Книга: Пройти сквозь стены. Автобиография
Назад: Благодарность
Дальше: Глава 3

Глава 2

Отец несколько раз пытался научить меня плавать – в бассейне, в озере на мелководье – все безуспешно. Я очень сильно боялась воды и особенно уходить с головой под воду. Терпение его в итоге лопнуло. Однажды летом, когда мы были на побережье, он посадил меня в шлюпку, вывез в море и выбросил в воду как собаку. Мне было шесть лет.

Я запаниковала. Последнее, что я видела перед тем, как уйти под воду Адриатического моря, спину отца, уплывающего прочь и даже не оглядывающегося. Потом я тонула, опускалась все глубже и глубже, я молотила руками, рот наполнялся соленой водой.

Я тонула и не могла не думать об отце, уплывающем прочь без оглядки. Это так разозлило меня, не просто разозлило, а привело в ярость. Я перестала захлебываться, а мои молотившие воду ноги и руки каким-то образом подняли меня на поверхность. Я доплыла до шлюпки.

Войо, должно быть, услышал меня и, по-прежнему не глядя, просто протянул руку, схватил мою и затащил меня в лодку.

Вот так партизаны учили своих детей плавать.

Я поступила в Академию художеств и продолжила рисовать. В то время мои родственники просили меня нарисовать их, а потом покупали у меня свои портреты. Я получала заказы на разного рода натюрморты – вазы с тюльпанами, горшок с подсолнухами, рыба с лимоном, открытое окно с развевающимися занавесками и полной луной. Я делала все, что они желали, и подписывала большими синими буквами внизу «МАРИНА».

В итоге мать скупила у родственников все эти картины и развесила у себя по стенам. Она ими гордилась, а мне было стыдно. Сегодня различные галереи по всему миру, с которыми я работаю, время от времени слышат «у меня есть настоящая картина, подписанная Мариной Абрамович!». Мне же хочется умереть, когда я это слышу, потому что я их рисовала ради денег, не вкладывая в них никаких чувств. Я намеренно делала их очень китчевыми и набрасывала за пятнадцать минут. Когда мать умерла, я забрала все картины (около десяти) и поместила их в хранилище. Мне надо решить, что делать с ними. Возможно, я их сожгу. Или – поскольку я, наконец, научилась демонстрировать то, чего больше всего стыжусь – покажу их миру во всей их китчевой красе.

В академии я рисовала академическую живопись: обнаженная натура, натюрморты, портреты, пейзажи. Но у меня появлялись и новые идеи. Например, меня стали будоражить автоаварии, и сначала я вдохновилась идеей писать их. Я собирала фото аварий из газет и даже воспользовалась связями отца – приходила в полицию и узнавала, не произошло ли каких-то крупных аварий. Потом шла на место аварии и делала фотографии или наброски. Но перевести жестокость и сиюминутность произошедших катастроф в краску на холсте оказалось сложно.

В 1965 году, однако, когда мне было девятнадцать, я в каком-то смысле нарисовала свою знаковую картину: это была маленькая картина под названием «Три секрета». На этой очень простой картине три материи – красная, зеленая, белая – драпируют три объекта. Мне эта картина казалась важной, потому что, вместо того чтобы представлять какой-то легко воспринимаемый образ, она делала зрителя соучастником художественного опыта. Она требовала работы воображения. В ней было место неопределенности и тайне. Она открыла мне дверь в плакар моего бессознательного.

Потом наступил 1968 год.

После Второй мировой войны Югославия под руководством Тито разошлась с Советским Союзом и объявила себя независимым коммунистическим государством, не связанным ни с Западом, ни с Востоком. Наша героическая победа над нацистами, как и наша независимость, стали предметом нашей большой гордости.

По факту Тито был не так уж независим, скорее, он был очень умен, заигрывая с Союзом и китайцами против Запада и принимая тем временем подачки с обеих сторон. Он заявил, что его доктрина «самоуправления», позволявшая рабочим самим определять результат своего труда, была гораздо ближе к учению Маркса, чем сталинский коммунизм. Тем не менее Тито создал культ личности в Югославии, а его однопартийное правительство было пропитано коррупцией, бюрократы по всей вертикали власти стяжали богатства и собственность и пользовались привилегиями, в то время как рабочий класс жил в бесцветном мраке.

1965 год был ужасным годом, временем волнений по всему миру. В США были совершены покушения на Мартина Лютера Кинга и Джона Кеннеди, стреляли даже в Энди Уорхола, и он чуть не умер. В Америке, Франции, Чехии, Югославии борьба студентов за свободы была передовой политических переворотов.

В тот год в Белграде произошло головокружительное разоблачение коммунистической партии – мы вдруг поняли, что все было показухой. У нас не было ни свободы, ни демократии.

В то время мы с отцом еще были близки, и я узнала кое-что удивительное: несмотря на то что Тито назначил Войо в свою элитную гвардию после войны, в 1948 году его понизили, переведя в менее значимую воинскую единицу. Послевоенные годы в Югославии были периодом экстремальных антисоветских настроений, а у отца было слишком много друзей, симпатизирующих Советам. Многих тогда посадили, отец еле избежал этой участи. Войо чувствовал личное предательство со стороны Тито, но всегда верил, что со временем настоящий коммунизм придет. Двадцать лет спустя он оставил эти надежды.

Он никогда не говорил со мной об этом. (Внезапно я поняла, насколько символичным было использование моего пионерского галстука в качестве банданы.) Отец был сломлен разочарованием. Он собрал все фото, на которых был изображен с Тито, и вырезал его из всех, оставив только себя. Его особенно расстраивало, что всех, кто претендовал на лидерство в правительстве, выталкивали из него. По мере старения Тито – а тогда ему уже было за шестьдесят – при необходимости передать власть не оставалось никого, кто бы мог занять его место.

