XXXIV
Попутчик
Штакельберг оказался весьма колоритным персонажем. Проработав большую часть своей жизни историком искусств, а затем и ведущим культурной программы на центральном германском канале, он перебрался в Париж и открыл в Латинском квартале собственный книжный магазин. Туда любили захаживать «экспаты» и представители богемы: помимо книг на немецком, Штакельберг собирал со всего мира редкие художественные издания, которые зачастую годами валялись по запылившимся чердакам и хранилищам безо всякого движения.
Штакельберг и сам был автором нескольких объемных сочинений – в основном, биографий.
Вопреки ожиданиям Оливии, встретиться с ней он согласился охотно: у него в магазине частенько толкались парижские студенты – немцу нравилось окружать себя молодежью. Некоторые даже соглашались отработать все лето без оплаты, в обмен на скромное жилье: в верхнем этаже магазина при помощи китайских ширм было отгорожено небольшое пространство с мягкими диванами, парой кушеток и приставными журнальными столиками, на которые можно было сложить книги. Днем этот «салон» служил читальным залом для посетителей, а после закрытия магазина там обустраивалась на ночевку молодежь.
Оливия пришла на встречу вовремя – около шести. Ее встретила крупная веснушчатая шведка, которая сообщила, что герр Штакельберг ожидает ее «в мезонине». Махнув крепкой рябой рукой в сторону лестницы, она тут же переключилась на клиента, который задал ей какой-то вопрос по-немецки.
Оливия прошла через зал к деревянным ступенькам, которые вели наверх. В магазине совсем не было окон – он полностью состоял из книг. Разноцветные корешки глядели на Оливию отовсюду – с крышки старого пианино, с каких-то табуреток, приставных лесенок, приступочек, пюпитров и даже с поверхности чугунной батареи, которая на лето была отключена.
Лестница под ее ногами протяжно заскрипела, сообщая хозяину о новом посетителе.
Из проема между стеллажами появился жокейского телосложения джентльмен. Он был элегантно одет, но в какой-то совершенно непарижской манере: рубашка, жилет, сюртук и ботинки на толстой подошве выдавали в нем баварца.
Проследовав за ним «в мезонин», Оливия осмотрелась.
Это была комнатка-эркер с овальным окном, из которого лился жидкий вечерний свет. Слева стояло пурпурное вольтеровское кресло, а справа – письменный стол с лампой и ноутбуком. С удивительной для его возраста сноровкой Штакельберг подтащил кресло к столу и предложил его гостье, а сам уселся на свое рабочее место.
Подкрутив пушистые усы, чьи кончики и без того были кокетливо загнуты вверх, он заговорил обстоятельно:
– Месье Лаврофф – весьма уважаемая мной фигура! В нашей домашней библиотеке хранятся несколько его книг. Очень жаль, что они не переведены на немецкий… Передайте ему, что я могу поделиться контактами берлинских издателей – думаю, они бы охотно за это взялись.
– Обязательно, – вежливо улыбнулась Оливия, которая уже привыкла, что большинство профессиональных бесед начиналось с комплиментов в адрес «месье Лаврофф».
– Он сообщил мне, что вы заинтересовались биографией Удо Вебера… Это настолько редкий случай в наши дни, что я просто не мог отказаться!
– Да, меня заинтриговали некоторые факты из его жизни. Насколько мне известно, Вебер вернулся в Германию за несколько месяцев до окончания оккупации, верно?
– Все так. Когда стали просачиваться слухи о скорой высадке союзников и грядущем освобождении Парижа, Вебер предпочел уехать.
– Это было в мае сорок четвертого?
Штакельберг взглянул на нее со смесью любопытства и уважения.
– Совершенно верно. В самом конце весны…
– А что вам известно о вывозе его личной художественной коллекции?
– Перед тем как покинуть Францию, Вебер отослал свои вещи в Германию: мебель, гобелены, картины из квартиры на Елисейских Полях и все скульптуры, которые были выставлены несколькими месяцами ранее в Оранжери. Они хранились в ожидании своей отправки в музее Жё-де-Пом, который, как вы знаете, стоит буквально напротив того места, где проходила перед этим его персональная экспозиция.
– Действительно, так все удачно совпало: ведь именно из Жё-де-Пом отправлялись в путь ворованные предметы искусства…
– Конечно, это же был центральный пункт распределения конфиската.
– А вы не знаете, по какому адресу была доставлена коллекция Вебера?
– Почему же не знаю… Скульптор решил перестраховаться и отправил все в дом своей матери, в Баварию. Хранить ценности в замке под Берлином, подаренном ему рейхсканцелярией за заслуги, было слишком рискованно. У Удо Вебера было острое чутье – он уже тогда понимал, что война проиграна. А значит, грядет судебный процесс с конфискацией имущества!
– Его родовое гнездо располагалось в Нюрнберге?
– Да, в небольшой деревушке в двадцати километрах от города. Но сейчас от этого дома уже ничего не осталось.
– Как так? Ведь Вебер умер не так давно?..
– Дело в том, что после окончания войны он пробыл в Германии совсем недолго – всеобщее презрение оказалось тяжким испытанием. Однако Нюрнбергского процесса ему удалось избежать…
– Интересно, каким образом? Он же был приближенным к руководству лицом и выполнял государственные заказы. Множил символы нацизма на протяжении стольких лет!
Штакельберг скроил такую мину, как будто ему повторно наступили на ноющую мозоль.
– А вы поставьте себя на его место! Сумели бы вы отказаться, если бы диктатор лично предложил вам неограниченное финансирование, просторные мастерские, любые ресурсы для творчества? И это в разгар кровопролитнейшей войны? Не спешите отвечать, мадмуазель, подумайте…
– Речь сейчас не обо мне, герр Штакельберг.
