в ванную, открываю дверь ванной, подхожу к крану, пускаю воду, встаю под струю, намыливаюсь, ополаскиваюсь, выхожу из-под душа, вытираюсь, возвращаюсь в кровать. Двенадцать простых действий, которые казались мне столь же непреодолимыми, как остановки на крестном пути. Умом я понимал, что принять душ совсем не трудно, что годами я принимал душ каждый день и делал это так быстро и не задумываясь, что и говорить тут не о чем. Я знал, что эти двенадцать действий очень просты. Я даже понимал, что могу попросить кого-нибудь помочь мне. На несколько минут эта мысль принесла облегчение. Кто-то другой откроет дверь в ванную. Я знал, что, возможно, смогу проделать два или три действия, и я, напрягаясь из последних сил, садился, поворачивался и спускал ноги на пол. А затем чувствовал себя совершенно изможденным и испуганным, сворачивался в клубок и ложился лицом вниз, а ноги так и оставались на полу. Иногда я вновь начинал плакать, даже не из-за того, что я не мог сделать простых вещей, а из-за того, что эта моя неспособность казалась мне верхом идиотизма. Во всем мире люди принимают душ. Почему, ну почему я не могу быть одним из них? И тогда я начинал думать, что все эти люди к тому же имеют семьи, работу, банковские счета и паспорта, что они строят планы на ужин, и заботят их реальные проблемы, например рак, или голодная смерть их детей, или одиночество, или неудача, а я имею по сравнению с ними так мало проблем, вот только я не могу перевернуться на спину, пока через несколько часов мой отец или кто-то из друзей не придет и не поможет мне закинуть ноги обратно на кровать. К этому моменту мысль о душе начинала казаться глупой и нереалистичной, а если удавалось подтянуть ноги, я возвращался в безопасность своей кровати и чувствовал себя нелепым. Иногда, в спокойные минуты, я сам смеялся над этой нелепостью и над своей способностью понимать собственную нелепость, и, я думаю, это помогало мне справляться. Где-то на задворках сознания звучал голос, спокойный и ясный, он говорил: «Не будь плаксой, не драматизируй. Сними одежду, надень пижаму, ложись в кровать; утром встань, оденься и начни делать все, что от тебя требуется». Я все время слышал этот голос, похожий на мамин. И наступала грусть, и страшное одиночество, и я остро чувствовал свою утрату. «Разве кто-нибудь – не то что самый модный деятель культуры, а вообще кто-нибудь, ну, например, мой дантист – беспокоится, что я выпала из жизни, – писала в исповедальном эссе о своей депрессии Дафна Меркин. – Наденут ли люди траур, если я не вернусь, не займу вновь своего места?»

Когда наступал вечер, мне удавалось выбраться из кровати. Большинство депрессий циркадны, в течение дня становится лучше, а к следующему утру опять наступает спад. Есть за ужином я не мог, но был способен встать и посидеть в столовой с отцом, который отказался ради меня от всех своих планов. В это время я мог и разговаривать. Я пытался объяснить, что со мной происходит. Отец кивал, всякий раз говорил, что это пройдет, и пытался заставить меня поесть. Он резал для меня еду. Я говорил, чтобы он не кормил меня, что мне не пять лет, но когда я не мог подцепить вилкой кусок бараньей отбивной, он делал это для меня. Он напоминал, что кормил меня, когда я был младенцем, и просил обещать, что я нарежу для него баранью отбивную, когда он станет немощным беззубым стариком. Он связался с несколькими моими друзьями, и эти друзья время от времени звонили мне, и после ужина я иногда чувствовал себя настолько хорошо, чтобы перезвонить. Иногда кое-кто даже заходил к нам после ужина. И несмотря ни на что, я все же обычно перед сном принимал душ. И даже глоток воды после перехода через пустыню не был бы так приятен, как этот триумф чистоты! Перед сном, уже приняв ксанакс, но еще не заснув, я мог посмеяться надо всем этим с отцом и друзьями, и тогда наступали редкие минуты близости посреди болезни, и иногда это так переполняло меня, что я вновь начинал плакать. Тогда наступало время выключать свет, а значит, я мог снова заснуть. Иногда самые близкие друзья сидели со мной, пока я засыпал. Одна подруга держала меня за руку и напевала колыбельные. Иногда отец читал мне на ночь те самые книги, которые он читал мне в детстве. Я прерывал его. «Две недели назад вышел в свет мой роман, – говорил я. – Я работал по двенадцать часов, успевал за вечер на четыре вечеринки. Что же случилось?» Отец, солнечно улыбаясь, заверял меня, что очень скоро я снова смогу проделывать все это. С тем же успехом он мог утверждать, что я построю из теста вертолет и улечу на нем на Нептун – так ясно я понимал, что моя настоящая жизнь, та жизнь, которой я жил раньше, закончилась. Время от времени паника немного усиливалась. После этого приходило спокойное отчаяние. Логически это объяснить невозможно. Я адски стеснялся сообщать окружающим, что у меня депрессия, потому что у меня была такая хорошая, полная любви и материальных удобств жизнь. Для всех, кроме самых близких, меня свалил «неизвестный тропический вирус», который я, скорее всего, «подхватил, путешествуя прошлым летом». Проблема бараньей отбивной стала символом. Моя приятельница, поэтесса Элизабет Принс написала:

 

Поздняя ночь. Сыро:

Это Нью-Йорк в июле.

Я в своей комнате, прячусь,

Ненавидя необходимость глотать.

 

Позднее я прочитал в дневнике Леонарда Вулфа описание депрессии Вирджинии: «Предоставленная самой себе, она ничего не ела и постепенно умерла бы от голода. Было невероятно трудно заставить ее съесть хотя бы столько, чтобы хватило для поддержания сил. Ее болезнь пронизывало ощущение какой-то вины, ни причин, ни происхождения которой я не смог выяснить; но каким-то образом она была связана с едой и процессом еды. На ранней острой суицидальной стадии депрессии она часами сидела, охваченная безнадежной тоской, молча, не отвечая на обращенные к ней слова. Когда наступало время еды, она не обращала никакого внимания на поставленную перед ней тарелку. Обычно мне удавалось уговорить ее съесть немного, но это было ужасно. На каждый прием пищи уходил час или два; мне приходилось сидеть рядом с ней, вкладывать ей в руку ложку или вилку и терпеливо уговаривать ее есть, в то же время дотрагиваясь до ее руки. И тогда примерно каждые пять минут она автоматически съедала ложку».

Человек в депрессии постоянно слышит, что он не способен здраво судить, но дело в том, что депрессия затрагивает когнитивную функцию. Если у вас срыв, это не значит, что ваша жизнь была лишена беспорядка. Если вы годами успешно избегали чего-то или кого-то, то теперь это что-то или кто-то мучает вас, вставая в полный рост, и важный аспект депрессии – это понимание, что доктор, который утешает вас, говоря, что вы не можете здраво судить, неправ. Вы имеете дело с реальными страхами вашей реальной жизни. Рассудком вы понимаете, что позднее, когда подействуют лекарства, вы лучше справитесь со своими страхами, но вовсе не освободитесь от них. Когда вы в депрессии, прошлое и будущее целиком поглощены настоящим, как у трехлетнего ребенка. Вы не в состоянии припомнить, как было, когда вы чувствовали себя хорошо, по крайней мере, ясно припомнить, и уж тем более не можете себе представить, как вам станет лучше. Расстроиться, даже очень сильно расстроиться – это временное состояние, депрессия же вне времени. Она лишает тебя точки отсчета.

Во время депрессивного эпизода приходится через многое пройти. Меняется поведение нейромедиаторов (нейротрансмиттеров), нарушается синаптическая функция; понижается или повышается чувствительность нейронов; изменяется генная экспрессия; понижается или, реже, повышается метаболизм лобной части коры головного мозга; повышается уровень гормона, управляющего секрецией щитовидной железы (thyroid releasing hormone, TRH); нарушается функция мозжечковой миндалины и, иногда, гипоталамуса (области мозга); изменяется уровень мелатонина (гормон, который в эпифизе вырабатывается из серотонина); повышается уровень пролактина (производная молочной кислоты, вызывающая у подверженных тревожности приступы паники); сглаживается суточная температурная кривая; меняется суточное выделение гидрокортизона; нарушается взаимодействие между таламусом, базальными ганглиями и лобными долями (другие функциональные центры мозга); нарастает приток крови к лобной доле доминантного полушария; снижается приток крови к затылочной доле (которая контролирует зрение); понижается секреция желудка. Трудно разобраться во всех этих явлениях. Что именно приводит к депрессии, что является симптомом, а что – просто сопутствующим явлением? Вы можете думать, что повышение уровня TRH свидетельствует, что TRN вызывает неприятные ощущения, однако высокие дозы этого гормона нередко успешно лечат депрессию. И выясняется, что тело начинает вырабатывать много TRN именно для защиты от депрессии. И поэтому TRN, который по сути не является антидепрессантом, полезно принять сразу после тяжелого депрессивного приступа, потому что мозг, пораженный депрессией, становится особо восприимчив ко всему, что может облегчить это состояние. Клетки мозга с готовностью меняют свои функции, и во время депрессивного приступа соотношение между патологическими изменениями (вызывающими депрессию) и адаптивными (борющимися с ней) определяет, станет вам лучше или нет. Если вы принимаете лекарства, стимулирующие адаптивность или добавляющие адаптивные факторы в количестве, достаточном, чтобы подавить патологические факторы, то депрессивный цикл разорвется и ваш мозг вернется к нормальной работе.

Чем больше у вас наблюдалось депрессивных эпизодов, тем более вероятно, что они повторятся, и с течением времени они становятся все тяжелее и возвращаются чаще. Это нарастание – ключ к пониманию течения болезни. Начальный эпизод депрессии обычно бывает спровоцирован какими-то событиями, пережитой трагедией; и предрасположенные к депрессии люди похожи, по наблюдению Кей Джеймисон, талантливого психолога, чьи научные и популярные труды сильно повлияли на понимание расстройств настроения, «на сухой, сложенный пирамидкой хворост, ничем не защищенный от неожиданных искр, которые подбрасывает жизнь». Наступает момент, когда приступы приходят вне зависимости от обстоятельств. Если у подопытного животного ежедневно вызывать судороги, появляется автоматизм, и судороги регулярно случаются, даже если их ничем не вызывать. Точно так же и мозг, испытавший несколько раз депрессию, будет вновь и вновь возвращаться к ней. Поэтому можно предположить, что даже вызванная страшной трагедией депрессия полностью меняет структуру и биохимию мозга. «Это вовсе не такая безобидная болезнь, как мы предполагали, – отмечает Роберт Пост, глава отделения биологической психиатрии Национального института психического здоровья. – Она имеет тенденцию возобновляться и углубляться; и пациент, переживший несколько эпизодов, должен задуматься о профилактическом приеме медикаментов, чтобы избежать этих ужасных последствий». Кей Джеймисон подкрепляет эти слова крепким ударом кулаком по столу: «Депрессия вовсе не безобидна. Она не только приводит людей в ужасное, слабое, жалкое состояние, но, знаете ли, еще и убивает их. И не только при помощи самоубийства, но также провоцируя болезни сердца, снижение иммунитета и так далее». Часто лекарства перестают помогать пациентам, хорошо воспринимавшим лекарственную терапию. Это происходит, если пациент то начинает, то прекращает принимать лекарства. Это означает, что с каждым эпизодом риск перехода депрессии в хроническую возрастает на 10 %. «Это напоминает первую стадию рака, которая прекрасно отзывается на лекарства, но когда появляются метастазы, перестает отзываться на них, – объясняет Пост. – Если у вас эпизоды следуют один за другим, ваша биохимия ухудшается, по-видимому, постоянно. Именно поэтому многие психотерапевты смотрят не в ту сторону. Если в настоящее время эпизоды возникают автоматически, какой прок докапываться до первопричин стресса? Для этого уже слишком поздно». Заплата – это всего лишь заплата, и целым от нее вещь не станет.

Три отдельных явления – снижение восприимчивости серотонина, повышение гидрокортизона (гормона стресса) и депрессия – идут рука об руку. Их последовательность неизвестна и похожа на неразрешимую задачу: что было раньше – курица или яйцо? Если нарушить серотониновую систему в мозге подопытного животного, гидрокортизон повысится. Если вы повышаете уровень гидрокортизона, падает серотонин. Если человек испытывает стресс, уровень гормона высвобождения кортикотропина (corticotropin releasing factor, CRF) становится выше, вслед за ним повышается и уровень гидрокортизона. Если у человека случилась депрессия, уровень серотонина падает. Что это означает? В последние десятилетия наиболее важным веществом считался серотонин, и в США были распространены методы лечения депрессии, основанные на повышении уровня серотонина в мозгу. Однако, повышая уровень серотонина, вы неизбежно изменяете уровень гидрокортизона, а соответственно и систему стресса. «Я не хочу сказать, что гидрокортизон вызывает депрессию, – говорит Элизабет Янг, работающая над этой темой в Мичиганском университете, – однако он может усугублять плохое настроение и создавать реальный синдром». Когда гидрокортизон вырабатывается, он сразу же воспринимается глюкокортикоидными рецепторами в мозге. Антидепрессанты повышают число этих рецепторов, и они абсорбируют излишки гидрокортизона. Это чрезвычайно важно для регуляции всего организма. Глюкокортикоидные рецепторы, собственно говоря, «включают» и «выключают» некоторые гены, и если у вас сравнительно мало рецепторов, то большое количество гидрокортизона подавляет их, и вся система теряет управление. «Это как в системе отопления, – поясняет Янг, – если температурный датчик термостата оказывается на сквозняке, система не отключается, даже если в помещении очень жарко. Добавив еще несколько датчиков в другие места, вы снова возьмете систему под контроль».

В нормальных обстоятельствах уровень гидрокортизона подчиняется вполне понятным правилам. Циркадный уровень гидрокортизона достигает максимума утром (и это побуждает вас встать с кровати) и понижается в течение всего дня. У больных депрессией уровень гидрокортизона остается высоким целый день. Если в системе ингибиторов, призванных постепенно снижать выработку гидрокортизона, что-то нарушено, то состояние потрясения, вполне нормальное для первых мгновений утра, распространяется на весь день. Не исключено, что депрессией можно управлять, целенаправленно воздействуя на гидрокортизонную систему, а не через серотониновую. Исходя из базовых исследований, проведенных в Мичиганском университете, ученые опробовали лечение плохо поддающихся лекарственной терапии депрессивных пациентов кетоконазолом, препаратом, снижающим выработку гидрокортизона, и около 70 % больных показали заметное улучшение. В настоящее время популярности кетоконазола как антидепрессанта мешает большое количество побочных эффектов, и несколько крупных фармацевтических компаний разрабатывают подобные препараты, не дающие побочных эффектов. Однако к такому лечению следует подходить осторожно, поскольку гидрокортизон отвечает за реакцию «сражайся или беги»; за ту адреналиновую энергию, которая помогает бороться с трудностями; за противовоспалительные реакции; за принятие решений и, что самое главное, за приведение в действие иммунной системы в случае инфекционных заболеваний.