В июне 1968 года все, кого я знала, поддержали студенческие демонстрации. Студенты шли демонстрациями по всему городу и занимали университетские здания. По всему кампусу были развешены призывы, вроде «Покончим с красной буржуазией» или «Покажи бюрократу, что он неспособен, и он тут же покажет, на что он способен». Полицейские беспорядки заполонили улицы, кампус был опечатан. Как глава коммунистической ячейки в академии я была в составе группы, оккупировавшей наше здание. Мы там ночевали, проводили громкие и страстные обсуждения по ночам. Я буквально готова была умереть за идею и думала, что к этому готовы все.

Тогда мой отец сделал нечто, что глубоко впечатлило меня. Красивый, в своем плаще и шейном платке, с чудесно убранными волосами он встал посреди площади Маркса и Энгельса и публично отрекся от своего участия в коммунистической партии и югославской красной буржуазии и всего, что за ней стояло. В кульминационный момент своей речи он выбросил свой партийный билет в толпу – удивительный жест. Все неистово аплодировали. Я им так гордилась.

А мать в то время не одобряла никакие формы протеста – ни его, ни мои.

На следующий день какой-то солдат принес отцу его партийный билет, сказав, что он понадобится Войо, чтобы продолжать получать пенсию.

Студенты составили петицию из двенадцати пунктов и хотели, чтобы правительство ее удовлетворило, в противном случае мы обещали выйти на баррикады. Мы требовали свободы прессы и свободы самовыражения, полной занятости, повышения минимальной оплаты труда и демократических реформ коммунистической лиги. «Привилегии должны быть ликвидированы в нашем обществе», – провозгласили мы. «Культурные отношения должны быть такими, чтобы любая их коммерциализация была исключена, а также должны быть созданы такие условия, в которых культурные и творческие средства доступны всем», – требовали мы.

Под последним требованием подразумевалось создание студенческого культурного центра. Для него мы хотели получить здание на проспекте Тито, где тайная полиция играла в шахматы, а их жены в шелковых платках занимались рукоделием, сплетнями и смотрели фильмы. Очень впечатляющее здание, выглядело оно как замок с большой красной звездой на крыше и огромными портретами Тито и Ленина в фойе.

Мы ждали ответа Тито на петицию. Наконец, утром 10 июня было объявлено, что в три часа Тито выступит с заявлением. В десять утра того же дня прошла встреча представителей всех университетов. Я шла на встречу с мыслью, что, если наши требования не будут приняты, мы пойдем до конца. Это означало баррикады, стрельбу, серьезную конфронтацию с полицией и даже смерть для кого-то из нас. Вместо этого все, о чем шла речь на встрече, была вечеринка, которую мы закатим после речи Тито! Они обсуждали, кто будет петь, кто закажет еду. Я тогда сказала: «Как мы можем планировать вечеринку, если мы не знаем, что скажет Тито?». На меня все посмотрели как на полнейшую идиотку. Мне сказали: «Не будь наивной. Неважно, что он скажет. Все кончено». Я спросила: «О чем вы?». Я не могла в это поверить. Они были готовы принять все, что он предложит, даже если бы он не предложил ничего. Это означало, что все было фикцией, бесполезным упражнением. Я чувствовала себя преданной.

Я вернулась в академию и стала ждать. В три часа Тито выступил с воодушевляющей и очень умной речью. Он оценил вовлеченность студентов в политику (связав это со своей доктриной «самоуправления»). Он в два раза увеличил минимальный размер оплаты труда (с 12 до 24 долларов в месяц) и принял четыре пункта нашей петиции, включая студенческий культурный центр, которого мы требовали.

Студенческий совет, готовый принять любое дерьмо, подсунутое Тито, был в восторге. Студенты освободили оккупированные здания университета и под залпы салюта в ночном небе триумфально прошествовали по Белграду. Чувствуя все, что угодно, но не триумф, я выбросила свой билет в огонь и смотрела, как он сгорал дотла. Неделю спустя я увидела отца на улице с красивой молодой блондинкой, которая потом стала его второй женой. Он сделал вид, что меня не заметил. Следующие десять лет я его не видела.

* * *

После демонстраций мы начали собираться с еще пятью студентами академии, неформально, но регулярно, разговаривать об искусстве и жаловаться на искусство, которое преподавали нам в академии. Все они были парнями, их звали Эра, Нэша, Зоран, Раша и Гера. Мы встречались в академии (несмотря на уступку Тито, тайная полиция и их жены не спешили освободить свой социальный центр), мы пили кофе, еще больше кофе и взбудораженные им говорили и говорили, иногда ночи напролет, со всей нашей юношеской страстью и силой.

Это было единственным временем в жизни, когда я была по-настоящему счастлива. Я просыпалась утром, шла в студию и рисовала, встречалась с ребятами, разговаривала, потом шла домой, всегда к 10 вечера, просыпалась на следующий день и делала все заново.

То, о чем мы вшестером разговаривали, выходило за границы рисования, это было про возможность поместить саму жизнь в искусство.

Мои рисунки автокатастроф продолжали меня фрустрировать. Какое-то время на очень больших, по полквадратных метра, полотнах я начала рисовать облака. Не реалистичные облака, но нечто их символизирующее, вроде тяжелых форм в виде арахиса, парящих над монохромными полями. Иногда в этих полях появлялось тело: обнаженное тело пожилой женщины, позировавшей в академии, всегда изображаемое сзади. Иногда она превращалась в пейзаж. Это было похоже на мои фантазии наяву, когда я была девочкой, о том, что вся вселенная, все, что мы знаем, лишь галька в каблуке ботинка космической толстой женщины.

