Книга: Дети богов
Назад: Глава 3. Моя белая пайка
Дальше: Глава 5. Серебряная катана

Глава 4. Царство Черного Эрлика

И снова над Будапештом готовилось взойти солнце, окрашивая черные воды Дуная стылой предутренней синью. Я не стал дожидаться открытия подземелья и просто взломал замок. Сделал я это без особого изящества — надо было учиться, пока Нили крутился рядом, а сейчас учиться не у кого. Сигнализацию в здании, по счастью, включить никто не додумался. Если она вообще имелась. И в самом деле, что отсюда можно вынести: пенопластовые копии модернистов? Стенку с псевдопещерными антилопами и охотниками? Фонтан?
Фонтан, кстати, отключен был на ночь. В сухом и отмытом бассейне сиротливо поблескивала медная кнопка-Уроборос. Жрущий свой собственный хвост червяк. Я надавил на кнопку — и, оправив Наглинг на поясе, полез в открывшуюся черную дыру.
На сей раз над маленьким альпийским озерком простирались сумерки, то ли утренние, то ли вечерние — не поймешь. Ни ночь, ни день, так — полусвет. Над долиной нависло нехорошее предгрозовое безмолвие. Парило. Вода металлически поблескивала. Заросли тростника молчали. Небо подернулось серой рябью туч, и я не смог определить, куда смотрит ручка Ковша.
Я подошел к воде, присел на корточки. Давно ли, казалось… По счету Митгарта — семь месяцев, но я не знал, как течет время в отражениях, на самой границе эрликова домена. Вот здесь Ганна выволокла меня из озера — а я ее тогда и не поблагодарил даже. И не видел с тех пор. Вот здесь Иамен приводил меня в чувство: зачем? Лучше бы оставил валяться с полными легкими воды. И Нили был бы жив. И Тенгши была бы жива. Все были бы живы…
В жирной грязи виднелись следы босых ступней. Траву примяло ведьмиными кругами: утопленницы, что ли, водили здесь хороводы? Я опустил руку в озеро и, тихонько плеснув водой, позвал:
— Ганна. Гануся.
Ничто не потревожило свинцового зеркала. Я погрузил руку по самый локоть и позвал уже громче:
— Ганна!
И тут в мое запястье впились ледяные пальцы. От неожиданности я вскрикнул и отшатнулся, однако пальцы и не подумали разжаться. Я пополз прочь от озера. За мной из воды потянулись бледные руки. Над поверхностью возникла вороная мокрая макушка.
— Ганна! — облегченно проговорил я. — Что за дебильные шуточки?
Девушка тряхнула волосами, рассыпала холодные капли и затянула привычное:
— Любый, коханый…
И резко остановилась. Вгляделась в мое лицо. Вскрикнув, протянула руку к повязке… я перехватил и крепко сжал ее ладонь.
— Ингве, миленький, что с тобой сделали?!
Плача, он затрясла меня за плечи. Я вздохнул и потянул ее верх по склону. Слезы так и брызгали из черных глаз. Худенькие плечи вздрагивали, ходуном ходила тонкая спина. Я усадил девушку в траву, погладил мокрые волосы, обнял.
— Ганна, ну перестань. Подумаешь, окривел. Ты что, любить теперь меня такого некрасивого не будешь?
— Дурной, при чем тут это!
Она все же вырвала ладонь, заскользила кончиками пальцев по моему лицу, ощупывая мельчайшие черточки, как будто не узнавая. Не признавая своим.
— Хочешь — иди, — сказал я.
И опустил удерживающую ее руку. Она в ответ охнула, прижалась, спрятала лицо у меня на груди. Я вздохнул. Она подняла глаза.
— У тебя сердце бьется…
— А ты не знала?
— Не так бьется.
Я медленно развязал расшитый ворот ее рубашки, отвел мокрую ткань. Девушка прерывисто вздохнула. Можно было поверить, что и в ее груди стучит неспокойно — не знал бы, точно поверил. Я притянул ее к себе и поцеловал в соленые от слез губы — и она, после секундного промедления, ответила. Я опустил ее в траву. Мелкие стебельки укололи мои ладони, когда я стягивал с ее плеч рубаху. Кожа Ганны была прохладной и чуть отдавала озерной тиной — а глаза, как и всегда, когда мы были вместе, распахнулись на пол-лица, невероятные глазищи, огромные…
Потом мы лежали в траве, обратив лица к затянутому тучами небу. Она нащупала мои пальцы и сплела со своими. Все, как и полагается счастливым любовникам, только сверху сыпался моросящий дождь. Колени девушки, и без того мокрые, покрылись мелкими капельками и стали напоминать листья росянки. Неожиданно она села, тряхнула головой и уставилась на меня сверху вниз.
— Ингве, а давай поженимся7
— Ты чего?
— Нет, правда. Деток народим.
Я тоже сел и принялся натягивать рубашку, бормоча при этом:
— Какие детки, Ганна? Не может у нас быть детей.
Я ожидал, что она заплачет, но девушка только прерывисто вздохнула.
— Ты так редко обо мне вспоминаешь. А мне там так одиноко и холодно…
— Скоро лето. Будет теплее.
И замолчал, сообразив, что сморозил глупость. Какое дело мертвой до солнечного тепла? Ее солнце — бледная луна, ее дом — утроба ледяного омута…
Она закинула руки за голову, оправила волосы и сказала:
— Проводи меня хотя бы до воды.
Я встал, застегнул на поясе ножны с мечом. По лицу Ганны пробежала недовольная гримаска. Кажется, она вполне уже пришла в себя.
— Ты теперь всегда с этой железякой таскаешься?
Я пожал плечами. Действительно, нафиг мне сдался меч? До сих пор от славного Наглинга помощи было с гулькин чих.
— Сувенир. Ты же мне и помогла его выловить.
Она снова капризно поджала губы и протянула:
— А бородатый твой где? Он же вечно с тобой, как пес цепной.
— Нету больше бородатого.
Ганна резко вскочила с колен, одним движением набросила не себя широкую рубаху. Оглянулась.
— Ты опять через год придешь?
— Я не знаю, когда я приду…
И приду ли вообще, подумалось мне, но вслух я этого не сказал. Ганна крепко взяла меня за руку. И мы стали спускаться к озеру.
Серое водяное зеркало было недвижно, не считая многочисленных пузырьков от секущих поверхность капель. Ганна попробовала воду босой ступней. Будто ей и вправду было холодно.
— А капитан мой, — неожиданно сказала она, — на руках обещал перенести через порог. Когда поженимся.
— Чего это ты о нем вспомнила?
— Захотела и вспомнила. Ну?
— Что «ну»?
— Ты на руки меня возьмешь или как?
Я усмехнулся. Вот капризная стервочка! Я подхватил ее, легонькую, на руки и пошел в воду, оскальзывясь на раздававшемся под ногами иле. Правду Иамен говорил: нехорошее это озеро, не бывает в Альпах таких болотищ. Я вошел в воду по колено. Поплескивало.
— Удовлетворена?
— Зайди глубже.
Я пожал плечами и сделал еще несколько шагов. Озерное дно было неприятно мягким, обволакивало ступни тиной, почавкивало.
— Хватит с тебя?
— Еще.
Хотя плавать я и научился, отчего-то мне стало не по себе.
— Еще!
Я глянул вниз, в запрокинутое лицо Ганны. Черные глаза лихорадочно и зло блестели. Я присвистнул.
— Э, милая, ты, как я погляжу, плохое замыслила…
Я попробовал отпустить руки — но навка крепко держала меня за плечи. Ноги ее плеснули, погружаясь в озеро. Пальцы впились мне в шею.
— Ганна, ты что, спятила? Отпусти.
Она замотала головой, и, упираясь пятками в дно, медленно потащила меня на глубину.
— Ганна!
Утопленница не отвечала. Я попробовал расцепить ее руки, но не тут-то было. Пальцы мертвой сомкнулись, как каменные. Тогда я попытался идти назад, но и этого не получилось — тина под ногами зачавкала сильнее, и я заскользил по откосу на глубину. Только тут я окончательно понял, что дело неладно.
