Книга: Эта короткая жизнь. Николай Вавилов и его время
Назад: Первая любовь
Дальше: Драма идей

Гонка за лидером

1.
Селекционную лабораторию в Петровке Дионисий Леопольдович Рудзинский основал в 1903 году. Здесь он начал – первый в России – работы по селекции пшеницы, овса и картофеля методом искусственного отбора; затем к этим культурам он добавил горох. На лабораторию почти не отпускали средств, весь штат ее составляли два полуграмотных рабочих. Однако уже в 1906 году Рудзинский высеял первые перспективные сорта. Два года спустя, на Всероссийской выставке в Петербурге, ему была присуждена Большая золотая медаль.
Селекционная лаборатория превращается в станцию, получает права гражданства. У заведующего появляется заместитель Сергей Иванович Жегалов – очень дельный помощник. Он прошел подготовку в Австрии у профессора Чермака (одного из переоткрывателей законов Менделя), в Германии у фон Рюмкера, в Швеции – на знаменитой Свалёвской селекционной станции.
Появилось у Рудзинского и несколько молодых научных сотрудников – из числа студентов и только что закончивших Петровку.
Николай Вавилов пришел на станцию в разгар строительства. Возводилось главное двухэтажное здание: первый этаж предназначался для рабочих помещений, на втором – квартиры директора и его заместителя, комнаты для практикантов. Возводился сарай с сушильными и амбарными помещениями. На станции разрабатывались научные методы селекции, здесь обучали студентов…
В сравнении с ведущими профессорами Петровки Рудзинский не производил впечатления крупного ученого. Причиной тому была не узость кругозора и не ограниченность познаний, а упорное нежелание сознавать, насколько значительна его роль в нарождавшейся новой науке – селекции. В автобиографии, написанной много лет спустя, Рудзинский даст себе такую оценку: «С рождения моя память ограничена, я не мог иметь широкой научной эрудиции, мало читал и мало написал».
Лидия Бреславец вспоминала, как Рудзинский совершенно серьезно рассказывал своим молодым сотрудникам, что недавно перелистывал старые журналы, углубился в одну статью и поразился: как можно писать такую ерунду? Посмотрел фамилию автора – оказалось, работа его собственная!..
Важное значение Рудзинский придавал семинарам, проводил их еженедельно, по четвергам. Они помогали студентам и сотрудникам быть в курсе новейших достижений мировой селекции. Восемь – десять человек были их постоянными участниками, почти все стали крупными учеными: профессорами, докторами наук, создателями ценных сортов.
Николай Вавилов на семинарах выступал чаще и глубже других. Шеф, старавшийся быть серьезным, не мог удержать довольную улыбку и нередко признавался, что большую часть литературы по излагаемому вопросу узнал только из доклада Вавилова.
Много позднее Рудзинский ему писал: «Мне очень совестно, когда Вы называете меня своим учителем. Ведь мы лишь совместно работали на станции самостоятельно, и я во много раз заимствовал больше от Вас, чем [Вы] от меня, и вообще на дне горький осадок, что я очень мало давал от себя моим сотрудникам, требуя от них большой работоспособности, которой я был тогда одержим».
Между Вавиловым и Рудзинским установились близкие отношения. Но задачи, которые ставил перед собой Вавилов, были гораздо шире того, что давала ему Селекционная станция Петровки.
2.
На Первом съезде селекционеров России, который состоялся в Харькове в январе 1911 года, Николаю удалось поговорить с Робертом Эдуардовичем Регелем, заведующим питерским Бюро по прикладной ботанике. Регель был одним из организаторов съезда и выступил на нем с программным докладом – о научных основах селекции.
Николай просил Регеля принять его в Бюро временным практикантом. Тот выслушал его вежливо, но довольно холодно. Сослался на загруженность сотрудников и тесноту помещений, но обещал «посодействовать».
Летом, в разгар сельскохозяйственного сезона, было не до поездки в Петербург: слишком большие дела развернул Вавилов в Петровке по исследованию болезней и иммунитета растений. Но осени ждал с нетерпением.
18 октября он решился напомнить Роберту Эдуардовичу о своей просьбе. Тщательно продумал и несколько раз переписал письмо. Чтобы без помарок. Сквозь щеголеватость завитков и каллиграфическую стройность с трудом угадывается его стремительный почерк: «При личном интересе к вопросам прикладной ботаники, помимо привлекательности работ Бюро, руководимого Вами, к устремлению в Бюро побуждает и то обстоятельство, что собственно прикладная ботаника почти не представлена у нас в Институте, да и вообще в Москве.
