Наш первый день в Лапе завершился в пансионе, которым заправляла матрона с квадратной челюстью, она походила на одну из суровых сионских монахинь, только без облачения. Наверное, поэтому мы и выбрали ее заведение: оно показалось нам самым безопасным.
– Платить вовремя, или я сдам вашу комнату кому-нибудь еще, – рявкнула хозяйка. – И чтоб никаких мужчин! У меня приличное заведение.
Граса кивнула, и я взяла латунный ключ. Я понятия не имела, как и чем мы будем платить хозяйке в конце недели, но молча последовала за Грасой вверх по лестнице. В нашей комнате имелись продавленная кровать, ржавый умывальник и темное, цвета несчастья, пятно на полу. Граса осторожно присела на кровать, словно боясь, что та тут же обрушится. Она понюхала воздух, покрывало и вскочила:
– От простыней пахнет людьми!
– Ну хоть не собаками, – сказала я, пытаясь приободрить ее.
Граса закрыла лицо руками.
Я молчала, понимая, что лезть с утешениями не стоит. Мы обе вымотались. Доехав на туристском такси от Корковаду до «Майринка» – единственной в городе радиостанции, – мы остаток дня провели на ногах, у дверей студии. Мы пели всем входящим и выходящим. Служащие «Майринка» улыбались нам. Гладили нас по волосам. Один мужчина дал нам монетку, которую Граса, разозлившись, швырнула в решетку уличного стока – поступок, о котором я вечером пожалела. С косами, в простых белых блузках и сионских юбках – у меня коричневая, у Грасы синяя – мы казались теми, кем и были (во всяком случае, до побега), обычными школьницами. Никто не принимал нас всерьез, но, как я поняла позже, мужчины опасались делать нам предложения, потому что мы выглядели домашними девочками. К вечеру мы с Грасой уже умирали от голода. В горле саднило, ноги ныли. Я была втайне благодарна сторожу, который в конце концов шуганул нас от дверей.
На остатки денег (за такси, как потом обнаружилось, мы сильно переплатили) я купила нам бутылку кока-колы и жареный пирог с мясом – ни в «Сионе», ни в Риашу-Доси нам такое есть не позволяли. Газировка была теплой и приторно-сладкой. Пирог истекал маслом.
– Может, вернемся в школу? – спросила я, мечтая о чистой сионской постели.
– Ни за что. – Граса скривилась.
И мы начали нашу жизнь в Лапе.
Проснувшись на следующее утро, я увидела, что Граса сидит на кровати согнувшись. Я подумала, что ее тошнит или она, может быть, плачет, как вдруг услышала треск. На коленях у Грасы лежала ее школьная юбка. Металлическим концом крестика Граса отпарывала от юбки эмблему сионской школы.
– Нас будут искать, – объяснила она. – Чем скорее мы избавимся от всего школьного, тем лучше.
Закончив, она полюбовалась на плоды своего труда, после чего зажгла спичку и подпалила эмблему, а почерневшие останки, а заодно и крест, выбросила в проулок под окном. Потом поплескала водой в лицо, заплела блестящие каштановые волосы в косу и оделась.
– Я в туалет, – объявила она. – А потом к «Майринку».
Я с трудом продрала глаза. Желудок ныл. Даже сионский завтрак – жидкая овсянка и сваренные вкрутую яйца – казался мне теперь божественным. Выходя, Граса громко хлопнула дверью. Я услышала, как она целеустремленно направляется к туалету, и поняла, что ждать меня она не намерена. Если я не потороплюсь, она отправится к «Майринку» одна. Я вылезла из кровати и умылась, вытершись вместо полотенца подолом юбки.
В «Майринк» мы пошли вчерашним путем, чтобы не заблудиться. Внезапно Граса остановилась:
– Есть хочу.
– Я тоже.
– Мне надо позавтракать. – Граса нетерпеливо посмотрела на меня. – Я же не могу весь день петь на пустой желудок.
– Мы все наши мильрейсы потратили вчера, на такси и ужин, – сказала я; Граса в замешательстве смотрела на меня. – Чтобы купить еды, нужны деньги, – прибавила я.
Люди проталкивались мимо, шагая по кривому тротуару. С резким скрежетом металла о металл парикмахер и владелец кафе поднимали ставни своих заведений. Какая-то старуха замывала блевотину на ступенях. Она глянула на нас и перевернула ведро. Вода ударилась о камень и плеснула нам на ноги. Граса отпрыгнула и схватила меня за руку, словно боясь, что ее унесет потоком.
– Но я умираю от голода, Дор, – сказала она, как будто это могло что-то изменить, как будто я должна была раздобыть еду.
– Нам надо найти работу, – сказала я.
– На радио?
Я покачала головой.
– Когда-нибудь – да, может, и скоро. Но прямо сейчас надо найти любую работу. Чтобы было на что жить.
– Чтобы было на что жить, – повторила Граса. – А когда нам будет на что жить, я стану петь.
– Мы станем, – поправила я.
Выпрашивая работу в эти первые, жалкие, дни, мы с Грасой обнаружили, что акцент моментально выдает в нас уроженок северо-востока, что в глазах местных делало нас – даже Грасу с ее светлой кожей и миловидностью – людьми второго сорта. Еще мы обнаружили, что Лапа – это не один, а два района, каждый со своими обитателями, обычаями и законами. Была дневная Лапа, с бесчисленными пекарнями, аптеками, парикмахерскими, торговцами, цветочницами, мойщиками окон, мальчишками-чистильщиками обуви и множеством мелких мастерских, производивших дешевые безделушки, которые потом сбывали в порту туристам-иностранцам. Это была Лапа жуликоватых деляг. Везде куда ни глянь – сделки, торговля и сплетни. И все они обитали в Лапе. А ночью приходили чужаки. Сапожные мастерские превращались в бары, кафе – в дансинги. На улицах снова появлялись газетчики, но теперь они продавали папиросы или эфир в стеклянных трубочках. Девушки с накрашенными губами слонялись у дверей. На перекрестках кучковались опасного вида типы.
В сумерки нашего второго дня скитаний, как раз когда дневная Лапа уступала место Лапе ночной, мы с Грасой возвращались в пансион; работы мы не нашли и едва не падали в обморок от голода.
– О, бэби, верни мое сердце! – крикнул Грасе какой-то хлыщ с галстуком-шнурком.
Граса упорно смотрела в тротуар. Приятель наглеца коснулся шляпы и послал воздушный поцелуй. Мы были не в Риашу-Доси, где мужчинам запрещалось глазеть на хозяйскую дочку под страхом увольнения.
– Эй, дылда! – позвал второй. Я оглянулась. – Да, ты! – не унимался он. – Ни хрена ж у тебя ляжки длинные! Ну и lapas!
На мне была все та же юбка, в которой я приехала в монастырскую школу год назад и которая ко дню нашего побега едва прикрывала мои колени. А у Грасы юбка подчеркивала тонкую талию и полные бедра. Под белой блузкой отчетливо виднелась кружевная нижняя сорочкой, натянувшаяся на налитой груди.
– Есть хотите, девчонки? – спросил мужчина в шляпе. – Купить вам подхарчиться?
Граса глянула на меня. Я взяла ее под руку и зашагала быстрее, почти волоча ее за собой. Эти парни не безобидны, мы обе это понимали, и если не сумеем заплатить за комнатушку, то окажемся на улице, на съедение таким.
Напротив нашего пансиона какой-то мужчина жарил на решетке кукурузу и продавал ее по пять тостао. Граса долго смотрела на огонь, потом зажмурилась, словно вид еды причинял ей боль.
– Я возвращаюсь, – сказала она, не открывая глаз.
– В «Сион»?
Граса нетерпеливо мотнула головой:
– К этим malandros. Скажу, чтобы купили нам поужинать.
– Но они от нас кое-чего захотят.
– Ну и что. – Граса села на ступеньки пансиона. – Я на все согласна.
Граса всегда жила одной минутой – когда она чего-то хотела, то не задумывалась, чем придется заплатить. Я тяжело села рядом с ней.
– Завтра кто-нибудь над нами сжалится. И мы накупим всего-всего. Захочешь – и сможешь съесть хоть целый кусок мяса.
– Хватит, Дор! Мясо у нас будет, только если мы стащим его с лотка, как дворняжки.
Она свесила голову между колен и тихонько завыла. Запахи кукурузы и сливочного масла были все сильнее, у меня скрутило живот. Я прижала ладони к глазам, пытаясь придумать какой-нибудь план. И тут кто-то пнул мою туфлю.
Перед нами стоял мальчишка. Одежда у него была без прорех, хотя и выглядела не стиранной несколько недель. Кожа на голых, серых от грязи коленках выглядела словно дубленой. Под мышкой он сжимал ящик для чистки обуви. В другой руке – ногти с траурной каймой – парень держал кукурузный початок.
– Бери, – велел он.
Я поколебалась. Граса подняла глаза, лицо у нее пошло розовыми пятнами, и она выхватила початок у парня. Она быстро обгладывала кукурузу мелкими зубами, и вот уже от половины ничего не осталось. Не дожидаясь, пока она съест все, я вырвала у нее початок и докончила его.
Голод обостряет память. Я все еще помню дымный вкус той кукурузы, помню, какими скользкими от масла стали губы, как крошки застряли между зубов! Граса забрала у меня початок и высосала остатки масла.
– Мы не можем тебе заплатить, – сказала я, вытирая рот рукой.
– Могли бы – сами бы купили, – ответил мальчик. – Я чищу ботинки на углу. Видел сегодня утром, как вы уходили. Новичкам в Лапе нелегко. Особенно богатым.
– Мы не богатые, – сказала я.
Мальчик оглядел нас с головы до ног.
– Тут недавно пропала одна девчонка из хорошей школы. Потерялась в Тижуке несколько дней назад. Отстала от школьной группы. Ее все еще ищут в горах.
– Где ты это слышал? – Граса даже про кукурузу забыла.
– В газетах писали. Я-то сам читать не умею, но ботинки чищу тем, кто умеет.
У меня сдавило грудь, словно кто-то зашил мне легкие. Воздух не мог ни войти, ни выйти.
– Но вас двое, а в газетах пишут только про одну. – Мальчик снова слегка пнул мою туфлю: – Хорошие. Патентованная кожа. Могу их продать, наверняка дадут хорошую цену.
– Мы же не может ходить босиком, – сказала Граса.
Мальчик улыбнулся, обнажив желтоватые зубы. Из кармана рубашки у него высовывалась пачка папирос.
– Купите какие-нибудь сандалии, подешевле. Вам ведь надо платить хозяйке, да? Она у вас добрая, как бешеная собака.
Граса рассмеялась.
– И вот еще что. – Мальчик понизил голос: – Эта одежда ваша. Вы похожи на девиц, которых мама и папа будут искать с полицией, а полицию никто не любит. Поняли намек? Барахло свое тоже продайте. Тут есть места, где девчонкам платят за то, чтобы они наряжались с вывертом. – Он пошевелил бровями. – Туда ночью ходят богатые извращенцы. Я знаю один дом, где могут купить школьные шмотки. Хотите – отведу вас туда завтра утром.
– Зачем тебе это? – спросила я.
Мальчик удивился:
– Вы мне дадите процент. И за кукурузу расплатитесь.
– Да ты делец, – заметила я.
Мальчик улыбнулся:
– В Лапе, querida, по-другому не проживешь. Ну что, по рукам?