На Западе вместе с революциями в политике и популярной музыке значительно изменилось искусство. В 1960-х новый авангард начал отвергать старую идею искусства как товара, как скульптур и картин для коллекционирования, новые идеи концептуального искусства и искусства перформанса входили в моду. Некоторые из этих идей просочились в Югославию. Моя маленькая группа из шести человек обсуждала концептуалистов в США (где Лоуренс Вайнер и Жозеф Кошут создавали работы, в которых слова были так же важны, как и объекты), Арте Повера в Италии, претворявших обыденные объекты в искусство, антикоммерческое антихудожественное движение Флюксус в Германии, звездами которого были провокационные художники перформанса и хепеннинга Йозеф Бойс, Шарлотта Мурман и Нам Джун Пайк. В Словении была группа ОХО, отвергавшая искусство, существующее в отрыве от жизни: они верили, что любая часть жизни может быть искусством. Они делали перформансы еще в 1969 году: в Любляне художник по имени Дэвид Нэц создал работу «Космология», в ней он лежал в круге на полу, прямо над его животом висела лампочка, и он пытался дышать в унисон с вселенной. Некоторые участники группы приехали в Белград рассказать о своих убеждениях; я выступила с высокой оценкой их деятельности.

Их пример вдохновил меня. В 1969 году я предложила белградскому центру молодежи идею своего первого перформанса. Он предполагал участие публики и назывался «Приходите постирать со мной». Идея была в том, чтобы поместить раковины для стирки в галерее центра молодежи. Пришедшие зрители снимали бы свою одежду, а я бы стирала, сушила и гладила ее. По возвращению одежды посетители могли одеться и уйти чистыми в буквальном и переносном смысле. Центр молодежи не принял мою идею.

В следующем году я предложила им другую идею: я стою перед публикой в своей обычной одежде и постепенно меняю ее на ту, что покупала мне мать: длинная юбка, толстые колготки, ортопедическая обувь, гадкие блузки в горошек. Потом я прикладываю к голове пистолет, в барабане которого только один патрон, и нажимаю на курок. «У этого перформанса два возможных завершения, – писала я в предложении. – И если я выживу, моя жизнь начнется заново».

И снова моя идея была отвергнута.

На последнем курсе академии я влюбилась в одногруппника. Неше было тридцать, у него были светлые, песочного цвета волосы, брови вразлет и странные острые драматические черты лица – он напоминал персонажа из фильмов Ингмара Бергмана. Он был очень талантлив; его ум работал необычным образом. Для арт-фестиваля в местечке Грознян на склоне холма Неша повесил на восходе на главной площади города красный холст и назвал это «Красная Площадь / Квадрат» (игра слов в английском, площадь и квадрат обозначается одним и тем же словом – Прим. пер.). Его идеи для меня были самыми сексуальными. Мы начали проводить время вместе, но я по-прежнему должна была быть дома к десяти – не самый лучший фундамент для отношений.

Я окончила академию весной 1970 года, получив 9,25 балла из 10. Мой диплом наделял меня правом «называться профессиональным академическим художником, а также всеми правами, с этим связанными». Это был странный и неоднозначный комплимент (и до конца своих дней моя мать сводила меня с ума, подписывая письма в мой адрес «Марине Абрамович, академическому художнику»); тем не менее это вдохновляло меня рисовать, по крайней мере, еще какое-то время.

Вскоре после выпуска я отправилась в Загреб (Хорватия) для аспирантского исследования в мастерской под руководством художника Крсто Хегедушича. Быть отобранным в его мастерскую было престижно, он никогда не брал больше восьми студентов. Хегедушич был пожилым человеком, очень известным благодаря своим жанровым полотнам крестьян и четко очерченным пейзажам полей с урожаем – он был таким югославским Томасом Хартом Бентоном. Не совсем мое, но я помнила, что Полок учился с Бентоном, и это как-то спасало ситуацию в моих глазах. Да и сам Хегедушич мне очень нравился. Он как-то сказал две вещи, которые я запомнила навсегда. Первое, если ты научился рисовать правой рукой так, что можешь сделать прекрасный набросок с закрытыми глазами, срочно перекладывай кисть в левую руку, чтобы избежать повторения себя самого. Второе: не льсти себя в том, что у тебя есть какие-либо идеи. Если ты хороший художник, говорил Хегедушич, у тебя, возможно, есть одна идея; если ты гений, у тебя может быть две идеи, точка. И он был прав.

Самым лучшим в Загребе было то, что я впервые была вдали от дома. Выбраться из-под контроля матери было волнительно. Но я также была и вдали от Неши, и он начал писать мне письма, спрашивая, остаемся ли мы вместе, если живем теперь в двух разных местах. У меня были смешанные чувства по поводу него.

Тем временем я была свободна, я сняла маленькую комнату с маленькой общей кухней в конце коридора. В Загребе было несколько моих друзей из академии, в том числе хорватка Сребренка, учившаяся на арт-критика. Она была очень мрачным человеком, настолько мрачным, что регулярно рассказывала нам, что покончит жизнь самоубийством. Она говорила это так часто, что нам это надоело, и мы сказали ей: «Ну, сделай уже это! Оставь нас в покое».

Сребренка жила в конце моей улицы. Однажды утром мы должны были встретиться на кофе, но весь день лил сильный дождь и я не пошла на встречу. В этот дождливый день она это сделала – она совершила самоубийство. Но, когда мы славяне что-то делаем, то делаем это основательно. Она совершила не одно, а четыре самоубийства: включила газ, порезала вены, выпила снотворное и повесилась.

