Я боялась покидать Англию. Мое настроение никогда раньше не было уравновешенным так долго. Сердце ожило, а разум пребывал в отличной форме. Я бродила, гуляла и бегала вприпрыжку по Оксфорду и Сент-Джорджу. Мне было все труднее думать о том, чтобы оставить неспешный ход лондонских дней, а еще труднее — потерять близость и понимание, которые наполняли мои ночи здесь. Англия положила конец моим непрестанным тревогам о всех «если бы», «почему» и «что могло бы быть». Более того, она положила конец беспощадной войне с литием, которая оказалась не чем иным, как тщетным сражением с устройством собственного мозга. Эта война уже стоила мне массы потерянного времени, и, снова чувствуя себя в порядке, я не могла позволить себе выбросить на ветер еще больше времени. Теперь жизнь стоила того, чтобы за нее держаться.
Год неизбежно закончился: снегопады и согревающий бренди зимних вечеров сменились освежающими дождями и белыми винами раннего лета. В Гайд-парке снова появились лошади и розы. Восхитительно прозрачный яблоневый цвет окутал черные ветви деревьев в парке Сент-Джеймса. Долгие и тихие дневные часы подарили умиротворенный оттенок моим последним дням в Англии. Я уже с трудом вспоминала жизнь в Лос-Анджелесе, а еще труднее было представлять возвращение к десяткам новых пациентов, суете и хаосу управления большой университетской клиникой, переполненной тяжелобольными. Я даже начала сомневаться, смогу ли вспомнить, как проводить психиатрическое обследование, и тем более обучать других, как это делать. Мне не хотелось оставлять Англию. Но еще меньше хотелось возвращаться в город, который для меня был связан не столько с изматывающей научной карьерой, сколько с нервными срывами, следовавшим за ними холодным и обескровленным существованием, с изнурительным притворством, что у меня все в порядке, с необходимостью быть милой, когда чувствовала я себя чудовищно.
Однако я сильно ошибалась в своих предчувствиях. Год в Англии не просто дал мне передышку. Он позволил мне восстановиться. Преподавание снова стало увлекательным. Ведение интернов приносило удовольствие, как в давние времена, а общение с пациентами дало мне шанс использовать на практике знания, полученные из собственного опыта. Душевное истощение дорого мне обошлось, но, как ни странно, только чувствуя себя здоровой, энергичной и в отличном расположении духа, я смогла это по-настоящему осознать.
Работа шла хорошо и довольно гладко. Большую часть времени я проводила за написанием в качестве соавтора учебного пособия по маниакально-депрессивному заболеванию. Я наслаждалась тем, насколько легче мне стало читать, анализировать и запоминать медицинскую литературу, ведь до недавних пор это требовало невероятных усилий. Работа над главами книги представляла собой приятное сочетание науки, клинической медицины и личного опыта. Поначалу я беспокоилась, что этот опыт может исказить содержание. Но соавтор был хорошо осведомлен о моей болезни, и текст проверили несколько других врачей и ученых. И все же довольно часто я подробно останавливалась на том, что испытала сама, чтобы подчеркнуть тот или иной аспект классификации или лечебной практики. Многие главы, в частности о самоубийстве, принятии медикаментов, детстве и подростковом возрасте, психотерапии, клиническом описании, творчестве и межличностных отношениях, расстройствах процессов мышления, восприятия и познания, я написала, исходя из собственного убеждения, что эти аспекты раньше были обделены вниманием науки. Другие главы — об эпидемиологии, наркотической и алкогольной зависимости, об оценке маниакальных и депрессивных состояний — были по большей части обзором уже существующей психиатрической литературы.
При подготовке главы о клиническом описании, в которой приводились основные характеристики маниакального, гипоманиакального, депрессивного и смешанного состояний, а также циклотимических черт, соответствующих этим клиническим состояниям, я опиралась не только на классические труды, например профессора Крепелина, но и на свидетельства самих пациентов. Многие из них были написаны художниками и литераторами — они создали крайне точные и живые описания собственных маний, депрессий и смешанных фаз. Остальные свидетельства я взяла у своих пациентов или из трудов других психиатров. В нескольких случаях я использовала и собственный опыт — заметки, которые собрала за годы подготовки университетских лекций. Таким образом, текст, состоящий из клинических исследований, описаний симптомов, классических клинических описаний из европейской и британской литературы, был удачно дополнен отрывками из стихов, романов и дневниковых записей людей, страдавших маниакально-депрессивным заболеванием.