Мы с Грасой переглянулись. Это было единственное за весь день предложение. Граса кивнула мне, я – ей, словно мы заключали сделку друг с другом. На следующее утро мы встретились с мальчиком и пошли продавать свое последнее имущество.
В дешевых сандалиях и поношенных платьях мы с Грасой смешались с дневной Лапой и начали изучать ее. Мы брались за случайную работу – подметали ступеньки, лущили кукурузу для продавца, который сидел на нашей улице, таскали воду от колонки для нашей хозяйки, ощипывали кур в маленькой забегаловке, мыли посуду, драили окна. Точнее, делала все это я, а Граса топталась у меня за спиной, ноя, что метла тяжелая, куры воняют, вода в лохани слишком горячая, а ведра не поднять. И все же каждое утро мы пускались исследовать Лапу – ее улицы, проулки, ее ритмы.
На Беку-дос-Кармелита обитали и работали высокомерные француженки. (В те дни все французское считалось первоклассным.) На руа Жоаким Силва можно было встретить полек – светловолосых, бледных, вечно надутых. (Я бы, наверное, тоже дулась, если бы меня считали вторым сортом по сравнению с француженками.) Местные девицы легкого поведения работали на руа Мораис-и-Вали. На границах Лапы, возле Сената, дворца Катете и Палаты представителей, улицы были широкими, тротуары ровными, а магазины получше. Там же располагались и лучшие кабаре Лапы, с навесами, электрическими гирляндами и кассами, из окошечек которых выглядывали надменные девицы. В кабаре давали второразрядные водевили, привезенные из США, и играли иностранные бэнды, потому что все, что делалось вне Бразилии, считалось шикарным. За настоящей музыкой надо было рискнуть и углубиться в Лапу.
До Лапы мы с Грасой не знали, что такое самба. В то время танго было так популярно, что бразильские певцы выдавали публике собственные версии известных мелодий, хотя их испанский и звучал с диковатым акцентом. В музыке Лапы не было напряжения и резких тонов, свойственных танго. В окно нашего пансиона вливались звуки гитар, металлический перезвон колокольчиков агого, стоны куики. Были и самодельные инструменты: бобы в консервной банке, пустые тыквы; кто-то возил вилкой по терке, кто-то встряхивал спичечные коробки. Это называлось батукада – когда звуки, сами по себе обычные, собирают в ансамбль и они становятся особыми. Батукада двигалась, как стая рыб – ее участники скользили по мелодии синхронно: то вместе совершали рывок вперед, то, замедляясь, выстраивались вереницей.
Швейцары, посыльные, официанты, продавцы кокаина, уличные оборванцы, парикмахеры и бог знает кто еще собирались в конце дня и играли друг перед другом, а вся Лапа слушала. Это были не бездумные глупые marchinhas, которые потом «Одеон» и «Виктор» штамповали каждый год во время карнавала. Самба никогда не была вся только о счастье.
Пою, чтоб отыскать тебя.
И пусть мой голос прилетит
Через твое окно
К твоей постели,
Мои слова тебя коснутся там, где мне коснуться не дано.
Каждую ночь я лежала, вымотанная до предела, рядом с Грасой, чувствуя ее дыхание на своей шее, и слушала эти мужские жалобы. Я слушала, и у меня внутри рождалось скользко-неустойчивое чувство, словно во мне что-то пролилось.
Первые месяцы в Лапе прошли для меня как в раю. Каждую ночь мы с Грасой сворачивались на продавленной кровати и смеялись, вспоминая дневные приключения. Мы научились распределять наш нищенский заработок, торговаться, узнали, как можно вымыться, не имея ванны. Мы научились сквернословить. Porra, boceta, piroca, мудак, жопа и другие, куда более сочные словечки мы произносили с наслаждением. Мы изучали язык Лапы. Ноготряс – танцор, копыта – обувь, бататас – лучше не сыщешь. Мы говорили не «до свидания», а «ну, покеда». Друзей и товарищей по работе мы называли nêgo или nêga. К владельцу лавочки на углу, к мяснику, к вагоновожатому мы обращались querido и всякий раз хихикали – нас приводило в восторг, что мы называем совершенно незнакомых мужчин ласковым словом, каким жене должно называть мужа. И все эти слова я записывала в книжечку – ту самую, что когда-то подарила мне сеньора, я составляла списки новых слов, чувств и запахов, заполняя ими страницу за страницей.
В эти недели мы с Грасой были, как говорится, одним целым. Мы больше не были Хозяйской Дочкой и Ослицей. Не были Ученицей Сионской Школы и Помощницей. Мы наконец стали просто Грасой и Дориш.
Много лет спустя Граса говорила об этом времени как о самом тяжелом в своей жизни. Каждый раз я удивлялась ее словам. Да, мы были бедны как церковные мыши и учились выживать в новом месте, но мы были вместе и нас окружала музыка. Напрасно я думала, что Граса удовольствуется этим.
Однажды вечером, когда мы с Грасой закончили сметать волосы в мужской парикмахерской, Граса отказалась от денег, которые предложил нам хозяин.
– Мы возьмем плату стрижкой, – заявила она, плюхаясь в кресло и откидывая косу. – Отрежьте ее. Мне – как у Марлен Дитрих. И ей тоже.
Мы не могли позволить себе ходить в кино, но мы обожали Марлен Дитрих, смотревшую на нас с киноафиш, расклеенных по всей Лапе. Девушки нашего района копировали дерзкую прическу Дитрих: волосы чуть ниже подбородка, шея открыта чужим взглядам. Граса, конечно, не могла остаться в стороне. С короткой стрижкой она стала выглядеть старше и в то же время озорно, точно девочка, задумавшая шалость.
Я в жизни никогда не стриглась. Когда пришла моя очередь садиться в кресло, я вцепилась в свою длинную тяжелую косу и подумала про сеньору Пиментел – как она несколько лет назад расчесывала и укладывала мои «индейские волосы», словно о моих волосах можно заботиться, словно ими можно восхищаться.
– Я не буду стричься.
– Почему? – спросила Граса.
– Не хочу.
Глаза у Грасы сузились:
– Ты выглядишь как коровница. Убожество. Чтобы двигаться дальше, нам надо выглядеть по-другому.
– Куда двигаться?
– Я не собираюсь всю жизнь работать черт знает кем за гроши. Острижем волосы, найдем нормальную работку в каком-нибудь магазине для туристов. При первом же случае купим новые платья – хватит с меня этих мешков из-под картошки – и вернемся в «Майринк». Я сюда приехала не полы мести, я приехала сюда петь. А ты?
Я снова села в кресло. Парикмахер, тихий пожилой человек, не привык к женским волосам. Он несмело взялся за мою косу, достал самые большие ножницы, прохладные лезвия коснулись моей шеи, и с усилием свел лезвия. Коса упала на пол к ногам Грасы – темная обмякшая змея. Я посмотрела в зеркало, откуда на меня таращились черные глаза. Резко очерченный подбородок; скулы, заострившиеся от сидения на хлебе и кофе; шея, длинная и почти прекрасная в своей наготе.
Самыми популярными у туристов безделушками были чайные подносы, конфетные коробки и карандашницы с переливчатыми видами Рио и горы Сахарная Голова. Картинки эти не были нарисованными. Их делали из крыльев бабочек, крылышки приклеивали так, чтобы воспроизвести линию горизонта Рио. Желтые и оранжевые крылышки изображали закаты, голубые – небо, черные – Сахарную Голову, коричневые – песчаные пляжи. Наклеивали их девушки вроде меня и Грасы. Через несколько дней после дебюта наших новых причесок нас приняли в сувенирный магазин в нескольких кварталах от Сената.
В магазине господина Соузы было двадцать девушек, каждой платили сдельно. Некоторым девушкам удавалось наклеивать крылышки удачнее, их работы продавали подороже. Платили здесь гораздо лучше, чем на наших прежних случайных подработках, но работа была скучная. От клея тошнило и кружилась голова. В мастерской было сыро и тесно. Крылышки в моих руках легко рвались. (А за каждое испорченное крылышко полагалось заплатить один винтем!) У Грасы дела шли еще хуже. Крылья были красивыми, и Граса зачарованно рассматривала их в тусклом свете мастерской.
– Посмотри, какой цвет, Дор! – говорила она. – Я даже не знала, что такие бывают.
Граса работала медленно, отчего господин Соуза, владелец магазинчика, раздражался. Он часто наклонялся над нами, когда мы наклеивали крылышки, и делал вид, что проверяет, как мы работаем, но на самом деле щупал нас. В первый раз, почувствовав его пальцы у себя на груди, я чуть не опрокинула клееварку. Вскоре господин Соуза понял, что трогать у меня особо нечего, и переключился на девушек, которых природа одарила щедрее. Граса за работой пела, девушкам ее пение пришлось по душе. В наш первый день Соуза ничего не сказал по этому поводу, но когда на третий день он подошел к Грасе и его жирные пальцы попытались накрыть ее грудь, Граса замолчала. Наступила тишина, все головы повернулись к ним. Соуза отступил.
– Хватит, – объявил он. – Ты пришла сюда работать, а не песни распевать.
В конце рабочего дня мы с Грасой вскакивали, надеясь успеть к «Майринку» до шести вечера, в это время появлялись дикторы вечерних передач. Мы с Грасой пели, встречая их у входа радиостудии. Там подвизались и прочие уличные артисты – комики, другие певцы, был даже чревовещатель, и все надеялись попасть на радио, так что нам с Грасой приходилось спешить, чтобы занять место на углу. Но, прежде чем убегать из магазинчика, надо было дождаться, пока господин Соуза расплатится: пересчитает законченные вещицы, а потом опустит монеты в подставленные ладони.
Выплачивая нам жалованье, господин Соуза не соблюдал очередности, но ни одна из нас не хотела оказаться последней. Иногда последней в очереди девушке платили, как всем, и разрешали покинуть бабочковый магазин, но часто на Соузу находило, он подзывал последнюю девушку и разыгрывал целый спектакль: шарил по карманам в поисках мелочи, а потом объявлял, что денег при нем больше нет. И девушке приходилось тащиться за оплатой в контору. Соуза не выбирал самых хорошеньких – он выбирал самых бессловесных. Я не позволяла себе задумываться, почему господин Соуза, чтобы выдать жалованье, уводит какую-нибудь девушку к себе в контору и закрывает дверь. Я полагала, что ни меня, ни Грасу это не касается. Те девушки были не мы, а мы – не они.
После месяца работы у Соузы мы с Грасой смогли регулярно платить за комнату, покупать нормальную еду и даже сделали первый взнос за два новых платья – с пояском на талии и с рукавами-крылышками, по последней моде. Каждый день после работы, по дороге к «Майринку», мы проходили мимо ателье и любовались на платья в витрине, зная, что скоро мы их наденем.
Однажды вечером господин Соуза расплачивался с девушками, прохаживаясь вдоль столов и проверяя поделки. Мы с Грасой ждали, нетерпеливо ерзая на стульях. И неожиданно без оплаты остались только мы с ней. Другие девушки медлили, делая вид, что пересчитывают деньги или охорашиваются. Им хотелось посмотреть, кому из нас выпадет быть последней.
Господин Соуза пересчитал наши поделки. Повернулся и уронил несколько монет в подставленные ладони Грасы. Меня затошнило. Соуза сунул толстые руки в карманы.