На похоронах все друзья чувствовали себя одинаково – все были разозлены. Нам всем надоели ее постоянные угрозы суицида, но мы были взбешены тем, что она сделала со своей жизнью. Она была такой молодой, такой красивой. Но также мы чувствовали и вину. Я думала, Боже, если бы я пришла на встречу тем утром, может быть, она бы и не сделала этого.

Похороны были в одиннадцать утра, снова шел дождь, иногда прекращаясь. Странная была погода – солнце могло выглянуть на несколько секунд и тут же исчезнуть. Когда я пришла домой, опять лил дождь. Было пять вечера, я, уставшая от долгого дня, лежала на кровати. Я закрыла глаза, а когда открыла, увидела Сребренку так ясно, как день, сидящую на моей кровати, триумфально улыбающуюся, будто говорящую: «Я наконец сделала это».

Я испугалась, вскочила, включила свет. Сребренка исчезла. Но следующие несколько дней, каждый раз идя по коридору, до того как включить свет, я чувствовала легкое прикосновение руки. Потом это прошло.

Я не знала тогда и не знаю теперь, кто или что создает этот невидимый мир, но я точно знаю, что он может быть полностью видимым. Я стала верить, что когда мы умираем, умирает физическое тело, но его энергия не исчезает, а просто принимает другие формы. Я стала верить в параллельные миры. Я думаю, их сотни.

Мне стало некомфортно в той комнате в Загребе. Однажды, вскоре после смерти Сребренки, была буря, оконное стекло разбилось и упало на мою кровать, я была в такой депрессии, настолько потеряна, что даже не стала убирать осколки с простыней. Я просто легла и уснула глубоким сном, а когда проснулась, оказалась в крови. Пора было возвращаться в Белград.

* * *

В конце концов тайная полиция с женами покинули свое здание, и мы получили свой студенческий культурный центр – СКЦ. Центр возглавила невероятная женщина Дуня Блажевич. Дуня была историком искусства, а ее отец был главой хорватского парламента, что давало ей возможность ездить по всему миру и изучать искусство. Она в полной мере воспользовалась этим и действительно занималась центром, была предельно открытой и информированной. Прямо перед открытием центра Дуня посетила первую Документу, выставку авангардного искусства под эгидой великолепного куратора Харальда Зеемана. Зееман повысил престиж концептуального и перформативного искусства. Дуня взяла от этого все, что могла. Вернувшись в Белград, она была вдохновлена и взбудоражена и предложила сделать первую выставку СКЦ, которую она назвала «Дрангулариум» – дословно, пространство для маленьких вещей.

Идея была в том, чтобы дать возможность художникам выставить обыденные вещи, которые имели для них значение, а не произведения искусства – эта идея была вдохновлена итальянским Арте Повера. К участию были приглашены около тридцати художников, включая меня.

Это была великолепная выставка. Гера, парень из нашего кружка шестерых, выставил старую зеленую простыню с дырками, которую использовал в студии. Вместо того чтобы быть значимой, написал он в каталоге, это была самая малозначительная вещь, которая могла прийти ему на ум. Моя подруга Евгения принесла дверь в свою студию – «практический объект, с которым я контактирую каждый день посредством дверной ручки», написала она. Раша, другой парень из моего кружка, привел в галерею свою красавицу девушку и посадил ее на стул рядом с голубой прикроватной тумбочкой, на которой стояла бутылка. «У меня нет рациональных объяснений того, что я выставил, – написал он. – Я не хочу, чтобы их интерпретировали в качестве символов». Но нам он свой выбор объяснил: «Я всегда занимаюсь сексом со своей девушкой перед тем, как начать работу».

Мой экспонат был связан с облачными картинами, которыми я занималась. Я принесла арахис в скорлупе и приколола его булавкой к стене. Орех выделялся над поверхностью стены настолько, чтобы создать небольшую тень. Я назвала эту работу «Облако со своей тенью». Как только я увидела тень, я поняла, что двумерное искусство для меня действительно в прошлом – эта работа открыла для меня новое измерение. Эта выставка открыла новые миры для многих.

* * *

Когда я была в Загребе, я ходила к известному ясновидцу. Он был русским евреем и мог предсказывать будущее по кофейной гуще. Чтобы попасть к нему, нужно было встать на лист ожидания и ждать шесть месяцев, но я все равно хотела к нему попасть, потому что слышала много рассказов о нем и потому что хотела узнать свою судьбу. В итоге, кто-то отменил свой визит или что-то в этом роде, и я смогла с ним встретиться.

Встреча была назначена на шесть утра. Более того, жил он в новой части Загреба, и мне пришлось добираться до него тремя автобусами. В конце концов, я добралась до его квартиры, позвонила, и он открыл дверь. Это был очень высокий худой пожилой человек за пятьдесят или шестьдесят. Я была так молода, что любой человек старше сорока пяти казался мне пожилым. В тишине он отвел меня к столу и налил две чаши кофе по-турецки.

Я выпила свой кофе, он забрал у меня остатки и смешал с кофейной гущей в своей чашке. На столе лежала русская газета. Он перевернул чашку на газету, и мы стали ждать в тишине. Потом он взял чашку и начал рассматривать оставшуюся гущу, затем откинулся на стуле и закатил глаза так, что видны были только белки.

Это было то еще зрелище – достаточно пугающее. И вот, сидя так, закатив глаза, он многое мне поведал. Он сказал, что успеха я достигну только ближе к старости, что я буду жить на берегу большого океана и что уеду из Белграда. Он сказал, что сначала я отправлюсь в страну, которая будет важна в начале моей карьеры, что потом я получу неожиданное приглашение из Белграда, и что мне предложат работу, на которую мне стоит согласиться. Он сказал, что один человек очень сильно поможет мне, что у этого человека случится ужасная трагедия в жизни, и что звать его будут Борис. Он сказал, что мне нужно искать мужчину, который будет любить меня больше, чем я его, и лишь тогда я обрету счастье. Но также он сказал, что самый большой успех придет ко мне, когда я буду одна, потому что мужчины будут чинить мне препятствия по жизни.