<…> Сознавая ясно загруженность Бюро работой, лично постарался бы быть возможно меньше в тяготу работникам Бюро. Необходимейший инструментарий (лупа, микроскоп) захватил бы с собою. С всевозможными неудобствами мирюсь заранее».
Письмо отправлено. Николай ждет ответа.
А Регель медлит. Ему надо выяснить, приступит ли к занятиям другой практикант, которому уже обещано. В Бюро и в самом деле тесно. Благодаря настойчивости Регеля работа год от года расширяется, число сотрудников растет, библиотека пополняется, семенные и гербарные материалы стекаются со всей России, идут поступления из-за границы. Роберт Эдуардович давно уже добивается перевода Бюро в более обширное помещение. Это и произойдет через два года, когда оно переместится на Васильевский остров, в дом Петрова, на углу набережной Макарова и 2-й линии, где ему отведут нечто вроде просторной двухъярусной квартиры на 5-м и 6-м этажах. А пока оно ютится на Выборгской стороне, в своем изначальном пристанище.
О создании Бюро по изучению возделываемых растений России мечтал еще отец Роберта Эдуардовича – Эдуард Людвигович фон Регель, крупный ботаник, автор более тысячи (!) научных работ, директор Санкт-Петербургского ботанического сада. Неожиданная смерть в 1892 году не позволила ему осуществить эту мечту, но уже через два года Бюро было создано – под руководством преемника Регеля-отца, профессора Александра Федоровича Баталина.
Но при нем Бюро не смогло развернуть работу: на него не ассигновали никаких средств, у заведующего не было ни одного помощника. Да и возглавлял он Бюро только два года: ранняя смерть оборвала его деятельность. Заведующим стал Иван Парфеньевич Бородин, профессор ботаники Санкт-Петербургского земледельческого и лесного института, будущий академик и вице-президент Академии наук. Он приютил Бюро при своей кафедре, а частью у себя на квартире. В числе многих обязанностей руководство Бюро по прикладной ботанике не было для него главным, но он сумел добиться ставки научного сотрудника Бюро и пригласил на эту должность Роберта Эдуардовича Регеля – младшего сына покойного директора Ботанического сада.
Бородин знал Регеля-младшего как перспективного молодого ученого, получившего отменное образование в России и за границей. По совету Бородина он приступил к изучению ячменя. Такой выбор объяснялся двумя обстоятельствами: тем, что ячмень – это культура с большим разнообразием форм, исследователю было где развернуться; и тем, что скромные финансовые возможности Бюро не позволяли взяться за главный хлеб Земли – пшеницу: у нее было еще большее разнообразие форм, требовался значительно больший размах работы.
В 1904 году Бородин передал руководство Бюро Регелю. Через год Ученый комитет при министерстве сельского хозяйства утвердил его в этой должности.
Роберт Эдуардович отличался большой методичностью в работе. Он рыл нору с настойчивостью трудолюбивого крота. Его работа по ячменю шла столь успешно, что уже в 1906 году Бюро удостоилось Почетного диплома на Всемирной выставке в Милане. Это была высшая награда. Регель добился ассигнований на аренду небольшого помещения на Выборгской стороне, тогдашней окраине Петербурга. Благодаря его настойчивости финансирование работ с каждым годом росло; с 1907 по 1914 год оно было увеличено в 30 (!) раз. Появились научные сотрудники, взявшиеся за изучение отдельных культур: пшеницы – К.А.Фляксбергер, овса – Д.И.Литвинов, сорных трав – А.И.Мальцев, луговых растений – В.А.Кузнецов, бобовых – П.И.Мищенко. Появились практиканты – постоянные и временные. Были основаны опытные станции в разных почвенно-климатических зонах страны, их работу надо было направлять и координировать.
В помещении становилось все теснее. Расширяющаяся библиотека выползла из отведенной под нее комнаты в коридор. Канцелярия ютилась в передней.
Регель ни в чем не терпел небрежности. Требовал, например, чтобы сотрудник, изучающий «свое» растение, коробки с семенами красил в строго определенный цвет. Пшеничник Фляксбергер уставлял стеллажи красными коробками, специалист по овсам Литвинов – зелеными, сам Регель – синими. Эта внешняя форма отвечала всему смыслу, содержанию их работы. Они приводили в порядок сортовой материал российских полей.