– Ну-ка, ну-ка, – он покачал головой, – как там тебя?
– Дориш.
Соуза кивком указал на дверь конторы. Я глянула на Грасу. Она сжала губы и выпучила глаза, пытаясь предупредить меня. Но у меня выдался особенно урожайный день – я закончила почти двадцать безделушек, а без моего жалованья мы не смогли бы ни расплатиться с квартирной хозяйкой за неделю, ни забрать платья.
Ладонь Соузы легла мне на плечо, подталкивая к конторе. Я спиной чувствовала взгляды девушек – они смотрели на меня так же, как смотрела я, когда Соуза уводил кого-нибудь из них в темную комнатушку, за кривоватую дверь.
Не успели мы дойти до порога, как раздался громкий лязг. Я обернулась. Обернулся и Соуза. Граса бегала от верстака к верстаку, подбрасывая в воздух клееварки и жестянки с крылышками. Клееварки раскалывались, падая на пол. Некоторые жестянки открывались, не долетев до пола, и из них вырывались облака синих, оранжевых, красных и черных крыльев. Припозднившиеся девицы с визгом и воплями кинулись ловить в подставленные ладони кружившиеся в воздухе крылышки.
– Ты что творишь? – заорал Соуза.
Отпихнув меня, он бросился к Грасе. Раздался перестук каблуков. Девочки-бабочки, жившие в Лапе давно и знавшие, когда пора уносить ноги, торопливо выскакивали за дверь. Соуза схватил Грасу за руку. Граса швырнула жестянку ему в лицо. Соуза выкручивал Грасе запястье, ее качнуло к нему, и Соуза прижал ее спиной к себе. Граса завопила.
Мне казалось, что меня с головой сунули в воду. Звуки долетали откуда-то издалека, искаженные. В глазах все плыло. Мои движения замедлились, словно воздух сгустился и стал жидкостью. Один шаг, потом другой, хватаясь за что попало, двигаться к Соузе, поднять деревянный табурет, занести над головой…
Когда табурет опустился, звуки вернулись. Раздался сытный треск. Соуза рухнул на колени, потом повалился лицом вперед, подмяв под себя Грасу, та завизжала. Я бросила табуретку и помогла Грасе встать.
Соуза лежал перед нами неподвижно, на затылке у него наливалась дуля размером со сливу. Чтобы не упасть, я схватилась за верстак; меня так трясло, что стол под моими руками ходил ходуном.
Граса запустила руку в задний карман Соузы и вытащила ком мятых банкнот, потом выпрямилась, схватила меня за руку и потащила по липкому полу к задней двери.
Мы неслись так, что в глазах все расплывалось. Проскакивали переулки, огибали лотки с фруктами и продавцов кокаина. Я не теряла Грасу из вида только благодаря крыльям бабочек – ее кудри были усыпаны переливчатым голубым и желтым.
Мне казалось, что бежать мы обречены вечно, но вот наконец мы нырнули в темный провал сапожной мастерской. Граса уперлась руками в колени, ловя ртом воздух. Легкие едва не разрывали мне грудную клетку. Бока сводило. В желудке горело, я испугалась, что меня вывернет. Граса смотрела на меня. Я ждала, что она станет хвалиться, как ловко мы смылись или как быстро она сообразила насчет денег. Но Граса глубоко вдохнула и спросила:
– Ты рехнулась, что ли?
– Нет.
– А вела себя как дура. Ты правда не знаешь, чем он занимается у себя в конторе?
– Я бы ему не далась.
– Значит, ты собиралась отлупить его за закрытыми дверями, а не перед всеми?
Голова болела так, словно это мне врезали табуреткой. Зачем я позволила Соузе подвести себя к двери? Неужели я позволила бы ему хоть пальцем себя тронуть за несколько паршивых мильрейсов? Почему я заступилась за Грасу, а не за себя?
– Я хотела, чтобы он отдал мне мои деньги. За комнату надо платить.
Граса покачала головой:
– Ну, проламывать ему череп было необязательно.
– Думаешь, я проломила ему череп?
– Я тебе что, доктор? Могла бы просто наступить ему на ногу. Или поставить подножку. Или двинуть коленом в pinto. Вечно ты перегибаешь палку. То служаночка, которую любой может затащить в чулан, то через секунду уже психованная.
– Я никогда не была служаночкой, – буркнула я.
– А кем же ты была? – спросила Граса.
Слюна во рту сделалась едкой. Мне хотелось, чтобы Граса сама ответила на свой вопрос, чтобы она сказала, что я ее друг. Что я – Дор.
– А я, может, привыкла, что девушек водят в чулан, – сказала я. – Подумаешь, невидаль.
Граса молчала. Она побледнела как-то пятнами, и неровная белая линия протянулась от носа до подбородка и исчезла под волосами.
– Papai после Mamãe было одиноко. Он много пил. Ничего общего с этим извращенцем.
– Если ты так по нему скучаешь, езжай домой.
– Может, и поеду. Брошу тебя здесь, пускай тебя арестуют.
Мне представилось, как Соуза лежит на полу, а из головы у него медленно течет кровь. Я согнулась, и меня вырвало на ноги Грасы в сандалиях.
Граса беззвучно охнула и отшатнулась.
– Вот черт. Дор! – Она шагнула вперед, заправила мне за ухо упавшую прядь. – Все хорошо, – мягко сказала она. – Полиция гоняется только за коммуняками. И потом, он же не умер.
– Откуда ты знаешь?
– Потому что не умер, – фыркнула Граса.
– Нельзя же просто взять и решить, что он жив.
– Почему нельзя? Можешь, конечно, рыдать и стенать, если хочешь, но я тебе говорю: он не умер.
Граса схватила меня за плечи, точно намереваясь хорошенько встряхнуть, но только приблизила свое лицо к моему и заговорила очень медленно, словно с ребенком:
– Такого не может быть. Не может быть, чтобы это случилось с нами. Мы приехали сюда, чтобы прославиться. А тебе не нужно выполнять ничьи приказы. Больше не нужно.
Украденные деньги топорщились у нее под рубашкой. Граса погладила бугорок.
– А теперь пошли домой, заплатим хозяйке и примем настоящую ванну. С пузырьками. Я не могу вонять блевотиной, к тому же надо смыть с себя бабочек. На всякий случай.
Я часто спрашивала себя, как повернулись бы обстоятельства, будь у меня голос лучше, а у Грасы слабее. Стала бы я Софией Салвадор? Сумела бы выдержать испытание славой? Пережила бы Граса свой двадцать шестой день рождения, если бы Софией Салвадор стала не она, а я? Теперь я понимаю никчемность этих вопросов. Я никогда не стала бы звездой, настоящей звездой. Не потому что мне достался талант поскромнее, а потому что мечты мои были скромнее. Я умела работать, умела терпеть голод, умела выживать. Но чтобы заглянуть за горизонт, мне нужна была Граса.
Соуза не умер. Вскоре у «Майринка» мы наткнулись на одну из «бабочек», и девушка сообщила нам эту новость, похвалив за то, что мы «дали ему по башке». Об украденных деньгах она не упомянула, но легче от этого не стало. В тот вечер я путалась в словах и пела не в лад с Грасой. Она сердито косилась на меня, но я никак не могла сосредоточиться. Каждый раз, когда я оглядывала собравшуюся вокруг нас небольшую толпу, мне мерещились поросячьи глазки Соузы или, того хуже, темные волосы и крючковатый нос сеньора Пиментела, и внутри у меня все холодело.
Еще до истории с Соузой мы с Грасой завели привычку вытаскивать из урн газеты и читать заметки о пропавшей школьнице. Поначалу сообщали, что полиция нашла на ветках блузку Грасы с эмблемой «Сиона» (ту самую, что Граса выбросила из поезда) и сочла это дурным знаком. Компанию hobos, которая обосновалась здесь же в лесу неподалеку, допросили и отпустили. Поиски застопорились из-за нехватки денег и людских ресурсов. Потом появилась статья о том, что после исчезновения школьницы сионская школа стала пользоваться дурной славой, а часть сестер перевели в дальние общины. Затем газеты напечатали петицию, призывающую принять меры, чтобы сделать лес Тижука более безопасным. Наконец, всплыло имя сеньора Пиментела, не терявшего надежды найти дочь.
Прочитав последнюю заметку, где говорилось, как горюет сеньор Пиментел, Граса скомкала газету и швырнула обратно в урну.
– Хоть бы награду какую объявил! – воскликнула она. – Он даже не приехал, чтобы искать меня в лесу со спасателями. Была бы я мальчиком, он бы день и ночь на брюхе ползал по всему лесу, лишь бы меня найти.
– А ты хочешь, чтобы тебя нашли? – спросила я.
Граса отвернулась. Подбородок у нее дрожал.
– Вот погоди, мы станем знаменитыми, – сказала она, – и он услышит меня по радио! Ох как он тогда пожалеет, что смеялся надо мной.
На рассвете, лежа в нашей продавленной кровати, Граса плела истории, как в один прекрасный день она прикатит в Риашу-Доси в собственном автомобиле, меха на плечах, пальцы в перстнях, и объявит, что мы выступаем в Рио! Мне легко было поддаться этим сочившимся жаждой мести фантазиям: я воображала, как кухонные девицы, от которых я когда-то вынесла столько насмешек и тычков, при виде меня остолбенеют с разинутыми ртами, а потом кинутся подавать мне кофе в тончайшем господском фарфоре. Я представляла себе, как поставлю перед Неной столбик мильрейсов, а она сдернет фартук и объявит, что покидает кухню навсегда. Фантазии Грасы были только об отце: как он заплачет, обнимет ее и примется умолять простить его. Но это были только фантазии – пока сеньор жив, в Риашу-Доси возврата нам нет. Да и вообще нигде в Бразилии мы не сможем чувствовать себя в безопасности.
В тридцать пятом году девушка была не человеком, но собственностью. Сначала ты принадлежишь отцу, потом – мужу. И пока кто-то из них жив, ты на его попечении, как ребенок или умственно неполноценный. Свободу ты сможешь обрести после их смерти. Пока сеньор Пиментел топтал землю, а Граса оставалась не замужем, она принадлежала ему, сколько бы лет ей ни было и чего бы она ни достигла в жизни. Он мог, внезапно объявившись, потребовать и Грасу, и все ее имущество, а любой полицейский, любой адвокат, любой судья любого ранга встал бы на его сторону.
Соуза был простым случаем. Опасаясь, как бы он не затребовал деньги назад, мы с Грасой пошли по пути, обычному в Лапе для тех, кто хотел избежать наказания за грехи – поменяли день и ночь местами. Отпев свое возле «Майринка», мы шли не домой, а работать. Нас наняли разносчицами. Повесив на шею деревянные лотки, мы отправлялись к лучшим кабаре Лапы и продавали шикарной публике жвачку, папиросы, мятные леденцы, носовые платки и пробирки с эфиром. В пансион мы возвращались под утро, полуживые от усталости. Однажды утром у дверей нас поджидала хозяйка, лицо у нее было мрачное.
– Вчера вечером приходил какой-то мужчина, – начала она. – Задавал вопросы. Желал знать, живут ли у меня тут девушки. Показал фотографию малышки в нарядном платьице. Сказал, что девочка – дочь какого-то плантатора с севера. Хотел знать, не видела ли я похожую на нее.