Пару лет спустя, после поездки на Эдинбургский фестиваль, мою первую поездку за пределы Югославии в качестве художницы, я оказалась в Лондоне, делая черную работу, и сильно нуждалась в деньгах. Однажды мне позвонила мать и сказала, что она подалась от моего имени на позицию преподавателя в академии в Нови Сад. В обычной ситуации я бы отказалась – я всегда сопротивлялась в те годы, пытаясь избавиться от ее влияния, – но на этот раз я была приперта к стенке. Мать сообщила, что на эту позицию рассматривается несколько кандидатур, я была в шорт-листе, и мне необходимо приехать на интервью.

Даница обеспечила меня билетом, и я прилетела в Югославию. Я прилетела сначала в Загреб, где сделала пересадку, и после короткого перелета оказалась в Белграде. Самолет Загреб – Белград был практически пустым. Я нервничала от перелетов и много курила тогда, поэтому села в салон для курящих. Я достала сигарету и вдруг поняла, что у меня нет зажигалки. Неожиданно появился человек и зажег мою сигарету. (Я тогда держала сигарету большим и указательным пальцами, ладонью вверх – очень изощренный способ.)

Мужчина сел рядом со мной, и мы разговорились, сначала просто болтали ни о чем. Я рассказала, что летела из Лондона на встречу в Белграде. Он сказал, что тоже летит на встречу в Белграде. Он сказал что-то еще, и я поняла, что он был членом комиссии, принимавшей решение в отношении кандидатов на позицию, на которую я претендовала. В голове промелькнули воспоминания о встрече с ясновидцем. Он зажег еще одну сигарету для меня, и я сказала: «Спасибо, Борис».

Мы не сообщили друг другу своих имен, и после моих слов он мгновенно побелел. «Откуда вы знаете мое имя?», – спросил он.

«Я знаю также, что в вашей жизни случилась ужасная трагедия», – сказала я.

Его начало трясти. «Кто вы? – спросил он. – Откуда вы все это знаете?»

Оставив за рамками тот факт, что мы направлялись на одну и ту же встречу, я рассказала ему о встрече с ясновидцем, и он поведал мне свою историю. Он был женат на молодой женщине, которую сильно любил. Она была беременна. Лишь потом он узнал, что у нее был роман с его лучшим другом. Однажды друг и жена ехали вместе на машине, случилась авария, они оба погибли.

С самолета я отправилась на интервью с комиссией. Он был очень удивлен, когда увидел, что вошла я. Я получила работу и больше никогда его не видела.

* * *

Мне было сложно смириться с возвращением из моей маленькой свободной жизни в Загребе обратно в квартиру моей матери, где свободы не было, и куда я должна была приходить каждый вечер не позже десяти. С меня было достаточно. Все время, пока я отсутствовала, Неша писал мне, донимая своими мучительными вопросами, поэтому я решила уже что-то с этим сделать. «Почему бы нам не пожениться», – сказала я.

Между нами было что-то вроде соглашения: мы женимся, и я становлюсь свободной. Так мы и поженились в октябре 1971 года. Но мать моя не изменилась. Она не только не пришла на свадьбу, но и не разрешила Неше переехать к нам. Она сказала: «Мужчина никогда не будет спать в этом доме», поэтому он никогда не спал у нас. (Ну, время от времени он проникал в дом посреди ночи, но там уж было не до сна! Тем более ему всегда надо было уйти до рассвета.) У нас не было денег на то, чтобы снять свое жилье, поэтому мы жили порознь, он – у своих родителей, я – с матерью и бабушкой. И я по-прежнему должна была приходить домой к десяти. Очень странное требование и к тому же неприятное.

Родители Неши были очень бедны и жили в маленькой квартирке в Белграде, там была одна маленькая комната для родителей, одна – для Неши и кухня. Его мать была очень религиозной, отец был каким-то рабочим. Он заболел уремией (кровь в моче), долгое время болел и испытывал сильную боль. Единственное более ли менее комфортное положение для него было, когда он сидел на кровати, наклоненный вперед с подушкой, прижатой к брюшным мышцам. Посередине комнаты был стол, на котором стояла свеча и лежала Библия. Когда кто-то приходил, мать Неши всегда говорила: «О, пойдите, посидите с ним немного».

Однажды, когда я пришла, мать Неши готовила обед, и оба они сказали: «Посиди с ним немного». Я пошла в его комнату, села на стул рядом со столом и начала читать Библию. Больше делать было нечего. Отец Нэши никогда ни на кого не смотрел, от боли он просто сидел, уставившись в пространство. Но в какой-то момент он повернулся и долго смотрел на меня. Это было невероятно – у меня раньше никогда не случалось такого контакта с ним. Он смотрел и смотрел, а потом медленно отпустил прижатую к животу подушку и очень мягко опустился на подушку за головой с улыбкой на лице, будто обрел что-то, чего я не видела. Потом он медленно закрыл глаза и сделал глубокий выдох, мгновение спустя я поняла, что он умер.

В первый раз я увидела, как умирает человек, и это была одна из самых красивых смертей, которые я видела. Тот момент был таким мирным и особенным, ему будто было комфортно умереть в моем присутствии. Я знала, что, если бы в комнате была его жена, это был бы ад – славянские женщины в такой ситуации устраивают целое шоу. Она бы кричала, била себя в грудь. Мне кажется, бедняге просто нужен был мир.