— Ганна! Отпусти немедленно!
Плеск, плеск, сказало озеро. Будешь лежать на дне, сказало озеро, в темной прохладной мгле. Один раз ушел, второй не отпустим.
— Ганна!!
На руках навы напряглись синеватые — то ли вены, то ли сухожилия. Лицо сделалось сосредоточенно-бледным, и сквозь эту бледность начала проступать тухлая болотная зелень. Отдуваясь и все еще пытаясь идти задом, но погрузившись уже по грудь, я прохрипел:
— Ты вообще Ганна?
Судорога пробежала по губам утопленницы. И вдруг я вспомнил прощальные слова Иамена. Отпустив на минуту ее запястья, я содрал с левого глаза повязку.
Лучше бы не сдирал. Синее, белое и зеленое, смотрело на меня раздувшееся лицо мертвеца. Сквозь прозрачную, выбеленную водой кожу тянулись синяковые линии сосудов. Вместо черных глаз пялились белесые выпученные зенки. Мертвая оскалилась и замычала что-то невнятное, растянув губы, вывалив распухший огрызок языка. Я взвыл и ломанулся назад, на мелководье. Почти выбрался, рванулся из всех сил — но из воды уже тянулись в помощь навье руки ее сестер, хватали меня за штаны, цеплялись за ножны Наглинга. Судорожно нащупав рукоять, я выхватил меч и вонзил в эту белую, склизкую, водой набухшую плоть. Клинок погрузился с чавканьем, как в тину. Мертвец захрипел. Из раны хлынула водянистая муть. Я потянул Наглинг, однако лезвие перехватили две бледных руки, перехватили, потянули, насаживая тело все глубже. Подводная нечисть заперхала — из глотки у нее с брызгами слюны вылетела маленькая раковина прудовика. И снова напряглись тонкие руки, снова поползло оно, мертвое, по лезвию, поближе, лишь бы ко мне поближе… я отпустил рукоять и кинулся вон из воды. Сзади глухо булькнуло. На четвереньках, на локтях и коленях карабкаясь на берег, я обернулся. Озеро снова было спокойно, словно ничего здесь и не случилось. Размеренно покачивался рогоз. Плясали по воде дождевые капли.
Пятясь, я отступил от берега, поднялся выше на холм и там плюхнулся на траву. Долго сидел, бездумно отирая тину с ладоней. Вот и нету больше у меня Наглинга. Ничего у меня больше нет.
Спустя некоторое время, выйдя из ступора, я встал, отряхнул штаны и стал карабкаться вверх по холму.
Чем выше, тем гуще делался туман. Что-то здорово мешало мне, что-то раздражало, и наконец я понял, в чем дело: левый мой глаз видел блестящую от влаги траву, глаз правый — только косы тумана. Я разжал кулак, в котором все еще была смята черная повязка. И нацепил ее на правый глаз.
Перевалив за вершину холма, я вышел на грунтовую разъезженную дорогу. В двух колеях от ребристых шин стояла вода. Лес, тянущийся по обе стороны от дороги, был, напротив, сух и мертв. С серых веток свешивалась паутина, желтели куртинки лишайников на стволах. Над лесом и над дорогой нависла тишина, прерываемая редким стуком капель. Витала над этой местностью неизбывная унылая тоска. Не тоска даже кладбища, а тоска разграбленного вражеским нашествием городка: покачиваются на ветру ставни, во дворах свалены то ли обломки мебели, то ли отбросы, на соседней улице дымятся развалины. И никого. И такая же безнадежная тишина. Я приложил руки воронкой ко рту и заорал: «Эге-гей!» Крик мой заглох, не добравшись и до ближайших зарослей. Пожав плечами, я спустился с холма и зашлепал по дороге.
Я шел, казалось, несколько часов. Молчание действовало мне на нервы, и я бездумно принялся напевать песенку, которую, бывало, так часто орал в душе Нили: что-то про веселую молодайку, которая изобретательно обманывает старого мужа. И с удивлением обнаружил, что не помню слова. Начал другую песню, дошел до второго куплета и понял, что забыл и ее. Третью. Четвертую. Слова вылетали из памяти прежде, чем я успевал произнести их вслух. Я нахмурился и попытался припомнить недавно читаный роман Стивена Кинга. Ни фига. Хайнлайн. Набоков. Тот же результат. Я мог вспомнить обложку, картинку на форзаце, а дальше дело не шло. С ужасом я перебрал еще несколько книжек. Тот же результат. Казалось, чем больше я пытался вытащить из своей памяти, тем больше просеивается в никуда. Лес по сторонам дороги равнодушно молчал.
— Под сводом дедовских пещер… — завел я балладу о Двалине, которую выучил прежде, чем толком научился понимать слова.
Баллада, как началась, так и оборвалась. Я лихорадочно порылся в кармане и вытащил листок со стихом Иамена. Наполовину я ожидал, что сейчас обнаружу пустую бумажку, что написанное съела нависшая над лесом тишина — однако чернильные строчки сохранились. И я заорал во весь голос:
Погляди-ка, Грег, как глаза черны
У моей луны, у твоей луны.
Слушай, сучий сын, как поет она —
Не моя луна, не твоя луна…

Вместо лунной песни на мои вопли откликнулся недалекий рокот мотора. Я вздохнул с облегчением — кто бы ни ехал в машине, все лучше, чем удушливое лесное молчание.
Я ошибался.
Из-за поворота вынырнул грузовой джип, весь обляпанный грязью. Под толстой грязевой коркой было непонятно, какого цвета машина, кто за рулем и как он ухитряется что-нибудь видеть. В кузове обнаружилось человек пять, в серой униформе и с винтовками. Присмотревшись внимательней, я понял, что это не люди. У сидящих в кузове были шакальи головы — или даже не шакальи, а песьи. Башки стайных бродячих псов с вечно слезящимися глазами и заляпанной черным мордой. Джип затормозил метрах в десяти от меня, и собакоголовые посыпались на дорогу.
— Беглый! Стоять!
Сухо треснул винтовочный выстрел, и я и вправду кинулся в чащу. Я вломился в густую древесную поросль. Сучья лопались со щелчками, напоминавшими звук выстрела — или по мне и вправду стреляли? На бегу я сдернул ножны с пояса и сжал в руке — хоть какая-то, а защита. В лесу за моей спиной топотало, перекрикивались голоса. Заслонив лицо ладонью от острых веток, я бежал и бежал, проваливался в какие-то овражины, спотыкался о бурелом, бежал, пока хватало дыхания. Потом рухнул на негустую подстилку и затаился. Погоня, кажется, отстала. Я осторожно поднял голову над корягой, за которой прятался. Лес молчал. Прежнее предгрозовое безмолвие, рыжий мох, желтая хвоя, ветки, иссохшие до белизны. Над ними — набрякшее тучами небо.
— И это все? — прошептал я. — Это пресловутые ужасы эрликова царства?
И тут меня огрели чем-то тяжелым по затылку.
Когда я очнулся, немилосердно болели плечи и спина. Я сидел, опираясь на что-то твердое. Руки были скручены сзади. Оглядевшись, я обнаружил, что нахожусь в яме. Посреди ямы торчал высокий столб, к которому меня и привязали. Вверх тянулись земляные стены. Пахло прелью и свежим раскопом. Я подогнул под себя ноги и попробовал встать. Со второй попытки мне это удалось, и, поднявшись на цыпочки, я попробовал выглянуть за край. Не получилось — до поверхности было еще добрых полметра. Сверху нависло все то же угрюмое небо, теперь вдобавок побуревшее и подсвеченное оранжевыми всполохами. Откуда-то неподалеку доносились глухие удары.
— Эй! — заорал я. — Кто-нибудь!
