Эта глава не похожа на остальные. Это история обо мне и о том, как опыт научил меня ценить место моего мозга в мире. Все началось неожиданно – в испанском ресторанчике, где подают тапас, возле моей работы в городе Кембридже, штат Массачусетс. Мы с моей женой Наоми приметили «Ла Менте Кебрада» еще весной, когда он только открылся, но места, похоже, надо было бронировать за месяц. Когда нам предложили столик в тот самый вечер, когда мы запланировали романтическое свидание, мы, конечно, с радостью воспользовались случаем.
Был конец октября, и, когда мы шли в ресторан с парковки, ледяной ветер трепал наши пальто и завывал в ушах. Деревья вокруг так и раскачивались, и почти голые ветки свидетельствовали о поражении в ежегодной битве с осенью. Я весь напрягся, дышать стало трудно – тело словно отказывалось иметь что-то общее с этим ненастьем.
В зале нам удалось укрыться от холода, зато ушам пришлось еще хуже. По всем стенам вибрировали мощные динамики, а певица на сцене была явно не в своем уме, и порывам ветра, оставшимся за дверью, нечего было и тягаться с ее воплями. Девушка у дверей посмотрела нам в глаза и проговорила: «Здравствуйте», – но нам пришлось читать, что она сказала, по ее ярко накрашенным губам.
– У нас забронирован столик! – закричал я, изо всех сил стараясь перекрыть шум.
Мы протолкались мимо толпы бородатых гедонистов в кожаных куртках, галдевших у барной стойки, и юркнули за занавеску из бус. Все кругом неярко мерцало – и золотая мозаика на стенах и полу, и мебель, обитая лиловым бархатом; вся эта бордельная роскошь тускло отражала свет разнородных люстр и бра, словно закупленных без разбору в лавке старьевщика. В довершение всего под потолком, будто порхая, покачивалась свиная туша. Над дверью водрузили трио больших вороньих чучел, разодетых, как музыканты-марьячи, и я так загляделся на них, что чуть не наткнулся на огромную бычью голову: бык словно собирался броситься на меня со стены. Мы пробрались мимо всего этого зоомузея по лабиринту шумных столиков к единственному пустому уголку во всем заведении, где нас без лишних церемоний затолкали за столик, где и локтем было не пошевелить.
– Ну что, попробуем кузнечиков-чапулинес? – спросила Наоми.
Аппетитом я в тот вечер похвастаться не мог, но любопытство при виде экзотических блюд в меню разыгралось вовсю. Мне захотелось тако с муравьиными яйцами – и, естественно, омлета с бараньими мозгами. При мысли, что придется есть мозги, Наоми опешила, но мы все же решили попробовать их, а там как пойдет.
Гром грянул, едва я проглотил первый кусочек тортильи. У меня невыносимо заболел живот, к горлу подкатила тошнота, и я со всех ног метнулся обратно, мимо грозного быка, прямиком в туалет. Согнувшись над унитазом, я понемногу пришел в себя – и обнаружил, что все кругом красное. Не такое яркое, как пронзительно-алые кузнечики с солью и перцем, но все же краснее, чем анемично-коричневатый оттенок сангрии, которую мы пили. И тут до меня дошло, что это тот самый простой, элементарный красный цвет, который пятнает рубашку матадора, если тот замешкается. Это была кровь, много крови, и она бурлила подо мной, будто красная тряпка, вызывающая на бой.
Мое незапланированное бегство, разумеется, очень встревожило Наоми, и до меня донесся ее голос – она звала меня, перекрывая гомон в зале. Я наскоро умылся и на подгибающихся ногах ощупью вышел из туалета. Скупо освещенный зал показался мне еще темнее, когда я появился на пороге и с трудом различил силуэт Наоми перед собой. Я рассказал ей, что случилось, и она сказала, что меня надо срочно везти в больницу. Интеллект подсказал, что она совершенно права, но мне едва хватило сил, чтобы пробиться обратно сквозь толпу, шум и ветер. Это было так трудно, что я только и мечтал поддаться смертельной истоме, бросить это тело и воспарить в вечный стасис, где разум сможет наконец обрести покой.