По личным и профессиональным причинам я сделала сильный акцент на смертельной опасности этой болезни, на невыносимом беспокойстве, свойственном смешанной мании, и на необходимости работать с сопротивлением приему медикаментов. Мне эта книга дала возможность дистанцироваться от собственных переживаний и посмотреть на заболевание со стороны, через призму холодного научного ума. Для этого мне потребовалось структурировать хаос, через который я прошла сама. Наука часто оказывалась не только увлекательной, но и обнадеживающей. Временами было непросто наблюдать, как сильные и непростые эмоции и поступки выкристаллизовываются в бесцветные научные фразы. Но нельзя было не увлечься изучением открытий и новейших методов этой быстроразвивающейся отрасли медицины.
В конце концов я даже полюбила дисциплину и одержимость, необходимые для создания бесчисленных графиков и таблиц. В составлении колонок цифр и подсчете процентов было что-то успокаивающее. Так же, как и в критическом изучении методов, использованных в различных исследованиях, попытках найти общие закономерности в огромном количестве разных статей и книг. Я поняла, что самый верный способ прийти от беспокойства к пониманию — это задавать вопросы, отыскивать ответы со всей тщательностью, задавать новые вопросы — так же, как я делала в детстве, когда бывала расстроена или напугана.
Снижение дозы лития позволило мне не только яснее мыслить, но сильнее и ярче чувствовать. Эти способности были основой моего характера, и их отсутствие оставило зияющую дыру в моем восприятии мира. Слишком сильное подавление настроения и характера, которое вызвала высокая дозировка лития, сделало меня менее устойчивой к стрессу. Так что, как только доза уменьшилась, мой характер, подобно каркасу калифорнийской высотки, специально созданному, чтобы выдерживать землетрясения, позволил моей психике стать гибче, пусть и слегка раскачиваясь. Удивительно, но мысли и эмоции приобрели новую надежность. Я начала смотреть по сторонам и поняла, что подобную стабильность и предсказуемость большинство обычных людей принимают как данность.
Будучи студенткой, я помогала одному слепому однокурснику со статистикой. Каждую неделю он приходил вместе со своей собакой-поводырем в маленький кабинет на первом этаже факультета психологии. Общение с ним произвело на меня очень сильное впечатление. Я видела, с каким трудом ему даются обыденные для меня вещи; как трогательна его дружба с колли, которая, проводив его до кабинета, немедленно сворачивалась у ног и засыпала до конца занятия. Со временем мне стало проще спрашивать его о том, каково это — быть слепым студентом в Калифорнийском университете, так сильно зависеть в жизни и учебе от помощи других. Через несколько месяцев я была уверена, что составила какое-то представление о его жизни. Пока однажды он не попросил меня провести занятие не в кабинете, а в читальном зале библиотеки для слепых.
Я не сразу нашла этот зал. И когда открыла дверь, с ужасом обнаружила, что в нем царят абсолютная темнота и мертвая тишина: ни одной лампы; пять-шесть студентов сидят, склонившись над книгами или прослушивая аудиозаписи лекций. По моей коже пробежали мурашки от суеверного ужаса, который внушала эта сцена. Мой подопечный услышал шаги, поднялся и включил свет. Это был один из тех моментов ясности, когда ты осознаешь, как мало знаешь о мире другого человека. Когда я сама постепенно вернулась в мир стабильных настроений и предсказуемости, я начала понимать, что почти ничего не знала о нем и даже не представляла, каково в нем жить. Я оказалась чужестранкой в нормальном мире.
Это была отрезвляющая мысль, и в этом были как плюсы, так и минусы. Мои настроения по-прежнему колебались достаточно часто и сильно, чтобы обеспечить мне головокружительные моменты на грани. Такие мании были замешены на экстремальном эмоциональном изобилии, абсолютной уверенности в своих силах, на полете идей, из-за которых мне и было так трудно заставить себя принимать литий. Но затем неизбежно следовала черная опустошенность, снова вынуждавшая признать тяжесть болезни, которая убивает радость и надежду, лишает всяких сил. В такие моменты я жаждала стабильности, которая была почти у всех моих знакомых. Я начинала понимать, как трудно и утомительно просто держать свой разум в равновесии. Я действительно успевала многое за дни и недели высоких полетов, но также успевала начать проекты и взять обязательства, которые необходимо было выполнять и в более тяжкие времена. Я бегала наперегонки с собственным разумом, восстанавливаясь после провалов или погружаясь в них. Все новое было лишено блеска новизны, и простое накопление опыта казалось куда менее осмысленным, чем я ожидала.