Недавно были предприняты исследования влияния гидрокортизона на поведение бабуинов и авиадиспетчеров. Бабуины, в течение длительного времени имевшие высокий уровень гидрокортизона, впадали в паранойю и теряли способность отличить реальную опасность от рядовой некомфортной ситуации, например насмерть дрались за банан рядом с деревом, увешенным спелыми фруктами. У психически здоровых авиадиспетчеров наблюдали точную корреляцию между переутомлением и уровнем гидрокортизона; у не вполне здоровых этот уровень то взлетал до небес, то падал без всяких видимых причин. Стоит нарушиться корреляции гидрокортизон/стресс, и вы впадаете в истерику из-за банана; любое событие становится для вас стрессом. «А это уже одна из форм депрессии, разумеется, депрессия сама по себе вызывает стресс, – заключает Янг. – Такое движение вниз по спирали».

Стоит хотя бы раз пережить стресс, способный вызвать заметное повышение уровня гидрокортизона, и ваша гидрокортизонная система уже нарушена, и в будущем она вряд ли так просто вернется к нормальному состоянию. Поэтому повышение уровня гидрокортизона, вызванное самой незначительной травмой, может не вернуться к норме, как это было бы при обычных обстоятельствах. Как все, что один раз сломалось, гидрокортизонная система норовит ломаться вновь и вновь и из-за все менее и менее значительных причин. Люди, пережившие инфаркт миокарда вследствие физического перенапряжения, могут получить повторный инфаркт, даже просто сидя в кресле, потому что сердце изношено и может отказать без какой-либо нагрузки. То же самое может приключиться и с мозгом.

То, что проблема является медицинской, не отменяет ее психосоциальных корней. «Моя жена – эндокринолог, – рассказывает Хуан Лопес, работающий вместе с Янг. – Она наблюдает детей, страдающих диабетом. Известно, что диабет связан с нарушением работы поджелудочной железы, но на него влияют и другие факторы. И не только пища, но также стрессы – дети из неблагополучных семей находятся в зоне риска, сахар у них в крови обычно высокий. Но это вовсе не значит, что диабет – психическое заболевание». Применительно к депрессии психологический стресс трансформируется в биологические изменения, и наоборот. В состоянии крайнего стресса у человека выделяется гормон высвобождения кортикотропина и высвечивается биологическая картина депрессии. Специальные психологические техники, помогающие уберечься от слишком сильного стресса, помогают снизить уровень CRF, а соответственно и гидрокортизона. «Вы имеете свой собственный набор генов, – продолжает Лопес, – и с этим ничего не поделаешь. Но иногда вы можете контролировать их поведение».

В своем исследовании Лопес отталкивался от самых обычных моделей поведения животных. «Если подвергнуть крысу сильному стрессу, – говорит он, – у крысы будет высокий уровень гормонов стресса. Если посмотреть на ее серотониновые рецепторы, то видно, что стресс буквально скрутил их. Мозг крысы, испытывающей сильный стресс, очень напоминает мозг крысы, страдающей депрессией. Если дать ей серотонинозамещающие антидепрессанты, содержание гидрокортизона у нее заметно нормализуется. Похоже, что некоторые депрессии зависят от серотонина, а некоторые – от гидрокортизона, а чаще всего оба эти фактора смешиваются. Взаимовлияние этих двух систем – часть одной патофизиологии». Опыты на крысах многое прояснили, но у человека есть префронтальная кора головного мозга, которая, собственно, и делает нас более развитыми, чем крысы, и в ней также много гидрокортизонных рецепторов, которые, возможно, и обусловливают сложность депрессии у человека. В мозгу у самоубийц обнаруживается чрезвычайно высокий уровень CRF – «гиперуровень, как будто их накачали этим веществом». Надпочечники, в которых вырабатывается адреналин, у них увеличены по сравнению с людьми, умершими от других причин, потому что уровень CRF вызывает расширение адреналиновой системы. Последние исследования Лопеса показали, что в префронтальной коре мозга жертв суицида значительно меньше гидрокортизоновых рецепторов, что показывает, что в этой зоне мозга гидрокортизон не действует менее сильно, чем нужно. Следующим этапом, продолжает Лопес, должно стать изучение мозга людей, подвергающихся сильному стрессу, но справляющихся с ним. «С помощью какой биохимии они справляются? – ставит ученый вопрос. – Как они выдерживают такое давление. Какова закономерность выработки CRF в их мозге? Как выглядят их рецепторы?»

Джон Гриден, руководитель отдела, в котором работают Янг и Лопес, изучает долговременные последствия перенесенного стресса и депрессивных эпизодов. Если в течение слишком долгого времени вы переносили слишком сильные стрессы со слишком высоким уровнем гидрокортизона, начинают уничтожаться те самые нейроны, которые регулируют обратный переход, снижая по окончании стресса уровень гидрокортизона. В конце концов это приводит к поражению гипокампа и мозжечковой миндалины, потере нейронной сети. Чем дольше вы находитесь в состоянии депрессии, тем сильнее поражение, способное перерасти в периферическую нейропатию, при которой слабеет зрение и наблюдается много других отклонений. «Это подтверждает очевидный факт, что важно не только лечить наступившую депрессию, – подчеркивает Гриден, – но не давать ей повториться». Отношение к этому вопросу нашего здравоохранения в настоящее время в корне неверно. Люди с повторяющейся депрессией должны постоянно принимать лекарства, а не только в момент рецидива, потому что, помимо неудобств от необходимости переживать все новые депрессивные эпизоды, эти люди попросту разрушают собственную нейронную ткань. Гриден мечтает, что в недалеком будущем наше понимание физических процессов при депрессии поможет выработать стратегию обращения их вспять. «Возможно, мы будем делать избирательные инъекции нейротрофных веществ в определенные участки мозга, чтобы стимулировать рост нейронной ткани. Может быть, мы изобретем иные стимуляторы – магнитные либо электрические – чтобы спровоцировать рост в определенных зонах».

Надеюсь. Прием таблеток обходится недешево – и не только в финансовом плане, но физически. Зависеть от них унизительно. Очень неудобно, когда ты вынужден иметь гору лекарств и все время ходить за рецептами. И просто тошнотворно сознавать, что без этих бесконечных заглатываний ты не будешь самим собой. Не знаю, почему я так думаю, – я ношу контактные линзы и без них почти слепой, но я вовсе не стыжусь ни линз, ни своей зависимости от них (хотя, конечно, будь это возможно, я предпочел бы идеальное зрение). Но постоянное присутствие лекарств напоминает мне о хрупкости и несовершенстве, а я перфекционист и предпочел бы получать вещи такими, какими создал их Бог.



Хотя антидепрессанты начинают действовать примерно через неделю, добиться серьезного улучшения удается примерно через полгода. От золофта я ужасно себя чувствовал, и поэтому врач через несколько недель перевел меня на паксил (Paxil). Не то чтобы я в бешеном восторге от паксила, но он, похоже, действует и дает мне меньше побочных эффектов. Гораздо позднее я узнал, что хотя примерно 80 % больных лекарства помогают, не более чем 50 % удается подобрать действенное лекарство с первого раза – причем это могут быть разные лекарства. Но пока идет подбор, приходится переживать чудовищный порочный круг: симптомы депрессии вызывают новую депрессию. Одиночество угнетает, но депрессия становится причиной одиночества. Если ты не можешь толком функционировать, твоя жизнь, как легко можно предположить, превращается в месиво; если ты не можешь говорить и не испытываешь полового влечения, твоя общественная и романтическая жизнь исчезает, и это, разумеется, угнетает еще сильнее. Большую часть времени я был слишком расстроен всем сразу, чтобы расстраиваться из-за чего-то определенного; только это помогло мне вытерпеть потерю чувств, удовольствия и собственного достоинства, которую принесла с собой болезнь. Ко всему прочему, сразу после дня рождения я обязан был отправиться в очередное рекламное турне. Предстояло посетить множество книжных магазинов и иных площадок, где я должен был читать главы из моего романа совершенно незнакомым людям. Это казалось настоящей катастрофой, но я твердо решил через нее пройти. Перед первым чтением, которое должно было состояться в Нью-Йорке, я четыре часа просидел в ванной, пока близкий друг, имевший собственный опыт депрессии, не помог мне принять холодный душ. Причем он не только включил воду, но и помог мне стравиться с такими непреодолимыми препятствиями, как пуговицы и застежки, а потом остался в ванной и помог мне выбраться из нее. Затем я пошел и читал. Мне казалось, что мой рот набит детской присыпкой, я очень плохо слышал, я все время боялся упасть от слабости, но справился. После чтения другой друг помог мне добраться до дома, и я залег в постель на три дня. Я перестал плакать, и, когда принимал достаточную дозу ксанакса, мог держать свое напряжение под контролем. Повседневные дела по-прежнему казались мне невероятно трудными, и по утрам я просыпался очень рано и в панике, чтобы встать, мне требовалось несколько часов борьбы со страхом, однако, когда было надо, я мог заставить себя провести на публике час или два.

«Всплытие» обычно происходит медленно, и люди останавливаются на разных его стадиях. Одна из сотрудниц службы психического здоровья рассказала, как сама она борется с депрессией. «Она почти не покидает меня, но я сражаюсь с ней ежедневно. Я принимаю лекарства, и это помогает, но я твердо решила не поддаваться. Знаете, у меня есть сын, который страдает той же болезнью, и я не хочу, чтобы он думал, что по этой причине у него не будет хорошей жизни. Я встаю каждый день и готовлю детям завтрак. Иногда я после этого остаюсь на ногах, а иногда приходится вернуться в постель, но встаю я каждый день. Каждый день, когда раньше, когда позже, я прихожу на работу. Иногда пропускаю несколько часов, но ни разу не пропустила целый день из-за депрессии». Пока она говорила, по лицу ее текли слезы, но челюсти не дрожали, и она продолжала говорить. «На прошлой неделе я как-то раз проснулась и почувствовала себя совсем плохо. Я ухитрилась встать, считая каждый шаг, дошла до кухни, открыла холодильник. Так вышло, что все, что нужно для завтрака, оказалось в глубине, и я просто не могла туда дотянуться. Дети пришли, а я так и стояла, уставившись на холодильник. Ненавижу, когда я такая и они видят это». Мы поговорили о ежедневной битве. «У некоторых, у Кей Джеймисон, например, или у вас, в этой борьбе есть на кого опереться, – сказала она. – Мои же родители умерли, я разведена, и мне не так-то легко выбраться».



Часто обычные житейские события запускают депрессию. «Человек гораздо легче впадает в депрессию при стабильной ситуации, чем при нестабильной», – отметил Мелвин Масиннис из клиники Джона Хопкинса. А Джордж Браун из Лондонского университета, основоположник исследований стрессовых ситуаций, добавил: «Мы видим, что большинство депрессий по своей природе антисоциальны; да, болезнь такая есть, однако большинство больных получают тяжелую депрессию в совершенно обычных обстоятельствах. Уровень уязвимости у людей, конечно, разный, но я думаю, что по крайней мере у двух третей населения он достаточен». Его всесторонние 25-летние исследования показали, что по-настоящему угрожающие обстоятельства запускают первичную депрессию. Как правило, они связаны с утратой – любимого человека, положения в обществе, самосознания- и становятся еще более угрожающими, если им сопутствует унижение или ощущение попадания в ловушку. Депрессию могут вызвать и позитивные изменения. Рождение ребенка, повышение по службе, женитьба действуют почти так же, как смерть или потеря.

Обычно различают эндогенную и реактивную модели депрессии. Эндогенная исходит изнутри, реактивная – это ответ на печальную ситуацию. В последнее десятилетие это разграничение перестали проводить слишком жестко, поскольку выяснилось, что в большинстве депрессий сочетаются эндогенные и реактивные факторы. Рассел Годдард из Йельского университета поведал мне свою историю борьбы с депрессией: «Я принимал асендин (Asendin), и это привело к психозу, жене пришлось отправить меня в больницу». Декседрин (Dexedrin) подействовал на него лучше. А депрессия у него обычно начиналась вследствие семейных событий. «Я знал, что свадьба сына взволнует меня, – говорит он. – А любое волнение, неважно, по хорошему или плохому поводу, выводит меня из равновесия. Я решил подготовиться. Мне никогда не нравилась мысль о лечении электрошоком, но я все равно пошел на это. Но никакой пользы оно не принесло. Ко дню свадьбы я даже не мог встать с кровати. Сердце мое разрывалось, но я так и не смог туда добраться». Это – тяжелое испытание для семьи и семейных отношений. «Моя жена понимала, что сделать ничего не может, – объясняет Годдард. – Благодарю Бога за то, что она научилась оставлять меня в покое». Но часто семья и друзья не могут оставить человека в покое, и даже не понимают, что это ему необходимо. А некоторые слишком многому потворствуют. Если с кем-то обращаться как с полным инвалидом, он почувствует себя инвалидом, а потом и правда станет инвалидом, причем в гораздо большей степени, чем мог бы. Существование лекарств усилило социальную нетерпимость. Я слышал как-то в больнице, как женщина говорила своему сыну: «Тебе трудно? Начни принимать прозак и, когда все пройдет, позвони мне». Осознать точный предел терпимости важно не только для больного, но и для его близких. «Члены семьи должны оберегать себя, – сказала мне как-то Кей Джеймисон, – чтобы не заразиться безнадежностью».

Что остается неясным, так это то, депрессия ли порождает жизненные обстоятельства или жизненные обстоятельства порождают депрессию. Синдром и симптом размывают друг друга и взаимно порождают друг друга: неудачный брак порождает плохие жизненные обстоятельства, они порождают депрессию, та порождает плохие отношения, от чего брак становится еще более неудачным. Как показали исследования, проведенные в Питтсбурге, первый эпизод тяжелой депрессии обычно тесно связан с житейскими событиями; второй уже меньше, а в четвертом или пятом житейские события уже не играют никакой роли. Браун согласен, что с какого-то момента депрессию «приводит в движение ее собственный пар», она становится непредсказуемой, эндогенной и никак не связанной с житейскими событиями. И хотя большинство людей с депрессией пережили определенные характерные события, только приблизительно у каждого пятого из них развивается вследствие этого депрессия. Ясно, что стресс повышает уровень депрессии. Самый сильный стресс – это унижение, второй по силе – утрата. Наилучшая защита для биологически уязвимых людей – удачная женитьба, которая абсорбирует унижение и минимизирует его. «Психосоциальные обстоятельства вызывают биологические изменения, – признает Браун. – Но дело в том, что изначально уязвимость запускают внешние события».