Но долгий путь привел нас не туда, а в приемный покой больницы, где отовсюду светили яркие флуоресцентные лампы и раздавались настойчивые требования сообщить сведения о страховке. Мы с Наоми дрейфовали по палатам и комнатам ожидания с геологической медлительностью, что мне не то чтобы претило, только вот на каждом шагу со всех сторон меня бомбардировали сенсорные раздражители, лишая надежды на настоящий покой. Грубое давление манжеты тонометра, холодная слизь геля для УЗИ, резкий укол шприца – все это только усугубляло мои страдания, будто мало было неуемной боли в животе. Когда меня наконец уложили в удобную постель, оказалось, что это только для того, чтобы затолкать мне в глотку змееподобный зонд эндоскопа. За все эти ужасы я был вознагражден молчаливым присутствием Наоми рядом со мной и успокоительным ощущением ее руки на моем плече. Когда же пытки кончились и я задремал, последним, что я видел, была моя жена, медленно таявшая в тумане под мерное попискивание аппаратуры на заднем плане.
Сколько я пробыл без сознания, не знаю. Снилась мне бесконечная череда медицинских мучений. Меня совали в сканеры, которые невыносимо громко жужжали и гудели вокруг меня, в меня тыкали хирургическими инструментами, которые бурили мне живот и дырявили желудок, а потом придавили какими-то тяжелыми металлическими покрывалами не хуже бедняги Джайлса Кори, которого во время гонений на Салемских ведьм пытали, завалив камнями. Говорят, Кори мучили два дня без перерыва; подозреваю, что мой беспокойный сон длился не меньше.
Когда я очнулся, то увидел перед собой не Наоми, а какого-то старика в серебряных очках, с растрепанной шевелюрой и длинной белой бородой в тон халату.
– Я доктор Питерс, – сказал он.
– Где моя жена?
– Ей сюда нельзя. Нам с вами надо поговорить наедине.
Мы были не там, где я заснул. Ни следа суеты и писка больницы – только что-то очень похожее на музыку для медитаций. Комната была просторная, и кроме койки, на которой я лежал, в ней не было ничего – только стул и тумбочка. В углу виднелась закрытая дверь. Стены были голые, не считая большого плаката прямо напротив меня. На плакате красовался величественный, но неестественно яркий горный хребет, а на его фоне – слова: «Никогда не сдавайтесь, никогда не сдавайтесь, никогда, никогда, никогда». Черчилль, подумал я.
– У вас была четвертая стадия рака желудка с метастазами, – сказал старик. – У вас отказали органы, потом остановилось сердце, но теперь вы здоровы.
– Здоров?!
– Да, по просьбе вашей жены ваш мозг был сохранен. Теперь он живет на системе жизнеобеспечения и будет жить сколько угодно. Все самое главное в вас удалось сохранить, а тело больше не будет вас обременять.
Ошарашенный такими новостями, я даже не знал, что сказать. Впрочем, в одном я был уверен: по крайней мере отчасти мои телесные ощущения остались со мной. Боль, которая терзала меня в тот вечер, прошла, но руки и ноги иногда покалывало, как будто я их отлежал. Да и вообще на постели передо мной лежало наглядное доказательство моей телесности. Руки невольно дернулись, будто их пощекотали перышком, ноги заерзали, как только я вспомнил о них.
– Ваши ощущения – это компьютерная симуляция, – заметил Питерс, будто угадал мои мысли. – Вашу анатомию сгенерировала программа.
– Глупости! – воскликнул я, не веря своим ушам. Терпение у меня кончилось. Я бы взорвался, если бы не остатки летаргии, которая сковала мои эмоции. Протестовать мне хотелось по-прежнему, но гнев и страх, которые я ощущал, почему-то не вызывали порыва к действию, как можно было бы ожидать в такой ситуации. Даже мои слова и те были лишены обычной выразительности и интонации. Как будто за меня говорил чей-то чужой голос.
– Неужели вы думаете, что поверю всему, что вы говорите? Что происходит, когда я смогу увидеть жену?
– Позвольте объяснить вам еще кое-что. – Врач явно старался меня успокоить.
И вдруг и он, и вся комната растаяли, и я обнаружил, что нахожусь в анатомическом театре. Сцену освещали три огромных хирургических прожектора. Повсюду гудели и попискивали мониторы, отслеживавшие жизненные показатели, а сбоку стояло сразу несколько компьютеров с экранами, на которых тянулись прямые линии.