Я была так очарована этим моментом, что очень долго не могла встать из-за стола – я просто хотела дать ему его время. Потом я очень медленно встала, пошла на кухню и сказала: «Мне кажется, ваш отец умирает». Мать Неши побежала в комнату, увидела, что муж умер, и сошла с ума. Она кричала и кричала на меня: «Как ты могла не позвать меня? Почему ты не позвала меня?»

Она, в любом случае, была несносной женщиной. Каждый раз, когда Неша куда-то уходил, она всегда ему говорила, что умрет до того, как он вернется – она постоянно его эмоционально шантажировала. В те редкие моменты, когда нам удавалось скопить на совместный отпуск, она говорила: «Езжайте, дети, наслаждайтесь. Когда вы вернетесь, меня уже не будет в живых». И, конечно же, она прожила до старости.

* * *

Странная история была у нас с Нешей. Между нами было сильное влечение, и я всегда хотела заниматься с ним любовью, но он не мог кончить. Это фрустрировало нас обоих. Тем не менее каким-то образом я забеременела от этих странных занятий любовью. Я сделала аборт – первый из трех. Я никогда не хотела детей. Это было принципиально по многим причинам.

Как только Неша узнал, что я беременна, все изменилось, он в мгновение ока обрел потенцию. Это было невероятно! И мы продолжили нашу фрустрирующую совместную жизнь порознь.

Я постоянно думала о свободе: от матери, от Белграда, от двумерного искусства. Одним из путей обретения свободы были деньги. Своих денег у меня никогда не было. Несмотря на то что я ни в чем не нуждалась, я жила в тирании поддержки. С самого детства книги мне покупали. Одежду мне покупали. Летнюю обувь, зимнюю обувь. Пальто. Все, что выбирала для меня Даница, было практичным и износостойким, и я все это ненавидела.

В академии для студентов была возможность попасть на летние работы по реставрации фресок и мозаик в соборах на Адриатическом побережье. Пару лет я выполняла такую работу; мне нравилось быть на море, нравились солнце и соль на моей коже. В Белграде работа была менее приятной: уборка офисных зданий или обустройство ярмарок – покраска стендов, полов и стен. Я была рада делать все. Я по-прежнему жила дома и могла откладывать заработанные деньги, чтобы покупать то, что мне действительно нравилось: книги, записи и даже одежду.

Я также кое-что купила в кредит – однокомнатный домик в Грожняне, городе художников в Истрии, чтобы приезжать туда на лето. Маленький жест независимости.

Но по большей части я жила в квартире моей матери. Так я и жила, двадцатипятилетняя замужняя женщина, порознь со своим мужем. Эта квартира была таким странным местом – она была набита разного рода старым хламом очень материалистичной коммунистки.

Я все время против всего протестовала, а особенно против матери. Однажды, чтобы защититься от нее, я размазала три банки обувной коричневой краски по стенам, окнам и дверям моей комнаты и студии. Ощущение было, будто комната покрыта дерьмом, запах был невыносимым. План сработал на отлично. Она открыла дверь, вскрикнула и больше никогда не заходила.

Чем больше моя мать наполняла квартиру бредовым хламом, тем в более спартанских условиях я содержала свои комнаты. Было лишь одно исключение, мой вклад в общий хаос – мой почтовый ящик. Я смастерила большой деревянный ящик, покрасила его в черный цвет и прикрепила к нему табличку, созданную моим другом Зораном. Табличка гласила: «Центр интенсивного искусства». Зоран также придумал титульный лист и логотип для канцелярии Центра интенсивного искусства.

Я уже не помню, как мне пришло в голову это название, но оно имело для меня глубокой значение. В квартире матери посреди Белграда, в коммунистической Югославии, я чувствовала, что очень важно вступить в контакт с внешним миром – миром искусства. Я писала галереям повсюду – во Франции, Германии, Англии, Италии, Испании, США – с просьбой прислать каталоги или книги по искусству, и они стали приходить пачками, набиваясь в мой огромный почтовый ящик. Я прочитала каждую из них, в голоде беря все от мира искусства и мечтая о том времени, когда сама стану его частью.

* * *

Все были взбудоражены после «Дрангулариума», и за ней последовала вторая выставка в СКЦ, которая называлась «Объекты и проекты». Для этой выставки я создала работу под названием «Очистка горизонта». Я воспроизвела обычные открытки с видами Белграда, убрав с них памятники и большую часть зданий, их окружавших. Например, с открытки со старым дворцом династии Обреновичей я стерла дворец, оставив только траву перед ним, пару машин и несколько прохожих.

Эффект был зловещим, но это отражало мое сильное желание освободиться от удушения, которое я ощущала, живя в этом городе под контролем матери и коммунистического режима. Чудно, но во время Косовской войны в конце 1990-х некоторые из тех зданий, что я стерла на фотографиях, были действительно разбомблены американцами.

Чем больше я размышляла над этим, тем больше понимала, насколько безграничным может быть искусство. Примерно в то же время меня стал увлекать звук. Такие вещи меня вдохновляли: я хотела принести на настоящий мост запись звука, имитирующего обрушение моста, и проигрывать ее каждые три минуты. Получалось, что каждые три минуты вы слышали оглушающий звук обрушающегося моста, при этом сам мост оставался целым. Мост продолжал существовать визуально, но аудиально разрушался. На то, чтобы это сделать, мне нужно было разрешение городских властей, но его мне не дали. Сказали, что мост действительно может обрушиться из-за силы звуковых волн.