Никто не откликнулся. Я оглянулся и осмотрел столб внимательней. Пожелтевшая от дряхлости древесина. Казалось, дерни посильнее — развалится в труху, однако от всех моих рывков столб и не шелохнулся. Устав рыпаться, я присел на землю и принялся ждать. Ничего не происходило. Цвет неба не менялся — если солнце и собиралось зайти, то передумало. Все те же сотрясавшие стенки ямы глухие удары не прекращались. Комки земли осыпались с тихим шелестом. Устав сидеть неподвижно, я снова затряс столб, задергал веревки. Добился лишь того, что до крови содрал запястья. И снова заорал:
— Эй!
Ничего. Что самое поганое, я не чувствовал ни обычной злобы, ни страха. Только очень хотелось пить.
— Эй, воды! Дайте воды! Эй, люди! Кто-нибудь!
Я орал, пока не сорвал голос. Потом улегся у подножия столба и уставился вверх.
Так прошло дня три.
То, что мне показалось тремя днями.
Я устал кричать.
Я уже не пытался свалить столб.
Я перестал надеяться, что за мной придут.
Удары. Буровато-оранжевое небо. Тихий шелест земляных комьев.
На четвертый день пошел дождь. Засмеявшись или заплакав от радости, я подставил рот под редкие капли.
Вода оказалась горькой и только увеличила жажду.
Они начали приходить, кажется, на пятый день. Или это была наконец ночь — мне показалось, что стемнело. Или просто потемнело у меня в глазах.
Они присаживались у края ямы. Тут были все: и Карл Маркович, и его неудачливый преемник, и люди, и свартальвы, и цверги, и даже несколько альвов — хотя вроде из них я никого не успел прикончить.
Некоторые молча смотрели.
Некоторые швырялись в меня камнями и палками, не особенно, впрочем, больно — или от усталости я не чувствовал боли.
Некоторые бормотали оскорбления или жалобы.
Я плохо слышал.
Один, которого я не признал, помочился мне на голову. Я наклонился к образововашейся лужице, чтобы выпить мочу, но она быстро впиталась в сухую землю.
На седьмой день я начал биться затылком о столб в надежде потерять сознание. Видения мои от этого стали лишь причудливей. Например, появилась мать, улыбнулась, поманила пальцем, бесстыдно расстегнув лиф платья.
Последней пришла Тенгши. Я почти ожидал, что она присядет у края ямы на корточки и опорожнит кишечник, однако поздняя гостья не делала ничего. Стояла, теребила платок на плечах.
Я с трудом разлепил губы в сухой корке и прокаркал:
— Что тебе надо?
Не говоря ни слова, она размотала веревочную лестницу и сбросила ее в яму. И кинула к моим ногам нож — быть может, тот самый. И ушла.
Казалось, годы у меня заняло подцепить нож и подвинуть ближе. Еще несколько десятилетий я распиливал веревку. Наконец веревка подалась. Я подполз к лестнице и стал карабкаться наверх. Из последних сил подтянулся к краю. Вывалился из ямы. Поднял голову, чтобы оглядеться…
И тут меня огрели чем-то тяжелым по затылку.
— Очухался, братело? Долго же ты был в отключке.
Я заморгал на резкий свет. Кругом тарахтело, слышался отчетливый запах бензина. Я попытался рассмотреть склонившееся надо мной бородатое лицо, и тут пол хорошенько тряхнуло. Я клацнул зубами, чуть не прикусив кончик языка.
— А то, — раздумчиво протянул обладатель бородатой хари. — Хреновые здесь дороги, одни колдобины. З-32567 так язык и отхватил, с тех пор мычит только. Так что ты пасть больно-то не распахивай.
— Ты кто?
Вопрос мой, кажется, мужика удивил.
— Как кто? Как и ты, беглый. Поймали нас Церберы на Гнилой Развилке…
Я никакой Гнилой Развилки не помнил в упор. Не помнил почти ничего с того момента, как отошел от озера с утопленницей. Кажется, от кого-то бежал. Где-то сидел. Пить хотелось зверски.
— Вода есть?
Мужик порылся где-то под ногами и вытянул пластиковую бутылку с водой. Я попробовал приподняться и обнаружил, что руки у меня связаны — или скованы — за спиной. Мужик понимающе хмыкнул.
— Это потому, что ты сопротивление оказал при задержании.
— А что, не надо было?
— Вообще не стоит. Поймали — сдавайся.
Добрый попутчик открутил пробку и сунул мне в рот бутылочное горлышко. Потекла теплая, с горьковатым привкусом вода. Я жадно глотал, и тут грузовик тряхнуло опять. Вода хлынула не в то горло. Я закашлялся. Попутчик треснул меня по спине.
Между бортом грузовика и брезентовым верхом было порядочное расстояние. В дыру пробивался оранжево-ржавый свет. Сейчас, когда я попривык, он уже не казался таким резким.
— Сколько мы уже едем?
— В смысле?
— Сколько времени?
— С тех пор, как в грузовик нас засадили.
— Сколько часов?
— Часов?
Мужик, кажется, не понимал. У них тут что, время не считают?
— Ну, когда загрузили нас — полдень был? Утро? Вечер?
— Ты о чем говоришь?
Та-ак. Приехали. Я снова вгляделся в оранжевый свет. Это был не закат. А если не закат, то что?
Устав таращиться на кислотного оттенка сияние, я оглядел своего спутника. На нем была примерно такая же униформа, как на тех, от кого я убегал. Как их там? Церберы? На груди пришит номер. К-72563.
— Тебя как зовут, друг?
Мужик ткнул пальцем в бирку.
— Имя у тебя какое?
Бородатый снова заморгал. Хорошенькое дело.
Итак, что мы имеем: какая-то тюрьма. Лагерь. Зона. Заключенные, у которых нет имен, только номера. Охранники-Псоглавцы. На границе зоны, откуда нас, судя по всему, везут — Гнилая Развилка. Тоже пригодится на случай повторного побега. Вечно-оранжевый цвет неба. Негусто.
Задрав голову к верху грузовика, я ухмыльнулся и сказал:
— Без воображения работаете, господин Черный Эрлик.
Бородатый уставился на меня, как на психа:
— Ты с кем сейчас говорил?
— Так. Молюсь местным богам. Куда нас транспортируют, знаешь?
— Как куда. Обратно.
— Обратно — это куда?
Мужик открыл было рот, но тут меня снова саданули по затылку чем-то тяжелым.
От боли раскалывалась голова. Очнувшись, я обнаружил, что валяюсь на бетонном полу в небольшой комнатке или камере. Стены покрыты серой штукатуркой. Железная дверь. Под потолком — маловаттная лампочка. Напротив стены — деревянный канцелярский стол с ящиками и одинокий стул. Еще зачем-то водосток в полу. Ничего больше.
На сей раз руки были не связаны, и я со стоном ощупал затылок, ожидая обнаружить по меньшей мере кровь, по большей — нехилых размеров дыру. Ни крови, ни дыры, ни даже захудалой шишки не наблюдалось.
Тут в замке заскребло ключом. Я приподнялся. Дверь распахнулась, и в комнату вошли двое в серой форме и, почему-то, противогазах. Один из них тащил здоровенный шланг, второй — какой-то мешок. Третий был Цербером. Двое в противогазах остались у порога. Цербер прошел к столу. Отодвинув стул, уселся. Кроме собачьей башки, имелся у него и лохматый хвост. Собакоголовый бросил на стол принесенную им папку. Порывшись в кармане, извлек очки и водрузил их на переносицу. Выглядело это забавно, и я засмеялся.
Цербер поднял морду и оглядел меня с брюзгливым выражением брыластой хари.
— Номер? — отчетливо спросил он.
— Какой номер? Телефона? Я вам не девушка по вызову.
Если Цербер и не ожидал такого ответа, то виду не подал. Перелистнув содержимое папки, он сказал:
— К-72563.
— К-72563 — это не я, а бородатый мужик в кузове.
— Второе предупреждение, — непонятно высказался Собакоголовый.
И продолжил:
— К-72563, вам инкриминируется вторичная попытка побега, что, соответственно статье УК 23, параграф 15а…
— Кончайте чушь молоть, — перебил я. — Мне надо видеть вашего начальника.