Я схватилась за живот, который скрутился в тугой узел, и выговорила:
– Что вы ему сказали?
Матрона надменно выпятила грудь.
– Я не разговариваю с незнакомыми мужчинами, шастающими в поисках маленьких девочек. Вот, он оставил. – И вручила мне визитную карточку.
На карточке значились имя и адрес частного детектива из Ресифи. Граса схватила карточку и долго вглядывалась в нее. Глаза расширились, будто она нанюхалась эфира.
Я взяла ее за руку и повела наверх, в нашу комнату. Там я сдернула с вешалок наши немногочисленные платья и запихала их, вместе с комом нижних рубашек и белья, в холщовый мешок, куда мы собирали грязные вещи для прачки. Склоняясь над мешком, я рисовала в воображении сеньора Пиментела – как он смеется мне в лицо, и дыхание у него кислое и горячее. Я была вся в испарине.
– Ты что делаешь? – спросила Граса, все еще держа карточку в руках.
– Мы уезжаем.
– Почему?
Я перестала пихать вещи в мешок.
– Он вернется.
Граса продолжала смотреть на карточку.
– Детективы стоят кучу денег. Интересно, сколько времени Papai уже платит ему за поиски?
– Достаточно долго, – заметила я и потянула визитку у нее из рук. Граса дернула карточку к себе. – Он не тебя ищет, – сказала я. – Он ищет наследницу, которую можно выдать замуж. А она гниет в Тижуке. Нет больше Грасы Пиментел, нет больше Ослицы. Эти девочки умерли. Верно?
Глаза Грасы изучали нашу комнатушку: пожелтевший матрас, пол в пятнах, косое окно, выходившее в проулок. Подойдя к окну, Граса толчком распахнула его, а потом разорвала визитку детектива в мелкие клочья и стала один за другим пускать их по воздуху.
Лапа с ее паутиной проулков и как будто бесконечным притоком все новых девушек позволила нам с Грасой легко поверить, что мы можем затеряться и исчезнуть. Новый пансион оказался не лучше первого, но, сбежав из старого, мы уверовали, что одурачили и сеньора Пиментела, и Соузу. Однако быстро поняли, что Лапа меньше, чем казалось, а мы привлекаем к себе больше внимания, чем хотели бы.
Пение возле радиостанции «Майринк» вошло у нас в привычку. Каждый вечер мы занимали место на углу и до сумерек пели танго и фаду. Радиодикторы привыкли к нам, иногда даже улыбались, даря ложную надежду. Мы были слишком наивны и не знали, как устроено все на радио, которое только-только набирало силу, не знали, что дикторы ничего не решают, а исполнители джинглов и певцы готовы на что угодно, лишь бы пробиться. Если везло, прохожие бросали нам несколько монеток. Этих денег хватало, чтобы купить кофе – смягчить натруженные связки. Я уверена, что рано или поздно мы сдались бы, покончили с «Майринком» и нашли иной способ обратить на себя внимание, но тут вмешалась судьба, объединившись с нашей непроходимой глупостью. Как оказалось, нас все же заметили, но совсем не те люди, на чье внимание мы надеялись.
Однажды, когда мы с Грасой уже собирались, отпев свое, уходить, к нам подошел парнишка, слушавший нас весь вечер. Накрахмаленная рубашка хрустела, короткие брюки были отутюжены. Парень с улыбкой зааплодировал.
– Поете как птички! Неудивительно, что Мадам Люцифер хочет вас видеть!
– Кто это? – спросила Граса.
Парень удивился:
– Не знаете? Значит, скоро узнаете. – Он протянул руки, будто джентльмен, приглашающий нас на танец. – Готовы?
– Нам надо на работу, – ответила я.
– Пропустите один вечер.
– А за нашу комнату ты заплатишь? – спросила я.
Улыбка исчезла с лица парня.
– Меня отправили сюда, чтобы я привел вас, птички, такая моя работа. Если вас не приведу я, это сделает кто-нибудь другой. Кто-нибудь менее любезный. Вы тут новенькие, так что дам вам совет: когда приглашает Мадам Люцифер, отказываться нельзя.
Мы с Грасой переглянулись. Посовещаться, взвесить все «за» и «против» на глазах у парня мы не решились, но это и не понадобилось. Меня уже снедало любопытство, как и Грасу. Парень выглядел прилично, а эта загадочная Мадам сделала то, чего до сих пор не сделал никто, – выделила нас из толпы. Может, она владелица кабаре? Может, ей понравилось, как мы поем? В любом случае, если попытаемся сбежать от ее посланника, можем заработать проблемы, а этого добра у нас с Грасой и так хватало с достатком.
Парень повел нас по руа Мораис-и-Вали, в высоких домах уже открывали затворенные днем окна и зажигали свет. У дверей одного такого дома нас встретила старуха в шлепанцах и шелковом халате. Она велела нам не шуметь, потому что ее девочки спят. Несколько месяцев назад я бы решила, что она имеет в виду своих дочек, но после недолгого проживания в Лапе я уже кое-что понимала.
Парень остался снаружи. Мы с Грасой пошли за старухой через череду гостиных с сетчатыми желтыми занавесями и истертыми бархатными диванами. Какая-то девушка, ссутулившись, подметала пол, усыпанный окурками и горелыми спичками. В ее совке поблескивали пуговицы, подрагивали перья, облаченная в халат старуха велела раздать их потом девушкам. Наконец она открыла двери со стеклянными вставками и жестом велела нам с Грасой войти. Мы повиновались, и старуха ушла, закрыв за нами обе двери. Я помню, как меня трясло – до той минуты, пока не увидела граммофон с большим медным раструбом. Мы с Грасой переглянулись, нам обеим захотелось узнать, что за пластинка лежит на вертушке. Мы медленно двинулись к граммофону, но не успели приблизиться к нему, как я уловила движение в дальнем углу комнаты.
В плюшевом кресле сидел какой-то мужчина, лицо скрывалось в тени, одна нога закинута на другую. Брюки у него были белые, сверкающие ботинки – черной патентованной кожи, носки нежно-сиреневые. Я никогда еще не видела, чтобы мужчина надевал что-то такого цвета. Ноги и руки у него были длинные, и казалось, что кресло ему тесно. Тонкие коричневые пальцы барабанили по подлокотникам.
– Видели когда-нибудь граммофон? – Голос роскошный, глубокий, как у радиодиктора.
– Конечно! – Граса приосанилась.
– Вот и хорошо. – Он все еще оставался в тени. – Вы тщедушнее, чем я себе представлял. Как раз чтобы продемонстрировать, что жалить могут даже самые маленькие пчелки. Знаете, девочки, кто я?
Мы с Грасой помотали головами.
– Я – Пчелиная Матка.
Мужчина рассмеялся, запрокинув голову, и мы рассмотрели его лицо. Губы его поблескивали розовым. Граса тихонько ахнула. Я ткнула ее локтем. Мне и в голову не могло прийти, что мужчины красятся, – зрелище было диковинное и впечатляло даже больше, чем грубая сила. Мужчина поднялся из кресла и направился к нам. Длинные ноги грациозно несли его через комнату, он будто не шел, а катился на колесиках.
– Вы слышали про человека по фамилии Соуза?
Глаза смотрели равнодушно, как у кошки. Брови выщипаны безупречными дугами, ресницы длинные, как у кинозвезды. Прежде чем мы с Грасой успели хоть что-то произнести, мужчина снова заговорил, словно наш ответ его и не интересовал.
– Соуза. Он держит магазин. Клепает уродливые безделушки и сбывает их грингос. Он платит мне, за покровительство. Лапа – такое место, где всем нужен друг вроде меня. Так вот, несколько недель назад Соуза не сумел заплатить мне положенное. По его словам, какие-то девчонки, которых он нанял, чуть не проломили ему голову, а потом обшарили карманы. Одна, говорит, уродина, вторая хорошенькая. Ну а украсть у него все равно что украсть у меня. Так что я поспрашивал, поговорил с девочками из магазина Соузы, и знаете что? Оказалось, две девушки, похожие на тех, что описал Соуза, поют каждый день возле «Майринка».
У меня в голове как будто кто-то тихонько завизжал. Сердце заколотилось. Мне стало жарко от злости.
– Он извращенец, – выдавила я. – Мы защищались.
Мужчина кивнул.
– И воспользовались возможностью ограбить его?
– Он не заплатил ей жалованье, – сказала Граса.
– Да что там за жалованье такое! – Мужчина усмехнулся. – Вы же запросто заработаете больше. И кто из вас его ударил?
Мы молчали. Мужчина вздохнул и вернулся в свое кресло.
– Мальчик, который привел вас сюда, к сегодняшнему дню отсмотрел уже несколько ваших маленьких концертов. Вроде вы неплохо поете. Так почему вы топчетесь у «Майринка», собирая мелочь, как побирушки?
– Мы хотим быть звездами, – сказала Граса.
Мужчина засмеялся.
– Как и все мы, малышка. А теперь окажите мне честь и спойте что-нибудь.
Мы уставились на него, потом – друг на друга.
– Нам велели не шуметь, – ответила я. – Та сеньора сказала не шуметь.
Мужчина махнул рукой с длинными пальцами:
– Здесь может пройти карнавальное шествие, а эти девицы наверху даже не проснутся. К тому же им пора вставать и приниматься за работу. Ну же, пойте.
– Тогда давай танго, – прошептала Граса. – То, которое нам нравилось по радио.
Я кивнула: романтический дуэт, который мы разучили в Риашу-Доси; я всегда пела мужскую партию. Граса отбросила волосы назад и поднесла ко рту кулак, сжимавший невидимый микрофон.
Я вернулась из страны, где забывают,
Но увы, я там не прижилась.
О любви я, что ни день, вспоминаю,
Мука сладкая тоски мне дорога.
Затем была моя очередь. Я закрыла глаза и забыла и комнату, и мужчину с кошачьими глазами, и девушек, спящих над нами.
Я служил тебе самозабвенно,
Я рабом стал сердца твоего.
Но упала ты в объятия другого,
Отплатив мне за любовь изменой.
Пение в хоре не прошло даром. Хор научил Грасу слушать других, а мне помог не смущаться, не стесняться своего голоса, его несовершенства. И теперь, в этой темной комнате, наши голоса перетекали из одного куплета в другой, а в финальном припеве слились воедино. Когда мы пели вместе, звук был мягким и настойчивым одновременно. От наших наслаивающихся друг на друга голосов воздух сгустился, как перед вечерней грозой.
Мы закончили, и я открыла глаза. Мужчина сидел на краешке кресла, упершись локтями в колени и опустив подбородок в сплетенные пальцы. Старуха в халате, сопроводившая нас сюда, стояла в дверях, глядя на нас круглыми глазами. Мужчина поднялся, достал из кармана толстую пачку банкнот. Отсчитал несколько купюр – больше, чем мы могли бы заработать за три месяца наклеивания крылышек, – и протянул нам:
– Идите купите себе что-нибудь приличное. И нормальные туфли. В веревочных сандалиях вы похожи на беспризорниц.
Ни я, ни Граса не пошевелились, чтобы взять деньги. Мужчина приподнял безупречно изогнутые брови и потряс банкнотами у нас перед носом. Я посмотрела на матрону в халате – та все еще стояла в дверях, – потом снова на мужчину:
– За что вы нам платите?
