Книга: Беспокойный ум: Моя победа над биполярным расстройством
Назад: Часть III. ЕЩЕ ТАБЛЕТОЧКУ, ДОРОГАЯ
Дальше: Мне говорили, идет дождь

Офицер и джентльмен

Бывали моменты, когда я думала, что в жизни есть предел боли, через которую нужно пройти. Поскольку маниакально-депрессивное заболевание принесло мне столько несчастий, я полагала, что для равновесия жизнь должна быть ко мне добрее в других областях. Но в то же время я верила, что могу летать сквозь созвездия, скользя по кольцам Сатурна. Наверное, мой здравый смысл оставлял желать лучшего. Роберт Лоуэлл, который часто бывал безумен, но никогда глуп, лучше разбирался в таких вопросах. Если мы видим свет в конце туннеля, говорил он, то это свет приближающегося поезда.

В какой-то момент благодаря литию, времени, которое лечит, и любви одного красивого высокого англичанина я вообразила, что вижу этот свет. Я несмело думала, что мой прежний уютный и безопасный мир возвращается. Я узнала, как чудесно лечит разум, даря надежду, и как можно склеить осколки разбитого мира терпением и нежностью. То, что Бог разрушил, способны восстановить соль щелочного металла, первоклассный психиатр и любовь прекрасного мужчины.

Я познакомилась с Дэвидом в свой первый год на факультете. Это было в начале 1975 года, спустя шесть месяцев после моей первой мании. Разум в ту пору постепенно восстанавливал хрупкое подобие прежнего равновесия. Мои мысли скользили по кромке тонкого льда, нервы были измотаны, жизнь ютилась в тесной и темной клетке. Но моя публичная жизнь почти укладывалась в консервативные рамки так называемого нормального человека, и по крайней мере в профессиональной сфере все казалось в порядке.

В тот день я открыла дверь стационара с привычным чувством раздражения — не из-за пациентов, а из-за предстоящего собрания персонала. А это значило, что медсестры будут выплескивать свою коллективную ханд­ру на врачей-психиатров, а те, в свою очередь, станут раздраженно демонстрировать уверенность в своем непререкаемом авторитете. Глава отделения, безнадежно неэффективный, отдаст правление собранием личной неприязни, внутренним стычкам и зависти. Забота о пациентах в том конкретном отделении часто бывала задвинута на задний план коллективными неврозами, личными стычками и самолюбием. Едва справившись с прокрастинацией, я вошла в конференц-зал, выбрала место подальше от линии огня и приготовилась пережить неизбежное.

К моему удивлению, психиатр отделения вошел вместе с высоким красивым мужчиной, который взглянул на меня с открытой улыбкой. Он оказался профес­сором-консультантом, психиатром медицинской службы сухопутных войск Великобритании. И мы сразу же друг другу понравились. В тот вечер мы выпили вместе кофе в больничном кафетерии, и я поймала себя на том, что открываюсь перед ним, чего со мной не случалось уже давно. Он был тихим, спокойным и вдумчивым, и мне не приходилось проверять на прочность свои все еще хрупкие нервы. Мы оба любили музыку и поэзию, оба выросли в семьях военных, и, поскольку я училась в Англии и Шотландии, нам было легко говорить о знакомых городах, пригородах и клиниках. Его интересовала разница между британским и американским подходами в психиатрии. Я попросила его помощи с одним из самых трудных своих пациентов — девушкой с шизофренией, которая считала себя ведьмой. Он был с ней невероятно добр, не теряя при этом врачебной твердости. Девушка почувствовала, что может ему безоговорочно доверять. Его обращение было сдержанным, но теплым, и мне нравилось наблюдать, как он мягко формулировал вопросы и переспрашивал, чтобы завоевать доверие пациентки, пробившись через ее паранойю.