Крайности моих настроений были выражены гораздо слабее, чем раньше, но становилось ясно, что ненадежная импульсивная нестабильность — неотъемлемая часть меня. Теперь, спустя многие годы, я убедила себя, что некоторое равновесие ума не только желательно, но и необходимо. Глубоко в душе я продолжала верить, что истинная любовь может процветать только в страстях и бурях. Потому я считала, что моя судьба — быть с мужчиной со схожим темпераментом. Я довольно поздно осознала, что хаос и сила чувств не заменят постоянства любви и не обязательно делают жизнь лучше. Нормальные люди далеко не всегда занудны. Напротив. Страсть и переменчивость, хотя и кажутся романтически привлекательными, по сути ничем не лучше равновесия и уверенности в надежности чувств (хотя иногда эти качества могут и сочетаться). Каждый понимает это, когда речь идет о семье и дружбе. Но логика становится не так очевидна, когда ты захвачен увлечением, которое отражает, усиливает и укрепляет твое собственное непостоянство. С удовольствием и легкой болью я узнала о постоянстве любви, которая становится только сильнее с годами, от своего мужа — человека, с которым прожила почти десять лет.
Я познакомилась с Ричардом Уайеттом на рождественской вечеринке в Вашингтоне, и он оказался совсем не таким, каким я его представляла. Я слышала о нем как об известном исследователе шизофрении, руководителе направления нейропсихиатрии в Национальном институте психического здоровья, авторе более семи сотен научных публикаций и нескольких книг. Но я не ожидала увидеть тогда, у гигантской рождественской елки, красивого скромного мужчину, тихого и обаятельного. Он был не только привлекателен, но и прост в общении, и мы часто разговаривали в последующие месяцы. Спустя почти год после первой встречи я приехала в Лондон, взяв еще один творческий отпуск на шесть месяцев, а затем снова вернулась в Лос-Анджелес — достаточно надолго, чтобы разобраться с накопившимися обязательствами и подготовиться к переезду в Вашингтон. Со стороны Ричарда это были короткие, но очень убедительные ухаживания. Мне нравилось быть с ним. Он оказался не только невероятно умен, но и не лишен воображения и дружеского любопытства. Он был очень открытым и удивительно легким в общении. Уже в самом начале наших отношений я не представляла жизни без него. Я оставила работу в медицинской школе Калифорнийского университета, которую так любила, с глубоким сожалением и не без тревоги за свое финансовое благополучие без постоянной штатной должности. После этого началась длинная череда прощальных вечеринок, которые устраивали для меня коллеги, друзья и студенты. Но в конце концов я уехала из Лос-Анджелеса без особых сожалений. Он никогда не был для меня «городом ангелов», и я была даже счастлива оставить его в тысячах миль позади. Для меня Лос-Анджелес ассоциировался с близостью смерти, утраченным разумом, разбитой жизнью. Хотя сама по себе жизнь в Калифорнии и была для меня неплоха, а иногда даже замечательна, но в тот момент, готовясь к переезду в Вашингтон, я не могла этого оценить. Обманчивый, ускользающий и бесконечно сложный город «земли обетованной» так и остался для меня городом невыполненных обещаний.
Вместе с Ричардом мы переехали в домик в Джорджтауне, чтобы моментально убедиться в том, что было интуитивно понятно с самого начала: более разных людей нельзя и представить. Он был скромен, я была яркой. То, что задевало меня за живое, он часто даже не замечал. Он был спокоен, я вспыльчива; он вникал в суть вещей постепенно, в то время как я остро и мгновенно реагировала и на боль, и на удовольствие. Во всем и всегда он был человеком умеренным, я же была скора и на обиды, и на примирения. Концерты и опера, без которых я не представляла жизни, для него были пыткой, равно как слишком длинные разговоры и отпуск дольше трех дней кряду. Мы были полными противоположностями. Я была переполнена то воодушевлением, то отчаянием, а Ричард, большую часть времени пребывавший в спокойном настроении, не знал, как со мной совладать. Или, еще хуже, воспринимал всерьез мои переменчивые настроения. Он просто не понимал, что со мной делать. Когда я спрашивала, о чем он думает, он никогда не начинал говорить об отношениях, смерти или о нас — вместо этого он рассуждал о какой-нибудь научной проблеме либо же (изредка) о своем пациенте. Ричард относился к науке и медицинской практике с той же страстью, с какой я — ко всем прочим аспектам жизни.