Необычайный хаос, пестрота царили на этих полях, еще почти не тронутых наукой. Крестьяне, да и помещики не вели направленного отбора, сеяли что попало, и вот образцы этих пестрых посевов поступали в Бюро. Здесь их разбирали по видам, разновидностям, сортам, раскладывали по коробкам, тщательно надписывали и наклеивали этикетки. Только при большой четкости и идеальном порядке можно вести такую работу.
Так мог ли Регель допустить, чтобы в Бюро толклись лишние люди – без определенных рабочих мест? Вавилов способный юноша – Регель навел справки. Он готов даже сделать для него исключение. Но ведь это создаст нежелательный прецедент…
Наконец, выясняется: один из уже принятых практикантов приехать не сможет. Вавилов получает долгожданный ответ: «Весьма охотно мы предоставим именно Вам занятия у нас в Бюро <…>. Свободный микроскоп у нас имеется. Если бы Вы могли привезти с собою препаровальную лупу, было бы хорошо».
3.
Николай начал с пшеницы, то есть с «красного» кабинета Константина Андреевича Фляксбергера – человека спокойного и невозмутимого. «Он целые дни, а подчас и ночи, как некий гном, просиживал над изучением остей, пленок, соломы, рылся в литературе, в полевых журналах и все добытые материалы заносил в колоссальную книгу, без которой и вне которой его невозможно было представить». Так писал о Фляксбергере К.И.Пангало – первый летописец Бюро по прикладной ботанике.
Листая эту «пшеничную энциклопедию», Вавилов с удивлением убеждался, что ему «оказалось многое уже известным».
Многое, но, конечно, не всё: «Выяснил несколько деталей при определении пшениц. <…> Заведующий пшеницей в Бюро Фляксберг[ер] – чистый ботаник, систематик, очень осторожный в выводах и обобщениях. Беседы с ним – интересны».
Как далеко ушел он в понимании того, что по-настоящему интересно в науке, с тех пор, когда завороженно вбирал в себя лекции Худякова! Не с таким ученым, который извергает феерические умозрения, а с педантичным и осторожным Фляксбергером, вечно вставляющим в свою речь все эти «может быть…», «есть некоторые основания полагать…», «не исключено, что…», «хотя, с другой стороны…» – вот с кем теперь интересно ему беседовать! Только «жаль, что он страшно занят», и потому не удается обсудить с ним «наиболее серьезный вопрос», который интересует Вавилова: «…выяснить, какой смысл имеет вся их работа, какой смысл имеет втискивание форм в ту или иную искусственную классификацию, не имеющую, как сам Фл[яксбергер] признает, никакого отношения к родству и генезису растений…»
Выходит, не исчезла в нем все же худяковская жилка! Ему нужны выводы и обобщения – конечно, осторожные, конечно, строго обоснованные, но от этого не менее широкие, не менее «философские»!
Ости, пленки, солома – всё это нужно, необходимо. Но не само по себе. Должен же быть внутренний смысл в детально разработанной классификации, делящей растения на роды, виды, разновидности, сорта. Должна же быть какая-то связь между сортами одной разновидности и принципиальное отличие их от сортов другой разновидности. Не только внешнее – в этом, при известной опытности, нетрудно разобраться, хотя и «систематики Бюро часто не уверены в некоторых признаках». Но и внутреннее. То, что связано с историей растения, его эволюцией, родством и генезисом, то есть с происхождением форм!
Роясь в библиотеке Бюро, Николай обратил особое внимание и даже перевел с английского брошюру Аарона Ааронсона о найденной им дикой пшенице двузернянке, которую автор считал родоначальницей культурной пшеницы.
Кто такой Аарон Ааронсон, Вавилов еще не знал. Узнает впоследствии, когда побывает в Палестине и получит в подарок книгу его посмертно изданных дневников…
Аарон Ааронсон родился в Румынии. Ему было шесть лет, когда семья иммигрировала в Палестину – далекую, заброшенную провинцию Оттоманской империи. Это была знойная полупустыня с редким кочевым населением и еще более редкими вкраплениями маленьких сельскохозяйственных поселений, крайне скудных из-за нехватки воды.
Французский посол в Турции владел земельной собственностью вблизи поселения Гиват Замарин. Земля пустовала, и посол позволил еврейским переселенцам ее осваивать.