— Третье предупреждение, — вздохнул Цербер и кивнул обряженному в противогаз охраннику со шлангом. Тот обернулся и гавкнул что-то в коридор. Шланг зашипел. Прежде, чем я успел сообразить, что происходит, в лицо мне ударила тугая струя холодной воды.
Меня никогда не била копытом лошадь, но подозреваю, что ощущения схожие. Силой водяного напора меня отнесло к стене. Я закрыл лицо руками, но вода, казалось, просачивается и сквозь них, заливается в глаза, в горло — я не мог дышать. Я сжался в комок, пряча голову — и тут светопреставление кончилось. Хрипло кашляя, я остался лежать у стены. Из шланга тянулась тонкая струйка.
— К-72563, сдайте одежду и личные вещи.
— Пошел ты на хуй.
Хлестнула вода. На сей раз меня поливали дольше. Неожиданно посреди экзекуции я вспомнил о листке со стихами у меня в кармане и отчаянно подумал: размыло! Я выставил вперед руки и попытался прокричать «Хватит», но дыхательное горло тут же залило водой. Я захлебнулся и снова закашлялся. Вода схлынула.
— Пройдите на санитарную обработку, — как ни в чем не бывало, продолжал Цербер.
Я сунул руку в карман и сжал мокрый листок в кулаке — будто была это невесть какая ценность.
Дальнейшее скучно описывать. Меня раздели. Поставили рожей к стене. Велели раздвинуть ноги. Обыскали — так что пришлось ловко жонглировать смятым в комок листком. Залезли в задницу, как будто я там храню золотые запасы Форта Нокс. Я попробовал дернуться, и снова меня полили водичкой. Просушили струей воздуха из того же шланга. Потом морда в противогазе высыпала на меня какой-то едкий белый порошок, от которого я долго чихал и кашлял, и зудела кожа. Бросили мне серый комбинезон с номером К-72563 на груди. Я его натянул. Защелкнули на запястьях наручники, зачитали что-то еще из папки — я уже не стал слушать — и, вытолкнув из камеры, передали другим охранникам. У этих собачьих голов не имелось, зато имелись заплетенные в косы черные бороды. Охранники были свартальвами. Я решился обратиться к ним на родном языке, огреб дубинкой в живот и заткнулся. Меня провели по длинным коридорам, где из-за решетчатых дверей пялились морды разной степени урковатости. Спустили на нижний уровень. И втолкнули в мою камеру.
Когда засов с лязгом опустился у меня за спиной, я поднял голову. И встретился взглядом с восседающим на нижних нарах Нили.
— Нили! — заорал я и кинулся к нему.
Меня перехватили сзади за руки. Я оглянулся. В камере, оказывается, было еще семь обитателей, все свартальвы. Двое самых здоровых заломили мне локти за спину. Нили медленно поднялся и вразвалочку подошел ко мне. Взял мое лицо в горсть.
— Какой я тебе Нили, суч-чара?
Говоря это, он всадил мне под дых кулак. Я согнулся и захрипел.
— Я тебе, — продолжал Нили, вздернув вверх мое лицо и комкая в жестких пальцах, — я тебе отец, я тебе мать, я тебе и гражданин начальник.
Через каждое слово он бил меня кулаком в живот. Державшие меня за локти не давали упасть.
— Я тебе и господь бог, — завершил свою речь Нили и без замаха съездил мне кулаком в челюсть. Руки отпустили, и я ничком грохнулся на пол. Сплюнул кровь. Вокруг заржало. Обитатели соседних камер сопровождали экзекуцию радостным уханьем и ударами о решетку.
Я приподнялся с пола. Один из свартальвов, здоровенный детина, несильно пихнул меня ботинком в лицо и сказал:
— Ползи под нары. Места тут на вас, гопота сраная, нет уже совсем.
Я откатился к двери. Камера была забита. Кто-то сидел на верхних нарах. На нижних расположились картежники. Нили, закончив меня избивать, вернулся на свое место и вступил в игру. Один пацан, лет на двести, наверное, меня младше, скорчился у умывальника. Второй сидел рядом с парашей. Места, и вправду, не хватало. Играющие в карты беззлобно переругивались и ботали на такой страшной фене, что я не понимал ни слова.
Часа через два вырубили свет. Я кое-как скорчился у решетки и задремал.
Отдыхать мне пришлось недолго. Проснулся я оттого, что по мне шарили чьи-то руки. Спросонок я не стал разбираться что к чему и лягнул в темноту. Лодыжку перехватили. Чья-то волосатая лапа зажала мне рот. Я забился. Меня швырнули на пол лицом вниз, прижали. Затрещали застежки комбинезона.
«Если со мной это сделают, я умру», — подумал я.
«Если со мной это сделают…»
«Если…»
Однако, не умер. Хотя задница болела изрядно.
Когда в камере все затихло, я сел у решетки. Зубами оторвал лямку комбинезона. Смотал петельку. Я помнил, где были нары Нили. Поднялся. Тихо подошел. Мне кажется, с верхних левых нар меня проводили внимательным взглядом. Блестело там что-то… Не обращая внимания, я закинул петлю Нили под бороду, откинулся и потянул. Тот вздернулся, попытался сесть — но у меня была лучше точка упора. Захрипел, заклокотал, протянул руки к горлу, заскреб ногтями удавку. Я держал. С трудом держал, потому что он все-таки здоровый был кабан, но ноги мои упирались в нары — а он не мог ни за что ухватиться. Через несколько десятков конвульсий Нили наконец обмяк. Я сдернул с его горла петлю, обернулся и сказал во внимательную темноту:
— Если еще хоть раз одна сука…
И получил чем-то тяжелым по затылку.
Распорядок дня был такой:
— Побудка.
— Полчаса на туалет.
— Полчаса на завтрак.
— Трудотерапия.
— Перерыв на час на обед.
— Трудотерапия.
— Полчаса на ужин.
— Полчаса свободного времени.
— Отбой.
— Четыре часа на сон.
— Побудка…
После инцидента с Нили меня перевели в одиночную камеру. То есть нары там были двухъярусные, но соседей пока не имелось. Уже роскошь. Собственный умывальник, собственная параша — это же настоящее буржуйство! В столовке я тоже сидел один. Похоже, убийство пахана в первую же ночь заслужило мне мрачную репутацию. На одиночество я не жаловался, тем более что в цеху народу хватало.
Если честно, я удивился, когда наказания за душегубство не последовало. Впрочем, в здешней колонии «особо строгого» это оказалось не единственной странностью. К примеру, цех. Меня поставили в длинную цепочку зека, передающую по конвейеру то, что здесь именовали металлоломом. На самом деле это были шлемы, щиты, кубки и браслеты дивной кузнечной работы. Мы забирали их из огромной кучи в конце цеха. Передавали вперед по цепочке. Больше всего рисковал последний в ряду, потому что посреди цеха стоял здоровенный горн, мехи и наковальня. Изделия сваливали у наковальни в симметричную кучу. Возвышающийся там чернобородый великан, вдобавок совершенно слепой, протягивал трехпалую клешню, хватал что попадется из кучи (а иногда и последнего в цепи) и швырял в огонь. Потом подмастерья доставали раскалившийся металл огромными щипцами, и великан лупил молотом, сплющивая все в бесформенную массу. Молотобойца звали Больверк, и был он одним из славнейших мастеров племени огненных турсов. Как бедняга угодил сюда, я понятия не имел. Расплющенные щиты и кубки передавали дальше по цепочке в другой цех, где искусные кузнецы-свартальвы возвращали им прежний вид. Охлаждали. И, опять с помощью того же живого конвейера, сваливали в кучу на полу нашего цеха.
На потолке бесновались отблески огня. От грохота молотов гудело в ушах. Бессмысленность работы завораживала. И отупляла. Стоило ли бегать из дедовской кузни, думал я, чтобы оказаться в конце-концов частью этого идиотского конвейера, высмеивающего самую сущность работы кузнеца?
Так прошло две недели — или чуть больше. По истечении двух недель у меня завелся сосед.