– Конечно, не о вас… Поверьте, я очень хорошо изучил биографию скульптора и его характер. Демонизировать этого человека не стоит – он просто старался выжить любой ценой. Это ведь такое понятное человеческое чувство – страх за свою жизнь. Разве нет?
Оливия промолчала – очевидно, в глазах Штакельберга Вебер был жертвой режима, а не убежденным его пропагандистом.
– Во время следствия по делу о нацистских преступлениях скульптора признали «попутчиком» тоталитаризма и предложили ему публично покаяться, – продолжил биограф. – Вебер отказался, сообщив, что не чувствует за собой никакой вины: он всего лишь служил искусству. С этим сложно поспорить – за годы войны он создал сотни прекрасных скульптур, возвеличивающих красоту и гармонию человеческого тела.
– И где же они сейчас находятся?
– Многое было уничтожено в момент вступления в Берлин Советской Армии. Некоторые работы, для которых позировали известные немецкие атлеты, до сих пор украшают собой стадионы. А лучшее Вебер вывез сразу после суда в Грецию, где и прожил остаток своих дней.
У Оливии моментально пересохло в горле.
Она достала из сумки бутылку воды и сделала глоток прежде, чем задать следующий вопрос.
– Отчего же он выбрал Грецию?
– Ну, это вполне закономерно: его жена, Пенелопа, была гречанкой по происхождению. Давным-давно они познакомились в Париже. Пенелопа работала тогда натурщицей у одного очень уважаемого французской скульптора – Октава Монтравеля. Вы о нем, конечно же, слышали?
Не в силах произнести ни слова, Оливия кивнула.
– Вебер в то время только заканчивал учебу в Школе изящных искусств. Октав Монтравель был его идолом: Вебер долгое время пытался подражать стилю этого мастера. Но в сороковые он отошел от античной эстетики, выработав собственную манеру. Она очень нравилась фюреру: Вебер моделировал «нового человека» – идеальную особь, которую мечтали вывести нацисты.
– А вы не знаете, были ли в личном собрании Вебера скульптуры или картины Монтравеля?
– К сожалению, таких подробностей я помнить не могу. Но точно знаю, что ему принадлежали полотна Пикассо, Леже, Шагала… Ведь работы модернистов могли себе позволить в то время очень немногие – только лица с особым статусом обладали предметами «дегенеративного» искусства. Но потом все они пошли с молотка: слава Вебера начала меркнуть. Его не приглашали больше участвовать в выставках, никто не покупал его скульптур… Чтобы прокормиться, он продавал одну за одной вещи из своей коллекции. Время от времени скульптор зарабатывал написанием портретов богатых греческих фабрикантов и бизнесменов: он умел героизировать внешность, скрывая недостатки. Людям это нравилось…
– А работы импрессионистов из залов Жё-де-Пом могли оказаться в его собрании?
– Вебер рассказывал мне во время интервью, как он сопровождал в тысяча девятьсот сорок четвертом руководителей рейха во время их визита в музей. Те выбирали картины для себя и охотно прислушивались к его советам… В знак благодарности ему предложили взять несколько понравившихся работ. Кое-какую мелочь из предметов собственной коллекции он обменял перед самой отправкой на полюбившихся ему импрессионистов. И правильно сделал! Они со временем набрали в цене и обеспечили скульптору безбедную старость.
Оливия постучала в задумчивости ручкой по раскрытому блокноту: этим самым путем к Веберу могло попасть и конфискованное полотно Лебаска, которое всплыло на недавних женевских торгах…
– Ну, а его дети? – продолжила она. – Они до сих пор живут в Греции?
– Нет. У Вебера был единственный сын. После смерти отца он продал его дом со всем содержимым и перебрался в Аргентину: там его фамилия никому и ни о чем не говорит.
– Герр Штакельберг… а вы, случайно, не знаете, кому сейчас принадлежит их дом?
Биограф с сожалением покачал головой.
– Увы… Это была чудесная вилла на берегу моря! Вебер разбил там восхитительный сад. Я был там однажды – много лет назад, когда скульптор был еще жив. Правда, с ним в тот момент уже очень трудно было вести беседу: к восьмидесяти годам Вебер совершенно потерял рассудок. Он практически не спал, бродил по саду, придирчиво разглядывая собственные скульптуры. Потом надолго запирался в мастерской, в ней же и дремал урывками, свернувшись зародышем на голой скамье. В последние годы он ваял одну и ту же статую – молодую обнаженную женщину. Сотни раз ее уничтожал и начинал все сначала. С близкими Вебер почти не разговаривал, лишь бормотал себе под нос какую-то бессмыслицу… что-то там про «реку времени».
– Похоже, я знаю, где расположена его вилла… – Оливия произнесла тягучее, как сливочная нуга, греческое название.
– А вы очень хорошо подготовились! – заметил Штакельберг. – Именно в Итее проходила когда-то свадьба скульптора… Туда он впоследствии и перебрался со своей женой Пенелопой.
Немного помолчав, Штакельберг веско добавил:
– Господин Лаврофф в нашей телефонной беседе сообщил, что вы работаете над курсовой, посвященной искусству двадцатого века. Что ж, действительно было бы несправедливо не упомянуть о творчестве великого баварца! Я рад, что вы отдаете должное его гению, мадмуазель. Вот увидите – мода на монументализм обязательно вернется. История совершит эволюционный виток и появится новый диктатор, которому захочется увековечить в камне свой триумф!