Положение переселенцев было бедственным, отношения с соседями-арабами напряженными, стычки нередко кончались кровопролитием. Евреи уже готовились покинуть негостеприимный поселок, но на помощь пришел барон Эдмон Ротшильд. Он финансировал рытье колодцев, устройство виноградников и строительство винного завода. Поселок стал расти и благоустраиваться. Постепенно он превратился в небольшой городок Зихрон-Яаков, названный так в честь отца Эдмона Ротшильда – Яакова.
В школе Аарон Ааронсон был лучшим учеником, хотя должен был помогать отцу в полевых работах, а матери – воспитывать младших братьев и сестер. Его успехи в науках были столь значительны, что его направили во Францию – в сельскохозяйственный институт, где он учился на счет, конечно, того же барона Ротшильда. Проучился только два года, так как Ротшильд, оценивший его способности, отправил его назад в Палестину – инструктором по сельскому хозяйству в Метуле, новом поселении, основанном на земле, купленной у прежнего владельца тем же Эдмоном Ротшильдом.
Еврейские переселенцы, в основном из России, где они подвергались гонениям и задыхались в черте оседлости, были одержимы стремлением к земледельческому труду. Но урожаи были слишком скудными, прокормиться продуктами своего труда могли лишь немногие. Выручала помощь финансовых магнатов, поддерживавших идею создания еврейского национального очага на исторической родине: Ротшильдов, Варбургов, Шиффов. Благотворительность распределяло руководство так называемого старого иьиува; оно требовало строгого соблюдения религиозных норм и запретов. Семья Ааронсонов принадлежала к новому ишуву, то есть к менее ортодоксальным переселенцам, светским, стремившимся к политической и экономической независимости Палестины.
Один из главных путей к этому состоял в повышении продуктивности сельскохозяйственного производства.
Аарон Ааронсон много ездил по Палестине и прилегающим провинциям Оттоманской империи (нынешние Сирия, Ливан, Иордания), собирал местные растения, образцы почв, изучал геологическое строение, особое внимание уделял поиску источников воды.
В одном из таких путешествий, в 1906 году, на горе Ермон, он наткнулся на заросли дикой пшеницы двузернянки, Triticum dicoccoides. По описанию Ааронсона, дикая двузернянка была неприхотлива и засухоустойчива, росла чуть ли не на камнях.
Вот прародитель главного хлеба земли, а может быть, и вообще земледелия!
Публикация об этом открытии вызвала сенсацию в ученом мире.
В 1909 году Ааронсон, по приглашению Департамента земледелия США, отправился за океан. Огромное значение открытого им дичка, как родоначальника культурной пшеницы, подтвердил ведущий специалист американского Бюро растениеводства О.Ф.Кук. Ааронсону удалось заинтересовать своим открытием финансовых магнатов и получить средства на создание сельскохозяйственной опытной станции, которую он и основал в маленьком прибрежном поселении Атлит, недалеко от Хайфы.
Познакомившись с брошюрой Ааронсона, Николай Вавилов писал из Питера Кате Сахаровой: «В ней много нового и интересного. Автор – геолог и, производя исследования в Сирии и Палестине, нашел целые поля дикой двузернянки и дикого ячменя. Эта двузернянка признается всеми авторами за родоначальника пшеницы. <…> Я выписал эту брошюру, но она придет месяца через 1,5–2, и тогда пошлю тебе ее с переводом, так как в ней очень ценное – фотографии. Попробую написать Aaronson’y письмо, не вышлет ли двузернянку».
Вероятно, Николай тогда Ааронсону не написал. А если бы написал, то, скорее всего, ответа бы не получил. Слишком крупные события разворачивались в Оттоманской империи и вокруг нее, и всё это прямо касалось судьбы евреев Палестины. А для Аарона Ааронсона ботаника и агрономия были не целью, а только одним из средств для создания на исторической родине «национального очага» – так это тогда называлось.
В 1908 году в Оттоманской империи произошел государственный переворот. Султан Абдул-Гамид II был свергнут, на смену ему пришел неустойчивый «конституционный» режим младотурок. Был учрежден парламент, стали проводиться либеральные реформы. И в то же время усилились гонения на «неверных» – в особенности на армян, греков, других христиан, стремившихся освободиться от турецкого владычества.