Как раз истекало полчаса свободного времени до отбоя. Я лежал на верхних нарах, ближе к тускло светящей лампочке, и в который уже раз перечитывал спасенный мной стих. Как его не размыло, как не потерял я бумажку в сутолоке мордобоя и всего, что за этим последовало — непонятно. Вцепился я так в стихотворение потому, что за прошедшее время убедился: я напрочь забыл все, что когда-то читал, или читали мне, или даже рассказывали. Более того, каждый день я забывал и что-то новое: когда празднуется День Первого Горна? Сколько лет моему деду? Что подарила мне мать на совершеннолетие? Какого цвета зимний рассвет над Москвой? В тупом оцепенении я ожидал, когда, наконец, я забуду и то, зачем я здесь, и единственное, что мне останется — эти пять четверостиший.
Разделяет нас неглубокий брод.
Слушай, козопас, как луна поет.
Слушай волчий вой, причитанья вдов.
Разбирай слова, пусть не слыша слов.
Путь не слыша фраз, мерь на свой аршин.
Сам я, козопас, с тех пришел вершин
Где снега лежат. Каждый год за два.
Разбирай слова, разбирай слова.
И в травы дыханье, и в песий скок —
Здесь во все вложил свои речи бог.
Так развесь же уши, считай на три,
За науку после благодари.

Я попытался вспомнить, как выглядел снег на вершинах за деревней Тенгши — и не смог. Зато песий, а, точнее, псоглавий скок помнился прекрасно… Тут в коридоре застучали шаги. Зэки в соседних камерах возбужденно загомонили: либо шмон, либо прибавление нашего уркаганского состава. Любое событие, выбивающее из привычного распорядка, здесь приветствовали, как евреи в пустыне — дождь из манны.
Это было не шмоном. Деврь моей камеры распахнулась, и кого-то впихнули внутрь. Я свесил голову с нар.
Новичок был свартальвом, и лет ему стукнуло три сотни от силы: то есть, по человеческому счету, около пятнадцати. Таких молодых я тут еще не видел. Он стоял, прижимая к груди тощий бумажный пакет, и с испугом смотрел на меня. Я пошевелился, и шкет со всхлипом кинулся в угол. Понятно. Кому-то пришлось несладко.
— Тебя-то за что, мошка? — спросил я как можно мягче.
Новый сосед снова всхлипнул и закрыл пакетом голову. Вопрос мой был чисто риторическим. Ответ — не за что. Я спрыгнул с нар и вытащил пацана из угла. От ужаса он застонал. Что-то знакомое почудилось мне в круглом черноглазом лице, а вот что?
— Слушай сюда, шпендрик. Бить я тебя не буду. Насиловать, не поверишь, тоже. Так что перестань пускать сопли и устраивайся.
Кажется, он не слова не понял из сказанного, а отреагировал, скорее, на тон голоса. Подняв испуганные глазища, круглолицый прошептал:
— Я ботинки чистить умею. Хотите, вам почищу?
Я пожал плечами.
— Ну, чисть.
Он лихорадочно зарылся в свой пакет, вытащил коробку с ваксой и основательно грязную тряпицу и приступил к делу.
Забраться на нары мой новый сосед в первую ночь так и не решился и вздремнул в обнимку с умывальником.
Когда я вернулся из цеха следующим вечером — или днем, или утром, не поймешь — сосед уже скорчился на нижних нарах. Увидев меня, он мигом слетел с тощего матраса.
— Извините, я только на минуту прилег.
— Да лежи себе, — ответил я и полез наверх. Бедняга облегченно вздохнул и завозился внизу.
— Зовут тебя как? — спросил я спустя минуту.
Он снова вскочил и вытянулся, как на параде.
— К-45378.
«К» — номер нашего блока.
— Настоящее имя помнишь?
Он замотал башкой.
— А что помнишь?
Пацан вздохнул.
— Понятно. Истории какие-нибудь рассказывать можешь?
Он закивал. Я удивился. Перевернувшись на бок, я подпер щеку кулаком и предложил:
— Тогда рассказывай.
Пацан помнил, как ни странно, многое. Помнил балладу о Двалине, которую из меня выдуло в первый же день. Помнил о похождениях Однорукого. Помнил Песнь Хьорда, Сказание о Рисе Маге, Плач Девы Сигюн, помнил имена родоначальников всех Двенадцати Кланов Свартальфхейма. Теперь у меня было развлечение. Каждый вечер я, вместо того, чтобы читать опостылевшие вирши, заставлял малолетнего соседа потчевать себя байками. По-моему, не так уж и жестоко — особенно по сравнению с тем, что творилось в камерах слева и справа. Неуверенным глуховатым голосом пацан рассказывал о деяниях моих и чужих предков, и я по-новому удивлялся, ждал продолжения и нетерпеливо предвкушал развязку. Все рассказанное я забывал на следующее же утро, так что мальчишка повторял одни и те же истории раз по пять-шесть подряд. Мне не надоедало. Моя личная Шахерезада, кажется, наконец-то осознала, что мордовать ее здесь не будут, и рассказы сделались еще более обстоятельными и внятными.
А однажды вечером… В тот день я стоял последним в цепочке и три раза чуть не попал под клешню Больверка. В четвертый раз я наконец взъярился настолько, что подхватил переданный мне щит и здорово съездил бедного слепца по пальцам. Делать этого не стоило. Великан обиженно завопил. Ко мне подскочили два охранника-Цербера с дубинками и электрошокерами. Тут бы мне и бросить гребаную железяку, однако я уже вошел в раж и, заорав:
— Мочи легавых! — или еще какой-то идиотизм в том же духе, снова поднял щит.
И огреб чем-то тяжелым по затылку.
Очухался я уже в камере. Круглолицый поливал меня водой из раковины и хлопал по щекам. Увидев, что я зашевелился, пацан просиял от радости.
— Я думал, вы уже все…
— А тебе-то что?
— Как — что? А если бы вы умерли и кого-нибудь другого сюда подселили…
Я понял причину заботливости малолетки и грустно усмехнулся. Обмотал ноющую черепушку мокрым полотенцем. И улегся на нижние нары, потому как башка кружилась довольно сильно. Пацан, сопя, полез наверх. Спросил оттуда:
— Рассказывать?
Я подумал. Затылок ныл. И все же…
— Давай.
— Хочите, я вам сегодня из жизни расскажу?
— Это смотря из чьей жизни.
— Из своей.
Жизнь малолетки вряд ли была особенно интересной — и уж точно короткой — но я сказал:
— Ну давай.
Парнишка наверху завозился., устраиваясь поудобней. Мне представилось, как он лежит там, закинув руки за голову, мечтательно прикрыв глаза.
— На Празднике Первого Горна… Давно, дома еще… Я встретил девчонку одну.
Я обреченно вздохнул. Вот только еще пубертатных влюбленностей мне не хватало.
— Там было много гостей из клана Альвингов. У старшей дочери их конунга помолвка была назначена с наследником Вульфингов, и все знакомились, понимаешь, это так принято — чтобы высокорожденные нареченные впервые встретились в Нидавеллире…
— И что?
— А эта девочка, она была из свиты княжны… Альвингов у нас считают вроде как не совсем нормальными, потому что они в родстве с верхними альвами, и во время осады Туманного Берега нейтралитет держали, и вообще. А мне так девчонка эта понравилась…
Что-то меня настораживало в его рассказе, только вот что?
— Она, представляете, вышла плясать первый танец, такая смелая, а меня не старше. И потом шутила с сыном конунга и даже выпила вина из его кубка…
— Потаскуха малолетняя, — мрачно завершил я.
— Нет, Инфвальт гордая, просто она умеет радоваться празднику…
Тут меня и ударило. Я понял, отчего знакомым мне показалось лицо соседа-малолетки. И в полном молчании дослушал семейную историю, о том, как Драупнир и мать повстречались впервые на помолвке наследника Вульфингов и старшей княжны из клана Альвингов, и как юная красавица Инфвальт посмеялась над неловким мальчишкой, решившимся пригласить ее на танец. Сказала, что спляшет с ним завтра, если откует он за ночь браслет такой же, как у их княжны. И бедняга Драупнир всю ночь провел в кузне — зато на следующий вечер все гости признали, что да, браслетов не отличить, и они пошли в танце Новорожденного Огня первой парой…
Должно быть, молчание мое затянулось, потому что мальчишка спросил с верхних нар:
— Вам что, не понравилось?