Наркозный аппарат распространял снотворные испарения, а рядом тихонько шипела большая металлическая цистерна на колесах, тоже испуская какой-то газ. Посреди всего этого вокруг каталки столпились люди в белых халатах. На каталке лежал какой-то продолговатый предмет, полностью накрытый зелеными хирургическими простынями – виднелась только голова. Лицо под маской для анестезии я узнал сразу: это был я.
Я огорошенно смотрел, как один из медиков сбрил мне волосы электробритвой, – так странно было наблюдать за происходящим со стороны. Может быть, я еще сплю? Два ассистента зажали мою голову в тисках. Потом кто-то властный шагнул к каталке и рассек мне кожу на голове скальпелем. Настоящий я прямо-таки ощутил прикосновение лезвия.
– Прекратите! – закричал я, когда хирург начал снимать кожу с головы, обнажая череп. На миг вся бригада застыла – а потом исчезла. Я снова очутился в спартанской спальне, а передо мной все так же стоял доктор Питерс.
– Вы посмотрели запись нейрохирургической операции, которую перенесли, – объяснил он. – Ваш мозг извлекли при помощи самых передовых на тот момент методов и инструментов. Его заморозили, и последние 54 года он благополучно пролежал в жидком азоте, но теперь мы знаем, как оживлять замороженный мозг. Сохраненный мозг мы научились подсоединять к биоэлектронным нейроинтерфейсам ввода-вывода, симулирующим восприятие реальности. Сегодня мы включили ваш симулятор. Поздравляю с возвращением к жизни.
Теперь я уже не сомневался, что еще сплю, и попробовал ущипнуть себя со всей силы. Но все мои старания не привели ни к чему, кроме нейтрального ощущения легкого безобидного нажатия на кожу. Я сам не знал, чего мне не хватает – физической силы или способности осязать. Что бы еще сделать? Я попытался прикусить язык. И снова совсем не больно, как будто жуешь большую жевательную резинку – и все.
– Реакцию боли подавили, – сообщил мой собеседник, снова вторгаясь в мой поток сознания. – Иначе свободные нервные окончания причиняли бы вам нескончаемые мучения. Восприятие боли вам больше и не нужно: поскольку ваше тело – симуляция, болезни и травмы вам не грозят.
Итак, доктор по-прежнему городил свою чушь, и это меня одновременно и забавляло, и озадачивало. Надо было как-то разгадать эту загадку, и я решил положиться на грубую силу. Сбросил одеяло, которым был накрыт, и кинулся к двери. Ощущения были какие-то нереальные, будто я не бежал, а плыл по воздуху. Но когда я ударил плечом в белую дверь и попытался нажать ручку, препятствие на ощупь оказалось самое настоящее. Питерс не попытался меня остановить, будто ему было безразлично, что я тщетно пытаюсь сбежать.
– Симулированное окружение не позволит вам покинуть комнату, но вы можете выбрать другие варианты окружения и получить доступ к другим возможностям симулятора, если воспользуетесь вот этим.
Он извлек из-под халата маленький планшет и положил на тумбочку. После чего исчез.
Я был словно узник в одиночной камере – то впадал в ярость, то думал, что сошел с ума. В отсутствие смены дня и ночи я мог отсчитывать время только по этим переходам. Но и они были притуплены той эмоциональной ущербностью, которую я обнаружил у себя, едва очнувшись в этой комнатушке. Я часто засыпал, хотя не мог оценить, надолго ли. Еще я часто думал о жене и о том, как ее найти. Все это время слова Уинстона Черчилля на плакате передо мной вдохновляли меня сопротивляться мысли, что россказни Питерса, возможно, чистая правда: «Никогда не сдавайтесь». Но бывали у меня и моменты слабости, когда альтернативная реальность, в которой я обитал, манила смириться с ней.
И вот в один из таких моментов я впервые взял с тумбочки планшет, который оставил мне доктор. В отличие от компьютеров, к которым я привык, у этого устройства была только одна кнопка. Я нажал ее, и рядом тут же появилась фигура доктора Питерса.
– Чем бы вы хотели заняться? – спросил он.
– Я хочу увидеть свою жену, – тут же ответил я.