Положение евреев Палестины становилось все более опасным и уязвимым. В руководстве ишува не было единства, как его не было и в международных сионистских кругах. Британские сионисты поддерживали политику своего правительства, германские – своего. Руководство ишува боялось каких-либо действий и даже высказываний, которые могли бы спровоцировать карательные меры властей. А Ааронсон считал, что властям надо противодействовать, надо добиваться освобождения Палестины от турецкого господства.
Летом 1915 года – уже шла мировая война – в Палестине и на прилегающих территориях случилось страшное стихийное бедствие: невиданное по масштабу нашествие саранчи уничтожило всю растительность. То, что еврейское и арабское население терпело бедствие, власти особенно не беспокоило, но саранча подрывала боевую мощь воинских частей: их нечем было кормить. А по другую сторону Суэцкого канала стоял британский экспедиционный корпус, готовившийся к вторжению в пределы Оттоманской империи.
Турецкие власти обратились к Аарону Ааронсону: как биолог и агроном, он должен был изыскать меры борьбы с саранчой. Ааронсон поставил два условия. Во-первых, власти должны освободить его безвинно арестованного друга Абсолома Файнберга и, во-вторых, предоставить ему и его помощникам неограниченную возможность путешествовать по стране.
То и другое было исполнено.
Попутно с изысканием мер борьбы с саранчой Ааронсон исследовал геологию и гидрологию обширной территории, конечно, собирал образцы растений, а также… собирал сведения о расположении войск, их численности, вооружении, боеготовности. Им, его другом А.Файнбергом и сестрой Сарой была создана разведывательная сеть НИЛИ.
Шпионскую информацию они шифровали и передавали британцам. Два года спустя Ааронсон сумел отплыть якобы в нейтральную Америку, но по пути, когда корабль остановился в британском порту, сделал так, что англичане его «взяли в плен». Он добился встреч с высокими чинами британской разведки и министерства иностранных дел. Убеждал их, что располагает информацией, которая поможет разгромить Турцию и вывести ее из войны, но поставил условие: Британия должна дать обещание, что будет содействовать созданию в Палестине еврейского национального очага.
Из Лондона его нелегально переправили в Египет, где располагался британский экспедиционный корпус. В Каир к нему нелегально приезжала сестра Сара. Аарон убеждал ее остаться в Египте, но она вернулась домой. Вскоре власти напали на след НИЛИ. 1 октября 1917 года в поселок нагрянул отряд полиции. Сара была арестована. Ее избивали четыре дня, она никого не выдала, а только кричала в лицо истязателям:
– Вы – кровожадное зверье! Мы, слабые женщины, защитим наш народ, мы не позволим сделать с нами то, что вы сделали с армянами. А своими руками вырою вам могилу. Вы поздно спохватились, вам не добиться успеха. Вы проиграли войну. Я отомстила вам за армян, вы будете прокляты, пока мир будет существовать.
Ничего не добившись от Сары и других арестантов, их решили переправить в Хеврон – для более «профессиональных» допросов. Узнав об этом, Сара сказала, что должна сменить окровавленную одежду. Под конвоем вооруженного солдата она пришла к себе в дом, а охранник, коему, вероятно, была дана или обещана взятка, в дом вместе с ней входить не стал. Оставшись одна, она быстро написала письма, потом зашла в ванную, достала из тайника пистолет, который не был найден при обыске. Из опасения, что не выдержит дальнейших пыток, она выстрелила себе в рот… Несколько дней умирала в невероятных мучениях. Вошла в историю как еврейская Жанна д’Арк…
В 1919 году на Версальской мирной конференции решалось политическое устройство послевоенного мира. Участвовало 27 стран. Конференция, с перерывами, длилась целый год: согласовать различные интересы было очень непросто.
По знаменитой декларации Бальфура, Британия, ставшая протектором Палестины, обязалась «с одобрением рассматривать вопрос о создании в Палестине национального очага для еврейского народа и приложить все усилия для содействия достижению этой цели». Аарона Ааронсона декларация Бальфура устраивала только частично. Хорошо зная местные условия, он добивался того, чтобы границы «национального очага» были четко определены. В них должны входить истоки реки Иордан и другие источники пресной воды: без этого, по его понятиям, «национального очага» не могло получиться. Он составил подробные карты, собрал мешки документальных материалов.
15 мая Аарон Ааронсон, на маленьком двухместном самолете, вылетел из Лондона в Париж, чтобы представить участникам Версальской конференции свой проект устройства «подмандатной» Палестины.