— Почему же, — проскрипел я. — Очень интересная история.
Я бы мог рассказать ему значительно более интересную историю с пророческими мотивами, однако не стал. Как и всякая Кассандра, благодарности от аудитории я бы дождался вряд ли.
Он не нравился мне взрослым, не особенно любил я его и сейчас. Пацан был обычной шестеркой, ласковой, как теля, на все согласной шестеркой. Предложи я ему полировать мои ботинки не тряпкой, а собственным языком — Драупнир тут же вывалил бы язык, и еще за счастье почел бы услужить старшому. Сам я и в его лета был подростком мрачным. Нет, за мной никогда не задерживалось — но томительное, тоскливое чувство возникало в моей груди всякий раз, когда я смотрел на его горящее желанием угодить лицо. И я не ругал пацана, когда он становился чрезмерно назойлив. Не давал ему подзатыльников. Не заставлял отскребать парашу. Не мешал счастливо болтать о том, о чем слышать мне было неприятно. Будил, когда мальчишка орал от приснившихся кошмаров. Как-то раз он попытался забраться ко мне на нары, пидоренок несчастный, хотел приласкаться. И я тогда его не тронул, лишь сшиб пинком вниз.
И лишь однажды…
После мордобоя в кузнечном цеху меня перевели на работу в токарную мастерскую. Я обтачивал на станке какие-то бесчисленные болванки, делал болты и шурупы, стараясь не прислушиваться к пронзительному визгу фрезы в соседнем цеху. По крайней мере, в этой работе имелось хоть какое-то подобие смысла — хотя я не был уверен, что в соседнем цеху со всех моих прекрасных шурупов не стачивают нарезку и не отправляют их на переплавку. Под ногти мне въелся металлический порошок. Многие в цеху кашляли. Иногда плохо закрепленная заготовка срывалась с чьего-нибудь станка и принималась скакать по комнате, сея смерть и разрушение. А в целом, работа как работа. Я привыкал. Уже привык. В этом-то и заключалось самое страшное. Побудка, миска бурды, кружка отравы, работа, жрачка, сон. Я привыкал к тюремному ритму, я почти уже с ним сжился. Единственное, что еще держало меня на поверхности: истории Драупнира. Они напоминали мне, кто я такой и зачем я здесь. Мысль о мече казалось с каждым прошедшим днем все невозможней — просто еще одна сказка. И все же была она, эта мысль, была.
Посреди ночи врубили свет, и по решеткам застучало.
— Заключенные, на выход.
Это был шмон. Еще пару дней назад проверка меня бы не смутила: что они могли отобрать, кроме жалкого листочка с врезавшимся в память стихом? Сегодня, однако, шмон оказался не в тему. Как раз днем я ухитрился сделать аккуратную заточку и спрятать в рукаве, ловко избежав внимания охранника. Особых планов на заточку у меня пока не имелось. Замки в камерах были электрические, стены — толстые. И все же заточка — она и есть заточка, для чего-нибудь да пригодится. Я лихорадочно оглянулся. И сунул металлический штырь в узкую щель за раковиной.
Проверяли нас не особенно тщательно. Зачем, если всегда и везде взбунтовавшегося зека можно было утихомирить ударом из-за спины? Мы с Драупниром вывалились в коридор, где подверглись личному досмотру. Два Цербера вяло ворошили матрасы. И тут я заметил, что пацан испуганно пялится на раковину. К сожалению, заметили это и Церберы. Один из них шагнул к умывальнику, и тут пацан заорал:
— Это не мое! Это его!
И ткнул, гаденыш, в меня пальцем.
Когда я очухался — отметелили на сей раз основательно, и в отключке я провалялся почти до побудки — на лбу моем оказалось степлившееся полотенце. Я выругался и скинул мокрую тряпку. Драпнир испуганно шарахнулся в угол и оттуда провыл:
— А у меня они ваксу забрали!
Это меня и доконало.
Я забил щенка ногами под нары. Я избивал его радостно и вдохновенно, вымещая скопившуюся за недели ярость. Я вытащил его из-под нар, вздернул на ноги и врезал пару раз под дых, снова уронил на пол и доканчивал дело уже ногами. Парнишка кричал, цеплялся за штанины комбинезона, заливал их кровью из разбитого носа. Нет, я не изувечил его. Когда я закруглился, у пацана еще хватало сил подвывать и всхлипывать, размазывая слезы и юшку по лицу. Кажется, он рыдал в основном о своей ваксе. Я рухнул на матрас, отвернулся к стенке и закрыл глаза. Приснились мне, по обыкновению, кишки Червя.
На следующий день в цеху я был мрачен. Драупнир с утра выглядел неважно. Едва на ногах держался, в столовке с тоской поглядел на обычную миску с бурдой — и отставил в сторону. Угрызения совести меня не мучили, как не мучили и тогда, когда взрывом разнесло злополучную шахту. Пять лет назад или тысячу лет вперед, кто скажет? И все же было противно.
После обеда, убедившись, что гнусное чувство просто так никуда не денется, я подошел к местному жуку по кличке Жук. Жук обладал поистине мистической способностью раздобыть все, что угодно, от журналов с фотками голой Марлен Дитрих (никогда неглиже не фотографировавшейся) и до сигарет. Карманов в наших комбинезонах не полагалось, но все раньше или позже обшивались внутренними — так вот у Жука под его серым одеянием нашито было столько, что он и вправду напоминал скарабея. Увидев меня, жучара засеменил лапками и попятился к своему станку. К этому времени в блоке «К» за мной уже прочно укрепилась репутация психопата — увы, вполне заслуженная.
— Жук, задушевно сказал я. — Достань мне ваксу.
— К-когда? — вякнул Жук.
— Да вот прямо сейчас.
К концу смены в потайном кармане моего комбинезона лежала новенькая, блестящая жестянка с ваксой.
Когда я вошел в камеру и протянул испуганно отпрянувшему пацану коробку с ваксой… Пожалуй, это единственное светлое мое воспоминание об этих жутких неделях.
Вечером, когда ботинки были отполированы до зеркального блеска, Драупнир спросил по-обыкновению с нижних нар:
— Рассказывать?
— Гони, — согласился я.
— «Сказание об Ингви Лорде и Мече-Демоне», — тожественно начал мальчишка.
Повезло мне, что я нынче обитал наверху — а то непременно пробил бы башкой второй уровень.
— Что?! Как ты сказал?
— Я могу что-нибудь другое, — поспешно выпалил Драупнир.
— Нет, нет, давай. Откуда ты эту историю знаешь?
Судя по голосу пацана, он гордо улыбался.
— «Сказание» — одна из древних саг, дошедших к нам из прошлого мира, где Солнце было всадником в огненном венце, несомым квадригой борзых коней…
Я слегка расслабился. Если борзых коней, тогда ладно. Мало ли кого как зовут?
— Ингви и друг его и побратим Агни были подмастерьями в кузне Небесного Кузнеца Ильмариннена. Добавлю, что была у Ильмариннена прекрасная, как луна и солнце, дочь Бьорг, и Ингви и Бьорг полюбили друг друга с детства. Весело звенели молоты в Небесной Кузне, и лишь одно печалило Ингви и его побратима: когда глядели они вниз, на окутанную облачными грядами землю, взорам их открывались неисчислимые несчастья и беды. Свирепые чудовища и жестокие деспоты изводили род людской, вызывая в сердцах побратимов великую жалость. И тогда друзья поклялись, что покинут Небесную Кузню и не вернутся, пока не избавят человечество от напастей. Долго плакала прекрасная Бьорг, но Ингви сказал ей: «Возлюбленная моя, как можем мы быть счастливы на небесах, когда на земле столько страданий. Подумай о будущих детях наших — что увидят они, если захотят кинуть вниз свой чистый взгляд? Подумай и о том, что сватался к тебе сам свирепый Бог Грома, великий герой и воитель. Клянусь — мы сочетаемся браком, когда земля будет свободна, и когда сравнюсь я в славе и силе с Громом». Бьорг заплакала еще горше, ибо не нужны были ей ни слава, ни сила, нужен ей был один лишь Ингви — однако видя, что решение возлюбленного непреклонно, смирилась и обещала ждать.