Как раз перед началом моего рекламного турне я стал принимать наван (Navane), препарат, воздействующий на тревожность, который, как мы надеялись, позволит мне реже прибегать к ксанаксу. Следующее мероприятие должно было состояться в Калифорнии. Я думал, что не смогу поехать; я точно знал, что не смогу поехать один. В конце концов меня туда отвез отец. Я был в тумане ксанакса, и он погрузил меня в самолет, а потом транспортировал в гостиницу. Я так нажрался лекарств, что почти все время спал, однако в этом состоянии пережил все эти перемещения, которые неделей раньше я и представить себе не мог. Я знал, что чем больше смогу сделать, тем меньше мне будет хотеться умереть, поэтому поехать было важно. Когда мы добрались до Сан-Франциско, я лег в кровать и проспал почти 12 часов. И вдруг во время первого ужина я почувствовал, что меня отпускает. Мы сидели в просторном уютном обеденном зале нашего отеля, и я сам выбрал еду. Я провел много дней с отцом, но ничего вокруг, кроме себя, не замечал. И вот в тот вечер мы сидели и говорили, как будто не виделись много месяцев. Мы поднялись наверх и проболтали допоздна, и когда я наконец лег спать, меня охватил экстаз. Я съел немного шоколада из мини-бара, написал письмо, прочел несколько страниц романа, который привез с собой, подстриг ногти. Я готов был вернуться в мир.

Наутро я чувствовал себя так плохо, как мало когда. Отец помог мне встать, включил душ. Он попробовал заставить меня поесть, но я был слишком перепуган, чтобы жевать, сумел только выпить немного молока. Несколько раз меня тошнило, но все-таки не вырвало. Меня одолевало мучительное ощущение несчастья, как будто я только что уронил и разбил что-то драгоценное. В то время от четверти миллиграмма ксанакса я мог проспать 12 часов. В этот день я выпил восемь миллиграммов, но остался таким напряженным, что не мог спокойно сидеть. К вечеру стало лучше, но не намного. Так выглядит срыв на этой стадии: шаг вперед, два шага назад, два шага вперед, один назад. Танец боксера, если угодно.

Затем симптомы начали отпускать. Я начинал себя чувствовать лучше раньше, продолжалось это дольше и чаще. Вскоре я уже мог самостоятельно есть. Трудно объяснить, в чем состояла суть моей тогдашней беспомощности – немного похоже на то, как я представляю себе глубокую старость. Моя двоюродная тетя Беатрис была великолепна в свои 99 лет, потому что каждый день, несмотря на такой преклонный возраст, самостоятельно вставала и одевалась. Если погода была не слишком плохая, она выходила гулять и преодолевала целых восемь кварталов. Она заботилась о своей одежде и обожала часами болтать по телефону. Она помнила все дни рождения и время от времени выходила пообедать с кем-нибудь. Когда ты выходишь из депрессии, ты снова начинаешь каждый день вставать и одеваться. Если погода хорошая, ты способен выйти погулять и, возможно, даже пообедать. Ты в состоянии говорить по телефону. Тетя Би отнюдь не задыхалась в конце своих прогулок; шла она, конечно, не быстро, но получала от этого удовольствие и была рада, что вышла. Примерно так же и при выходе из депрессии: то, что ты можешь нормально пообедать, еще не значит, что ты совсем в порядке, точно так же, как способность тети Би пройти несколько кварталов вовсе не означала, что она может протанцевать ночь напролет, как когда ей было семнадцать.

Срывы нельзя преодолеть быстро или легко. Все по-прежнему непросто. Так, хотя симптомы депрессии начали понемногу отступать, у меня произошла необычная и крайне неудачная кумулятивная реакция на прием навана (Navane). На третьей неделе приема препарата я начал терять возможность поддерживать вертикальное положение. Я делал несколько шагов и чувствовал, что мне необходимо лечь. Контролировать эту потребность было не легче, чем потребность дышать. И все же я отправлялся на чтение, забирался на эстраду. Однако посередине выступления начинал пропускать целые абзацы, чтобы побыстрее отделаться. Закончив, я долго сидел, вцепившись в стул. При первой же возможности выходил из помещения, притворяясь, что мне нужно в туалет, и ложился. Я не понимал, что происходит. Помню, мы с приятельницей отправились погулять в кампусе Беркли, потому что она считала, что свежий воздух мне полезен. Мы гуляли несколько минут, и вдруг я почувствовал усталость. Я заставлял себя идти, думая, что воздух и хорошая погода помогут, ведь я провел в постели чуть ли не 50 часов. Значительно уменьшив дозу ксанакса, чтобы не спать по 50 часов, я вновь ощущал сильную тревожность. Если вы никогда не испытывали тревожность, представьте себе это состояние как противоположность покою. В этот момент покой – и внешний, и внутренний – покинул меня.

Тревожность – симптом большинства депрессий. Можно рассматривать депрессию и тревожность по отдельности, однако, по словам ведущего эксперта по тревожности Джеймса Бэллинджера из Медицинского колледжа Южной Каролины, они «братья-близнецы». Ему вторит Джордж Браун: «Депрессия – это реакция на прошлую утрату, а тревожность – на будущую». Фома Аквинский в свое время отмечал, что страх относится к печали, как надежда к радости, иными словами, тревожность – это предварительная форма депрессии. Страдая депрессией, я испытывал такую сильную тревожность, а тревожность вгоняла меня в такую депрессию, что я пришел к пониманию: уход в себя и страх неразделимы. Сама по себе тревожность не паранойя, люди с тревожностью успешно занимают свое место в мире, как и люди без тревожности. В состоянии тревожности изменения происходят в зависимости от того, как человек чувствует свою тревожность. Примерно половина людей, страдающих чистой тревожностью, в течение пяти лет получают тяжелую депрессию. Поскольку и тревожность, и депрессия обусловлены генетически, они разделяют один и тот же набор генов (связанных с генами, ответственными за предрасположенность к алкоголизму). Депрессия, осложненная тревожностью, гораздо чаще заканчивается самоубийством, чем просто депрессия, и гораздо труднее поддается лечению. «Несколько панических атак ежедневно, – указывает Бэллинджер, – поставят на колени даже Ганнибала. Человек превращается в мелкое крошево, и он оказывается в постели в позе эмбриона».

От 10 до 15 % американцев страдают от расстройств, связанных с тревожностью. Отчасти, как думают специалисты, это происходит от того, что голубое пятно (locus coeruleus, ядро в стволе мозга) контролирует как выработку норадреналина (норэпинефрина), так и нижние отделы кишечника, – именно поэтому по крайней мере половина страдающих тревожностью больных имеет проблемы с толстым кишечником, и всякий, кто когда-либо испытал тревожность, знает, как стремительно и бурно пища при этом проходит через пищеварительную систему. В тревожности задействованы и норадреналин, и серотонин. «В двух третях случаев тревожность – это реакция на житейские события, это потеря ощущения безопасности», – говорит Бэллинджер. Около трети панических атак, эндемичных некоторым формам депрессии, приходят во время сна, причем глубокого сна без сновидений. «В сущности, панические расстройства вызывают те же причины, которые всем нам действуют на нервы, – продолжает Бэллинджер. – Лечение же – это приведение человека к обычному уровню беспокойства». Следовательно, панические расстройства зависят от масштаба. Нахождение в толпе, например, угнетает большинство людей, даже тех, у кого нет синдрома тревожности; для тех же, кто страдает таким синдромом, это невыразимо ужасно. Каждому знакомо некоторое беспокойство, когда идешь по мосту – выдержит ли он? прочен ли? – но для страдающего расстройством тревожности идти по надежному стальному мосту, десятилетиями выдерживающему большой транспортный поток, – все равно что для большинства людей пересечь Большой Каньон по тонкому канату.

Когда я переживал пик тревожности, мы с моей приятельницей из Беркли решили заняться физкультурой: мы шли и шли до тех пор, пока я уже не мог сделать ни шагу. Я, полностью одетый, причем в хорошие вещи, улегся прямо в грязь. «Эй, ты бы хоть на бревно лег, что ли», – сказала она. Я чувствовал себя парализованным. «Пожалуйста, позволь мне остаться тут», – попросил я, чувствуя, что вот-вот расплачусь. Целый час я лежал в грязи, чувствуя, что промокаю, а потом моя приятельница кое-как отволокла меня назад к машине. Те самые нервы, которые недавно оголили, сейчас казались обернутыми в свинец. Я знал, что это катастрофа, но знание не несло никакой пользы. В романе «Под стеклянным колпаком» Сильвия Плат талантливо описывает собственный срыв: «Я не могла заставить себя на что-либо реагировать. Я чувствовала себя очень тихой и пустой, так, видимо, чувствует себя глаз урагана, скучно дрейфующий посреди воя и грохота». Я чувствовал себя, словно голова моя силит в клетке, как муха, навеки замурованная в янтаре.

Рекламные чтения были самым тяжелым испытанием в моей жизни: более острого вызова в моей жизни не было ни раньше, ни позже. Издательница, организовавшая это турне, провела со мной примерно половину времени и с тех пор стала моим близким другом. Во многие поездки со мной ездил отец; когда он не был со мной, мы каждый день разговаривали по телефону. Обо мне также заботились несколько близких друзей, так что один я не оставался. Сказать честно, я не был веселой компанией; их глубокая любовь и то, что я знал, как они меня любят, сами по себе не исцеляли. Но я должен также сказать, что без их любви и без знания о ней я не нашел бы в себе сил пережить это турне. Я отыскал бы себе в кустах место, где можно лечь, и лежал бы, пока не замерз до смерти.

Кошмар кончился в декабре. Произошло это вследствие действия лекарств или потому что чтения закончились, я не знаю. В конце я отменил только одно выступление – между 1 ноября и 15 декабря я ухитрился посетить одиннадцать городов. Депрессия дала мне всего несколько передышек – как будто туман ненадолго рассеивался. Поэтесса Джейн Кеньон, большую часть жизни страдавшая суровой депрессией, так описывает выход из нее:

 

…С удивлением

и горечью помилованного

за преступление, которого он не совершал,

я возвращаюсь к мужу и друзьям,

к гвоздикам с розовыми оборками, возвращаюсь

к письменному столу, книгам, креслу.

 

Так, 4 декабря я вошел в дом моего друга в Верхнем Вестсайде и неплохо провел там время. В следующие несколько недель я радовался не только приятно проведенному времени и самому факту, что могу получать удовольствие. Я радовался Рождеству и Новому году, я становился похожим на себя. Я потерял почти пятнадцать фунтов, и теперь снова начал набирать вес. Отец и друзья наперебой поздравляли меня с улучшением. Я благодарил их. Но наедине с собой я понимал, что отпустили меня только симптомы. Мне смертельное надоело каждый день принимать лекарства. Я ненавидел саму мысль о том, что я сорвался и впал в безумие. Я ненавидел немодное, но точное слово «срыв», означающее выход из строя всего механизма. Я чувствовал облегчение от того, что рекламное турне закончилось, но то, через что пришлось пройти, измочалило меня. Меня подавляло пребывание в мире, среди других людей, чьей жизнью я не мог жить, чью работу не мог делать – причем даже такую работу, которой никогда не хотел или не имел нужды заниматься. Я вернулся примерно к тому состоянию, в котором был в сентябре, только теперь я понимал, насколько может быть хуже. И я твердо решил никогда больше не допускать подобного.

Фаза полувыздоровления может продолжаться довольно долго. Это опасное время. В худшие дни депрессии, когда я был не в состоянии нарезать баранью отбивную, у меня не хватало сил причинить себе реальный вред. В период выхода я чувствовал себя достаточно хорошо, чтобы покончить с собой. Я уже мог делать почти все, что мог раньше, но все еще оставался в состоянии агедонии, т. е. невозможности испытывать удовольствие. Я постоянно пришпоривал себя, чтобы держать форму, но теперь у меня хватало сил задуматься, зачем я это делаю. И никаких стоящих причин я не находил. Особенно хорошо помню один вечер, когда знакомый уговорил меня пойти с ним в кино. Я изо всех сил изображал радость и несколько часов старательно подхватывал каждое проявление веселья у других, хотя то, что забавляло их, причиняло мне боль. Придя домой, я почувствовал возвращение паники и тоски размером с динозавра. Я пошел в ванную и несколько раз вызвал рвоту, как будто четкое осознание одиночества было какой-то инфекцией, засевшей в моем теле. Я думал, что умру в одиночестве, и не видел причин жить дальше, думал о том, что нормальный, реальный мир, в котором я вырос и в котором, как я верил, живут другие люди, никогда не раскроется передо мной и не примет меня. Эти мысли, словно выстелы, ударили мне в голову, и я рухнул на пол ванной, кислота поднималась вверх по пищеводу, а когда я старался восстановить дыхание, то вдыхал собственную желчь. Я тогда старался побольше есть, чтобы набрать вес, и вот теперь вся эта еда рвалась наружу, словно мой желудок решил вывернуться наизнанку и повиснуть, будто тряпка, на унитазе.

Я пролежал на полу ванной минут двадцать, потом ползком добрался до кровати и лег. Умом я понимал, что снова схожу с ума, и страшно устал от этого понимания, однако я знал, что никак нельзя позволить безумию вырваться на свободу. Я должен был, хоть ненадолго, услышать чей-нибудь голос, который проник бы в мое жуткое одиночество. Я не хотел звонить отцу, потому что понимал, как он встревожится, и потому что надеялся, что ухудшение временное. Я хотел поговорить с кем-то здоровым, кто мог бы меня утешить (глупая мысль: когда ты безумен, безумные поймут тебя лучше – они понимают, что чувствует безумец). Я снял трубку и позвонил одной своей старинной приятельнице. Раньше мы с ней разговаривали о лечении, о страхе, и от ее ответов мне становилось легче.