Мы с Дэвидом часто обедали вместе в месяцы его работы в Калифорнийским университете, нередко в бота­нических садах. Он не однажды приглашал меня на ужин, но я настойчиво отказывалась, поскольку все еще была замужем и недавно снова вернулась к мужу после разлуки. Когда Дэвид вернулся в Лондон, мы изредка друг другу писали, но я была загружена преподаванием, управлением клиникой, борьбой за штатную должность, трудностями в браке, новым приступом мании и последовавшей за ней изнуряющей депрессией.

С мужем мы в ту пору решили, что, хотя наши отношения можно назвать дружбой и мы общаемся, брак уже не спасти. Думаю, точка невозврата была пройдена, еще когда я ушла от него во время своей первой мании. Но мы оба пытались. Мы много разговаривали, обсуждали наши ошибки и возможности за многочисленными ужинами и посиделками с вином. Он был добр и заботлив, но после того, что я натворила в болезни, уже ничего не могло быть как прежде. В какой-то момент я написала Дэвиду, что снова и окончательно разошлась с мужем. Жизнь продолжалась: круговерть встреч, статей, пациентов, лекций, студентов, интернов, ординаторов. Я жила в страхе перед тем, что кто-то узнает, насколько я больна, насколько я ранима. Но, как это ни странно, профессиональным психиатрам порой не свойственны наблюдательность и тонкость чувств.

Однажды, спустя восемнадцать месяцев после отъезда Дэвида, я вошла в кабинет и увидела его в своем кресле. Он широко улыбался. Дэвид сказал: «Теперь-то ты точно со мной поужинаешь. Я долго ждал и проделал немалый путь». Конечно, я согласилась, и мы провели чудесные дни в Лос-Анджелесе. Он пригласил меня навестить его в Лондоне. Хотя я все еще восстанавливалась после затяжной суицидальной депрессии, а мысли и чувства оставались невыносимо блеклыми и спутанными, я откуда-то знала, что рядом с ним мне станет лучше. И это была правда. Той поздней весной мы подолгу гуляли в парке Сент-Джеймс, ужинали с видом на Темзу, устраивали пикники в Гайд-парке, который находился всего через улицу от квартиры Дэвида. Постепенно пелена опустошенности и черной безнадежности спала. Я снова наслаждалась музыкой и искусством, могла смеяться и писать стихи. Долгие страстные ночи снова заставили меня поверить — ну или вспомнить, — насколько важно наслаждаться жизнью для любви и любовью для жизни.

Днем Дэвид работал в больнице, и у меня была масса времени, чтобы снова раствориться в Лондоне, который я когда-то так любила. Я ходила на прогулки в парки, снова и снова навещала галерею Тейт, рассеянно бродила по музеям естественной истории и Виктории и Альберта. Однажды с подачи Дэвида я села на паром от причала Вестминстер до Гринвича. Затем съездила на поезде в Кентербери. Я не бывала там уже несколько лет, и город, увиденный впервые в кривом зеркале мании, оставил незабываемые впечатления. У меня остались мистические воспоминания о восхитительных темных витражах, холодных отзвуках, о мрачном месте убийства Томаса Бекета, о ярких пятнах света на полу Кентерберийского собора. Но в этот раз я опускалась на колени без воодушевления, молилась без веры, чувствовала себя здесь чужой. Мои впечатления от города были спокойнее и тише.

В соборе я внезапно вспомнила, что накануне вечером забыла принять литий. Я потянулась к сумочке, открыла баночку и нечаянно рассыпала все таблетки. Пол в соборе был грязным, вокруг полно народу, и я была слишком смущена, чтобы наклоняться и собирать их. Это был момент не только смущения, но и непростых размышлений. Ведь это значило, что теперь мне придется просить Дэвида выписать мне рецепт, а значит, и признаться ему в своем состоянии. Я не могла удержаться от горьких мыслей о том, что Бог редко открывает перед нами двери, не закрывая других. Но я не могла оставаться без лекарства: в прошлый раз, когда я забросила литий, мания наступила почти мгновенно. И я бы просто не пережила еще один такой раз.