– Я вам не плачу. Плата означает, что вы оказали мне услугу, а этого еще не произошло. Я даю вам в долг. И те деньги, что вы стащили у Соузы, я тоже считаю выданными взаймы – конечно, за исключением платы, которую он вам задолжал. Поздравляю вас, девочки. Вас приняли на работу.
– Что мы должны делать? – прошептала Граса.
– Я не собираюсь загубить вас, отправив на верхний этаж, не бойтесь. Но я скажу вам, чего вы делать не будете, – вы больше не будете петь на улицах. И не будете бить людей по голове, – добавил он со смешком. – Вы умеете читать и писать? Считать?
Мы с Грасой кивнули. Мужчина взял меня за руку и втиснул деньги мне в ладонь.
– Хорошо. А теперь отправляйтесь за одеждой в магазин на Конди-да-Лажиш и не забудьте сказать там, что вас прислал я. Так вам намажут на хлеб побольше масла.
– О ком мы должны сказать в магазине? – спросила я. – Кто нас прислал?
– Мое имя Франсиску Марселину, – улыбнулся мужчина. – Но в этих краях меня называют Мадам Люцифер.
В модном магазине с нас сняли мерки для трех платьев. Услышав имя Мадам Люцифер, портниха буквально бросилась исполнять заказ, и первые платья были готовы уже на следующий день. В ближайшей закусочной мы упомянули, что работаем у Мадам Люцифер, – и получили дополнительную порцию яиц и хлеба. Сияя от удовольствия, мы с Грасой набивали рты; так хорошо мы не ели со времен Риашу-Доси. А наша хозяйка, узнав, что мы работаем на Мадам Люцифер, отвела нам комнату с видом на улицу, а не в проулок, да еще с отдельной ванной.
Еще не успев приступить к новой работе, мы с Грасой узнали то, что было известно здесь каждому: Мадам Люцифер – деловой человек, он дает деньги взаем и обеспечивает защиту большинству торговцев Лапы. Защиту от чего, мы точно не знали. Зато узнали, что у него за поясом всегда нож с золотой рукояткой, даже когда он спит. Пару лет назад он этим самым ножом в переполненном баре выпустил кишки какому-то портовому грузчику – тот назвал Мадам bicha. Каждый год во время буйных карнавалов в Лапе проходил конкурс костюмов. Франсиску Марселину всегда наряжался Мадам Люцифер – ведьмой-соблазнительницей в вычурных платьях и огромных париках. Он побеждал в этих конкурсах десять лет подряд, и имя в конце концов приклеилось к нему.
Читал и писал Мадам неважно, и мы стали его секретарями. Каждое утро Граса читала ему газеты (ее голос нравился ему больше), а я занималась корреспонденцией (почерк он предпочитал мой). Мадам каждый день писал письма в газеты, хотя их не печатали. Он слал депеши портным, требуя новых костюмов, и зашифрованные записки торговцам Лапы – их доставляли мы с Грасой. Записки выглядели довольно безобидно, когда Мадам диктовал их мне, но как только торговцы видели их, то бледнели и спешили вручить нам с Грасой толстые конверты. О содержимом конвертов мы могли только догадываться, открывать их нам запретили. Еще в наши обязанности входило каждый день отправляться к большому черному «студебеккеру» – он всегда послушно ожидал на улице, граничившей с районом Глория. Мы легонько стучали по стеклу, и водитель вез нас в «Ройял Бейкери», где нас уже ждали три килограмма багетов. Хлеб помещался в четырех огромных бумажных пакетах, которые мы с Грасой переносили – прижимая к груди, словно теплых младенцев, – в машину. Потом шофер принимался кружить по Лапе, и мы доставляли багеты туда, куда велел Мадам. Один багет мы всегда в конце поездки отдавали водителю. Однажды шофер разломил хлеб в нашем присутствии, внутри багета обнаружился белый порошок. Другой водитель как-то вырвал у меня из рук два багета. Я рассказала об этом Мадам, и он не наказал меня. Через неделю работавшие на Мадам девицы шептались, что труп того шофера всплыл в лагуне Родригу-ди-Фрейташ.
К счастью, с деньгами мы имели дело только в виде нашего жалованья, которого вполне хватало на оплату комнаты и стола. На Грасу продолжали засматриваться на улице, но непристойные предложения и шуточки прекратились. Роль посланниц Мадам Люцифер давала ощущение свободы и богатства, доселе нам неизвестное. Увидев в «Шимми!» брюки с широкими штанинами, мы с Грасой отправились прямиком к портному и выложили на прилавок стопку купюр.
– Брюки? – изумился старик-портной. – Брюки – это для стриженых кобелих. Девушкам вроде вас брюки ни к чему.
Кобелихами в Лапе называли женщин с короткими стрижками, они разгуливали в мужских костюмах и туфлях, а общество девиц легкого поведения любили не меньше, чем мужчины.
– Послушай, сынок, – сказала Граса старику, – это же последний писк моды. Так что приготовься шить, к тебе скоро набегут все девушки.
Мы едва ли не полностью выщипали себе брови и косметическим карандашом нарисовали черные трагические дуги – в точности как у Марлен Дитрих. Раз в неделю мы ходили в кино, нашим любимым фильмом был «Шанхайский экспресс». Не думаю, что нас так уж впечатляли сами фильмы, особенно немые, но от Дитрих, хохотавшей на громадном экране, надувавшей накрашенные губы, у меня замирало сердце.
– Посмотри на нее, Дор, – шептала Граса, вертясь и следя за зрителями в прокуренном кинозале. – Посмотри, как все глядят на нее!
Вместо того чтобы укладываться вечером в постель и читать перед сном (Граса – номера «Шимми!», я – грошовые романы, которые скупала десятками), мы завели привычку прогуливаться. Представления, где гвоздем программы были жонглеры или премерзкие собачонки, балансировавшие тарелками на носу, нам не нравились, зато джазовые клубы приводили меня в восторг. Увы, когда Граса начинала флиртовать, про музыку можно было забыть. В толпе всегда находился какой-нибудь парень – франтоватый студент, гребец с широкими плечами или чахоточного вида художник, – который привлекал внимание Грасы, и она соглашалась, чтобы он угостил ее выпивкой. У парней всегда имелись друзья, которые весь вечер липли ко мне. Пока Граса смеялась и обжималась со своими кавалерами, я со своими вела беседы. Кое с кем можно было поговорить интересно, другие же были тупы как пробки. Возвращаясь домой, мы от души потешались над нашими незадачливыми ухажерами.
– Как думаешь, у нас когда-нибудь будут настоящие парни? – спросила как-то Граса, когда мы лежали в постели, безуспешно пытаясь заснуть.
– Мне они без надобности, – ответила я.
– Каждая девушка хочет, чтобы у нее был парень.
– Я не хочу, – сказала я и отвернулась.
– Бедная ты, Дор. Еще ни с одним мальчиком не целовалась.
– И не собираюсь, – досадливо буркнула я.
Я видела в кино, как целуются, как люди сплющивают носы, прижимаясь друг к дружке.
– Ты лучше поучись, – сказала Граса.
– Зачем?
– Затем! В наших краях надо уметь постоять за себя. Надо же знать, какие поцелуи тебе нравятся, а какие нет.
– Не хочу, – повторила я.
– Дор, целоваться все хотят.
– А ты?
– И я! Но я хочу нормальных поцелуев, а не с этими нашими баранами. Фу!
– А они плохо целуются?
Меня окатило счастьем: так все эти парни не нравятся Грасе!
– Ужасно! Сразу ясно, что они ни дня в своей жизни не тренировались.
– А надо?
Граса вздохнула, огорченная моим невежеством.
– Каждому киноартисту требуется поцелуйная практика, чтобы все было правильно. Я читала в «Шимми!». Они же не просто выходят на съемочную площадку и давай лизаться.
– Какая гадость.
– Ага. Но это если целоваться неправильно. Надо тренироваться, Дор. Так что не смущайся.
– Ладно.
Граса села в кровати. Желудок у меня ухнул куда-то вниз.
– Во-первых, надо смотреть друг другу в глаза.
Граса уставилась на меня, откинув голову. На ее лице расцвела мягкая улыбка. У меня сердце колотилось так, словно сейчас прорвет кожу и проломит кости на груди. Улыбка Грасы быстро сменилась недовольным выражением.
– Нет, – разочарованно сказала она. – Так неправильно.
– Неправильно? – хрипло спросила я.
– Вам же предстоит жестокое сражение. Вы ненавидите друг друга.
– А зачем тогда целоваться?
– О господи, Дор! Соображай поживее! Вы же не на самом деле ненавидите друг друга. Давай я буду мужчиной. – Граса расправила плечи, скрестила руки на груди и сердито воззрилась на меня. – Глупая девчонка! – рявкнула она и добавила шепотом: – Ну же, Дор. Говори: «Ненавижу тебя!»
– Ненавижу тебя?
– Скажи, как будто правда ненавидишь.
– Ладно. – Я постаралась изобразить киноактрису из тех, которыми восхищалась Граса. – Ненавижу тебя!
Лицо Грасы надвинулось, превратилось в размытое пятно. Я почувствовала запах розового мыла, которым она мыла голову, кисловатое дыхание. Ее рот прижался к моему. Я крепко сжала губы и не дышала, пока в груди не начало жечь, а глаза не заслезились. Граса отодвинулась.
– Это ужасно, – заявила она. – Добавь чувства, Дор. С тобой целоваться все равно что с фонарным столбом.
– Ты тоже не блистала. – Я потерла верхнюю губу. – Набросилась, будто собралась мне язык откусить.
Граса закатила глаза:
– Дор, это называется эмоции.
– А нельзя поменьше эмоций? Не хочу ходить с разбитой губой.
– Ладно. Давай по-твоему.
– Сейчас.
Я быстро прокрутила в голове кое-какие киноэпизоды, но ни один меня не устроил; разыгрывая подобные сцены, мы выглядели бы смешно. Жизнь – не кино. И тут я вспомнила свои дешевые романчики. Вспомнила прекрасную Капиту с длинными волнистыми волосами и то, что ощутил ее сердечный друг Бентинью, когда впервые коснулся их.
– Закрой глаза, – велела я, опасаясь, что Граса поднимет меня на смех.
Она повиновалась.
Я поднесла руку к волосам Грасы и провела – осторожно, чтобы не запутаться в кудрях. Пальцы скользнули по уху, потом по шее. Прежде чем Граса успела открыть глаза, я коснулась ее губ своими. Все получилось естественно – гораздо естественнее, чем я себе представляла. Капля слюны – и наши губы мягко, легко заскользили одна по другой. Потом мой язык легко, словно сам по себе, задвигался, и его кончик коснулся языка Грасы. Меня дернуло, как если бы я коснулась оголенного провода. Граса, наверное, почувствовала то же самое, потому что подалась назад. Глаза у нее расширились. Она смотрела на меня так, будто видела в первый раз. А потом отвела глаза.
– Вот это было правильно, – сказала она. – А теперь ты – девушка.
И мы стали практиковаться. После работы, перед вылазками в кабаре Лапы, я старалась завлечь Грасу в нашу комнатушку. Но Граса то хотела пройтись по магазинам, то застревала у лотка с журналами, пока я топталась рядом и вздыхала.
– Тебе что, в туалет надо? – спрашивала Граса, мрачновато поглядывая на меня.