Я надеялся, что она сумеет вновь разжечь мое забытое Я. Было полтретьего ночи. Трубку взял ее муж, потом передал ей. «Алло?» – произнесла она. «Привет», – сказал я и умолк. «Что-то случилось?» – спросила она. Но я уже понял, что не смогу объяснить ей, что случилось. Сказать мне было нечего. Тут мне позвонили на вторую линию: звонил один из тех, с кем я был в кино; он думал, что случайно отдал мне вместе со сдачей за воду, которую мы пили, свои ключи. Я проверил: ключи оказались у меня в кармане. «Мне нужно идти», – сказал я старой приятельнице и отключился. В ту ночь я забрался на крышу. Уже вставало солнце, и мне стало ясно, что я впал в абсурдную мелодраму и что глупо, живя в Нью-Йорке, покончить с собой, прыгнув с крыши шестиэтажного дома.

Сидеть на крыше не хотелось, однако я понимал, что если не облегчу душу мечтами о самоубийстве, то вскоре взорвусь изнутри и действительно покончу с собой. Я ощущал смертоносные щупальца отчаяния на своих руках и ногах. Скоро они обовьют пальцы, необходимые мне, чтобы принимать таблетки или спустить курок, а когда я умру, останется только их движение. Я знал, что голос разума («Ради всего святого, спустись вниз!») это голос разума, и знал, что ради разума отвергну свой собственный внутренний яд, и ощущал какой-то странный отчаянный экстаз от мыслей о конце. Если бы я был одноразовым, словно вчерашняя газета! Я бы выбросил себя на помойку и был бы доволен этим, доволен в могиле, потому что это единственное место, способное доставить мне удовольствие.

Только понимание того, что депрессия плаксива и смешна, помогло мне слезть с крыши. А еще мысль об отце, который столько для меня сделал. Я не мог заставить себя поверить, что кто-то любит мня настолько сильно, чтобы заметить потерю, однако понимал, как он расстроится от того, что напрасно потратил столько сил, чтобы меня спасти. А еще я вспомнил, что обещал, когда придет время, нарезать для него бараньи отбивные, а я всегда гордился тем, что держу слово. И вот это в конце концов заставило меня спуститься. Около шести утра, промокший от пота и росы, с поднимающейся температурой, я вернулся в свою квартиру. Я уже не хотел умереть, но и жить тоже не хотел.

То, что нас спасает, часто тривиально до монументальности. Первое – это собственное пространство; убить себя – значит открыть всем свое несчастье. Один знаменитый, блестящий, красивый, счастливо женатый человек, чьи портреты девицы вешали над кроватью, рассказал мне, что пережил жестокую депрессию и всерьез обдумывал самоубийство. «Меня спасло тщеславие, – честно признался он. – Я не мог представить себе, что люди станут говорить, что я не преуспел или не справился с успехом, и станут смеяться надо мной». Депрессия очень распространена среди известных и успешных людей. Мир портится, и перфекционисты впадают в депрессию. Депрессия снижает самооценку, но у многих не уничтожает гордость, а она, насколько мне известно, помогает бороться. Когда ты опускаешься настолько, что любовь кажется бессмысленной, тщеславие и чувство долга могут прийти на помощь.

Своей старой приятельнице я позвонил только через два дня после эпизода на крыше, и она отругала меня, что я разбудил ее и пропал. Пока она ворчала, я чувствовал подавляющую меня странность моей жизни и понимал, что не смогу ничего объяснить. Страдая от температуры и страха, я ничего не сказал. Больше она со мной не разговаривала. Я могу охарактеризовать ее как человека, который слишком ценит нормальность, а я стал для нее слишком «особенным». Депрессия тяжела для друзей. Ты предъявляешь к ним непомерные с общепринятой точки зрения требования, которым они из-за незнания, недостатка гибкости либо нежелания не могут соответствовать. Хорошо, если найдется кто-то, кто удивит тебя способностью подстроиться. Ты общаешься, как можешь. Постепенно я научился принимать людей такими, какие они есть. Кто-то из друзей выдержит лицом к лицу с депрессией, а кто-то нет. Большинству не нравятся чужие несчастья. Немногие в состоянии смириться с тем, что депрессия разводит вас с миром; большинство предпочитают думать, что если вы страдаете, это страдание имеет разумные причины и логичное разрешение.

Изрядное количество моих друзей отличается легким безумием. Мои откровения многие воспринимали как приглашение пооткровенничать самим, и с ними мне привелось достичь полного взаимопонимания, как бывает у старых школьных товарищей или бывших любовников, взаимопонимания, основанного на глубоком знании друг друга. С теми же, кто слишком здоров, я стараюсь вести себя осторожно. Депрессия сама по себе деструктивна, и она подталкивает к разрушению: я очень легко разочаровываюсь в людях, которые этого не понимают, и, наверное, делаю ошибку, отталкивая тех, кто меня огорчил. После каждого эпизода депрессии приходится устраивать «генеральную уборку». Я вспоминаю, что люблю друзей, с которыми расстался. Я пытаюсь вернуть упущенное. После каждого эпизода депрессии приходится склеивать яичную скорлупу и заливать молоко обратно в пакеты.



Весной 1995 года продолжалась последняя стадия моего психоанализа. Моя аналитик уходила на пенсию поэтапно, и хотя я не хотел потерять ее, процесс постепенно становился для меня все более мучительным – как болячку отковыривать по частям. Казалось, что мамино умирание все длится и длится. В конце концов я сам прекратил сеансы: в один прекрасный день я все очень ясно понял и сказал ей, что больше не приду.

Во время психоанализа я в деталях изучил свое прошлое. Я пришел к выводу, что моя мать также страдала депрессией. Я вспомнил, как она рассказывала мне, что, будучи единственным ребенком в семье, чувствовала себя одинокой. Взрослой она была очень раздражительной. От неконтролируемой тоски она защищалась прагматизмом. Действовало это только отчасти. Я уверен, что она удерживала себя от срыва, строго регулируя и регламентируя свою жизнь; она была женщиной поразительной самодисциплины. Я понимаю сейчас, что ее пресловутая страсть к порядку была порождением боли, которой она брезговала и которую прятала глубоко внутри. Я прочувствовал страдание, которое она переносила, – какой была бы ее жизнь, наша жизнь, если бы в мои детские годы существовал прозак? Конечно, хотелось бы иметь хорошее лекарство с меньшими побочными эффектами, однако я благодарю судьбу за то, что мне довелось жить в эпоху решения проблем, а не игнорирования их. Какой мудрой приходилось быть моей матери, чтобы справляться с тем, с чем мне уже не пришлось, а проживи она чуть дольше, не пришлось бы и ей. Как больно об этом думать! Часто я гадал, что бы она сказала о моей депрессии, узнала ли бы она ее, стали ли бы мы ближе при своем коллапсе? Но, поскольку во многом ее смерть и стала причиной моей катастрофы, я об этом не узнаю никогда. У меня не было вопросов, пока я не потерял человека, которому хотел их задать. Но так или иначе, моя мать – пример человека, в жизни которого всегда присутствовала печаль.



Решив перестать принимать лекарства, я резко отказался от них. Я знал, что это глупо, но отчаянно хотел прекратить лечение. Мне казалось, что тогда я сумею выяснить, кто же я такой. Но это оказалось неверной тактикой. Во-первых, я никогда раньше не испытывал ничего похожего на то, что проиходит, когда перестаешь принимать ксанакс: я не мог толком спать, я чувствовал тревожность и странную робость. Кроме того, я чувствовал себя так, словно выпил накануне галлон дешевого коньяка. Глаза болели, желудок расстраивался, возможно, из-за того, что я перестал принимать паксил (Paxil). Ночью, не в состоянии полноценно уснуть, я мучился кошмарами и просыпался с колотящимся сердцем. Психофармаколог много раз предупреждал меня, что, если я решу отказаться от лекарств, делать это следует постепенно и под наблюдением, но решение пришло ко мне внезапно, и я боялся потерять кураж.

Я понемногу превращался в себя прежнего, но прошедший год был таким тяжелым и так меня измучил, что, хотя я уже начал нормально функционировать, я вдруг понял, что не могу продолжать жить. Это было не иррациональное чувство, как ужас, я совсем не чувствовал гнева. Напротив, я ощущал это как нечто вполне осмысленное. Я уже достаточно прожил на свете и хотел только придумать, как положить этому конец, причинив как можно меньше вреда окружающим. Нужно было что-то предъявить людям, чтобы они поняли глубину моего отчаяния. Нужно было отринуть невидимое увечье, чтобы предъявить реальное. В мозгу все время блуждала мысль, что такое специфическое поведение я избрал вследствие своего невроза, однако подобная жажда избавиться от себя весьма характерна для ажитированной депрессии. Мне необходимо было заболеть, это дало бы мне избавление. Стремление получить зримую болезнь, как я узнал позже, свойственна многим страдающим депрессией, и многие наносят себе увечья, чтобы их физическое состояние соответствовало психическому. Я знал, что мое самоубийство причинит горе моим родным и опечалит друзей, но думал, они поймут, что у меня не было выбора.

Нарочно заболеть раком, или рассеянным склерозом, или иной смертельной болезнью я не мог, но точно знал, как заразиться СПИДом, и решил сделать это. В Лондоне в темном парке далеко за полночь ко мне подошел коренастый коротышка в роговых очках и предложил мне себя. Он стащил брюки и наклонился. Я принялся за дело. Мне казалось, что все это происходит не со мной. Я слышал, как свалились его очки, но думал только об одном: скоро я умру и никогда не стану таким старым и печальным, как этот человек. Голос в моем мозгу говорил, что я уже начал этот процесс и скоро умру, и я почувствовал огромное облегчение. Я пытался понять, зачем живет этот человек, почему он встает утром, что-то делает весь день и приходит сюда ночью. Была весна, луна была во второй четверти.

Я вовсе не собирался медленно умирать от СПИДа; я намеревался покончить с собой, считая, что положение ВИЧ-инфицированного дает мне на это право. Дома меня охватил страх, я позвонил другу и рассказал ему о том, что сделал. Он дал мне выговориться, и я лег спать. Утром я проснулся и почувствовал себя так, как я чувствовал себя в первый день в колледже, или в летнем лагере, или на новой работе. Началась следующая фаза моей жизни. Отведав запретного плода, я решил сварить из него варенье. Конец уже близок. У меня появилась новая цель. Депрессия бесцельности миновала. В следующие три месяца я искал аналогичных приключений с незнакомыми людьми, которые, как я считал, могут быть носителями инфекции, подвергая себя все большему риску. Мне было жаль, что никакого удовольствия от этих сексуальных контактов я не испытываю, но я был слишком поглощен моим замыслом, чтобы завидовать тем, кто его испытывает. Я никогда не спрашивал, как зовут этих людей, и уж тем более не ходил к ним домой и не приглашал к себе. Каждую неделю, обычно по средам, я отправлялся в проверенное место, где за недорого мог вступить в связь и заразиться.

Тем временем мною овладели типичные симптомы ажитированной депрессии. Тревожность доходила до чудовищного уровня – я был полон ненависти, чувства вины и отвращения к себе. Никогда в жизни я так остро не чувствовал бренности жизни. Я плохо спал, стал невероятно раздражителен. Я порвал отношения по крайней мере с шестью друзьями, в том числе и с человеком, которого, как я тогда думал, я любил. Я повадился бросать трубку, как только кто-то говорил мне что-то неприятное. Я ругал всех подряд. Я не мог уснуть, потому что мой мозг судорожно перебирал самые ничтожные обиды, которые я когда-либо испытал и которые теперь казались мне непростительными. Я ни на чем не мог сосредоточиться: обычно летом я много читаю, но в то лето я не был в состоянии прочитать даже журнал. Чтобы чем-то себя занять и отвлечься, я начал каждую бессонную ночь стирать белье. Стоило меня укусить комару, как я расчесывал укус до крови, и так грыз ногти, что пальцы тоже начинали кровоточить; все мое тело покрывали царапины и раны, хотя я ни разу ничем не порезался. Все это так сильно отличалось от растительного существования во время срыва, и до меня никак не доходило, что я страдаю той же самой болезнью, какой страдал и раньше.

И вот в начале октября, после привычного неприятного сексуального опыта – на этот раз с пареньком, который потащился за мной в отель и даже пытался протиснуться в лифт, – я вдруг понял, что, возможно, заражаю других, а это вовсе не входило в мои планы. Меня охватил ужас: вдруг я уже передал кому-нибудь болезнь? Я ведь хотел убить себя, а не весь остальной мир. Я заражал себя вот уже четыре месяца; у меня было около пятнадцати контактов и, пока я не начал раздавать болезнь направо и налево, пора было остановиться. Понимание, что я умру, заставило мою депрессию отступить и даже каким-то парадоксальным образом уменьшило желание умереть. Я оставил этот период жизни позади. Я снова стал вежливым. На мой 32-й день рождения я пригласил много друзей, улыбался, зная, что это последний день рождения, потому что я скоро умру. Отмечать было утомительно, подарки я даже не разворачивал. И все время подсчитывал, сколько осталось ждать. Я пометил дату в марте, когда истекут шесть месяцев после последнего контакта и можно будет сдать анализ и получить подтверждение. И все это время я нормально функционировал.

Я удачно работал над несколькими писательскими проектами, организовал два семейных праздника – День благодарения и Рождество – и расчувствовался по поводу последних в жизни праздников. Через несколько недель после Нового года я поведал подробности моего последнего совокупления одному приятелю, эксперту по ВИЧ, и он сказал, что я вполне могу оказаться здоровым. Поначалу я был совершенно ошеломлен, но ажитированная депрессия, которая и подвигла меня на такое поведение, постепенно пошла на спад. Я не считаю свои эксперименты с попыткой заразиться СПИДом искупительной жертвой, просто время исцелило мое больное мышление, которое привело к подобным эксцессам. Депрессия нападает на вас стремительно, ураганом, а отступает медленно и постепенно. Мой первый срыв закончился.



Для депрессии характерно быть уверенным в собственной нормальности и внутренней логике, хотя налицо несомненная ненормальность. Об этом говорится в каждой истории, помещенной в книге, с этим я все время сталкиваюсь. Однако форма нормальности каждого человека уникальна: видимо, нормальность гораздо более присуща человеку, чем необычность. Мой знакомый издатель, Билл Штайн, происходит из семьи, в которой часто встречаются и депрессия, и травма. Его отец, родившийся евреем в Германии, уехал из Баварии по бизнес-визе в начале 1938 года. Его дедушку и бабушку в ночь хрустальных ножей, в ноябре 1938 года, выгнали из дома; их самих не арестовали, но они стали свидетелями того, как множество их друзей и соседей отправили в Дахау. Быть евреем в нацистской Германии – страшная травма, и бабушка Билли впала в шестинедельное отчаяние, которое завершилось самоубийством на Рождество. На следующей неделе были готовы выездные визы, но дедушке Билла пришлось эмигрировать одному.