В тот вечер я рассказала Дэвиду о своей болезни. Я страшно боялась его реакции и упреков в том, что не говорила ему об этом раньше. Он очень долго молчал, и я понимала, что он думает о последствиях, медицинских и личных. Я не сомневалась в его любви, но он не хуже меня понимал, как непредсказуемо маниакально-депрессивное заболевание. Он был офицером, из крайне консервативной семьи и очень мечтал о детях, а ведь эта болезнь передается по наследству. Прогнозировать ее течение невозможно, и заканчивается она нередко фатально. Я успела пожалеть, что все рассказала. Я успела пожалеть, что не родилась нормальной, что нахожусь здесь и сейчас. Я думала о том, как глупо рассчитывать, что тебя поймут и примут, и уже настраивалась вежливо распрощаться. В конце концов, мы не были женаты, и отношения были не такими уж длительными и серьезными.

Наконец, после целой вечности молчания, Дэвид повернулся ко мне, обнял и мягко сказал: «Что ж, бывает невезение». Меня захлестнуло облегчение. Я была поражена абсолютной правдивостью этого замечания — мне действительно просто не повезло, и наконец кто-то это понял. Чувство юмора потихоньку начало просыпаться, и я подумала, что ответ Дэвида прозвучал в точности как строчка из романа Вудхауса. Я сказала ему об этом и напомнила о герое Вудхауса, который жаловался, что он вовсе не был в дурном расположении духа, но при этом не был и в хорошем. Мы оба рассмеялись — немного нервно, но лед все же был разбит.

Дэвид проявил невероятную доброту и готовность меня поддержать. Он задавал вопросы о том, что мне довелось пережить, что было самым трудным, что меня пугало и что он мог сделать, чтобы помочь, когда мне будет хуже. После этого разговора многое стало проще. Впервые я почувствовала, что не одна в противостоянии боли и неизвестности. Дэвид дал понять, что готов обо мне заботиться. Я объяснила ему, что из-за довольно редкого побочного эффекта лития мое зрение и концентрация внимания ослабли настолько, что я не могу прочитать зараз больше пары абзацев. И он читал мне стихи, Уилки Коллинза, Томаса Гарди — лежа в кровати, обняв меня одной рукой и гладя меня по голове будто я ребенок. Шаг за шагом его нежность, такт и бесконечное терпение, вера в меня и в мою здоровую суть рассеяли мои кошмары и страхи.

Я призналась Дэвиду, что боюсь уже никогда не стать собой прежней, и он поставил себе цель сделать все возможное, чтобы убедить меня в обратном. На следующий вечер, когда мы пришли домой, он объявил, что получил приглашение на ужин от двух старших офицеров британской армии, которые также страдали маниакально-депрессивным заболеванием. Мы провели в компании этих мужчин и их жен незабываемый вечер. Младший офицер был элегантен, умен и обаятелен. Ясность его ума была вне всякого сомнения. На любом из оксфордских ужинов он бы ничем не отличался от тех живых, интересных и уверенных джентльменов, что там обычно собираются. Его выдавали лишь беспокойность, изредка вспыхивающая во взгляде, и несколько меланхоличные, хоть и с оттенком иронии, нотки в голосе. Другой офицер был удивительно остроумен, говорил со звонким аристократическим акцентом. В его взгляде тоже порой проскальзывала грусть, но он оказался чудесной компанией и стал мне другом на многие годы.

За теми встречами никто не обсуждал маниакально-депрессивное заболевание. Но для меня гораздо важнее была сама нормальность таких вечеров. Со стороны Дэвида это было чудесным проявлением заботы — познакомить меня с совершенно «нормальными» людьми из близкого мне общества. «Только наша доброта делает этот мир выносимым, — писал Роберт Луис Стивенсон. — Если бы не она, не воздействие добрых слов, добрых взглядов, добрых писем… Я бы склонился к мысли, что наша жизнь — лишь дурная насмешка». После знакомства с Дэвидом жизнь больше никогда не казалась мне дурной насмешкой.