Комната растаяла, все пространство передо мной заполнилось коллажем из фотографий Наоми. Я узнал портрет, который она повесила на своем профессиональном сайте, снимки из ее старых альбомов. Были здесь и фото с нашей свадьбы. Но попадались снимки, которых я раньше не видел, и на них у Наоми было больше морщин, и вообще она казалась постаревшей по сравнению с тем, какой она была в ту ночь, когда мы поехали в больницу. На некоторых она была и вовсе старушкой – такой она выглядела бы далеко за 80. Только глаза остались прежними – а еще подтянутый профессиональный облик. Но никаких несоответствий и размытых участков, которые выдают отредактированные фотографии, я не заметил. Эти снимки были подлинные – а если подделка, то мастерская.
– Где она сейчас? – спросил я доктора Питерса, который молча маячил где-то на периферии поля зрения.
– Она скончалась восемь лет назад, – сообщил он мне.
Коллаж растаял и превратился в слова, и когда я в них вчитался, то понял, что передо мной некролог Наоми. Текст появлялся и исчезал сам собой, когда я его прочитывал, и поначалу это был рассказ о жизни, которую я знал не хуже собственной. Но вскоре речь зашла о событиях, которых я не застал. Оказалось, что Наоми стала руководителем научно-исследовательских работ в некоммерческой организации, где работала. Написала книгу. Ее первый муж умер от рака желудка, через девять лет она снова вышла замуж, но снова овдовела в 2053 году.
В глубине души я все-таки был склонен поверить рассказам доктора, и эта часть меня, соответственно, была готова смириться с этой новостью – что я больше никогда не увижусь с женой. Казалось бы, это должен был быть один из самых мучительных моментов в моей жизни, но я воспринял его на удивление безразлично. Сердце не заколотилось, дыхание не участилось. Ни комка в горле, ни слез в глазах. В напряженные минуты я всегда был склонен к потливости, но сейчас кожа осталась такой же сухой, как и глаза. Со мной не произошло ровным счетом ничего – разве что покалывание в руках и ногах слегка усилилось. Собственная безмятежность встревожила меня точно так же, как и само известие о кончине Наоми.
Я решил сменить тему и снова обратился к Питерсу:
– Покажите мне, пожалуйста, где я нахожусь сейчас.
Некролог моей жены исчез, мы очутились в большом зале, заставленном черными, как сажа, столами. Было сыро, в воздухе витал острый запах – что-то вроде созревающего сыра. На столах ровными рядами выстроилось множество прозрачных цилиндрических аквариумов сантиметров по 30 диаметром и высотой, разгороженные стенками. Я различил очертания человеческих мозгов, которые тихонько колыхались, будто мягкие розовые кораллы, в преломляющей свет жидкости в сосудах. Эти аквариумы были соединены пластиковыми трубочками с чем-то вроде маленьких холодильников на полу под столами. Кроме того, пучки трубок и волокон исходили из самих мозгов и вели к разъемам в стенках, а с обратной стороны стенок эти разъемы, в свою очередь, соединялись со штабелями оборудования, которое гудело и пульсировало на стеллажах, установленных над аквариумами. Все было опутано проводами, они змеились вокруг машин и толстыми фестонами свисали с подвесных полок, которые тянулись под потолком через всю комнату.
– Вот этот мозг – вы, – сказал доктор Питерс, когда мы подошли к сосуду с этикеткой «2017–13».
Орган, хранившийся в аквариуме номер 2017–13, насколько я мог судить, на вид был ничем не примечателен. Просто один из тысяч таких же образчиков в этой лаборатории, каждый из которых когда-то был частью целого человека со своими неповторимыми житейскими коллизиями, историями и невзгодами. Глядя на контуры, которые будто выпячивались на меня, искаженные кривым стеклом сосуда, я невольно подумал о сырых сосисках, свернутых в большой неопрятный узел. Вблизи мне было видно волокнистую сеть лиловатых сосудиков, покрывавших всю поверхность мозга, будто темная плесень. Тонкие провода, соединявшие мозг с интерфейсом, вылезали из глубин мозговой ткани, будто черви-паразиты. Где же все мои интересы, страсти, надежды и таланты? Неужели все это сосредоточено в этой банке? Даже в нынешнем состоянии, когда все эмоции были притуплены, мне было отвратительно думать, что вся моя сущность сведена к этому комку умирающих тканей.