Родители Билла поженились в 1939 году в Стокгольме, потом перебрались в Бразилию и в конце концов осели в США. Отец до сих пор не желает говорить о том времени; «немецкого периода, – цитирует его Билл, – просто не было». Супруги жили на привлекательной улице в процветающем пригороде и словно бы в колпаке нереальности. Возможно, именно вследствие отвергания прошлого отец Билла в 57 лет пережил тяжелый срыв и в течение следующих 30 лет, до самой своей смерти, испытывал регулярные рецидивы. Точно такую же депрессию унаследовал от него сын. Первый его срыв случился, когда ему исполнилось пять, и в дальнейшем он регулярно распадался на части, а самая тяжелая депрессия постигла его, когда он учился в шестом классе, и продолжалась до окончания десятого.

Мать Билла происходила из гораздо более богатой и привилегированной германской еврейской семьи, которая уехала в Стокгольм в 1919 году. Женщина сильного характера, она как-то раз закатила пощечину нацистскому офицеру за грубость. «Я гражданка Швеции, – заявила она, – и со мной так нельзя разговаривать».

К девяти годам депрессии Билла стали более продолжительными. Года два подряд он боялся уснуть и испытывал ужас, когда его родители ложились спать. Затем на несколько лет черные мысли оставили его в покое. Когда он поступил в колледж, случилось несколько незначительных приступов, а в 1974 году во втором семестре они стали неконтролируемыми. «Мой товарищ по комнате оказался садистом, учеба давалась нелегко, – вспоминает Билл. – Я просто не выдержал такого напряжения. Я пошел в медпункт, и мне дали валиум».

Депрессия не отпускала Билла все лето. «Часто в моменты глубокой депрессии я терял контроль над кишечником. Особенно тяжело в этом смысле было тем летом. Я с ужасом думал о следующем учебном годе. Я и помыслить не мог об экзаменах и всем прочем. Когда я вернулся к учебе и закончил год с высшими баллами, я, честно говоря, думал, что это какая-то ошибка. Когда выяснилось, что никакой ошибки нет, я возликовал, и это вытащило меня из депрессии». Есть факторы, запускающие депрессию, а есть останавливающие ее, и это видно на примере Штайна. «Уже на следующий день я пришел в норму и, пока учился, ни разу по-настоящему глубоко не проваливался. Однако все мои устремления сошли на нет. Если бы мне тогда сказали, чем я буду заниматься, с какими людьми работать, я был бы потрясен. Я стал совсем неамбициозен». Несмотря на такое признание, Штайн трудился, как раб. Он по-прежнему получал высокие оценки. «Сам не знаю, почему я так старался, – рассказывает он. – Я не собирался поступать на юридический или что-то в этом роде. Мне просто казалось, что приличные оценки как-то обезопасят меня, убедят меня, что я могу работать». Закончив колледж, Штайн начал работать учителем старших классов в государственной школе штата Нью-Йорк. Эта работа обернулась катастрофой: он не мог добиться послушания учеников и продержался в школе всего год. «Я чувствовал слабость. Началась новая депрессия. И когда отец моего друга сказал, что нашел для меня работу, я ухватился за его предложение, чтобы хоть что-то делать».

Билл Штайн – человек уверенного мощного интеллекта и совершенно подавленного эго. Его самооценка близка к нулю. Билл страдал от повторяющихся депрессий, каждая продолжалась по полгода, почти сезонных, причем самое худшее состояние обычно приходилось на апрель. Самая тяжелая депрессия постигла его в 1986 году; ее спровоцировали неудачи на работе, потеря друга и попытка отказаться от ксанакса, который он принимал всего месяц, но к которому успел привыкнуть. «Я потерял квартиру, – говорит Штайн, – потерял работу. Я потерял большинство друзей. Я не мог оставаться дома один. Мне нужно было переехать из квартиры, которую я продал, в новую, в которой закончился ремонт, а я не мог. Я стремительно рушился, меня губила тревожность. Я просыпался в три или в четыре часа ночи от приступов такой сильной тревоги, что хотелось выпрыгнуть из окна. В обществе других людей я так напрягался, что, казалось, вот-вот потеряю сознание. Еще три месяца назад я в прекрасном самочувствии ездил в Австралию, а теперь у меня отняли мир. По-настоящему меня накрыло в Новом Орлеане, я понял, что нужно немедленно вернуться домой, но не мог сесть на самолет. Люди бессовестно пользовались моим отчаянным положением: я был как раненый зверь на открытой местности». Он совершенно сломался. «Когда вам совсем плохо, ваше лицо становится как у кататоника, как будто вас оглушили. Вы ведете себя странно из-за того, что какие-то органы перестают действовать, у меня, например, исчезла краткосрочная память. А потом стало еще хуже. Я перестал контролировать кишечник и мог наделать в штаны. Я так боялся, что это случится, что не мог выйти из квартиры, и это стало дополнительной травмой. Кончилось тем, что я переехал к родителям». Но жизнь в родительском доме не принесла облегчения. Отец Билла не выдержал зрелища болезни сына и сам оказался в больнице. Билл остался с сестрой. Потом его забрал к себе на семь недель школьный товарищ. «Это было чудовищно, – вспоминает Билл. – В ту пору я думал, что останусь душевнобольным до конца моих дней. Эта депрессия продолжалась больше года. И было легче плыть по ее волнам, чем бороться. Мне казалось, что надо пустить все на самотек и ждать, когда мир будет сотворен заново, причем, возможно, совсем не такой, какой ты знал прежде».

Билл несколько раз подходил к дверям больницы, но не мог заставить себя обратиться в регистратуру. Наконец в сентябре 1986 года он записался на прием в нью-йоркский госпиталь Маунт-Синай и попросил провести электросудорожную терапию. Этот вид лечения помог его отцу, однако на него не подействовал. «Это самое расчеловечивающее место, какое я видел. Тебя отсекают от жизни, не разрешают иметь бритвенный прибор, маникюрные ножницы. Ты обязан носить пижаму. Обязан ужинать в половине пятого. С тобой говорят так, словно у тебя не депрессия, а слабоумие. Тебе приходится видеть других больных в обитых матами клетках. Нельзя иметь в палате телефон, потому что ты можешь удавиться шнуром и потому что они хотят контролировать твои сношения с внешним миром. Это совсем не похоже на нормальную больницу. По причине психического расстройства тебя лишают всех прав. Вряд ли людям с депрессией стоит находиться в этой больнице, разве что они совсем беспомощны или чрезмерно склонны к суициду».

Сама шоковая терапия была ужасна. «Начальником там был врач, очень похожий на Германа Манстера. Лечение проходимо в подвале Маунт-Синай. Все пациенты, которым оно было прописано, спускались туда, в глубины преисподней, в купальных халатах и чувствовали себя скованными одной цепью. Поскольку на вид я был не так уж плох, со мной занимались последним, и я как мог пытался утешить ожидавших своей очереди перепуганных людей, а медицинский персонал сновал вокруг нас по дороге к своим шкафчикам, расположенным в том же подвале. Жаль, что я не Данте, уж он описал бы это! Я хотел лечиться, но помещение, но люди… я чувствовал себя так, словно в лаборатории доктора Менгеле. Если уж вы беретесь проводить такие процедуры, занимайтесь этим на долбаном восьмом этаже со светлыми окнами и ярко выкрашенными стенами! Больше я этого над собой не допущу».

«Я все еще оплакивал потерю памяти, – продолжает Билл. – У меня была выдающаяся память, почти фотографическая, и она так и не вернулась. Я вышел из больницы, но не мог вспомнить ни вчерашних разговоров, ни комбинацию цифрового замка на моем шкафчике». Первое время по выходе из больницы Билл не мог даже подшивать бумаги на работе, куда поступил волонтером. Но постепенно начал функционировать. Он на полгода переехал к друзьям в Санта-Фе. Летом вернулся в Нью-Йорк и снова поселился один. «Может быть, и к лучшему, что я страдаю потерей памяти, – рассуждает он. – Это позволило мне забыть самые глубокие пропасти. Я забыл их так же легко, как и все остальное». Выздоравливал он постепенно. «Как бы сильно ты этого не хотел, выздоровление тебе не подконтрольно. Ты способен представить себе, когда это случится, не в большей степени, чем предсказать чью-то смерть».

Штайн начал посещать синагогу; еженедельно отправлялся туда со своим набожным другом. «Вера очень поддержала меня. Она каким-то образом устранила необходимость верить во что-то другое, – продолжает Билл. – Я всегда гордился тем, что я еврей и что меня влечет религия. После той жестокой депрессии я чувствовал, что если поверю достаточно сильно, произойдет что-то, что спасет мир. Я провалился так глубоко, что там не во что было верить, ктоме Бога. Меня немного смущала эта тяга к религии, но это было то, что нужно. Как бы ни ужасна была неделя, в пятницу состоится служба.

Однако по-настоящему меня спас прозак, поступивший в продажу в 1988 году – как раз вовремя. Это было чудо. После всех этих долгих лет я перестал ощущать, что в моей голове зияет трещина, которая все расширяется и расширяется. Если бы в 1987 году мне сказали, что через год я буду строить планы, работать с губернаторами и сенаторами, я бы рассмеялся. Ведь я был не в состоянии даже перейти улицу». Сейчас Билл Штайн принимает эффексор (Effexor) и литий. «Самым большим моим страхом было то, что я не смогу пережить смерть отца. Он умер в возрасте 90 лет, и когда это случилось, я чуть ли не в эйфорию впал, обнаружив, что отлично справляюсь. Я очень горевал, плакал, но в то же время делал то, что положено делать сыну: писал некролог, общался с юристами. Я справился лучше, чем мог вообразить.

Мне по-прежнему приходится быть осторожным. Мне все время кажется, что все хотят урвать от меня кусочек. Я могу дать очень многое, но потом наступает настоящее перенапряжение. Мне кажется, хотя я, возможно, и ошибаюсь, что, если я откровенно расскажу о том, что испытал, люди будут предъявлять ко мне меньше требований. Я хорошо помню, как меня избегали. В жизни всегда может случиться новый срыв. Я научился скрывать это, люди не знают, когда я принимаю по три лекарства и нахожусь на грани коллапса. Не думаю, что когда-нибудь бываю по-настоящему счастлив. От жизни стоит требовать, только чтобы она не была слишком несчастливой. Когда ты все время им завидуешь, прислушиваешься к себе, трудно быть полностью счастливым. Я люблю бейсбол. Когда я вижу парней на стадионе, пьющих пиво и совсем не думающих о себе, я им завидую. Господи, разве не чудесно было бы стать таким, как они?

Я часто думаю о тех выездных визах. Если бы бабушка всего-навсего подождала. История ее самоубийства преподала мне урок терпения. И теперь я не сомневаюсь, что как бы плохо мне ни было, я справлюсь. Но я не был бы таким, как сейчас, если бы не почерпнул мудрость из собственного опыта, который убедил меня отбросить самолюбование».



Рассказ Билла Штайна нашел во мне определенный отклик. С тех пор как мы познакомились, я тоже часто думаю о тех выездных визах. Думаю о той, что так и не использовали, и о той, которой воспользовались. Моя первая депрессия потребовала напряжения всей моей воли. За ней последовал короткий период относительного покоя. Когда я начал испытывать тревожность, а следом нагрянула тяжелая депрессия – я еще не оправился от предыдущей и не понимал, чем закончится заигрывание со СПИДом – я понял, что происходит. Мне было совершенно необходимо сделать паузу. Жизнь сама по себе оказалась очень тревожной, уж слишком много моего «я» она требовала. Было слишком трудно помнить, думать, выражать и понимать – то есть делать все то, что необходимо, чтобы разговаривать. Да еще делать оживленное лицо, что уж и вовсе оскорбительно. Все равно что варить еду, кататься на роликах, петь и печатать на машинке одновременно. Русский поэт Даниил Хармс так описал голод:

 

…потом начинается слабость,

потом начинается скука,

потом наступает потеря

быстрого разума силы,

потом наступает спокойствие.

А потом начинается ужас.

 

Именно в такой последовательности ужасных в своей логичности этапов начался второй эпизод депрессии, усугубленный вполне реальным страхом перед анализом на ВИЧ, который уже был назначен. Мне не хотелось вновь садиться на таблетки, и некоторое время я обходился без них. Однако в один прекрасный день понял, что ничего не выйдет. За три дня я уже знал, что лечу в пропасть. У меня имелся запас паксила, и я начал его принимать. Я позвонил психофармакологу. Предупредил отца. Постарался привести в порядок дела: потерять разум – все равно что потерять ключи от машины, это приносит массу хлопот. Выныривая из ужаса, я слышал свой голос, цепляющийся за юмор в разговорах со звонившими мне друзьями: «Прости, встречу во вторник придется отменить, – говорил я. – Я снова боюсь бараньих отбивных». Симптомы нарастали стремительно. За месяц я потерял примерно пятую часть веса, около 16 килограммов.

Психофармаколог пришел к выводу, что если от золофта у меня мутилось в голове, а от паксила я чувствовал напряжение, то имело смысл попробовать что-то новое. Он прописал мне эффексор и буспар (BuSpar), и оба эти препарата я принимаю по сей день, т. е. шесть лет спустя. В мучениях депрессии наступает странный момент, когда невозможно различить, где кончается твое актерство и начинается настоящее безумие. Я обнаружил в своем характере две конфликтующие черты. С одной стороны, я склонен к преувеличениям, с другой – способен «казаться нормальным» в самых далеких от нормальности обстоятельствах. Художник Антонен Арто написал на одном из своих рисунков: «Никогда реально и всегда истинно». Именно так чувствуешь себя в депрессии. Ты знаешь, что она не реальна, что ты – не ты, а что-то другое, но при этом знаешь, что все это – правда. Это очень смущает.

В неделю, когда я сдал анализ на ВИЧ, я принимал от двенадцати до шестнадцати миллиграммов ксанакса каждый день (мне удалось скопить достаточно таблеток), поэтому я почти все время спал и не волновался. В четверг я проснулся и проверил сообщения на телефоне. Медсестра моего лечащего врача сказала: «У вас пониженный холестерин, кардиограмма нормальная, а анализ на ВИЧ дал отрицательный результат». Я тут же перезвонил ей. Значит, это правда. Несмотря ни на что, СПИДа у меня нет. Как говаривал Гэтсби, я изо всех сил старался умереть, но вел приятную жизнь. В те дни я понял, что я хочу жить и благодарен судьбе за эти новости. Но все-таки в следующие два месяца чувствовал себя очень плохо. И каждый день скрипел зубами от желания покончить с собой.