Когда я покидала Лондон, меня переполняли плохие предчувствия. Но Дэвид часто писал и звонил мне. Поздней осенью мы снова встретились в Вашингтоне. Я вновь была в хорошей форме и поэтому наслаждалась жизнью, чего со мной давно уже не было. Те ноябрьские дни останутся в моей памяти романтическим круговоротом долгих прогулок по холоду, среди старых домов и еще более старых церквей, легких снегопадов в исторических садах Аннаполиса, холодных ветров из Чесапикского залива. Вечерами, попивая сухой херес, мы вели неспешные беседы обо всем на свете. Ночи были наполнены любовью и наконец-то здоровым спокойным сном.

Дэвид вернулся в Лондон, а я — в Лос-Анджелес. Мы погрузились в работу и тосковали друг по другу. Я снова приехала в Англию только в мае, и у нас были две весенние недели в Лондоне, Дорсете и Девоне. Однажды воскресным утром после церкви мы поднялись на холм, чтобы послушать звон колоколов, и я заметила, что Дэвид внезапно остановился, тяжело дыша. Он отшутился на тему слишком интенсивной физической нагрузки ночью, мы оба рассмеялись, и на том разговор закончился.

Потом Дэвида отправили в британский военный гос­питаль в Гонконге, и мы стали строить планы, как мне навестить его там. Он подробно писал мне о встречах, на которые меня пригласит, людях, с которыми познакомит, о пикниках на островах, куда мы отправимся. Я не могла дождаться нашей встречи. Однажды вечером, незадолго до планируемой поездки, я работала дома над главой для учебника, когда услышала стук в дверь. Было поздно, я никого не ждала и почему-то внезапно вспомнила слова матери о том, что жены пилотов боятся неожиданного стука в дверь, ведь это может быть священник. Я открыла дверь и увидела курьера с письмом от командира части. В нем говорилось, что Дэвид, будучи на службе в Катманду, внезапно скончался от тяжелого сердечного приступа. Ему было всего сорок четыре, а мне тридцать два.

Я не в силах была это понять. Помню, как снова села за работу, писала некоторое время, потом позвонила маме. Я поговорила с родителями Дэвида и командиром его части. Даже когда мы обсуждали предстоящие похороны, которые были сильно отложены из-за необходимости делать вскрытие, прежде чем вернуть тело в Лондон, его смерть по-прежнему казалась мне нереальной. Я выполнила все положенные действия в состоянии полного шока: купила билеты, провела семинар на следующее утро, потом встречу персонала клиники, упаковала вещи и заботливо собрала все письма Дэвида. Во время полета я методично разложила их по датам отправления, решив перечитать, когда доберусь до Лондона. На следующий день я села на скамейку в Гайд-парке и обнаружила, что способна осилить лишь первую страницу первого письма. Я разрыдалась в голос. И по сей день я не открывала и не перечитывала этих писем.

Я купила черную шляпу для похорон и отправилась на обед в клуб с командиром части Дэвида. Он был главным психиатром британской армии. А по характеру — добрым, прямым и понимающим человеком. Ему и раньше приходилось общаться с женщинами, чьи мужчины внезапно погибли. Он понимал мой отчаянный отказ принимать реальность, видел, что я пока даже не начала осознавать смерть Дэвида. Мы говорили с ним довольно долго о всех тех годах, что они с Дэвидом работали вместе. О том, каким прекрасным врачом и человеком был Дэвид. Он предложил зачитать мне выдержки из протокола вскрытия, согласившись, что это будет «крайне трудно, но полезно». Таким образом он хотел показать мне, что обширность сердечного приступа не давала ему шанса и никакие реанимационные меры не помогли бы. Он, конечно, знал, что холодная ясность медицинского отчета поможет мне смириться с тем, что все кончено. Это действительно помогло, хотя к реальности меня вернули вовсе не ужасные медицинские подробности. Меня отрезвила запись бригадного генерала о том, что «младший офицер сопроводил тело полковника Лори на самолете Королевских военно-воздушных сил из Гонконга до аэропорта Брайз-Нортон». Дэвид больше не был полковником Лори. Не был и доктором Лори. Осталось только тело.