Я научилась скрывать свое нетерпеливое желание начать практиковаться, я верила, что Граса тоже скрывает нетерпение, потому что стоило нам приступить к делу – и всю ее неохоту как ветром сдувало. Теперь-то я понимаю, что Граса не знала удержу – и в будущем не узнала бы, – когда дело касалось нужд плоти. Удовлетворить такую потребность было для нее сродни тому, чтобы съесть кусок хлеба, когда одолевает голод, глотнуть воды, если хочется пить. Насытившись, Граса остаток дня даже не вспоминала о произошедшем. Нацеловавшись, она засыпала рядом со мной, а я не могла сомкнуть глаз. Граса открыла во мне чувства глубокие и настойчивые, о существовании которых я не подозревала. Я разглядывала свои ступни, свои жесткие руки, плоский живот и еще более плоскую грудь. Прежде они были инструментами. Они работали, подчиняясь моему разуму, помешивали в кастрюле, корчились под ударами, несли меня по лабиринту переулков. Понадобились руки, зубы и язык Грасы, чтобы открыть мне саму себя, чтобы показать мне, что тело – не грубая шкура, цель которой – оберегать меня от побоев, и не машина, призванная выполнять приказы рассудка. Тело не было телом, тело было мною.
Я хотела исследовать дальше, погрузиться глубже. Граса – нет. Мы могли целоваться, пока у нас не онемеют губы, но я то и дело напоминала себе: не обнимай ее слишком крепко, не позволяй рукам блуждать по ее животу и ниже. Если что-то подобное происходило, Граса отодвигалась и урок был окончен. Каждая ночь была даром, каждая ночь была борьбой.
Однажды утром, когда мы пили кофе в булочной на углу, Граса сказала что-то смешное, и, прежде чем я успела остановить себя, моя рука накрыла ее ладонь. Граса отдернула руку, словно я обожгла ее.
– Ты что, – прошептала она, – хочешь, чтобы нас приняли за кобелих?
Сказано, что Адам и Ева не знали стыда в райском саду. Лишь когда их изгнали, они увидели свою наготу и захотели прикрыть ее. Многие девушки предаются подобной «практике». Но какая же я тогда была глупая. Я не чувствовала стыда, ибо верила, что мы с Грасой изобрели друг друга. Я верила, что мы другие, что ни до нас, ни после нас никто не «практиковался». Конечно, мы были другими, мы отличались от девушек, которых содержали богатые покровительницы. Мы отличались от стриженых кобелих Лапы. Никто не хотел быть ни теми ни другими. Не хотела и я.
Но какими женщинами мы хотели стать? В моей памяти засели образы властной Нены и изящной сеньоры Пиментел. Я помнила царственных байянас, которых мы встретили в порту. Много раз я видела в кино блистательную, напряженно-энергичную Марлен Дитрих. Но все это были воспоминания и образы, а не люди из плоти и крови.
Танцовщицы Лапы в откровенных нарядах; хористки в одинаковых платьях; ассистентки, подававшие факиру платки и шляпы; шоу-герлз, развлекавшие публику перед главным представлением. Женщины не пели самбу, танго или джаз. Они не писали песен и не играли на музыкальных инструментах. Не играли в ансамблях. Да, в кандомбле жрицы на языке террейро пели своим богам. И в опере были женщины – сопрано, а еще были исполнительницы фаду, но в повседневности? В лучшем случае женщине отводилась роль музы композитора, а в худшем ее запирали в месте навроде заведения Мадам Люцифер, где она и тянула лямку, пока тело не приходило в негодность.
По вечерам мы старались держаться подальше от заведения Мадам Люцифер, но однажды тот элегантно одетый парень подстерег нас на улице и сообщил, что мы нужны. В гостиной играла музыка, а девушки в халатах расползлись по комнате: кто играл в шашки, кто листал «Шимми!», кто жадно поедал рис.
– О! Дневные красотки! – воскликнула одна. – Повышение получили?
Тащась вверх по лестнице, мы с Грасой слышали их смех. Контора Мадам Люцифер была на четвертом этаже. В комнате пахло цитрусовым одеколоном. Мадам сидел за письменным столом – костюм безукоризненно отутюжен, на запястьях поблескивают золотые запонки, а над блестящими губами нарисована аккуратная мушка. Хозяин не улыбнулся, не пригласил нас сесть.
– Ну что, канарейки, готовы начать выплачивать долг?
– Мы работаем на вас, – сказала я. – Разве это не в счет долга?
– Чтобы выплатить то, что вы мне должны, вам пришлось бы бегать по поручениям до конца жизни. Но, к счастью, вы здесь не для того, чтобы развозить записки и читать газеты. Вы когда-нибудь выступали на сцене?
– Мы столько пели! – сказала Граса.
– Я не об этом спрашиваю, – заметил Мадам. – Я не об уличных концертах на углу.
– На настоящей сцене – нет, – ответила я.
Мадам откинулся на спинку кресла.
– Рядом с «Гранд-отелем», номер пятьдесят два. Завтра отправитесь туда, как закончите с моими поручениями. Спросите Анаис. Скажите, что от меня.
«Гранд-отель» располагался в той части Лапы, где обитали богачи. Мы с Грасой целую ночь строили догадки, что это за шикарное кабаре под названием «Номер пятьдесят два». Но когда мы нашли нужную улицу, номер пятьдесят два оказался не названием, а адресом, и не кабаре, а магазина. Окна-витрины забраны щитами, стеклянная дверь заперта. Медная пластинка над дверью – «Дамский шик».
Граса постучала. Показалось женское лицо. Женщина походила на героиню немого кино: бледная, с длинной шеей, огромными темными глазами и пурпурной помадой, столь безупречно нанесенной, что рот казался нарисованным по трафарету.
– Что вам? – спросила женщина.
Я помнила указания Мадам Люцифер, но не могла заставить себя выговорить их. Анаис выгнула ниточки бровей.
– Нас прислал Мадам Люцифер, – нетерпеливо сказала Граса. – Я певица.
– Я тоже, – добавила я.
Женщина округлила красивые глаза и со странным акцентом промурлыкала:
– Лю-си-фэр. Ну конечно, прислал мне еще певиц.
Она открыла дверь ровно настолько, чтобы мы могли протиснуться внутрь. Что я ожидала найти в «Дамском шике»? В Лапе я быстро усвоила, что места и люди принимают разные формы: мужчины могут выглядеть как женщины, а женщины – как мужчины; сапожная мастерская могла стать баром; в куске хлеба мог прятаться кокаин; парень, бегавший днем по поручениям, ночью оказывался талантливым музыкантом. Когда мы стучали в дверь Анаис, я еще надеялась, что «номер пятьдесят два» – знаменитое подпольное кабаре, но в душе приготовилась к тому, что это очередной бордель. Как выяснилось, Лапа еще могла удивить меня. Мы с Грасой шагнули внутрь и замерли в изумлении.
Вокруг теснились десятки манекенов, а на них – подобно ярким экзотическим птицам, самые невероятные шляпки. Здесь были плоские «таблетки» с красными атласными вишенками. Были береты таких оттенков, о существовании которых я и не подозревала. Были шляпки «под Робин Гуда», на них сбоку торчали зеленые перья. Были шляпки с вуалью, усыпанной крошечными блестками, отчего казалось, будто шляпку обрызгали росой.
В те дни женщине из хорошего общества покинуть дом без шляпки было все равно что выйти босой. Даже я обожала шляпки, хоть и не могла их себе позволить. «Дамский шик», как выяснилось, был самым дорогим шляпным ателье в Рио, а Анаис – его хозяйкой.
Она оглядела наши платья с пояском и непокрытые головы. Потом, внезапно рассердившись, буркнула:
– Ну идемте, если это необходимо.
Анаис провела нас из салона с образцами в тесную и темную гостиную. Там она остановилась перед Грасой и прижала бледную руку к ее животу, я тотчас вспомнила Соузу и его заднюю комнату, но сейчас ощутила не страх, а ревность.
– Воздух – топливо певицы! – воскликнула Анаис.
Мы с Грасой дернулись.
Анаис снова приложила руку к животу Грасы.
– Расслабь вот здесь, – велела она. – Сделай вдох. Нет, нет! Не заглатывай воздух. Дело не в количестве, а в том, как воздух пойдет в легкие. Еще вдох. Еще. Еще…
Мы провели тот вечер – и множество других, – учась дышать. Давным-давно, до того, как стать модисткой, Анаис была певицей. Она брала уроки во Франции и даже пела в опере – в хоре.
– Голос – это загадка, – наставляла Анаис. – Он невидим, но окружает нас со всех сторон. Он должен окутывать. Он должен наполнять театр, концертный зал! Он должен передавать любую известную нам эмоцию. Он должен расширяться, а не сворачиваться! Разверните свой голос, девочки, и вы развернете душу!
На уроках Анаис пели мы мало. Она заставляла нас повторять упражнения на расслабление горла. Ставила нас перед зеркалом и велела произносить «ИИИИИ-ААААААА-ИИИИИ-ААААА», не двигая челюстью. Она учила нас расширять грудную клетку, объясняла, что такое диафрагма. Учила выходить на сцену, подняв подбородок и расправив плечи, учила улыбаться, кланяться, учила доносить голос до слушателей в задних рядах, учила, как продолжать петь, если забыл слова или сфальшивил. Анаис требовала, чтобы мы выпивали восемь стаканов воды в день и бросили курить. Мы беспрекословно слушались ее, потому что уважали не только ее науку, но и ее чувство стиля. Если Анаис говорила, что курить – дурной тон, что рукава-крылышки выглядят по-детски или что «боб» вышел из моды, ее слова были для нас непреложной истиной, как будто сообщали их нам прямиком с небес.
Эти дневные уроки подкармливали наши мечты о карьере певиц. Основное внимание Анаис уделяла Грасе, что той страшно нравилось, а я, вечная прилежная ученица, чувствовала, что любимое дело дается мне тяжким трудом. Анаис была первой в нашей жизни настоящей певицей. Мы подозревали (правильно, как потом выяснилось), что она дает нам уроки, потому что, подобно многим в Лапе, задолжала Мадам Люцифер. Он и раньше отправлял к ней девушек, но, по ее словам, им не хватало дисциплины и таланта, чтобы добиться настоящего успеха. Когда мы спросили, что сталось с этими девушками, лицо Анаис потемнело. «Они научились увеселять публику по-другому, – ответила она. – Люцифер умеет пристроить людей к делу, хоть так, хоть эдак».
Но Анаис продолжала учить нас, и это внушало надежды, что в нас есть нечто такое, чего не хватало другим девушкам. Мы были не первыми артистками, кого Мадам Люцифер взял под крыло, но – во всяком случае, так считали мы с Грасой – мы были лучшими.
Как-то вечером после урока в «Дамском шике» появился Мадам и объявил, что повезет нас в кабаре. Мы ожидали увидеть красивое место, с козырьком над входом и шампанским в меню. Но он привел нас в крошечный зал в одном из переулков Лапы. Деревянный щит у входа извещал: «Гвоздь программы! Мисс Лусия и Два ее Чуда!»
Дым в зале висел, как туман. Несколько мужчин в спущенных подтяжках смотрели на сцену. На деревянном помосте топталась громадная женщина в видавших виды туфлях на высоких каблуках, фиолетовых чулках и корсете, неестественно ужимавшем ее талию. Через верх корсета вываливались обтянутые блестящей тканью груди, до того большие, что голова женщины казалась крошечной. Семеня по сцене, толстуха пела и вяло поводила руками, при каждом шаге груди ее тряслись.