Затем пришел июль, и я принял приглашение друзей походить под парусом в Турции. Поехать туда для меня было дешевле, чем лечь в больницу, и раза в три полезнее: великолепное турецкое солнце выпаривало всю депрессию. После отпуска мне стало значительно лучше. Но поздней осенью я вдруг обнаружил, что лежу ночью без сна и весь трясусь, как в худшие дни депрессии; однако на сей раз спать мне не давало ощущение радости. Я вылез из постели и все записал. Уже несколько лет, как я не испытывал настоящей радости, я забыл, что такое хотеть жить, получать удовольствие от сегодняшнего дня и ждать завтрашнего, знать, что ты – один из счастливчиков, для кого жизнь – значит жить. Как Бог послал Ною радугу в знак завета, так и я знал, что получил доказательство того, что жить стоит и всегда будет стоить. Я знал, что впереди могут быть приступы боли, что депрессия циклична и возвращается к своим жертвам вновь и вновь. Я знал, что такое всепоглощающая печаль, однако счастье глубоко внутри меня меньше не становится. Затем наступил мой 33-й день рождения, и я наконец счастливо отпраздновал его.

После этого депрессия долго не давала о себе знать. Поэтесса Джейн Кэньон написала:

 

Мы пробуем новое лекарство, новое сочетание

лекарств, и вдруг

я вновь оказываюсь в моей жизни,

 

 

как мышка-полевка, унесенная вихрем

за три долины

и две горы от своей норки.

 

 

Я найду дорогу домой. Я не сомневаюсь,

что смогу узнать магазинчик, где покупала

молоко и керосин.

 

 

Я вспомню дом и амбар,

грабли и голубые чашки и тарелки,

еще русские романы, которые я так любила,

 

 

и синий шелковый халат,

который он когда-то

положил мне в чулок на Рождество.

 

Так было и со мной: казалось, все вернулось, немного странное, но такое знакомое. Я понял, что глубокая печаль началась, когда заболела мать, сгустилась, когда она умерла, превратилась затем горе в отчаяние и сделала меня инвалидом. Но она никогда не сделает меня инвалидом снова. Мне по-прежнему грустно от грустных вещей, но я остаюсь собой, таким, каким я привык быть, и я собираюсь жить дальше.

Поскольку я пишу книгу о депрессии, часто на встречах мне задают вопросы о моем собственном опыте. Обычно я заканчиваю тем, что говорю, что продолжаю принимать медикаменты. «До сих пор? – удивляются люди. – Но вы выглядите совсем здоровым!» На это я обычно отвечаю, что выгляжу здоровым, потому что здоров, а здоров, потому что принимаю лекарства. Тогда мне задают вопрос: «И до каких же пор вы намерены их принимать?» Услышав, что пока я бросать не собираюсь, люди, спокойно и с сочувствием воспринявшие рассказ о попытках самоубийства, кататонии, упущенных годах работы, существенной потере веса, вдруг смотрят на меня с тревогой. «Но ведь очень вредно так злоупотреблять лекарствами, – говорят они. – Вы, конечно же, достаточно окрепли, чтобы отказаться хотя бы от некоторых». Если ответить им, что это то же самое, что вытащить из машины карбюратор или из собора Парижской богоматери контрфорс, они смеются. «Так может быть, стоит оставить совсем небольшие дозы?» – предлагают они. Я объясняю, что дозы были подобраны так, чтобы нормализовать системы, которые могут выйти из строя, и снизить дозу – все равно что вернуть в машину половинку карбюратора. Добавляю, что не испытываю никаких побочных эффектов, что данных о вреде долговременного приема этих препаратов нет. Говорю, что совсем не хочу снова заболеть. Но по-прежнему психическое здоровье ассоциируется не с появившимися не так давно возможностями следить за собой, а со способностью отказаться от лекарств. «Ну, надеемся все же, что скоро вы сможете от них отказаться», – постоянно слышу я.

«Я не могу судить точно о том, как действует долговременный прием препаратов, – отмечает Джон Гриден. – Пока еще никто не принимал прозак в течение восьмидесяти лет. Но мне отлично известно, что будет, если не принимать лекарства или снизить тщательно подобранную дозу до неприемлемо низкого уровня, – наступит повреждение мозга. Болезнь становится хронической. Приступы становятся все более жестокими, уровень стресса становится таким, что его совсем не нужно испытывать. Мы ведь не лечим диабет или гипертонию, то назначая, то отменяя лекарства; почему же мы должны так делать при депрессии? Откуда взялось это нелепое общественное давление? Это заболевание дает до 80 % рецидивов в течение года без лекарств и 80 % нормального состояния, если лекарства принимать». Его мысль подхватывает Роберт Пост из Национального института психического здоровья: «Люди боятся побочных эффектов при приеме лекарств в течение всей жизни, но эти эффекты незначительны, совсем незначительны по сравнению со смертоносностью невылеченной депрессии. Если ваш родственник или пациент живет на дигиталисе, что вы сказали бы о предложении отказаться от него – ждать нового сердечного приступа или довести его сердце до такого состояния, что оно не сможет восстановиться? Разницы тут нет ни на йоту». Побочные эффекты этих лекарств для большинства гораздо менее вредны, чем болезнь, против которой их принимают.

Есть свидетельства людей, плохо реагирующих на что угодно, и, конечно, многие плохо реагируют на прозак. Осторожность не помешает, когда принимаешь что-то внутрь – хоть лесные грибы, хоть сироп от кашля. Один из моих крестников чуть не умер в Лондоне на вечеринке по случаю дня рождения от грецких орехов, у него на них аллергия, и очень правильно, что теперь законодательно заставляют делать пометку на этикетке, если продукт содержит орехи. Люди, которым прописан прозак, должны заметить свою плохую реакцию в самом начале. От этих таблеток может начаться тик лицевых мышц или мышечный спазм. Говорят также о привыкании к антидепрессантам; на этом я остановлюсь ниже. Снижение либидо, тревожные сны и другие эффекты, указанные в аннотациях к SSRI (ингибиторах обратного захвата серотонина), могут быть мучительны. Меня волнуют сообщения, что прием некоторых антидепрессантов связывают с самоубийствами; я думаю, что дело тут в восстанавливающем действии лекарств, когда пациенту становится лучше настолько, что он в состоянии воплотить в жизнь то, на что раньше у него просто не хватало сил. Я допускаю, что мы точно не знаем, каков эффект длительного приема препаратов. Хуже другое: некоторые ученые предпочитают зарабатывать капитал на неблагоприятных реакциях, создав целую индустрию дискредитации прозака, представляя его как невероятно опасное снадобье, которое обманом навязывают ни о чем не подозревающей публике. В идеальном мире никто не принимал бы лекарства и каждый организм регулировал бы себя самостоятельно в автоматическом режиме. В самом деле, кто же хочет принимать таблетки? Но такие смехотворные утверждения, какие можно найти в невероятно глупой книжке «Ответный удар прозака» (Prozac Backlash), есть не более чем спекуляция на примитивных страхах чересчур впечатлительных людей. Не могу одобрить циников, которые мешают тяжело больным людям принимать вполне доброкачественные препараты, которые могут принести им облегчение.

Как и рождение ребенка, депрессия связана с такой сильной болью, которую нельзя забыть. Зимой 1997 года, когда очень плохо закончился мой очередной роман, я в депрессию не впал. Это настоящий прорыв, сказал я кому-то, не сорваться в момент разрыва отношений. Но если доведется познать, что нет такого «я», которое не может рассыпаться, прежним уже не останешься. Нам велят полагаться на себя, но как быть, если того самого «себя»-то и нет? Мне помогли другие, а также «химия», которая заведует восстановлением, и я теперь хорошо себя чувствую, однако ночные кошмары с некоторых пор не случаются «со мной», не приходят «ко мне» как некие внешние факторы, а случаются «во мне». Что, если я проснусь утром и обнаружу, будто я это не я, а навозный жук? Каждое утро у меня перехватывает дыхание от неуверенности в том, кто я, в поисках признаков рака в каждой новой родинке, мгновенно накатывает тревога: а вдруг кошмарные сны были правдой? Кажется, будто мое «я» отвернулось и плюнуло на меня, говоря: не слишком-то на меня рассчитывай, у меня есть свои проблемы. Но если так, то кто же сопротивляется безумию, кто от него страдает? И кто на кого плюет? Этого я, честно скажу, не знаю, хотя годами ходил к психотерапевту, жил, любил и терял. Есть что-то или кто-то сильнее и «химии», и воли, то «я», которое провело меня через мой собственный бунт, «я-профсоюзник», поддерживавшее меня, пока взбунтовавшаяся «химия» и порожденное ею воображение не были возвращены в норму. Имеет ли это «я» химическую природу? Я не спиритуалист и вырос без религии, но та прочная ткань, что проходит через самую мою сердцевину, которая поддерживает, когда всякое «я» с нее уже сорвано… любой, кто через это прошел, знает, что это совсем не так просто, как самая сложная химия.



Тот, кто переживает срыв, имеет только одно преимущество: он находится внутри и видит, что происходит. Находясь вне, можно только догадываться; но, поскольку депрессия циклична, полезно научиться ее предвидеть и распознавать ее наступление. Моя старая приятельница Эва Кан рассказала, как подействовала на ее семью депрессия отца. «У папы был тяжелый период; он только начинался. Умер дедушка, и бабушка изгнала из дома религию. Если Бог забрал моего мужа и оставил меня с четырьмя детьми, сказала она, значит, Бога нет. И стала подавать на еврейские праздники креветки и ветчину. Целые блюда креветок и ветчины! Мой отец при росте 1,8 м весил почти 100 килограммов, был непобедимым игроком в гандбол, бейсбол и американский футбол, словом, был парнем, которого никак не назовешь хрупким. Он выучился на психолога. Затем, когда ему было, как я думаю, примерно 38 – вся хронология спуталась, потому что мама не хочет говорить об этом, отец попросту не помнит, а я тогда была еще ребенком, – маме позвонил кто-то из клиники, в которой отец работал, и сказал, что отец пропал, ушел с работы и они не знают, где он. Мать запихнула нас в машину и стала ездить по округе, пока мы не нашли его – он стоял возле почтового ящика и плакал. Ему сразу же провели электроконвульсионную терапию, а когда лечение закончилось, маме посоветовали развестись, потому что отец уже никогда не будет прежним. Дети не узнают его, сказали ей. И хотя мама не до конца им поверила, она везла отца в машине домой и плакала. Когда он очнулся, он был вроде ксерокопии себя самого. Какой-то весь нечеткий, плохая память, слишком заботился о себе и меньше интересовался нами. Вероятно, когда мы были совсем малышами, он был очень хорошим отцом – приходил с работы пораньше, чтобы узнать, чему мы научились за день, таскал нам игрушки. После электрошока он как бы немного отодвинулся. По большей части лежал. Лицо сильно изменилось, подбородок куда-то провалился. Иногда он вставал с кровати и бесцельно бродил по дому, а его сильные руки висели вдоль тела и тряслись. Ты понимаешь, откуда берутся суеверия о вселившемся демоне. Было похоже, что кто-то взял тело моего отца. Мне было пять лет, и я все помню. Очень хорошо помню. Он был как бы тот же, только дома его не было.

Потом наступило облегчение, и почти два года отец прожил нормально, а после снова сломался. Затем стало хуже, хуже и хуже. Потом опять внезапно полегчало, за этим последовал новый слом, а потом еще один. Он еще разбил машину, когда мне было около пятнадцати, то ли потому, что был слишком рассеянным, то ли хотел покончить с собой – кто знает? Все повторилось, когда я только поступила в колледж. Мне позвонили, пришлось пропустить экзамен и отправиться навестить его в больнице. У него забрали галстук и брючный ремень, все, что только можно. А через пять лет все повторилось сначала. И тогда он ушел на пенсию и перестроил всю свою жизнь. Он не работает, принимает массу витаминов, занимается физкультурой. Всякий раз, когда что-то расстраивает его, он выходит из комнаты. Кричит моя маленькая дочка? Он надевает шляпу и отправляется домой. Моя мама пережила все это вместе с ним, и, когда он здоров, он – отличный муж. В 1990-х он пережил десять хороших лет, пока в 2001 году инсульт не свалил его с ног».

Эва твердо решила избавить свою семью от подобных проблем. «Мне самой пришлось пережить пару ужасных эпизодов, – рассказывает она. – Когда мне было около 30, я очень много работала, слишком много на себя брала, сдавала работу, а потом неделю лежала в кровати, совершенно не способная что-то делать. Я принимала нортриптилин, но он ничего не давал, разве только лишний вес. Потом в сентябре 1995 года моему мужу предложили работу в Будапеште; нужно было переезжать, и, чтобы справиться с этим стрессом, я перешла на прозак. На новом месте я совершенно растерялась. Я или целыми днями лежала, или была совершенно невменяемой. Стресс от нахождения непонятно где, без друзей, а мужу приходилось работать по пятнадцать часов в сутки первое время, потому что готовилась какая-то важная сделка. К тому времени, когда все это закончилось, примерно через четыре месяца, я совершенно обезумела. Я вернулась в США, чтобы побывать у врачей, и стала принимать мощный коктейль: клонопин (Clonopine), литий, прозак. Невозможно было ни мечтать о чем-то, ни сделать что-нибудь интересное; я все время таскала с собой мешок с лекарствами. Именно таблетки отмечали мои утро, полдень, день и вечер, потому что я не замечала, как проходят дни. Прошло время, мне удалось наладить жизнь, я завела хороших друзей, нашла приемлемую работу и снизила прием лекарств, доведя дозу всего до пары таблеток на ночь. Потом я забеременела, отменила все лекарства и чувствовала себя превосходно. Мы вернулись домой, и, когда родился ребенок, все эти чудесные гормоны улетучились, а ухаживая за ребенком – я год толком не спала – я снова начала проваливаться. Но я твердо решила, что моя дочь от этого не пострадает. Я принимаю депакот (Depakote), который, как мне кажется, меньше затормаживает и который можно принимать кормящим матерям. Я делаю все, чтобы моя дочь росла в стабильном окружении, чтобы мне не приходилось исчезать или все время выходить из дома».