Было очевидно, что не в его характере смотреть в глаза за долгими ужинами и винами и беседовать о музыке и литературе за кофе в ночи. Он вообще не был способен подолгу усидеть на месте, почти не пил, не любил кофе и не интересовался ни хитросплетениями отношений, ни произведениями искусства. Ричард не выносил стихов и не переставал удивляться, как я могу проводить столько времени за бессмысленными прогулками — на выставки, в зоопарк, с собакой (моим милым застенчивым бассет-хаундом по кличке Тыковка), посиделками с друзьями за завтраками и обедами. Но при этом я ни разу не усомнилась в его любви ко мне, как и в своей — к нему. Любовь, как и жизнь, гораздо сложнее и страннее, чем мы способны себе представить. Наши общие профессиональные интересы в медицине, науке и психиатрии были очень сильны, а различия в образе жизни и внутреннем устройстве давали обоим больше независимости, что оказалось чрезвычайно важно и помогало нам оставаться близкими людьми. Жизнь с Ричардом стала для меня тихой гаванью: прекрасным местом, наполненным любовью и теплотой и притом всегда открытым внешним водам. Но, как и до любого убежища, в котором можно найти не только красоту, но и безопасность, до него было непросто добраться.
Когда я — вскоре после знакомства — впервые рассказала Ричарду о своей болезни, он выглядел ошеломленным. Мы сидели в большой гостиной отеля Del Coronado в Сан-Диего. Ричард медленно отложил гамбургер, посмотрел мне в глаза и сказал довольно сдержанно: «Это многое объясняет». Он был удивительно добр. Как и Дэвид когда-то, Ричард стал расспрашивать, как протекает болезнь и как она влияет на мою жизнь. Поскольку он тоже был врачом, то задал много вопросов медицинского толка: каковы мои симптомы при мании, насколько сильны депрессии, были ли у меня попытки суицида, какие препараты я принимала раньше и принимаю сейчас, каковы их побочные эффекты. Как и всегда, он оставался спокойным и понимающим. Какие бы сомнения его ни терзали, ему хватало такта держать их при себе.
Но я хорошо знала, что теоретическое понимание необязательно означает взаимопонимание в повседневной жизни. Я очень сомневалась, что кто-либо, не страдающий таким расстройством, может по-настоящему его понять. В конце концов, это наивно — рассчитывать, что другой человек примет тебя со всеми проблемами, как ты об этом мечтаешь. Такое заболевание вовсе не способствует пробуждению эмпатии. Когда беспокойство выплескивалось в гнев, психоз или даже насилие, Ричарду, как и любому человеку, было трудно видеть во мне болезнь, а не жестокость, неадекватность и тяжесть характера. То, что я была не в силах контролировать, для окружающих выглядело пугающе. В такие моменты я не способна адекватно выразить свою боль и отчаяние, а прийти в себя после разрушительных вспышек и жестоких слов еще труднее. Мне было трудно объяснить, а Ричарду — понять эти страшные черные мании с их взвинченными, яростными, дикими настроениями.
Никакое количество любви не способно излечить безумие и победить мрак. Любовь помогает утешить боль, но полагаться на нее — все равно что быть зависимым от лекарства, которое может помочь, а может и нет. Безумие же почти наверняка сумеет убить любовь, особенно когда рука об руку с ним идут недоверчивость, пессимизм, недовольство, абсурдные поступки, а в особенности агрессивность. Грустные, сонные, замедленные депрессии более предсказуемы, их интуитивно легче понять и принять. Тихая тоска не кажется опасной и недоступной для понимания, в отличие от жестокого взрывоопасного отчаяния. С годами опыт и любовь научили нас обоих справляться с маниакально-депрессивным заболеванием. Иногда я со смехом замечала, что невозмутимость Ричарда стоит мне трехсот миллиграммов лития в сутки, и это правда так.
Иногда в разгар жутких разрушительных приступов я чувствовала близость и спокойствие Ричарда и вспоминала удивительные слова Байрона о радуге, которая возникает «надеждой подле смертного одра», и, «над этим мутным бешенством сияя», она остается спокойной:
В мильонах шумных брызг отражена,
Как на Безумие — Любовь, глядит она.
Но любовь если и не панацея, то очень сильное лекарство. Как писал Джон Донн, она не так чиста и абстрактна, как мы представляем, но она терпит, и она растет.