Я протянул руку и прикоснулся к сосуду. Он был теплый и слабо вибрировал: наверное, этот мерный двойной ритм исходил от подсоединенных к нему аппаратов жизнеобеспечения. Вибрация вошла в резонанс с моими мыслями – и вдруг я ощутил непреодолимое желание опрокинуть сосуд. Но когда я толкнул его, он не сдвинулся с места. Другой рукой я схватил провода, выходившие из аквариума, и рванул изо всей силы. И снова тщетно – провода даже не изогнулись.
Где-то за правым плечом раздался голос доктора Питерса:
– Физически вы не здесь. Хотя вы чувствуете все это благодаря симулятору, изменить вы ничего не сможете.
Я снова обнаружил, что из моего невероятного заключения нет никакого выхода.
Мало-помалу я привык к ограничениям новой реальности – и понемногу начал обнаруживать, какие свободы она мне сулит, и пользоваться ими. Стоило мне прикоснуться к кнопке, как появлялся доктор Питерс, и я просил его показать мне что угодно или перенести туда, куда мне хотелось. Доктор стал моим проводником по местам, которые я всю жизнь мечтал повидать, и наставником во всем, что я всю жизнь мечтал узнать. Я любовался заходом солнца над дворцом Далай-ламы в Лхасе, посетил гробницу великого завоевателя Тамерлана в Самарканде, взобрался на нагорье Бандиагара в Мали и повидал огромную глиняную мечеть в Дженне, обошел руины римской Пальмиры до их трагического разрушения, поплавал с последним синим китом и прогулялся по поверхности Марса.
Я узнал, что могу прочитать практически любую книгу и статью, посмотреть любой кинофильм, любую программу, которую показывали по телевидению или передавали по радио; к тому же в моем распоряжении была огромная коллекция записей спектаклей, лекций и выставок. Я изучал просторы симулированной реакции, занимался то тем, то этим, руководствуясь исключительно свободными ассоциациями. Не знаю, сколько раз я смотрел девятую часть «Крестного отца» и в 4D, и в мультисенсорном издании 5D. Параллельно я побывал на всех представлениях оперного фестиваля в Байройте в 2043 году, не купив ни единого билета, и полюбил патуфонию – новое искусство, которое появилось в середине XXI века и сочетает в себе классические струнные импровизации с боевыми искусствами Океании. Меня очень воодушевила интернациональная утопия, о которой говорила на инаугурации Мина аль-Махсус, 55-й президент США. И послушал, как мой преемник читает курс по биониженерии, который когда-то вел я сам в Массачусетском технологическом институте: нынешний преподаватель родился в год моей смерти. Но самым познавательным был семинар по технологии нейронной симуляции. На этих занятиях я узнал о прогрессе в биоэлектронике и в понимании сенсорно-моторной нейрофизиологии, благодаря которому стало возможным создание интерфейса всего мозга – судя по всему, именно эти достижения науки и техники стояли за моей нынешней жизнью мозга в сосуде.
Вкусы и пристрастия у меня были взрослые, а жил я как ребенок. Бесконечные годы, которые я тратил на все, что привлекало мое внимание, на глупости и прихоти, я проводил безо всякой оглядки на впустую проведенное время и несделанные дела. Я изучал что хотел, занимался чем угодно, и ничто мне не мешало. Впрочем, я был избавлен и от тривиальных тягот младенчества. Никто не будил меня по утрам, никто не говорил, что надо почистить зубы, никто не звал за стол. Зов природы умолк, биологических позывов у меня не было. Переодеваться, мыться, причесываться мне было больше не нужно – в симуляторе я всегда выглядел безупречно. Иногда я все-таки уставал. Тогда, как правило, я просил доктора Питерса отправить меня обратно в комнатку поспать, но вскоре оказалось, что и это делать не обязательно. Один раз я заснул, когда сплавлялся на плоту по пенным порогам реки Колорадо, и, вместо того чтобы утонуть или разбиться о скалы, проснулся в знакомой комнате, где меня, как обычно, приветствовал железный запрет Черчилля со стены.
Так я и не узнал, почему на стену моей комнаты – главной страницы моего симулятора – повесили именно эту цитату. Возможно, просто так, безо всяких причин, как вешают картины в приемной стоматолога, но мне по-прежнему очень хотелось приписать ей высший смысл. Сначала фраза «никогда не сдавайтесь» отражала мое сопротивление доктору Питерсу. Потом она, похоже, намекала мне, что надо смириться с этим удивительным бессмертием. В конце концов я решил, что все так и было: я умирал от рака желудка, мой мозг заморозили, а теперь у меня вот такая неврологическая загробная жизнь. «Никогда, никогда, никогда» – это, видимо, о том, что моя нервная система выстояла под последним сокрушительным ударом природы и теперь обрела пост-телесное существование, по-видимому, вечное.