Спустя месяц после «Объектов и проектов» в СКЦ была организована еще одна, даже более минималистичная выставка, для которой я сделала свои первые звуковые работы. В дереве во дворе галереи я установила колонку, из которой на повторе звучало пение птиц, будто находишься в тропическом лесу, а не в мрачном Белграде. А внутри галереи я установила три картонные коробки и в них поместила проигрыватели с другими звуками природы: звук ветра, шум прибоя, блеяние овец.

На этой выставке случилось то, что повернуло меня к моему будущему. Эра, один из самых талантливых людей из нашего кружка, сделал экспонат, просто покрыв большое зеркало в галерее прозрачной упаковочной пленкой, изменив привычный образ его использования и заставив посетителей увидеть свои искаженные отражения. Однажды, в конце дня, я устала и прилегла на низкий столик в галерее. И вдруг Эру настигло вдохновение – ему пришло в голову обернуть меня вместе с этим столиком в упаковочную пленку. Я согласилась и лежала там руки по бокам, все тело, за исключением головы, полностью мумифицировано. Некоторые зрители были очарованы, другие испытали отвращение. Но скучно не было никому.

На следующий год я сделала еще несколько звуковых работ для других выставок в Белграде. В одной из них (она называлась «Война»), инсталлированной на входе в Музей современного искусства, посетители проходили по узкому коридору, сформированному двумя листами фанеры, под оглушительный звук стрельбы. Я использовала звук как метлу для мозгов посетителей, входящих в музей. Как только они попадали внутрь музея, тишина, с которой они сталкивались, позволяла им по-новому воспринять искусство.

И наконец, я сделала свою работу со звуком падающего моста, не на мосту, но перед СКЦ, где колонка, спрятанная в дереве, взрывалась звуками разрушения, создавая иллюзию, что вся конструкция разваливается.

Пару месяцев спустя я сделала более забавную работу в холле СКЦ: там на повторе все время проигрывалось одно и то же объявление, как в аэропорту: «Пассажиров авиакомпании JAT просьба проследовать к выходу на посадку номер 265. [В то время в аэропорту Белграда было только три выхода на посадку.] Самолет отправляется в Нью-Йорк, Бангкок, Гонолулу, Токио и Гонконг». Все сидящие в холле, пили ли они кофе, ждали ли начала киносеанса или просто читали газету, становились участниками этой воображаемой поездки.

Ирония была в том, что в тот период жизни, я едва покидала Белград.

* * *

В конце 1972 года куратор из Шотландии Ричард Демарко посетил Белград в поисках свежих идей для следующего Эдинбургского фестиваля. Наш правительственный эскорт провез его по всем разрешенным художникам. Демарко, конечно, скучал безмерно. В ночь перед его отъездом, тем не менее, кто-то шепнул ему на ухо про СКЦ, а потом нашему кружку передали, что Демарко хочет с нами встретиться. Мы пришли к нему в отель, рассказали о своих работах и показали фотографии, он заинтересовался всеми нами. Демарко направил правительству письмо, приглашая нас участвовать в следующем фестивале, но правительство отвергло его, обосновывая это тем, что такое искусство не может представлять Югославию. В итоге он написал нам, что если мы сможем самостоятельно приехать в Шотландию, он включит нас в список участников. Я порадовалась, что копила деньги.

Летом 1973 года мы все поехали в Эдинбург, за исключением Эры, того, который обмотал меня упаковочной пленкой. Было странно: мне казалось, он был так талантлив, и виделся мне славянским Марселем Дюшаном. Когда я спросила, почему он не едет, он ответил: «Я приехал в Белград из маленькой деревни – это был огромный шаг. Ты едешь из Белграда в Эдинбург, а для меня Эдинбург случился, когда я перебрался в Белград». Он так никогда и не уехал и по-настоящему не состоялся.

Интересное про искусство. Некоторые люди обладают способностью, энергией не просто создавать произведения искусства, но делать так, чтобы они оказывались в нужном месте в нужный момент. Некоторые художники понимают, что на придумывание того, как выставить работу и как ее поддержать, они должны потратить столько же времени, сколько они потратили на то, чтобы придумать саму работу. А другие просто не обладают такой энергией и требуют заботы со стороны любителей искусства, коллекционеров и галерей. В начале карьеры неоднозначного художника перформанса Вито Аккончи, например, арт-дилер Илеана Соннабенд платила ему $500 в месяц, чего ему хватало, чтобы оплачивать жилье и все необходимое. Он не продавал свои работы – не нуждался в этом. Эта регулярная стипендия просто позволяла ему постоянно производить. В Белграде на заре семидесятых такой системы поддержки у нас не было, и бедный Эра просто выпал из обоймы.

Мы приехали в Эдинбург. Я поселилась в семье знакомых Демарко и планировала свой первый перформанс. Тут был Йозеф Бойс, харизматичная звезда фестиваля (это была его первая поездка за пределы Германии, связанная с искусством), он был одет в свою уже ставшую знаковой белую рубашку, жилетку и серую фетровую шляпу и читал шести-семичасовые лекции по социальной скульптуре и перформансу с заметками и диаграммами на доске. Тут было много известных во всем мире художников, включая американского концептуалиста Тома Мариони, польского театрального режиссера Тадеуша Кантора, также были Герман Нич и некоторые другие участники венского акционизма, группы, чьи дикие перформансы сделали их печально известными. (Одного из них, Гюнтера Бруса, даже посадили в тюрьму за перформанс, в котором он одновременно мастурбировал, размазывал свои фекалии по телу и пел национальный гимн Австрии.) Это была великая толпа, в каком-то смысле я была напугана. Это была моя первая поездка на Запад в качестве художницы. Я чувствовала себя маленькой рыбкой в большом пруду.