Самолет до Парижа не долетел. То ли из-за резко ухудшившейся погоды, то ли из-за неполадок в моторе он потерял управление и разбился. Летчик и пассажир погибли. Подозрение в том, что авиационная катастрофа была подстроена британскими властями, чтобы Аарон Ааронсон со своим проектом не появился на конференции, вот уже почти столетие интригует историков. Как бы то ни было, он пережил свою героиню сестру только на полтора года.

 

В 1912 году, детективные приключения Ааронсона были еще впереди. Но и впоследствии, когда Николаю Вавилову о них станет известно, дикая двузернянка его будет интриговать куда больше, чем неординарная судьба ее первооткрывателя.
Поистине символично, что, скороговоркой сообщив Кате об обширной литературе, которую он осваивал в библиотеке
Бюро по прикладной ботанике, он подробнее всего остановился на брошюре Ааронсона. Ведь он еще не знал, что происхождение культурных растений станет главным делом его жизни. Пока он лишь искал ответ на «наиболее серьезный вопрос», который так не терпелось ему обсудить с К.А.Фляксбергером.
Ну а если бы ему удалось потолковать с Константином Андреевичем о происхождении главного хлеба земли, то он узнал бы, что «заведующего пшеницей» такие вопросы не занимают. Зачем ботанику-систематику пускаться в воображаемые путешествия вглубь тысячелетий и разгадывать, как, где, когда и какие именно формы дикой пшеницы первоначально вводились в культуру? Вполне хватает возни с остями да пленками. Таков примерный смысл ответа, который Николай услышал бы от Константина Андреевича. И еще – предостережение юному коллеге: ученому не подобает заниматься гаданиями. Только факты! Строго проверенные! И чрезвычайная осторожность в выводах…

 

Покончив с пшеницей, Вавилов принялся за ячмень – в «синем» кабинете Роберта Эдуардовича Регеля. Потом за овес – в «зеленом» Литвинова. Потом за сорняки – у Александра Ивановича Мальцева, человека резкого, порывистого, «с всегда горячим, повышенным тоном речи», как писал о нем Пангало.
Вавилов переходил из одного кабинета в другой, от одного раздела библиотечного каталога к другому. И все время чувствовал за спиной сдержанное недовольство Регеля.
«Маленькую черточку, а, м.б., она и очень крупная в Бюро прикладной ботаники, отмечу – это резкая дифференциация труда <…> работа имеет, пожалуй, форму фабричного, точнее – капиталистического предприятия. Этим объясняется большая продуктивность Бюро. Лозунг здесь “Спасение в специализации”. Больше чем одно растение (пшеница, овес, ячмень) один человек не может охватить. Моя комната рядом с регелевской, и я сижу и слышу каждый день этот лозунг, который Регель повторяет при каждом удобном случае, и выслушиваю анафемствование “энциклопедизму”. Идеал работника Регеля – это скромный, трудолюбивый, аккуратный сотрудник, специализировавшийся, ну, например, на определении плёнчатости ячменя». Сообщив всё это Кате, он с иронией заключал: «Сижу и ежусь. “Торе вам, энциклопедистам”, “Горе вам, стремящимся объять необъятное, совместить несовместимое”».
Николай не ограничивался одной культурой.
Ежился под суровым взглядом Регеля, но поступал по-своему.
И никто не мог бы его переупрямить.
Это был характер. Тот самый, негнущийся стержень его, казалось бы, мягкой, податливой натуры…
Ему надо было понять смысл искусственной классификации. Связать ее с родством и происхождением растений. А коль скоро речь шла о культурных растениях, то – с происхождением самого земледелия. Для этого нужен очень широкий подход.
4.
Поработав день в Бюро по прикладной ботанике, он спешил в Бюро микологии и фитопатологии, которым руководил профессор А.А.Ячевский. Здесь он проводил «вторую половину дня», то есть вечера и ночи.
Попасть на стажировку к Ячевскому для Вавилова было ничуть не легче, чем к Регелю.
Лидия Бреславец вспоминала, что несколькими месяцами раньше, на каком-то обсуждении в Петербурге, на котором присутствовали и москвичи, Вавилов докладывал о своих первых работах по иммунитету и болезням растений. Его данные расходились с данными Ячевского. Артур Артурович поспешил к трибуне, но до спора по существу не снизошел. Он не скрывал своего раздражения. «Этот юнец берется меня учить!» – таков был смысл его саркастического выступления.