В Небесной Кузне ковали оружие для Бога Грома, ковали точно бьющие молнии, но для той битвы, на которую устремились побратимы, нужно было иное. Издавна в Облачной Стране бытовала легенда о древнем Мече-Демоне, сильнее которого нету во всех Семи Мирах. Меч этот нельзя было ни купить, ни украсть. Можно лишь взять его в честном поединке, получить в дар или же заслужить. Однако последний хозяин меча так напуган был страшной колдовской силой клинка, что закинул его далеко в Болото Теней, непроходимую топь, кишащую змеями и призраками-кровопийцами. Воин давно погиб где-то в дальнем краю, и века меч ржавел под водяной толщей.
Побратимы решились добыть меч. Долгие дни шли они через болото, отбиваясь от змей и призраков обычным оружием и светлыми небесными молниями. Дни складывались в недели, недели в месяцы. Безгранична была топь, и наконец Агни отчаялся. «Ингви, брат, — сказал он. — Цель наша благородна, однако достичь ее можно и с помощью смертного оружия. Давай же повернем обратно и покинем это ужасное место». Однако Ингви, твердо решивший добыть колдовской клинок, лишь упрямо покачал головой. Агни, убедившись, что побратима ему не переубедить, вознамерился идти обратно. Тогда Ингви отдал ему свой волшебный рог, рог, который подарила ему на прощание прекрасная Бьорг, и сказал так: «Побратим Агни, если понадобится тебе когда-нибудь моя помощь — протруби в этот рог, и я приду». И ушел туда, где сгущались туманы и посверкивали болотные огоньки. Агни же со многими усилиями выбрался из топей, вооружился смертным оружием, и вскоре возглавил великую армию. А Ингви все шагал через топь. Наконец, когда сердце его совсем захлестнуло черное отчаяние, увидел он, как под водой что-то блеснуло. С радостным криком кинулся он в зловещую трясину. Трясина долго не хотела выпускать его из своих смрадных объятий, в руке его был старый и ржавый меч. «Горе мне! — вскричал Ингви, — неужели месяцы я боролся с болотом и всеми его кошмарами ради этой бесполезной железки». И тут раздался тихий то ли стон, то ли шелест. То был едва слышный голос меча.
«Напои меня своей кровью, Ингви, — сказал меч. — Отдай мне свою кровь, и ты увидишь, что усилия твои пропали не зря»
И тогда Ингви взрезал собственные запястья ржавым лезвием и напоил Меч-Демон своею кровью. Вмиг исчезла ржавчина с клинка, и заблистал он ярче самых ярких небесных молний. Возрадовалось сердце Ингви, хотя и слаб он был от потери крови и боялся, что не выйти ему из страшного болотища. Но страхи его были напрасны. Лишь одного холодного блеска меча хватало, чтобы разбежались все чудовища и все призраки, и вскоре Ингви вышел из Болота Теней невредимым.
Вскоре слава его превзошла славу его побратима. Агни сражался с чудищами мрака с помощью огромной армии, Ингви же хватало его меча. Затрепетали ведьмы и злобные карлы в пещерах, запричитали от ужаса кровожадные тролли и великаны, шипя, уползли в самые дальние болота ядовитые гидры. Ингви не знал поражения, и всюду с ним был Демон-Меч, чей голос окреп, напитавшись кровью из вен своего хозяина. И однажды случилось так, что армия побратима-Агни попала в засаду в глубоком ущелье. Окружили ее со всех сторон враги, закрыли выход из ущелья, и гибель была неизбежна. И тогда поднял Агни к губам волшебный рог и протрубил трижды, зовя побратима на помощь. Ингви, хоть и был в этот момент на другом краю земли, услышал и за три шага преодолел расстояние от ущелья. И тут услышал он голос меча. «Господин мой, — сказал ему Меч-Демон, — помнишь ли ты, как друг покинул тебя в сердце смрадного болота? Чего же стоит подобная дружба? Отдай ее мне, отдай свою дружбу мне, и засияю я еще ярче» И остановился Ингви, и подарил он мечу свою дружбу. Не пришел к побратиму на помощь, и славный Агни погиб.
Прошли годы. Гремела слава Ингви, не знали чудовища спасения от его меча. Все боготворили героя, и лишь прекрасная Бьорг в Облачных Чертогах не знала покоя. И однажды, решившись, покинула она дом своего отца, и спустилась вниз. Найдя возлюбленного, она так сказала ему: «Милый Ингви, годы мои уходят. Хоть и вечно молоды живущие в Облачных Чертогах, а в косах моих уже заблестела седина. Хоть и вечно юны, а ясные глаза мои замутились от слез. Ингви Лорд, как бы ни был ты велик и славен, и не победить тебе всех чудищ мрака, потому что много их, а ты один. Прошу тебя, вернись домой и выполни свое обещание, стань моим мужем». Слезы выступили на глазах воителя от скорбной мольбы девы, и совсем уж собрался он обнять ее и ответить согласием, когда услышал голос Меча-Демона. «Господин мой, — сказал меч. — Разве не обещала дочь Ильмариннена ждать тебя, пока ты не победишь всех чудищ бездны и не очистишь землю от зла? Чего стоит ее любовь, если не может она вынести ожидания? Отдай мне любовь, отдай мне свою любовь, и сердце твое станет спокойно, и ничто не помешает тебе исполнить назначенное». И выполнил Ингви просьбу меча, и отдал он Мечу-Демону свою любовь, и с усмешкой сказал после этого прекрасной Бьорг: «Ступай прочь и не мешай мне исполнять назначенное». Горько заплакала прекрасная Бьорг, но не тронули героя ее рыдания. И пошла она прочь, поднялась на самую высокую из Облачных Гряд и кинулась вниз, и подхватила тело ее Небесная Река, и погибла прекрасная Бьорг.
Прошли еще долгие годы. Очистил Ингви Лорд землю от чудищ, очистил Срединный Мир и все подземные миры, и тогда последние чудовища взмолились о пощаде. Поклялись они тихо таиться в своих кавернах и никогда не грозить больше богам или смертным. Жалкими были мольбы их, протягивали великанши и женщины горных троллей к воителю своих младенцев и молили: «Не ради нас, но ради малых детей наших просим пощады». Дрогнуло сердце Ингви и собрался он пощадить последних из рода великанов и горных троллей. И тут заговорил его Демон-Меч: «Коварство задумали горные тролли и великаны. Погляди на детей их, мой господин — когда вырастут эти дети, возжаждают они плоти человеческой, вылезут из смрадных своих пещер, чтобы вновь сеять смерть. Если пожалеешь ты их, пропадут втуне все твои усилия. И снова заселят землю чудовища. Отдай мне свою жалость, господин, она тебе ни к чему. Отдай свою жалость мне». И герой послушался меча, и отдал ему свою жалость, и истребил последних из рода чудовищ.
Свободно вздохнули освобожденные народы, и провозгласили победителя чудищ своим властелином. Принял он корону. День и ночь гремели пиры в его дворце, день и ночь раздавал он приближенным богатые подарки и улыбался слугам. Не было горя в его царстве, и любой мог рассчитывать на царскую милость. И однажды услышал Ингви Лорд голос меча: «Слишком милостиво обходишься ты, мой лорд, с подданными, которые обманывают тебя и грабят. Слишком много смеешься на дворцовых праздниках, вот и считает народ тебя простаком, не заслуживающим уважения. Отдай мне свой смех, господин, отдай мне свою улыбку, не к лицу они властелину». И послушался Ингви Меча-Демона, отдал царь свой смех и свою улыбку, и мрачно сделалось в его стране, протянувшейся от моря и до моря. Не было там больше ни шумных пиров, ни веселых праздников. Никого больше царь не одарял богатыми подарками, а, напротив, обложил народ суровой податью. Бледны и печальны стали лица людей.