Позади женщины сидел высокий гитарист. Он склонился над гитарой, закрыв глаза, – похоже, пытался представить себе что-то иное. Сидел он совершенно неподвижно, только пальцы летали по гитарным струнам. Слушая его, я забыла и про облезлый бар, и про мисс Лусию с двумя ее чудами. Звуки гитары были хрусткими и бодрящими, словно ты вышел прогуляться прохладным утром.
У гитариста были темные брови, глаза бабника, а рот изогнулся в лукавой усмешке, отчего на правой щеке обозначилась ямочка. Большинство музыкантов Лапы в то время выглядели чахоточными и зализывали волосы назад. Этот не помадил прическу и носил бачки, хотя они еще не вошли в моду. На середине песни гитарист поднял глаза и взглянул прямо на меня. Мне показалось, что все в клубе исчезли – все, кроме нас двоих; я не могла отвести взгляда. Он смотрел на меня, будто примеривался к противнику, с которым вот-вот затеет драку. Шее стало жарко. Жар стек в низ живота. Я никогда еще не смотрела на мужчин вот так и сейчас смутилась и испугалась. Помню, как я уговаривала себя не трусить – я же тоже умею драться.
– Закрой рот. – Мадам похлопал меня по руке. – Муха влетит.
Он повел нас с Грасой в бар. От дальней стены к нам направился какой-то недомерок в алом костюме.
– Эти, что ли? – спросил он.
– А зачем бы я еще их привел? – ответил Мадам.
Коротышка кивнул. Ручки у него были такие короткие, что он вряд ли сумел бы скрестить их на груди. Он протянул ладонь Грасе:
– Коротышка Тони. Люцифер рассказал, что ты неплохо поешь. Но я не ожидал, что ты такая хорошенькая. – Тони перевел взгляд на меня и нахмурился: – Ну и дылда! Неплохо бы твои кости прикрыть мясом. Ужинали, девчонки? Может, по стейку?
Позади бара оказалась кухонька, где бармен принялся готовить для нас. В запахе мяса потонули все остальные – папиросного дыма, спиртного, легкий душок рвоты. Голос Мадам Люцифер вывел меня из транса, хозяин говорил о деньгах.
– Эти девочки приведут к тебе толпы. Чем больше народу, тем больше ты продашь выпивки. Я хочу свою долю.
Тони скрежетнул зубами и кивнул.
На сцене мисс Лусия присела в низком реверансе. Мужчины, сидевшие рядом с нами, засвистели, заколотили по столу крепкими ладонями. Это были не забитые работники с плантаций Риашу-Доси. Здесь собрались маляры, каменщики, пьянчуги и подметальщики. Эти мужчины хотели зрелища. Они желали, чтобы на сцене подмигивали, смеялись и трясли грудями. Они хотели утонуть в спиртном, забыть про свою тяжкую работу, глядя, как девицы на сцене выделывают всякое. И если представление не нравилось им, они не молчали.
– Но мы просто певицы, – сказала я. – Мы не артистки кабаре.
Граса сердито глянула на меня. Мадам в упор посмотрел на меня из-под тяжелых век.
– Если у вас есть способности, вы одолеете прайд голодных львов. Хотите стать артистками? Вот и попробуйте себя. В Рио тысячи хороших голосов, но не каждой певице дано очаровать толпу.
Принесли стейк, шипящий, сочащийся жиром, и к нему две запотевшие кружки пива. У меня аппетит пропал, зато Граса набивала рот, жевала и запивала все пивом. Она прикончила обе порции.
У каждого большого артиста в Рио было сценическое имя, и мы с Грасой уже давно решили, что не станем оригинальничать. Задолго до того, как мы шагнули в кабак Коротышки Тони, душными вечерами возвращаясь с урока в «Дамском шике» или по утрам, за чашкой кофе в пекарне, мы с Грасой представляли себя на сцене. Имена нам требовались элегантные – имена, что придадут нам уверенности в себе, стильные, как повторяла Граса, имена. Себе имя она подобрала первой.
Лучшей клиенткой Анаис в «Дамском шике» была женщина, которую звали София, – она покупала шляпки на каждый день года. Грасу впечатлило такое потакание капризу.
– София, – говорила она, когда мы подметали усыпанный булавками пол салона. – Как королева.
Была еще одна покупательница – женщина менее экстравагантная, но более изысканная, по моему мнению, чем София, звали ее Лорена. Мне нравилось это имя. Итак, первую часть наших псевдонимов мы позаимствовали у элегантных дам. А вторые части решили связать с местами, которые поразили нас. Граса выбрала портовый город, в котором мы остановились во время нашего первого путешествия на пароходе, а я – Лапу.
– София Салвадор, – вздыхала Граса. – Поет только в «Копакабана-Палас»!
– И Лорена Лапа, – прибавляла я.
Наш дебют состоялся вовсе не на прославленной сцене «Копы», но для нас грязный зальчик Коротышки Тони был ничуть не хуже самого роскошного театра Рио. В вечер нашего первого выступления афиша на щите у заведения Тони слегка поменялась.
Сегодня и ежедневно!
Мисс Лусия и ДВА ЕЕ ЧУДА!
А также нимфетки!
Граса схватила меня за руку:
– Это мы! Мы будем выступать в настоящем клубе!
За кулисами было темно, душно и кишели москиты. Мисс Лусия увела Грасу в крохотную уборную, а я отправилась искать гитариста. Коротышку Тони наша программа не интересовала, и мы с Грасой решили, что споем несколько популярных танго – одно жизнерадостно-приподнятое, второе медленное и грустное. Надо было сообщить о нашем выборе гитаристу, но я нигде не могла его найти.
Я нервно ходила взад-вперед. По другую сторону усеянного пятнами бархатного занавеса клиенты Коротышки Тони заказывали выпивку и подтаскивали стулья поближе к сцене. Был вечер выходного дня, и зал забился под завязку. Скоро развлекать публику выйдет Мисс Лусия, а я еще не переоделась.
Наконец появился гитарист. К губам его приклеилась папироса, волосы падали на темные глаза. Он быстро прошел мимо, задев меня по ноге гитарой в чехле.
– Простите! – пролепетала я.
– Извини, – буркнул гитарист, не останавливаясь.
Я заступила ему дорогу:
– Вы аккомпаниатор?
Свободной рукой гитарист отклеил от губы окурок и щелчком отбросил его.
– А на кого я похож? На сенатора? Ты кто?
Окурок приземлился у моих ног, втиснутых в неудобные шпильки с открытым носом; надеть их меня заставила Граса. Я неуклюже отступила от тлеющего окурка.
– Я нимфетка.
– Это еще что?
– Новое представление.
Гитарист вздохнул.
– Ты имеешь в виду – новая куколка?
– Нет, нимфетка.
– Это просто другое название. Куколки, Бунекаш, Ненес, Бебес. Всех приводил к Тони Мадам Люцифер. По-моему, Люцифер мечтает оказаться на сцене больше, чем девицы, которых он притаскивает. И кстати, готов биться об заклад, что поет он тоже лучше.
– Нет, лучше всех пою я.
– Поверю, когда услышу, querida. – Гитарист рассмеялся.
Я огрызнулась:
– Не знаю, кто твоя querida, но уж точно не я.
Я сообщила, что́ мы собираемся петь.
– Знаешь эти песни? Или тебе помочь?
Гитарист усмехнулся:
– Эти мелодии все знают. Не особо оригинальный выбор. Могу сыграть одной рукой и с завязанными глазами.
– Поверю, когда услышу, querido.
Гитарист расхохотался. За кулисы рысцой вкатился Коротышка Тони, и в темном закутке сделалось еще теснее. Гитарист вдруг оказался прижат ко мне.
– Винисиус, – сказал Тони, – давай на сцену. Побренчи немного, пока Лусия не вышла. Публика теряет терпение. Так, теперь ты. – Тони оглядел меня. – Быстро переоденься! Ты что, столы обслуживать собралась?
В уборной Граса уже преобразилась в нимфетку – волосы стянуты в два хвостика, нарумяненное лицо разрисовано веснушками. Вместо платья – полупрозрачное трико, которое мисс Лусия называла «костюм Евы». Я уже видела его, в гримерке имелось два таких наряда, розовых и бледных даже по сравнению с кожей Грасы. В трико Граса выглядела так, будто у нее нет ни рук ни ног. Я же словно натянула темные перчатки и носки, настолько моя кожа была темнее наряда. Спереди к трико было пришито по зеленому листу – вроде как прикрыть наш срам, как выразился Коротышка Тони. Трико лоснилось на локтях и коленях и оказалось не по размеру нам обеим. На фигуристой Грасе оно сидело в обтяжку, а у меня жалко обвисло там, где ему следовало натянуться. Зеленый листок у Грасы пришелся ниже, чем нужно, а у меня – выше. В этом наряде роскошное тело Грасы выглядело как грубо обтесанный обрубок.
Пока мы ждали своего выхода, на лице Грасы проступил пот, пробившись через густой грим.
– Мне надо проблеваться.
– Здесь?
– Естественно! – прошипела она, а потом кивнула на сцену, по которой болталась туда-сюда мисс Лусия: – Не там же!
– Ладно, – сказала я и схватила мусорную корзину. – Давай.
Граса взяла корзину и посмотрела на меня. Она ждала, что я подбодрю ее, но что я могла ей дать? Скажи я, что на сцене нас ждет оглушительный успех, она наверняка уловит в моем голосе сомнение. До сих пор нашей единственной публикой были работники с плантации ее отца, они аплодировали бы нам, даже начни мы безбожно фальшивить. Я вспомнила, что сказал гитарист Винисиус о наших предшественницах, – что певицами они не были. Я представила себе, как девушки, в этих же нарядах Евы, вскидывают ноги, хихикают и крутят задницами. Они не были артистками и наверняка даже не пытались ими стать. О чем же думал Мадам Люцифер, выставляя нас перед стаей мужиков из Лапы?
Я взяла липкую ладонь Грасы и сказала то единственное, в чем была уверена:
– Представь себе, что этих людей не существует. Они нам не нужны. Мы поем для себя.
– Но, Дор, они же нам нужны. Какой смысл петь, если тебя никто не слушает?
Мисс Лусия покинула сцену. Винисиус заиграл первые такты нашего танго. Не дожидаясь, когда нас представят, Граса выбежала на сцену. Я бросилась за ней.
Свист, пьяное улюлюканье. У меня онемели руки. Позади нас, на сцене, Винисиус продолжал вступление к нашему танго, но мы с Грасой молчали. В дальнем ряду, у стойки бара, я увидела Мадам Люцифер – он накручивал волосы на палец, не отрывая от нас взгляда. У меня зашевелились волосы, как будто кто-то схватил их у самых корней и потянул меня прочь со сцены. Сердце скакало. Я открыла рот, но звук не шел.
В толпе неодобрительно засвистели, затопали.
Ну давайте, девчонки! Заведите нас!
Кто-то схватил меня за руку. С силой, какой я от нее не ожидала, Граса притянула меня к себе, и мы оказались лицом к лицу.
Улюлю! Фью! Вот это дело!
Глаза Грасы были прикованы ко мне. Шея у нее удлинилась, грудь расширилась, Граса открыла рот, и ее голос – такой уверенный, такой нежный – пролился в меня, раздвинул мои губы, и мой рот открылся и запел ту же песню.