Но еще эти слова не давали мне забыть о других «никогда», неизбежных в моем нынешнем состоянии. Я обречен никогда больше не видеть жену, родных, друзей – да, если уж на то пошло, ни одной живой души: люди представали передо мной лишь в крайне ограниченных формах, к которым давал мне доступ симулятор – на картинах, в видеозаписях или в виртуальной реальности, где я чувствовал себя вуайеристом. Физическую сторону моей прежней жизни мне тоже было уже никогда не испытать. Нейроинтерфейс обеспечивал меня всеми сенсорными данными, которых можно было ожидать при симуляции деятельности, но в этой симуляции попадались заметные пробелы. Например, еда утратила для меня всяческое значение – я никогда не ощущал голода, мне не нужно было подкреплять силы. Спорт свелся к компьютерным играм – физически мне все давалось без малейших усилий, но и гормональной радости от движения я больше не ощущал. Даже самые увлекательные приключения не приносили того восторга, какой я знал в реальной жизни. Я мог бы покорить Эверест без малейшего напряжения, ничего не боясь, но, очутившись на вершине, не почувствовал бы и тени триумфа. При всей точности симуляции у меня не было ни мышц, которые напрягались бы, когда мне пришлось бы нащупывать ногой узенький карниз на заледенелой скале, ни дыхания, которое занялось бы, когда в лицо ударил порыв ветра, ни сердца, которое заколотилось бы, если бы я оступился на неизвестном склоне. И если бы на подъеме меня подкосила усталость, то лишь от скуки, а не от напряжения.
Мой путь мозга в аквариуме все длился и длился – и вот уже скука сменила и тоску по тому, что осталось в прошлом. Апатию усугубляла притупленность эмоций, которую я ощутил в первые минуты знакомства с доктором Питерсом: теперь я понимал, что все дело в отсутствии взаимодействия мозга с другими органами, которое нейрокомпьютерный интерфейс не мог симулировать. В результате я мог наблюдать самые великолепные пейзажи, самые жуткие сцены человеческих страданий – и это не затрагивало в моей душе никаких струн. В отсутствие источников эмоций я начал уставать от постоянного потока знаний и впечатлений в симулируемом пространстве. Эти знания не к чему было приложить, а впечатлениями не с кем поделиться. Без взаимодействия с реальным миром, без задач, за которые стоило браться, без самых простых сложностей повседневной телесной жизни я лишился значимых целей. Я превратился просто во вместилище данных, поступающих от нейрокомпьютерного интерфейса, в такой же придаток к нему, каким сам он служил для моих маленьких серых клеточек.
Я мечтал вернуться в реальность, хотел, чтобы мой мозг поместили в живое тело, пусть даже и не мое. Мою нервную систему ждало бы избавление даже в теле самого жалкого нищего, самого одинокого наркомана. Страдания, вызванные бедностью и болезнью, вполне уравновешивались бы возможностью стремиться к целям и исполнять обязательства, которые приносили бы искреннее удовлетворение и мне самому, и окружающим. В теле любого человека, лишь бы целого, в любом социальном контексте мой мозг чувствовал бы себя уютнее, чем в нынешнем приниженном положении. Пусть ему сотрут всю память, путь он родится заново в голове младенца – все равно у него будет шанс запылать от страсти и устремлений, которые когда-то были так важны для моего воплощенного «я». Но мне было ясно, что это в принципе невозможно, и тогда я начал мечтать о том конце, которого чудом избежал 54 года назад. Может, инкубатор даст сбой или в мои ткани внезапно проникнет инфекция. Ничего, подожду: у меня в распоряжении буквально вечность.