Взяв еще раз слово, Николай спокойным тоном коротко повторил полученные им данные, подчеркнув, что это результаты опытов, и опровергнуть их можно только более точными опытами. Дальнейшие эксперименты прояснят истину.
Его ответ маститому ученому обезоруживал своей простотой и деловитостью. В нем не было ничего личного.
Микология – наука о грибах; фитопатология – наука о болезнях растений.
Ни малейшей обиды, ни малейшего стремления настоять на своем. Каждое слово – в интересах научной истины. «Болевшие» за него москвичи были в восторге. Темпераментный Пангало горячился, подбивал товарищей, сидевших в зале тесной стайкой, проводить Вавилова с трибуны аплодисментами. Лидия Бреславец с трудом убедила их не устраивать демонстрацию. Бой с профессором Ячевским Николай Вавилов выиграл, не вступая в него.
Тем меньше он мог рассчитывать на благосклонность Ячевского, который слыл капризным и неуживчивым гордецом. Его выходки были одна экстравагантнее другой. Много позднее, после революции, Ячевский вывесит в своем кабинете парадный портрет царя. Не потому, что был монархистом, а, так сказать, из принципа, чтобы показать этим большевикам, что он их не боится и презирает.
Мы не знаем, предшествовали ли занятиям Вавилова в лаборатории Ячевского «закулисные переговоры» (может быть, кто-то из маститых ходатайствовал за него), но, приехав в 1911 году стажироваться в Бюро по прикладной ботанике, Николай стал параллельно заниматься и в Бюро микологии. Кате он писал: «У Ячевского в смысле обстановки куда удачнее [чем у Регеля]. Вот сейчас 11-й час вечера, а я сижу в Бюро [Ячевского] и пишу письмо. В распоряжении библиотека, микроскопы, приспособления, охотно дают указания и советы».
Вопреки своей амбициозной обидчивости, Артур Артурович Ячевский был не только крупным научным работником, но настоящим ученым: интересы науки для него были выше тщеславия. Он сполна оценил серьезность намерений Вавилова, и хотя Николай писал о занятиях в его лаборатории: «Здесь мой грех – неподготовленность», Ячевский думал об этом иначе и охотно ему помогал.
Архив Вавилова сохранил копию его письма к Ячевскому, написанного через много лет по поводу двадцатилетия лаборатории: «Дорогой Артур Артурович! По неотложным делам институтов я должен быть в Москве и, к сожалению, не могу поэтому попасть на Вашу вечеринку. Ваша лаборатория, как Вы знаете, мне очень близка, и с удовольствием вспоминаю 1911 и 1912 годы, когда по ночам после дневных занятий в Отделе прикладной ботаники я работал у Вас в библиотеке».
А пока – одиннадцатый час вечера. Полумрак. Та особая тишина, какая бывает лишь в опустевшей библиотеке. Косо падающий свет настольной лампы выхватывает стопку книг на столе. Да чернильницу. Да двойной листок, вырванный из школьной тетрадки. Да руку со стремительно бегущим стальным пером: «Правда, не нашел я здесь многого. Не оказалось почти никакой литературы по иммунитету, но Ячевский обещал выписать и кое-что достать в других библиотеках. Не удается познакомиться и с методикой заражения, на что очень рассчитывал. Пришлось несколько переставить, видоизменить занятия, и порешил прежде всего использовать всё, что есть под руками <…>. Попутно рассматриваю роскошный гербарий Ячевского и делаю подчистки в общих познаниях о грибах».
5.
Занятия его расписаны по часам. По получасам, как говорил Вавилов. И когда в 1912 году, 3 марта, он вдруг узнает, что уже третье число, а не второе, то сразу бросается на почту: «Катя, на случай взятия билетов в Художественный [театр] и куда бы то ни было сообщаю, что буду в Москве, по всей вероятности, 13 днем. Так как по недоразумению думал, что нынешний год високосный, а оказалось всего 28 дней в феврале, ну и сломалось расписание».
Недоразумение в письме, а не в календаре: 1912 год был високосным. Оно лишь ярче высвечивает, насколько предельной была взятая им на себя нагрузка.