За моим вторым срывом последовали два благополучных года. Я был доволен и радовался тому, что доволен. Затем, в сентябре 1992 года, я испытал, каково быть брошенным, причем тем человеком, с которым я надеялся прожить всю жизнь. Мне было очень грустно; это была не депрессия, а именно глубокая печаль. Но вот через месяц я поскользнулся на лестнице в собственном доме и сильно вывихнул плечо, разорвав к тому же мышечную ткань. Я отправился в больницу. Я пытался втолковать врачам «скорой помощи», а потом в приемном покое, как мне важно не допустить рецидива депрессии. Я рассказал, как камни в почке запустили предыдущий эпизод. Я клялся заполнить все мыслимые формы и анкеты, ответить на все вопросы, хоть по колониальной истории Занзибара, если они облегчат физическую боль, которая так сильно действует на мою психику. Я объяснял, что имел несколько очень серьезных приступов, и умолял их посмотреть мою историю болезни. Однако получить обезболивание удалось только через час, но и тогда мне ввели слишком мало морфина, и боль не отпустила. Вывихнутое плечо – вещь самая простая, но мое вправили только через восемь часов после приезда в больницу. А некоторое облегчение боли произошло только через четыре с половиной часа, когда мне дали дилодид (Dilaudid), поэтому последние три с половиной часа я страдал не так сильно.

Пытаясь сохранить спокойствие на ранних стадиях всего этого кошмара, я попросил, чтобы ко мне пришел психиатр. Но врач, которая работала со мной, сказала: «Вывихнутое плечо – это больно, и вам будет больно, пока мы его не вправим, так что запаситесь терпением и не мешайте». А еще она сказала: «Вы совершенно не контролируете себя, злитесь, и я ничего не стану для вас делать, пока вы не возьмете себя в руки». Мне сказали, что «они не знают, кто я такой» и «не дают каждому сильное обезболивающее» и что я «должен дышать поглубже и представить, что я на пляже, что в ушах шумит море, а под ногами песок». Другой врач велел мне «взять себя в руки и перестать жалеть себя, потому что тут есть люди, которым гораздо хуже, чем вам». А когда я объяснил, что не так уж боюсь самой боли, что готов терпеть ее, но опасаюсь психических осложнений, мне заявили, что я «ребячлив» и «не готов сотрудничать». Тогда я сказал, что у меня в истории болезни психическое заболевание, а в ответ услышал, что в таком случае странно ожидать, что мои слова примут всерьез. «Я опытный профессионал, – сказала врач, – и я здесь, чтобы помочь вам!» Тогда я сказал, что я – опытный пациент, и то, что она делает, очень мне вредно, а она ответила, что я не учился на врача, потому она будет действовать согласно установленному порядку.

Я снова попросил консультации психиатра, но ее мне не предоставили. Отделения «скорой помощи» не располагают психиатрическими записями, и у них не было возможности проверить мои жалобы, несмотря на то, что я находился в той самой больнице, в которой работают все лечившие меня врачи, и мой психиатр в том числе. Похоже, в отделениях «скорой помощи» и травматологических пунктах считают, что если пациент говорит: «Я пережил тяжелую психотическую депрессию, спровоцированную сильной физической болью», это все равно что «мне нужен плюшевый медвежонок, иначе я не дам наложить мне швы». Стандартный учебник по оказанию неотложной помощи в США даже не рассматривает психиатрических аспектов соматических заболеваний. Никто в отделениях неотложной помощи не умеет справляться с психиатрическими жалобами. Так что я просил бифштекс в рыбном ресторане.

Боль нарастала. Пять часов боли как минимум в шесть раз болезненнее, чем один час боли. Я заметил, что физическая травма – один из самых частых факторов травмы психиатрической, и лечить первую так, чтобы вызвать вторую, – верх медицинского скудоумия. Разумеется, чем дольше длилась боль, тем сильнее она меня выматывала, тем сильнее перенапрягались мои нервы, и тем серьезнее становилось положение. Гематомы чернели, и вскоре мое плечо выглядело так, словно я позаимствовал его у леопарда. Когда наконец мне дали дилодид, я уже был не в себе. В отделении и в самом деле имелись люди с более серьезными, чем у меня, травмами; но почему же мы все должны были терпеть ненужную боль?

Через три дня пребывания в отделении «скорой помощи» я начал думать о самоубийстве точь-в-точь так же, как во время моего первого серьезного приступа. И если бы за мной 24 часа в сутки не присматривали родные и друзья, я дошел бы до такого уровня физической и психической боли, которого бы не смог перенести, и искал бы облегчения самого экстремального свойства. Я снова был деревом, которое оплетала лиана. Если вы видите крошечный росток, показавшийся из-под земли, и понимаете, что это лиана, вы легко вытащите его большим и указательным пальцами, и все будет в порядке. Если же дождаться, пока лиана крепко обовьется вокруг дерева, то вам понадобится пила или топор, а еще лопата, чтобы выкопать корни. И вряд ли вам удастся убрать лиану, не повредив хотя бы некоторые ветки дерева. Как правило, я самостоятельно справляюсь с мыслями о самоубийстве, но, как я объяснил, когда все закончилось, персоналу отделения, отказ принимать всерьез психиатрические жалобы пациента вполне способен превратить пустяковую, в сущности, травму вроде вывихнутого плеча в смертельно опасную болезнь. И если кто-то говорит, что страдает, персонал отделения «скорой помощи» должен реагировать адекватно. В нашей стране не редкость самоубийства по причине консерватизма врачей, похожих на тех, с кем я столкнулся в том отделении, считающих неспособность переносить боль (физическую и психическую) слабостью характера.

На следующей неделе я вновь развалился на куски. Я много плакал во время предыдущих эпизодов, но никогда так, как в тот раз. Я плакал все время, словно сталактит. Производить все эти слезы было невозможно утомительно, их было так много, что кожа у меня на щеках начала трескаться. Самые простые дела требовали колоссальных усилий. Помню, однажды я разрыдался, потому что в душе закончилось мыло. Я плакал оттого, что запала клавиша в моем компьютере. Все было для меня необычайно трудно. Например, поднять телефонную трубку было все равно, что выжать штангу в четыреста фунтов весом. От мысли о том, что нужно надеть не один, а два носка и два ботинка, я приходил в такое волнение, что возвращался в кровать. И хотя я не испытывал такой тревожности, как в предыдущие разы, паранойя нарастала: всякий раз, когда моя собака выходила из комнаты, я пугался, что она утратила ко мне интерес.

Этот срыв отличался еще одним кошмаром. Два предыдущих срыва произошли, когда я не принимал лекарства. После второго я смирился с тем, что буду пить таблетки постоянно, если хочу избежать последующих срывов. Считая эту цену оправданной, я постоянно принимал лекарства в течение четырех лет. И вот теперь я обнаружил, что прием эффексора, буспара и веллбутрина (Wellbutrin) не уберег меня от срыва. Что это могло значить? Работая над этой книгой, я встречал людей, которые, пережив срыв или два, начинали принимать лекарства и приходили в норму. Встречал я и таких, кто в течение года не пил одно лекарство, потом срывался, потом несколько месяцев не принимал другое, – таким не удавалось оставить депрессию в прошлом на безопасном расстоянии. Я верил, что отношусь к первой категории. И внезапно оказался во второй. Я наблюдал людей, у которых душевное здоровье наступало лишь эпизодически. Вполне возможно, что эффексор больше мне помогать не будет – люди нередко становятся невосприимчивы к таким лекарствам. Если так, то я попал в ужасную компанию. Я уже мысленно представлял, как принимаю год один препарат, потом год – другой, пока наконец не исчерпаю все доступные варианты.

Теперь я уже выработал определенные процедуры на случай срыва. Я знаю, каким врачам позвонить и что им сказать. Я знаю, когда нужно спрятать подальше бритвенные лезвия, но всеми силами продолжать гулять с собакой. Я обзвонил всех и прямо сказал, что у меня депрессия. Мои друзья, недавно поженившиеся, приехали и заботились обо мне два месяца: помогали пережить самые тяжелые часы дня, тревожность и страхи, рассказывали мне сказки, следили, чтобы я ел, разгоняли мое одиночество – они сделались моими самыми близкими людьми на всю жизнь. Из Калифорнии прилетел мой брат: он появился у меня на пороге как раз в самый тяжкий момент. Отец принял боевую стойку. И вот что меня спасло: нужно действовать быстро; иметь наготове врача; хорошо знать собственные симптомы; регулярно спать и принимать пищу, как бы трудно это ни было; сразу же купировать стрессы; заниматься физическими упражнениями; мобилизовать любовь.

Как только смог, я позвонил своему литературному агенту и сказал, что чувствую себя плохо и прерываю работу над этой книгой. Предупредил, что не представляю, как будет протекать моя болезнь. «Представьте себе, что вчера меня сбила машина, – предложил я, – и что я лежу в больнице на вытяжке и жду рентгеновских снимков. Кто знает, когда я снова смогу печатать текст?» Я принимал ксанакс, от которого чувствовал вялость и задыхался, потому что знал: если выпустить на волю тревожность, что сидела у меня в легких и в желудке, будет плохо. Я не потерял рассудок, объяснял я родным и друзьям, просто спрятал его и забыл куда. Я чувствовал себя Дрезденом во время войны, разрушенным городом, не способным защититься от бомб, которые падают и падают, оставляя остатки позолоты блестеть среди руин.

Плача и чувствуя себя от этого ужасно неловко, даже в лифте больницы, в которой находился кабинет моего психофармаколога, я отправился узнать, что можно сделать. К моему удивлению, психофармаколог не считал положение таким опасным, как видел его я. Он сказал, что не намерен отменить мне эффексор: «Он помогал вам долгое время, и нет никаких причин отказаться от него сейчас». Врач прописал мне зипрексу (Zyprexa) – антипсихотический препарат, купирующий тревожность. Он увеличил дозу эффексора, объяснив, что отказываться от помогающего вам лекарства стоит только в случае крайней необходимости. Однажды эффексор помог, так, может, если увеличить дозу, поможет снова? Он снизил дозу веллбутрина, потому что тот оказывает возбуждающее действие, а при моей тревожности возбуждение следует снижать. А от буспара мы отказались. Психофармаколог добавлял одно, уменьшал или отменял другое, вслушивался в мои ответы и описания моих ощущений и конструировал какую-то «правильную» мою личность, возможно, такую же, как раньше, а возможно, немного иную. Я многое уже попробовал и много читал о препаратах, которые принимал (правда, я избегал читать о побочных эффектах, пока не принимал препарат какое-то время; если знаешь побочные эффекты, то они почти наверняка появятся). И все же это была настоящая наука о запахах, оттенках и смесях. Психотерапевт помог мне пережить все эти эксперименты: искусник связывать время, он привел меня к успокаивающей вере в то, что будущее, более чем вероятно, будет равно прошлому.

Вечером того дня, когда я начал принимать зипрексу, я должен был читать лекцию о Вирджинии Вулф. Я люблю Вирджинию Вулф. Рассказывать о ней и читать вслух отрывки из ее произведений для меня все равно, что рассказывать о шоколаде и одновременно его есть. Я читал эту лекцию в доме моих друзей перед доброжелательной аудиторией из примерно пятидесяти человек. Это была благотворительная акция в пользу одной затеи, которая казалась мне полезной. В обычных обстоятельствах я, затратив минимум усилий, получил бы огромное удовольствие, к тому же «засветившись» на публике – а я люблю такие вещи, когда у меня нормальное настроение. Можно было ожидать, что лекция усугубит мои проблемы, но мне было так плохо, что она не могла ни добавить, ни убавить: мне было тяжело даже просто бодрствовать, а хуже уже не могло стать. Так что я приехал, вежливо поболтал с людьми за коктейлями, а потом поднялся и разложил свои записи. И вдруг почувствовал себя спокойным, таким чудовищно спокойным, словно высказывал свои мысли за обеденным столом, странным образом наблюдая извне, как я вполне связно говорю, сверяясь с написанным текстом о Вирджинии Вулф.

После лекции мы с друзьями и теми, кто все организовал, отправились ужинать в соседний ресторан. Народу было довольно много, причем достаточно разнородного, и простая вежливость поэтому требовала некоторых усилий, однако в обычных обстоятельствах это тоже стало бы удовольствием. Но в тот вечер мне казалось, что воздух вокруг меня густеет, становится клейким, перестает пропускать звуки, так что голоса присутствующих словно разбивались о его твердь, и их было очень трудно расслышать. Густота воздуха не давала мне даже поднять вилку. Я заказал лососину и вдруг начал понимать, что люди замечают мое состояние. Я помертвел, но не представлял, что предпринять. Такие ситуации всегда очень смущают, даже если знаешь, сколько знакомых принимали прозак и насколько спокойно присутствующие вроде бы относятся к депрессии. Все сидевшие за столом знали, что я пишу книгу на эту тему, многие читали мои статьи. Но это не помогло. Я мямлил и извинялся в течение всего ужина, как дипломат времен холодной войны. Я мог бы сказать: «Простите, что я немного не в фокусе, но я переживаю очередной раунд депрессии», но тогда все почувствовали бы себя обязанными расспрашивать о симптомах и пытаться подбодрить меня, а их уверения, конечно, усугубили бы депрессию. Я мог бы сказать: «Боюсь, я не успеваю ухватить вашу мысль, потому что каждый день принимаю пять миллиграммов ксанакса, но я, конечно, не пристрастился к нему, а еще я только что начал принимать другие антипсихотические препараты, надеюсь, с сильным седативным эффектом. Хорош ли ваш салат?» В то же время мне казалось, что если я ничего не стану говорить, люди поймут, в каком я состоянии.

Наконец воздух сделался таким твердым и ломким, что слова доносились до меня как сильный шум, и я никак не мог составить из них нечто связное. Возможно, вам приходилось, сидя на лекции, вдруг осознать, что уловить смысл вам удается, только напрягая внимание, а мысли ускользают в сторону, и, вернувшись, вы не всегда понимаете, что только что услышали. Логика нарушается. Так же было и со мной, но только буквально с каждой фразой. Логика ускользала от меня постоянно. Кто-то что-то сказал о Китае, но я не понял что. Мне показалось, что кто-то упомянул слоновую кость, но я не понял, тот ли это самый человек, который говорил о Китае, хотя знал, что китайцы делают вещи из слоновой кости. Кто-то спросил меня о рыбе – может быть, о той, что я ел? А разве я заказывал рыбу? Разве я люблю рыбалку? Или речь шла о китайской рыбе? Я слышал, как кто-то повторил вопрос (я опознал обрывок предложения, которое уже слышал), а потом глаза мои закрылись, и я спокойно подумал, как невежливо засыпать, когда кто-то задает тебе вопрос во второй раз. Нужно проснуться. Я оторвал подбородок от груди и улыбнулся, словно бы говоря: вы что-то сказали? На меня смотрели озадаченные лица. «Вы в порядке?» – снова спросил меня кто-то, и я ответил: «Возможно, нет». Тогда друзья взяли меня под руки и вывели из ресторана.