Однако вместо этого мозг по-прежнему продолжал метаться от одного увлечения к другому, а объем внимания у него все сокращался и сокращался. Симулятор обеспечивал меня всем, чего требовали полушария, а каждый эпизод влек за собой все следующие и следующие – но это вело в никуда. Мы с моим устройством то спешили на лекцию по квантовой гравитации, то мчались в родной город Эйнштейна, то кидались изучать средневековые ремесленные гильдии, то смотрели исторически-документальные фильмы о Вормсском рейхстаге. Или, скажем, наблюдали виртуальное воссоздание путешествий Дарвина, а потом изучали происхождение видов на Мадагаскаре, прослеживали австронезийские миграции – и в результате катались на серфинге у побережья Южной Калифорнии. Я был лишен четкого восприятия времени и поэтому не понимал, сколько длится путешествие вокруг света – 80 дней, часов, минут или лет. Где мы окажемся в следующий миг, определялось случайной фразой в тексте, мелькнувшим лицом, проблеском света, который подослал мне симулятор, – все это заставляло мой подневольный мозг практически рефлекторно сделать следующий шаг. Мысли мои превратились в головокружительную неряшливую мозаику, чувство направления исчезло, превратившись в беспорядочный круговорот непрерывных изменений. Но тут все снова изменилось.
В тот день мой симулятор отключился. А может быть, в ту ночь – в тогдашнем состоянии мне неоткуда было это узнать. Нет, не то чтобы все разом почернело. Дымка нейронной стимуляции, в которую я был погружен, просто превратилась в мозаику мигающих цветных пятен, которые загорались и тускнели, будто далекие фейерверки. Фантомное покалывание в конечностях стало случайным, оно непредсказуемо нарастало и стихало под беспорядочный звон, охвативший слуховую систему. В какой-то момент я ощутил, как по моему ставшему невидимым телу, словно лаская, пробежали мурашки – от ступней до макушки. Потом справа что-то ярко вспыхнуло и тут же рассыпалось на рой разбегавшихся точек. Я заметил слабый ритм, анданте из нескольких нот, то нараставших, то затихавших, едва заметное из-за какофонии – это были сдвоенные толчки, похожие на вибрацию механической системы жизнеобеспечения, благодаря которой мой мозг не умирал. Поток сознания то и дело необъяснимо прерывался – то ли это были припадки нарколепсии, то ли какая-то спазматическая активность, причина которой лежала где-то в моем мозге. Иногда из этой энтропии зарождались короткие сны, главными героями которых становились знакомые лица и места. Один раз я снова увидел жену за столиком «Ла Менте Кебрада», но тут из мглы на меня выскочил огромный бык, и все рассыпалось на красно-фиолетовые пятна.
В последние сознательные моменты я собирался с силами и диктовал эту книгу тому, что осталось от моего нейрокомпьютерного интерфейса. Но поскольку мои впечатления больше не подкреплялись непрерывными входящими данными, я постепенно утратил способность формулировать мысли и отличать истинные воспоминания от ложных. Связных изображений становилось все меньше, и мои чувства начали путаться, сливаться друг с другом. Я уже не мог понять, увидел я или услышал какой-то фантомный звук, ощутил кожей или на вкус фантомное прикосновение. Мысли утратили сложность, сам язык моего сознания преобразился. Слова и картинки перестали быть строительным материалом для идей, уступили место элементарным ощущениям различной частоты, продолжительности и интенсивности, которые играли мне, будто симфонический оркестр. Без симулятора эти чувства, должно быть, возникали просто из машинерии, которая поддерживала жизнь в моих останках, – из-за того, что по жидкости в сосуде шла рябь, менялись температура и влажность в зале, где он стоял, или проходил мимо какой-нибудь случайный посетитель, обдав аквариум волной тепла. Все эти стимулы нарушали тонкое равновесие клеток и химических веществ, из которых состоял мой сохранившийся орган, и запускали каскады реакций, которые иногда порождали сознание. Моя личность растворилась в окружении.