Л.П.Бреславец вспоминала эпизод, относившийся примерно к тому же времени. Она «легкомысленно» согласилась перевести для Вавилова с французского, которым он тогда еще слабо владел, нужную ему статью. Она полагала, что, работая часа по три в вечер, сделает перевод в три приема. Но когда в девять часов вечера она «с чистой совестью» хотела прервать работу, Вавилов посмотрел на нее с таким удивлением, что она осталась. «Разошлись в два часа ночи, но перевод закончили. Потом я убедилась, что не было случая, когда Николай Иванович не доводил дело до конца, он мог совершенно свободно работать по 18 часов в сутки».
Мог!
Многие удивлялись этой его способности, на что он отшучивался:
– У меня ген такой – не спать, от мамаши.
В шутке была доля истины: Александра Михайловна, с четырех-пяти утра хлопотавшая по хозяйству, редко ложилась раньше полуночи.
Но дело не только в этом.
Вавилов нередко дремал в машине во время поездок по опытным станциям. Люди, близкие к семье Вавилова, рассказывали, что иногда он засыпал даже в ванне.
Известен эпизод, относящийся к середине 30-х годов. Вавилов объезжал Кавказ вместе с тремя иностранными коллегами Харландом, Мёллером и Офферманом. Для экономии времени, они, где было можно, летели на самолете. Но в Баку, из-за сильного ветра, летчик не смог посадить самолет. Он должен был развернуться и лететь на Ганджу, но дотянуть до аэродрома уже не мог – не хватало бензина, о чем он и сообщил пассажирам. Все они засуетились, стали писать письма, завещания. Видя, что им не до прерванного разговора, Вавилов сказал:
– Мы все равно делу не поможем, поэтому лучше поспать.
Летчику удалось посадить машину в низине, защищенной от ветра грядой невысоких холмов. Неподалеку оказалась железнодорожная станция, к вечеру путники на поезде добрались до Баку.
Кроме многого другого, этот эпизод говорит о поразительном умении Вавилова концентрировать волю и энергию. Усталость, конечно же, приходила. Но он позволял себе замечать ее лишь тогда, когда сил оставалось только добраться до подушки…
Ритм, в котором работал Вавилов, увлекал людей, вихрем закручивал их. Приехав на опытную станцию, он мог поздно вечером созвать совещание, а, завершая его около полуночи, назначить на четыре утра сбор в поле. И чтобы ясно было, что это не шутка, тут же выяснял, в какие окна стучать нужным ему работникам.
С четырех вышагивал по полям, по пояс от росы промокший. Мог так шагать до вечера. А на просьбы прервать работу, чтобы передохнуть или хотя бы позавтракать, возражал с виноватой улыбкой, но с тою непреклонностью, которая вдруг неожиданно обнаруживалась в нем – всегда мягком и уступчивом:
– Жизнь коротка – медлить нельзя.
…Впрочем, тут же протягивал проголодавшемуся плитку шоколада, а от второй с видимым удовольствием откусывал сам. (Шоколад у него всегда был с собой.)
Ему уступали не только те, кто по должности был ему подчинен. Бывало и за границей, приехав на опытную станцию, он задавал ее работникам такой темп, что потом им давали недельный отпуск.
Была у него маленькая слабость: любил иной раз покрасоваться своей феноменальной работоспособностью.

 

Воспоминания Л.П.Бреславец не о петербургских его занятиях – о московских. Но – какая разница? Москва, Петербург, Лондон, Париж, Тегеран, Саратов, Кабул, Марсель, Алжир, Тунис, Багдад, Иерусалим, Рим, Аддис-Абеба, Мадрид, Лиссабон, Берлин, Токио, Тайнань, Нью-Йорк, Мехико, Лима, Гавана, Гватемала, Рио-де-Жанейро… Он-то везде тот же!
В июне 1912-го он писал Кате: «На очереди просмотр сотен сосудов и тысяч делянок с описанием, размышлением». В цифрах нет преувеличения. Сотни… тысячи… – так оно и было.
За два месяца до этого письма, то есть в апреле, они обвенчались. Свадьбу справили скромно и незаметно. Даже ближайшим друзьям, работавшим с Николаем в Петровке на Селекционной станции, он ничего не сказал, но его выдал Рудзинский: с ним он все-таки поделился. А.Ю.Туликова объясняла эту его скрытность скромностью и застенчивостью. Она вспоминала, что «в день очередного семинара мы собрались пораньше и приготовили Николаю Ивановичу торжественную встречу: осыпали его со второго яруса дождем бумажек, а потом тепло поздравили. Он был очень смущен и тронут».
Назад: Первая любовь
Дальше: Драма идей