«Прошу меня извинить», – повторял я, смутно понимая, что у всех создалось впечатление, будто я накачался наркотиками, и жалея, что не объяснил, что у меня депрессия, что я принимаю кучу лекарств и не уверен, смогу ли продержаться весь вечер. «Прошу извинить» – и все вокруг повторяют, что извиняться не за что. Друзья спасли меня, отвели домой и уложили в кровать. Я снял линзы и попытался немного поболтать, чтобы вернуть уверенность в себе. «Ну, как вы?» – обратился я к другу, но он вдруг сделался расплывчатым, как Чеширский кот, и я отступил и провалился в сон, и проспал семнадцать часов, и снилась мне страшная война. Бог мой! Я позабыл интенсивность депрессии. Она поражает так глубоко, так сильно! Нас регулирует набор норм, никак от нас не зависящих. Нормы, в которых я был воспитан и которые установил сам для себя, достаточно высоки по мировым стандартам; если я не могу писать книги, я чувствую, что что-то со мной не так. У многих нормы гораздо ниже; у других – гораздо выше. Если, проснувшись утром, Джордж Буш понимает, что не способен быть лидером свободного мира, то с ним что-то не так. А многим, чтобы понимать, что они в порядке, достаточно просто жить, обеспечивая себя пропитанием. Пережить коллапс за ужином выходит далеко за установленные мною рамки.

Я проснулся, чувствуя себя чуть менее ужасно, чем накануне, хотя страшно жалел, что утратил над собой контроль. Выйти из дому казалось невероятным усилием, но я знал, что смогу спуститься по лестнице (хотя и не был уверен, что хочу это делать). Я смог отправить несколько электронных писем. Я провел мутный разговор с психофармакологом, и он посоветовал наполовину снизить дозу зипрексы и уменьшить дозу ксанакса. И я не поверил, когда к концу дня симптомы начали исчезать. К вечеру я был почти здоров и, словно рак-отшельник, вырос, и отбросил свою раковину, и бодро пополз к берегу, чтобы отыскать новую. И хотя впереди было еще много трудностей, я радовался тому, что выздоравливаю.

Таким был мой третий срыв. Он стал для меня откровением. В то время как первый и второй в острой форме занимали примерно по шесть недель, а в целом продолжались по восемь месяцев, третий, который я называю мини-срывом, было острым всего шесть дней и продлился примерно два месяца. К счастью, на меня очень хорошо подействовала зипрекса, и еще я осознал, что исследования, которые я проводил для этой книги – не знаю, принесут ли они пользу кому-нибудь еще, – оказались необычайно полезными для меня самого. Несколько месяцев мною по разным причинам владела печаль, я испытывал значительный стресс, однако, хотя и с затруднениями, но справлялся со всеми делами. Поскольку я уже знал о депрессии очень многое, я сразу же распознал точку перехода. Я нашел психофармаколога, умевшего правильно смешивать коктейли из лекарств. Я понял, что, если бы я начал принимать лекарства до того, как первый срыв смел меня на самое дно пропасти, я сумел бы обуздать мою первую депрессию до того, как она вышла из-под контроля, и избежал бы настоящего срыва. Если бы я не бросил принимать лекарства, которые помогли мне при том срыве, у меня не случился бы второй. К моменту, когда приближался третий, я уже твердо решил не повторять эту глупую ошибку.

Ремиссия после психической болезни требует поддержки: все мы время от времени переживаем физические и психические травмы, и наиболее уязвимые из нас имеют большие шансы получить рецидив перед лицом проблем. Долго прожить в относительной свободе гораздо легче, если аккуратно принимать помогающие тебе лекарства, сочетая это с успокаивающими, глубоко проникающими сеансами словесной терапии. Большинству людей с тяжелой депрессией требуется комбинация препаратов, иногда в необычных дозах. Им также требуется понимание их подвижных «эго», которое может обеспечить профессионал. Среди тех, чьи истории показались мне самыми трагичными, есть люди, страдавшие депрессией, которым бездумно выписывали разносортные пюлюли, а они отказывались от них, потому что из-за неверной дозировки они только облегчали симптомы, а не лечили болезнь. А самыми трагичными оказались рассказы тех, кто понимал, что лечится неправильно, однако их медицинские учреждения (HMO) или страховка не позволяли рассчитывать на что-то лучшее.



В моей семье часто рассказывают старую басню о семье бедняка, мудреце и козле. Семья жила в скудости и тесноте, девять человек в одной комнате, им нечего было есть, они носили лохмотья и дошли до крайней нищеты. Наконец глава семьи отправился к мудрецу и сказал ему: «Великий мудрец, мы так бедны, что умираем от голода. Мы живем в страшном шуме и духоте, невозможность остаться одному убивает наши души, и мы уже начинаем ненавидеть друг друга, и это самое ужасное. Что же нам делать?» На это мудрец ответил просто: «Возьмите козла, и пусть он живет в вашем доме один месяц. После этого все ваши проблемы решатся». Бедняк посмотрел на мудреца в изумлении: «Козла? Жить с козлом?» Но мудрец настаивал, а поскольку это был самый мудрый мудрец, бедняк решил сделать, как он сказал. В следующий месяц адская жизнь семьи стала совершенно невыносимой. Стало еще шумнее, вонь стала еще страшнее, никто и подумать не мог остаться наедине с собой. Есть стало совсем нечего, потому что надо было кормить козла, к тому же козел изжевал последние лохмотья. Месяц закончился, и бедняк в ярости бросился к мудрецу. «Мы прожили месяц с козлом. Это было ужасно! – закричал он. – Как мог ты дать нам такой дурацкий совет?» Мудрец понимающе кивнул и сказал: «А теперь избавьтесь от козла, и увидите, как спокойно и счастливо вы заживете».

Точно так же и депрессия. Если удается избавиться от депрессии, вы начинаете жить в мире и покое, и проблемы, с которыми приходится сталкиваться, в сравнении с ней кажутся незначительными. Я позвонил одному из тех, кого интервьюировал для этой книги, и вежливо начал разговор с вопроса о его самочувствии. «Ну, – ответил он, – спина болит, ногу подвернул, дети на меня злятся, дождь льет, кот умер, к тому же я на пороге банкротства. С другой стороны, у меня нет психиатрических симптомов, и поэтому я бы сказал: все чудесно». Мой третий срыв оказался тем самым козлом; он случился, когда я был недоволен многими обстоятельствами моей жизни, которые, как я разумом понимал, вполне возможно было изменить. Когда я прорвался через него, мне хотелось устроить праздник, чтобы отметить радость моей суматошной жизни. Я был на удивление рад, по-настоящему счастлив вернуться к этой книге, которую отложил на два месяца. Но все-таки это был срыв, и случился он, когда я принимал лекарства, и с тех пор я не чувствую себя в безопасности. На последних этапах работы над книгой я ощущал острые приступы страха и одиночества. Это были не срывы в точном смысле слова, но иногда, закончив страницу, я вынужден был полчаса восстанавливаться после собственных слов. Иногда мне хотелось плакать; иногда я испытывал тревожность и день-другой проводил в кровати. Думаю, это достаточно точно отражает, как трудно писать о депрессии и как сильно я не уверен в том, что со мной будет дальше. Я не чувствую себя свободным; и я не свободен.

Я отлично справляюсь с побочными эффектами. Мой психофармаколог – специалист по их устранению. Я ощущаю кое-какие побочные эффекты в половой сфере – несколько сниженное либидо и слишком долгое время наступления оргазма. Несколько лет назад я добавил веллбутрин, он несколько повысил мое либидо, хотя и не до нормального уровня. Психофармаколог на период обострения побочного эффекта рекомендовал мне виагру, а потом добавил дексамфетамин, усиливающий половое влечение. Мне кажется, это помогает, хотя я завожусь с пол-оборота. Мое тело, похоже, работает по сменам, которые я не в состоянии отличать: сегодня все отлично, а завтра может случиться сбой. Зипрекса обладает седативным действием, и я сплю слишком много, по десять часов в сутки, а на случай, когда я разволнуюсь и не могу сомкнуть глаз, у меня есть ксанакс.



Рассказывать друг другу о депрессивных срывах – очень интимное дело. Мы с Лорой Андерсон разговаривали ежедневно почти три года подряд, и во время моего третьего срыва она очень помогла мне. Она появилась в моей жизни из ниоткуда, и между нами сразу же возникла странная близость: через несколько месяцев после ее первого письма я чувствовал, будто знаю ее всю жизнь. И хотя наше общение – чаще всего по электронной почте, редко по телефону и всего один раз лично – не имело ничего общего с остальной моей жизнью, я очень привык к нему, можно сказать, пристрастился. Своим развитием это напоминало любовные отношения: открытие, узнавание, экстаз, усталость, возрождение чувств, привычка, наконец, основательность. Иногда, особенно в начале нашего знакомства, когда Лора возникала слишком часто или ее было слишком долго, я восставал против нее и пытался сократить контакты, но скоро в те редкие дни, когда я не получал от нее весточки, мне стало казаться, что я не поел вовремя или не спал ночь. Лора Андерсон страдает биполярным расстройством, но ее маниакальные эпизоды гораздо менее выражены, чем депрессивные, и гораздо легче контролируются – такое состояние все чаще называют биполярным расстройством второго типа (биполярным расстройством с преобладанием депрессивных фаз). Она из тех людей, кого, несмотря на внимательное лечение и контроль за поведением, всегда подкарауливает депрессия. День она свободна от нее, на другой нет, и ничего с этим поделать нельзя.

Первое письмо она прислала мне в январе 1998 года. Письмо было исполнено надежды. Она прочла мою статью о депрессии в журнале и почувствовала родственную душу. Она дала мне номер домашнего телефона и разрешила звонить в любое время, как только мне захочется. Она приложила список музыкальных альбомов, которые помогли ей пережить трудные времена, и порекомендовала книгу, которая, как ей казалось, найдет отклик в моей душе. Она жила в Остине (Техас), потому что там жил ее бойфренд, но там ей было скучно и одиноко. Из-за сильной депрессии она не могла работать, хотя ее интересовала госслужба, и она надеялась устроиться в администрацию штата. Она рассказала, что принимала прозак, паксил, золофт, веллбутрин, клонопин, буспар, валиум, либриум, ативан (Ativan) и «конечно, ксанакс», а сейчас принимает еще депакот и амбиен (Ambien). У нее проблема с наблюдающим психиатром «значит – правильный ответ! – марш к врачу номер 49!» Что-то в ее письме привлекло меня, и я ответил со всей теплотой, на какую способен.

Следующую весточку я получил в феврале. «Депакот себя не оправдал, – писала она. – Я расстроена из-за провалов в памяти и трясущихся рук. Все время забываю зажигалку. Минут 40 уходит на то, чтобы достать сигареты и взять пепельницу. Меня огорчает то, что на самом деле расстройство мультиполярное, и лучше бы Леви-Стросс не привлекал нашего внимания к бинарным противоположностям. Бином, бинокль – вот и все, что я знаю с приставкой “би”. Я уверена, что оттенков черного не меньше 40, и не намерена видеть все это так линейно. Мне скорее кажется, что это круг, цикл, колесо которого вращается слишком быстро, и желание смерти может проскользнуть между его спицами. Я хотела лечь на обследование, однако я повидала уже достаточно больниц и знаю, что мне не разрешат взять с собой ни стереосистему с наушниками, ни ножницы, чтобы сделать валентинки, что я буду скучать по моим собакам и особенно сильно по Питеру, моему бойфренду, который любит меня, несмотря на рвоту, вспышки гнева, отсутствие покоя и секса. И я знаю, что меня положат в холле рядом с сестринским постом или запрут в палате для суицидальных больных, и так далее. Нет уж, спасибо. Я совершенно уверена, что с лекарствами, которые смогут удержать меня на экваторе – то есть между двух полюсов, – все будет хорошо».

С наступлением весны ее настроение улучшилось. В мае она забеременела и была в восторге, что у нее будет ребенок. Однако она узнала, что депакот винят в spina bifida (расщеплении позвоночника), что может повлиять на неправильное развитие мозга. Лора отказалась от него, но тревожилась, что сделала это слишком поздно, это вывело ее из равновесия, и вскоре она написала мне: «И вот я сижу в черном ступоре после аборта. Думаю, вернуться к лекарствам – для меня наилучший выход. Я пытаюсь заставить себя не злиться и не отчаиваться, но все это так несправедливо! Сегодня в Остине чудесный солнечный день, дует легкий ветерок, и я гадаю, отчего мне так пусто. Понимаете? Все, даже нормальная реакция на что-то неприятное – вгоняет меня в страх: а вдруг случится депрессия? Я нахожусь в густом и мрачном валиумном тумане, голова болит, и нет сил больше плакать».

Через десять дней она написала снова. «Я стабилизировалась – может быть, на более низком уровне, чем хотела бы, но тревожиться не о чем. Я снова сменила врача и лекарства – с депакота перешла на тегретол (Tegretol) плюс немного зипрексы, чтобы усилить эффект от тегретола. Зипрекса реально меня подавляет. Психические побочные эффекты при душевной болезни – это просто оскорбление! Думаю, при всей этой куче лекарств я могла бы получить степень продвинутой депрессантки. И все же я заработала какую-то странную амнезию: проходит час, всего лишь какой-то час, – и я уже не помню, какой страшной бывает депрессия, когда прокладываешь себе путь через бесконечные минуты. Я так устала, так измучилась, что не могу представить, какой буду, когда выздоровею, – что для меня нормально и приемлемо».

«Осознание себя предполагает предоставление другим возможности слишком глубоко проникать в твою личность, – написала она через несколько дней. – Как результат, многие друзья, с которыми я познакомилась в последние восемь или девять лет, стали не более чем случайными знакомыми. Одиночество нарастает, и я чувствую себя по-идиотски. Вот я позвонила очень близкой (и требовательной) подруге из Западной Виргинии, которая жаждала объяснений, почему я не приехала навестить ее и ее новорожденного младенца. Что ей сказать? Что очень хотела поехать, но не смогла, потому что лежала в психиатрической больнице? Так деградировать очень унизительно. Если бы знала, что меня не разоблачат, я бы врала. Изобрела бы какой-то приемлемый излечимый рак, который люди в состоянии понять, который их не пугает и не заставляет испытывать неловкость».

Назад: Глава первая. Депрессия
Дальше: Глава третья. Лечение