Я был твоим рабом, Любовь,
Склонялся пред капризами твоими!
С тобою я узнал
Ту сладкую отраву.
Но ты оставила меня, малютка.
И сердце усыхает понемногу.
Наши голоса лились в самые темные углы этого жалкого клуба. Смолкли свист, топот и болтовня – никто не издавал ни звука. И конечно, Винисиус играл. Мы пели, а его гитара словно качала нас. Переборами гитары он побуждал нас с Грасой петь живее там, где этого требовала мелодия, а потом тянул назад, чтобы мы звучали мягче и нежнее, когда мелодия становилась более чувственной. Мы снова и снова пели припев, но каждый раз он звучал иначе – и с каждым разом все лучше.
Нена говаривала: «Бог хранит пьяниц, дураков и собак». В тот вечер мы с Грасой были дураками. Мы вышли на тускло освещенную сцену, не отрепетировав наш номер, в грязных, дурно сидящих трико, к зрителям, ждавшим от нас того, чего мы не могли им дать. Или мы так думали. В тот вечер я кое-чему научилась (и запомнила урок навсегда): нельзя недооценивать зал. Эти безродные каменщики, мелкие чиновники, вагоновожатые и чистильщики обуви были плоть от плоти Лапы, а в Лапе музыка была религией и исцеляющим бальзамом, она была языком для общения с богами и возлюбленными, она была памятью об ушедшей любви и предчувствием новой, она была отчаянием твоих самых темных минут и радостью твоих лучших минут.
Эти люди ожидали увидеть двух глупых, непристойно вихляющих бедрами, безголосых девиц, но не возмутились, когда перед ними появились две девицы серьезные. Конечно, окажись мы бездарностями, нас забросали бы ломтиками лайма и бутылками. Но голос Грасы был совершенством, а мой – изъяном. Ее голос был триумфом, а мой – провалом. Вместе с гитарой Винисиуса мы сложились в нечто гармоничное.
В конце нашего выступления никто не свистел и не улюлюкал – только хлопали.
– Еще! – прокричал чей-то сиплый голос. Аплодисменты стали громче.
В Лапе ходило присловье, звучавшее примерно так: пока в тебе песня, ты не одинок. В тот вечер во мне выросло множество песен, и мне казалось, что они столь же привычны, как удары сердца. По одну сторону от меня стояла Граса, раскрасневшаяся, излучавшая веру в успех. По другую – Винисиус, спокойный и мудрый. До того момента у меня не было ни дома, ни семьи. Я даже не знала, хочу ли я дом и семью. Но в тот вечер я нашла свое место в мире – здесь, на сцене, рядом с Винисиусом и Грасой. И поверила, что дни моего самого страшного одиночества позади.
Мы родом из самбы
Но сначала, милая девочка,
Я представлю тебе свою семью.
Я приглашаю тебя на роду.
Смотри, от кого я свой род веду.
Я не из Санта-Терезы и не из Лапы,
Копакабаны или Тижуки,
Я не из Ботафогу
И даже не из Урки.
Я из самбы, любовь моя.
Она была мне матерью.
Говорят, мой отец – батакуда,
Но это необязательно.
В этом дворике – мои братья,
Да и сестры здесь тоже сидят.
Вот Худышка со своей кавакинью,
Он будет с тобой флиртовать.
Это красавчик Буниту с куикой.
А Ноэль с пандейру собой нехорош.
Вот агого – Кухня то теребит их,
То на реку-реку скрежещет; ну что ж!
Эта серьезная девушка – Дориш,
На любую мелодию стихи сочинит.
А та, что смеется, – Грасинья,
С ее голосом ты на луну улетишь.
Банан – вот этот щеголь,
Семиструнку свою тревожит.
А там сидит Профессор:
Он что угодно сыграть сможет!
Мы не из Санта-Терезы и не из Лапы,
Копакабаны или Тижуки,
Мы не из Ботафогу
И даже не из Урки.
Мы родом из самбы,
Она нам мать.
Рода наша семья,
И другой – не бывать.
Все песни нашей жизни – и те, что мы слышали, и те, что нам предстоит услышать, – составлены из двенадцати простых нот. Сложность возникает, когда эти ноты начинают складываться в бесконечное множество комбинаций, когда их играют медленнее или быстрее, с повторами или без. Музыка – это сложно организованный звук. Это язык, который мы учим, не сознавая того. Вот мы впервые слушаем песню и расшифровываем ее: повторы, упорядоченность звучания. Песня сама подсказывает, чего и когда ожидать. Мы учимся соотносить тихие звуки с печалью, а звонкие – с радостью. Мы заранее ожидаем от новой песни того или другого. И даже если мы не знаем, как она повернет, интуиция подсказывает, куда может унести нас песня и какие воспоминания она извлечет на поверхность.
За год до того, как Винисиусу исполнилось семьдесят шесть и болезнь приковала его к дому, мы совершили поездку в Гранд-Каньон. К тому времени мы жили в Майами, были женаты почти двенадцать лет и около сорока двух лет оплакивали Грасу.
В каньоне мы стояли у самого края обзорной площадки, огороженной каменным барьером, и смотрели в ущелье, на слоистую скалу и синие тени облаков. Просматривалась и противоположная сторона каньона, недоступная. Винисиус положил руку мне на плечо и сказал:
– Какой я здесь маленький. Незначительный на фоне истории Земли.
Я прикрыла его руку своей ладонью:
– Здесь я как дома.
Между нашей реальностью и нашими желаниями пролегает ущелье. Если нам повезет, мы беспечно живем на одной стороне и украдкой поглядываем на другую. Порой нам хочется перекинуть мост и перебраться через пустоту, но это желание быстро проходит. Когда мы с Винисиусом создавали музыку, когда мы забывали мир и терялись внутри наших песен, мы словно брались за руки и перепрыгивали это ущелье – вместе.
После смерти Грасы трещина разошлась слишком широко. Мы оба упали в ущелье, хотя Винисиус так этого и не признал. С его точки зрения, его бросили, но он попытался привести жизнь в порядок. А я? Я была воплощением беспорядка.
Я шла не по земле, я брела по колено в бетоне. Еда меня не интересовала. Увлечься другим человеческим существом не приходило мне в голову. К середине жизни я была ходячим скелетом, к тому же неряшливым. Много пила. Я испытывала терпение немногих преданных мне людей, которые, несмотря ни на что, не бросали меня. Одним из них был Винисиус. В те годы мы оба жили в Лас-Вегасе, но не вместе. Если меня выдворяли из одной квартиры, Винисиус находил мне новую. Платил за аренду. Навещал. Первое время Винисиус включал радио, чтобы я послушала модную музыку. Я просила выключить. Однажды он притащил старый проигрыватель. Я заявила, что мне это ни к чему. Винисиус заявил, что в таком случае пусть сама и волоку проигрыватель на помойку. Проигрыватель был тяжелым, и я никуда его не отволокла.
Заглядывая ко мне, Винисиус непременно приносил пластинки: бразильская босанова, «Мотаун», Арета Франклин, Пэтси Клайн, позднее – Долли Партон и Джеймс Браун. Сначала мы слушали их вместе – решали прокрутить песню-другую, а в результате слушали весь альбом. Потом обсуждали композиции, голоса, достоинства и недостатки песен. Винисиус завел обыкновение оставлять эти пластинки у меня, и вскоре рядом с проигрывателем образовалась целая стопка, и я, не удержавшись, порой ставила какую-нибудь пластинку и без Винисиуса. Как-то вечером он уломал меня вылезти из моей убогой квартирки и пойти с ним в клуб – какую-то крысиную нору на Стрипе – слушать блюз. Мы сели подальше от сцены, на случай, если мне захочется сбежать. В заведении было темно и почти пусто – какое облегчение. Молоденький музыкант играл хорошо, но ничего выдающегося. Однако, как отметил Винисиус, за тот час, что мы сидели в зале, я даже не вспомнила про выпивку. После этого мы стали регулярно бывать в музыкальных клубах, и в такие дни я почти не притрагивалась к спиртному, а постепенно начала получать удовольствие от музыки.
А однажды Винисиус вытащил меня в студию.
– Хочу записать кое-что, – сказал он. – Будет еще пара ребят из Рио. Не поможешь с программой?
Он хотел, чтобы я чувствовала себя нужной, а не обузой, – его маленькая хитрость в годы моего пьянства, задолго до того, как мы поженились. Я подыграла ему. Шел 1972-й. Граса уже двадцать семь лет как умерла – прошло почти столько же, сколько она и прожила. Бразилией правил новый, еще более жестокий военный диктатор. Если к нам приезжали бразильские музыканты, это означало, что их просто выдавили из страны. Винисиус находил им пристанище, кормил и сводил с американскими музыкантами. Взамен он записывал пластинки с этими молодыми патлатыми типами неясного пола. Они называли свою музыку тропикалия.
В тот день в студии оказался молодой человек, киндер-версия одного нашего товарища по ансамблю, по прозвищу Кухня (к тому времени он уже давно умер). Мальчику было двадцать пять. Прическа «афро», штаны клеш и ботинки на каблуках. Мне было пятьдесят два, и рядом с ним я чувствовала себя древней старухой. Я забилась в дальний угол клетушки звукорежиссера, но парнишка отыскал меня.
– Вы ведь Дориш Пиментел? – сказал он. – Встретить вас – честь для меня!
– Это почему?
– Ну… вы из «Сал и Пимента». Ваши с Винисиусом песни – классика. Моя мать постоянно крутила «Без сожалений и добродетели», чуть пластинку до дыр не стерла. Она была на вашем первом выступлении в Ипанеме.
– На нашем единственном выступлении.
– Я бы так хотел записаться с вами и Профессором! О большем я и мечтать не могу.
– Это Винисиус вас надоумил? – спросила я.
Парень помотал головой.
Вот так мы втроем – Винисиус, юноша и я – оказались в темной студии, по ту сторону стекла. Я не пела лет двадцать, со времени нашего первого и последнего выступления в Ипанеме. С вечера накануне смерти Грасы. Винисиус и мальчик пообещали, что это просто проба, ничего серьезного. Они взяли гитары, и мы с парнем запели: один куплет я, другой – он. Мы пели «Родом из самбы». Мой голос, низкий и хриплый – сказались годы курения и пьянства, – звучал как тень чистого, молодого голоса юноши. Песня легко вернулась ко мне. На какое-то мгновение мне показалось, что мы снова в Лапе.
Винисиусу понравилось, как мы спели, и всю вторую половину дня мы одну за другой записывали старые песни. И я ни разу не вспомнила о выпивке. На следующий день мы продолжили.
Сейчас я понимаю, что все эти визиты, радио, проигрыватель и клубы были теми хлебными крошками, которые Винисиус рассыпал, стараясь вывести меня из ущелья – туда, где он ждал меня.
Тот мальчик теперь настоящая звезда. Каждый раз, бывая с концертами в Майами, он навещает меня. Теперь он стрижется коротко, поседел. Носит очки и сшитые на заказ костюмы, но для меня он по-прежнему тот патлатый мальчик. Наша пластинка до сих пор хорошо продается, она считается классикой слияния самбы и тропикалии. Каждый раз, слушая ее, я слышу не столько жанровые особенности, слова или даже мелодию, сколько себя, поющую из тьмы, – я выхожу из небытия, держась за песню.