Британская армия была чрезвычайно добра ко мне. В армии смерть обыденна по определению, особенно внезапная смерть, но с ней помогают совладать армейские традиции. Ритуал военных похорон глубоко религиозен, благороден и совершенно окончателен. Друзья и сослуживцы Дэвида были прямы, спокойны и очень мне сочувствовали. Они дали понять, что рассчитывают на мою способность взять себя в руки, но в то же время делали все возможное, чтобы облегчить мне эту задачу. Они никогда не оставляли меня одну, но и не стояли над душой. Они подносили мне херес и виски, предложили помощь юриста. Часто со всей открытостью и юмором они обсуждали Дэвида. Они не оставили мне шансов на уход от реальности.

Во время похорон бригадный генерал настоял, чтобы я пела вместе с ними гимн, и обнимал меня за плечи в трудные моменты. Он смеялся, когда во время затянутых надгробных речей я пыталась шутить, что предпочла бы похвалить Дэвида за его способности в постели. Я не могла смириться с тем гротескным фактом, что мужчина 190 сантиметров ростом обратился в жалкий ящик праха, и чувствовала непреодолимое желание убежать с кладбища. Но генерал настоял, чтобы я осталась, участвовала, все это приняла.

Оставшиеся дни в Лондоне я провела с друзьями, потихоньку осознавая, что у меня больше нет любви и поддержки, к которым я так привыкла, и нет будущего, о котором мы вместе мечтали. Я вспоминала тысячи моментов из жизни с Дэвидом, оплакивала упущенные возможности, излишние ссоры и свое бессилие что-либо изменить. Столько было потеряно, все наши мечты о доме, полном детей, все было потеряно. Но горе, к счастью, — не то же самое, что депрессия: мне было грустно, тяжело, но я не потеряла надежду. Смерть Дэвида не погрузила меня в беспросветную темноту, и я ни разу не подумала о самоубийстве. Доброта друзей, родных и даже незнакомцев стала большим утешением. Например, в день моего отъезда из Англии кассир Британских авиалиний спросил, еду ли я по работе или в отпуск. Тут мое самообладание, которое крепко держало меня две недели, дало трещину. Сквозь потоки слез я объяснила причину поездки. Агент немедленно подобрал мне место, где бы меня как можно меньше беспокоили. Наверное, он объяснил ситуацию и экипажу, поскольку всю дорогу стюардессы были со мной невероятно внимательны и предусмотрительны. С того дня я всегда при случае выбираю Британские авиалинии и вспоминаю о важности малых добрых дел.

Дома меня ждал огромный объем работы, что было полезно, и несколько писем от Дэвида, которые пришли в мое отсутствие, что было обескураживающе. Спустя несколько дней я получила еще два безбожно задержанных письма, а потом они прекратились. Шок от смерти Дэвида постепенно проходил. Но тоска по нему осталась. Спустя несколько лет меня попросили рассказать об этом, и я завершила свою речь стихотворением Эдны Сент-Винсент Миллей:


Не лечит время ничего, и лгут

Друзья мои, забвенье мне суля.

Хочу его под аккомпанемент дождя.

Bce жду его прибытья на углу.


Растают вековечные снега,

И листья прошлогодние сожгут,

Но прошлогодняя любовь моя

Еще со мной, еще горчит во рту.


Я избегаю из последних сил

Tой сотни мест, где он со мною был,

Когда же набреду на уголок,

Где не сияло милое лицо,

Спешу сказать: «Здесь не было его!»,

Впустив невольно память на порог.


В конце концов время вылечило и эту рану. Но это было очень долго и непросто.

Назад: Часть III. ЕЩЕ ТАБЛЕТОЧКУ, ДОРОГАЯ
Дальше: Мне говорили, идет дождь