Но другая часть меня не придавала этому всему особого значения. У моего отца и матери было много недостатков, но они были очень отважными и сильными людьми, и значительную часть этой отваги и силы они передали мне. Большая часть меня всегда взбудоражена неизвестным, возможностью рискнуть. Когда дело доходит до рискованных вещей, я не размышляю. Я просто прыгаю в это.

Это не значит, что я бесстрашная. Совсем напротив. Мысль о смерти пугает меня. Когда самолет попадает в зону турбулентности, меня всю трясет от страха. Я уже начала составлять завещание. Но когда дело доходит до работы, я выбрасываю свои опасения на ветер.

Так я себя чувствовала по поводу своего перформанса «Ритм 10», который планировала показать в Эдинбурге. «Ритм 10» был совершенно сумасшедшим. Он был основан на русской игре, в которую играли русские и югославские крестьяне, когда выпивали: вы распластываете пальцы на деревянном столе и на большой скорости начинаете втыкать острый нож в промежутки между пальцами. Каждый раз, когда вы промазываете и раните себя, вы должны выпить еще. Чем больше вы напиваетесь, тем больше вероятность, что вы себя пораните. Как и русская рулетка, это игра про отвагу и дурачество, отчаяние и мрак – идеальная славянская игра.

Накануне перформанса я так нервничала, боялась, что начнется одна из моих невыносимых мигреней. Я еле дышала при мысли о том, что собиралась сделать. Но при этом была настроена абсолютно серьезно и уверена в том, что собиралась сделать, на 100 %. Намного позже я прочитала у Брюса Наумана: «Искусство – это вопрос жизни и смерти». Звучит мелодраматично, но это правда. Это ровно то, чем было искусство для меня уже в самом начале. Искусство было жизнью и смертью. Больше ничего. Это было так серьезно и так необходимо.

В моей вариации игры было десять ножей и звук, а также новая идея: превращать случайное в часть перформанса. На полу спортзала Колледжа Мельвиль – одной из площадок фестиваля – я развернула большой рулон белой бумаги. На ней я разместила десять ножей разного размера и два магнитофона. Потом под взглядом толпы, в переднем ряду которой стоял Йозеф Бойс в своей фетровой шляпе, я встала на колени на белой бумаге и включила один из магнитофонов.

Я была в ужасе накануне, но в ту же секунду, как я начала перформанс, страх испарился. Пространство, которое я занимала, было безопасным.

Ра-та-та-та-та-та-та – вонзала я нож между пальцами своей левой руки так быстро, как только могла. И, конечно, из-за того, что я делала это быстро, время от времени я промахивалась, совсем чуть-чуть, и оставляла мелкие ранки. Каждый раз, когда я попадала ножом в руку, я вопила от боли, магнитофон это записывал, а я переходила к следующему ножу.

В скором времени я использовала все ножи, а бумага в значительной степени покрылась моей кровью. Толпа, уставившись, стояла в тишине. Я чувствовала себя странно, так, как и представить не могла: ощущение было, что по моему телу идет электричество, и я, и толпа – мы одно целое. Единый организм. Зрителей и меня объединило ощущение опасности в тот момент – здесь и сейчас и нигде больше.

То, с чем каждый из нас живет, с каким-то приватным пониманием себя – как только ты выходишь в пространство перформанса, ты начинаешь действовать из какого-то своего высшего «я», это уже даже больше не ты сам. Это не тот ты, которого ты знаешь. Это что-то другое. Там, на полу спортзала Колледжа Мельвиль в Эдинбурге, в Шотландии, я будто стала одновременно и приемником, и трансформатором огромной энергии, подобной той, с которой работал Тесла. Не было ни страха, ни боли. Я стала Мариной, которой не знала до этого.

В тот момент, когда я поранила себя десятым ножом, я переключила первый магнитофон с записи на воспроизведение, поставила на запись второй магнитофон и принялась за все заново, начиная с первого ножа. Только теперь, когда первый магнитофон воспроизводил ритмичные глухие звуки вонзающегося ножа и мои вопли, я намеренно старалась попадать себе в руку в унисон с записью. Как оказалось, это сработало – я промахнулась только два раза. И теперь второй магнитофон записывал и воспроизведение первого раунда, и звук второго.

Когда я снова закончила со всеми десятью ножами, я включила теперь уже двойную запись на втором магнитофоне, встала и ушла. Слыша дикие аплодисменты публики, я знала, что добилась успеха в создании беспрецедентного единения времени настоящего и времени прошлого со случайными ошибками.

Я почувствовала абсолютную свободу – я чувствовала, что мое тело не имеет границ, что оно безгранично, что боль не имела значения, что ничто не имело значения – и это пропитало меня насквозь. Я была пьяна от захватывающей дух энергии, которую получила. В тот момент я поняла, что нашла свое выразительное средство. Ни одна картина, ни один объект, который я могла создать, не могли дать мне такого ощущения, и это было чувство, которое, я знала, я буду искать снова и снова.

Назад: Благодарность
Дальше: Глава 3

HeadFaubs
TWS наушники c большой соростью набирают популярность как в нашей стране, так и во всем Мире. Крупные ритейлеры заявляют, что за минувший год продажи выросли на 240%. В связи с чем разные компании догнать этот поезд. Все больше аудиофилов отказывается от проводов в пользунаушников TWS. ННе стала исключением и компания Klipsch выпустившая новые TWS наушники Klipsch T10. Чем примечательны эти TWS наушники? Основные характеристикиTWS наушников Klipsch T10 Klipsch T10 оснащается активнным шумоподавлением, управлением жестами и встроенной операционной системой, с интегрированным искусственным интеллектом. Наушники предлагаются по цене 650 долларов. Стоимость младшей версии T5 True Wireless ANC 299 долларов.