Годы шли, и в волосах Ингви Лорда заметна стала седина — однако все еще крепка была рука его на рукояти Меча-Демона, и не слышно было о чудовищах, что осмелились бы тревожить покой его царства. Но однажды с отдаленной границы прибыл купеческий караван. Бледны были погонщики верблюдов, страхом перекошены лица охраны. Караванщик поспешил в царский дворец и поведал, что, идя через горы, вышел караван его на некий перевал. Дорога проходила через узкое ущелье — то самое, где некогда погиб побратим Агни — и не было через те вершины другой дороги. По рассказу караванщика, сплел в ущелье свою сеть огромный Паук, протянул ее от края до края, и согласился пропустить караван лишь после того, как заплатили ему страшную пошлину. Двенадцать человек пожрал Паук, и сказал, что отныне требует по двенадцать жертв с каждого каравана. Нахмурился Ингви Лорд, услышав такие вести, сжал рукоятку Меча-Демона на поясе и поспешил в далекие горы. Спустился он в указанное караванщиком ущелье, и вправду увидел огромную паутину, что протянулась от края и до края. В центре паутины сидел Паук — больше любого из тех чудовищ, с которыми приходилось сражаться Ингви. Выхватил Ингви Меч-Демон и вступил в схватку. Долго бились они, и стал побеждать Паук.
«Меч-Демон, — взмолился Ингви, — помоги мне победить Паука, ведь раньше ты не ведал поражения»
И ответил Меч-Демон: «Помог бы я тебе, но породило этого Паука твое собственное предательство. Не Паук это, а побратим твой Агни, и хочет он отмщения. Не смогу я победить его, если не отдашь ты мне того, что у тебя осталось»
«Демон-Меч, — сказал Ингви, задыхающийся в паучьей сетке, — все отдал я тебе, что имел, ничего у меня не осталось»
— «Неправда, господин мой. Отдай мне свою душу, отдай мне душу свою, и тогда мы сможем победить Паука»
И отдал Ингви Лорд душу свою Мечу Демону, и победили они в схватке…
Тут пацан окончательно сорвал голос, заперхал и потянулся к раковине. Когда он напился, я мрачно спросил:
— Ну и чем же закончилась эта поучительная история?
— Одни говорят, — хрипло ответил Драупнир, — что после того, как Ингви Лорд отдал душу мечу, он стал первым Нифлингом. А другие говорят, что не только Нифлингом, но еще и оброс жесткой паучьей щетиной. Меч он оставил в центре сетки, чтобы приманивать его блеском героев, а сам затаился во мраке у подножия скал в ожиданьи добычи…
— М-да, — протянул я. — Что-то мне эти байки из мира солнечной квадриги не очень нравятся. У них ничего повеселее нет?
— Почему же, — неожиданно хихикнул пацан, — есть. Например, «Сказание о том, как лорд Хумли хотел срубить Мировой Ясень, и что из этого вышло».
Я чуть не подавился собственным языком.
— Это — смешная история?
— Очень смешная.
— Ладно. Завтра расскажешь. Пора нам на боковую, а то прошлая ночка была веселая.
Он завозился внизу, устраиваясь поудобней на жестком ложе. Уже засыпая, я услышал:
— Спасибо вам за ваксу…
Однако посмеяться над тем, как лорд Хумли рубил Мировой Ясень, мне так и не удалось. Когда я притащился из мастерской, у нашей камеры было многолюдно. А конкретно, кучковалось там два или три Цербера и еще кто-то из тюремного начальства. Один из Церберов что-то волочил по полу, уцепив длинным железным крюком. Так здесь транспортировали покойников. Зека в соседних камерах возбужденно гомонили. Любое событие — хоть мордобой, хоть смерть — вносило разнообразие в их суровые будни.
Подойдя поближе, я остановился. Крюкатый цербер вытаскивал из камеры тело Драупнира. Круглые глаза пацана выпучились еще больше, лицо посинело, а на горле виднелась удавка. Петля. Сделанная из двух связанных лямок комбинезона…
— Удавился, — шепнули за спиной.
Но пацан не удавился. Из окровавленного его и разбитого рта торчала жестянка ваксы.
В дальнем конце коридора брякнула дверь, и появилась еще парочка Церберов. Они волокли отбивающегося Жука. Увидев меня, Жук дернулся и заорал:
— Это он! Это он, сука-падла! Он ваксу требовал, душегубец!
Я развернулся и, ни слова не говоря, вцепился ближайшему Церберу в глотку.
И тут меня звезданули чем-то тяжелым по затылку.
Очнулся я в темноте. Не в привычной уже темноте камеры, где ночи не бывает никогда из-за круглосуточно горящих в коридоре ламп. Я ощупал себя. Одежды на мне не было. Пощупал вокруг. Четыре стены, четыре квадратных метра пространства. Карцер, сообразил я. Что ж, пора мне познакомиться и с карцером…
Тьма была полной, как будто мне выкололи оба глаза. Поначалу меня это не пугало. Я сидел, прижавшись к холодной стене, подтянув к подбородку колени, и пытался вспомнить какую-нибудь из историй Драупнира. Ничего не вспоминалось. Я попытался пожалеть о Драупнире. И не жалелось. Драупнира не было, сказал я себе. Это всего лишь еще одна насмешка Эрлика, пытающегося меня доконать. Подловить на острый крючок совести. Жестянка ваксы во искупление… Смешно. Там, в последней чернильной тьме, я понял наконец: нет никакого искупления. И не было. И не будет. И Драупнира нет, сказал я себе. И не было. И не будет. Сказал — и Драупнира и вправду не стало, как не стало тогда, в шахте.
Главное — вовремя себе что-то сказать.
Я вытянулся на полу и заснул.
Разбудил меня звук открывающейся двери. Прежде, чем я успел хотя бы поднять голову, в спину ударила водяная струя. Она била и била, я пробовал извернуться, но прибывающая вода прижала меня к задней стенке.
Когда наводнение схлынуло, я едва дышал. Поэтому те, кто ввалился в карцер с дубинками, могли чувствовать себя в полной безопасности.
Дни без света. Дни без света. Дни, когда меня поливали водой из шланга. Дни, когда просто били. Дни, когда я покорно позволял делать с собой, что угодно, лишь бы увидеть полоску света из-за двери. Дни, когда они поняли наконец, чем меня можно достать. Это оказалось так просто. Темнота. Полная темнота.
На некоторое время я, кажется, сошел с ума. Не бывает у нормальных такого отчаяния. Я, выросший под землей — ну что мне тусклая тюремная лампочка, что мне и совершенный мрак?
Я колотил кулаками в дверь — или, быть может, в глухую стенку. Я орал неразборчивое и бессвязное. Я молчал, свернувшись клубком. Я грыз пальцы. Я понял неожиданно, что нет ничего за границами этой тьмы. Я превратился в копошашегося в могиле червя, я снова вернулся в себя, я был и собой, и червем в своей темной могиле. Мир исчез. Раскачиваясь, я бормотал последнее, что мог вспомнить:
Зазвенит железо ли, конь заржет —
Золотой зенит, верно, не солжет.
Умирает ночь, но поет она —
Не моя луна. Не твоя луна.

Ночь не умирала никак.
Тогда я понял, что легче умереть мне.
И я вспомнил слова некроманта.
Внутренности червя.
Там тоже наверняка мало света.
И вспомнил, что он сказал мне при расставании.
«Три раза повторите мое имя».
И я бы повторил, какая уж тут гордость.
Гордости не осталось.
Одна беда — имя я тоже напрочь забыл.
Блестящая идея разбить голову о стену посетила меня неожиданно, в припадке озарения. Разбегаться в карцере было особенно негде, да слаб я стал, чтобы бегать, и все же хватило меня на три полновесных удара… На третьем ударе в темноте вспыхнули редкие искры, и я порадовался им, как родным…
Назад: Глава 3. Моя белая пайка
Дальше: Глава 5. Серебряная катана