Напрасно я ужаснулся, когда увидел свой мозг в этом зале, – на самом деле он всегда там был. Удивительные приключения, которые я пережил после отделения мозга от тела, были лишь результатом замены сложного органического вместилища для мозга, которым я обладал в прошлом, на более простой контейнер. И в уютном человеческом теле, и в симбиозе с нейросимулятором, и в физрастворе, где он пассивно существовал на системах жизнеобеспечения, мой мозг всегда делал одно и то же – воспринимал поток данных из окружения и преобразовывал его в действия во внешнем мире, в выходящие данные, передаваемые на нейрокомпьютерный интерфейс, или в какие-нибудь еле уловимые вещества, испускаемые в раствор, в котором он хранится. Что бы я ни ощущал (или думал, что ощущаю) – все это были лишь шаги на этом пути. Симулятор не сумел подарить мне ощущение полноты бытия, поскольку у него не было соответствующих функций, чтобы сыграть все биологические роли моего умершего организма и тем самым обеспечить сложнейший, богатейший контекст, окружавший меня, когда я жил в своем теле. Но даже если бы этот симулятор был совершенным, мозг в аквариуме никогда не был бы мной. Наоборот – я был и мозгом, и аквариумом, и комнатой, и миром вокруг. Я был своей историей, своим обществом, этой симуляцией и всеми стимулами, которые на меня влияли. Орган, хранивший мои воспоминания в перепутанице клеточных взаимодействий и в нейрохимическом бульоне, был особой частью меня, но эта часть была неразрывно связана с целым. Почти все то, что делало меня мной, возникло потому, что делала с моим мозгом среда, – это были отнюдь не достижения мозга как такового. Я понял это по тому, как резко я переменился, когда тела не стало, а контролировать мою активность начал симулятор входящих данных. Даже прежде, когда я жил в своем теле, человек, которым я был, и все, что я делал, было продуктом взаимодействия между моей физиологией и окружением в той же степени, что и сейчас, когда мой мозг находился в бездушном сосуде. В тот вечер, когда мне сделали операцию, мое решение пойти в ресторан определялось соматическими сигналами, данными органов чувств и социальными взаимодействиями, и они же позволили проявиться симптомам болезни, отправили меня в больницу и обеспечивали мне все ужасные ощущения во время медицинских процедур. Будь у меня в тот вечер другой мозг, события, вероятно, разворачивались бы несколько иначе, – но, скорее всего, примерно так же.
Доктор Питерс проповедовал идею сакрализации мозга, учил, что все самое главное во мне лежит в мозге. Он пообещал, что мое тело больше не будет проблемой, и заявил, что я – это изолированная масса нервной ткани, плавающая в сосуде. Под его руководством мой мозг вступил в загробную жизнь, как душа на небеса. Но когда Питерс и его программисты сочиняли мой нейро-рай, они провели ложную грань между мозгом и телом, между мозгом и окружением. Симуляция упустила из виду самый фундаментальный урок нейрофизиологии: наш мозг – биотическая сущность, органически вплетенная в физический мир, и его нельзя извлечь из этого мира без тяжелых потерь. Когда мир, который я знал, устранили из моей нервной системы, я стал лишь частью прежней личности, а жизнь, к которой меня вернули, – ущербной и неполной.
Мы, люди, тысячелетиями жаждали определить, что составляет нас как личность. Древние египтяне верили в трехчастную душу, которая состояла из «ка», «ба» и «ах» – из сущностей, которые по отдельности заключали в себе свойства быть живым и обладать неповторимой личностью. В древнейших индийских текстах говорится об «атмане» – живом начале, которое переходит от одного существа к другому в ходе повторяющихся циклов рождения, смерти и возрождения. Пятикнижие учит нас, что у человека есть «нефеш» – эфемерный дух, умирающий вместе со своим обладателем, тогда как классическая европейская культура полагает, что у каждого из нас есть бессмертная душа, которую Новый Завет называет греческим словом «психе». Сегодня многие пришли к убеждению, что мы есть наш мозг, изолированный от мира резервуар огромной сложности, который загадочным образом руководит нашей жизнью. Моя книга по большей части посвящена недостаткам подобного кредо наших дней, как с научной, так и с практической точки зрения.
Мозг и вправду играет особую роль, поскольку помогает управлять нашим поведением, не сводя нас к какой-то сущности. Это перевалочный пункт для множества стимулов, которые совместно действуют на нас и через нас. В наш просвещенный век, когда так ценится функция мозга как биологического посредника и проводника всевозможных факторов, у нас должно быть больше возможностей искать источники достоинства, интеллекта, успеха и патологии как в глубинах личности, так и за ее пределами. Хотелось бы, чтобы мы находили более удачные решения многих проблем и дома, и в обществе благодаря медицине, технологиям, а также правосудию. Хотелось бы, чтобы мы лучше понимали, как обстоятельства других людей влияли бы на наш мозг, будь мы на их месте, – и тогда нам было бы легче посочувствовать тяготам тех, кому повезло меньше, чем нам. Чем лучше мы во всем этом разберемся, тем лучше научимся понимать друг друга – и тем быстрее двинемся вперед все вместе.