Книга: Воздух, которым ты дышишь
Назад: Сладкий ручей
Дальше: Воздух, которым ты дышишь

Побег

Через несколько недель, когда отгорели поля, весь собранный тростник был переработан в сахар, а Граса вернулась из Ресифи, я лежала вечером на своем топчане и все мои мысли занимали молодые кухарки, их запыленные ноги и растрескавшиеся руки, их прекрасные тела и острые языки. И вдруг мою руку словно обожгло. Я очнулась.

– Пошли, – прошипела Граса, еще раз ущипнув меня.

Рядом храпела Нена.

– Куда? – шепотом спросила я, но Граса уже кралась на цыпочках к двери.

Я обмоталась шалью поверх ночной рубашки и последовала за ней.

Ночь была теплой, в особняке стояла тишина. Граса прошла через гостиную и отперла одну из застекленных дверей, что вели на крыльцо. Там она задрала подол и перелезла через перила. Я сделала то же самое, слишком испуганная, чтобы говорить.

Дул ветерок. Запах горелого тростника еще висел в воздухе, смешанный с запахом горелого сахара, который булькал в чанах на заводе. Мы брели через сад по сырой траве. Со стороны бараков донеслись знакомые ритмичные звуки барабанов.

Граса вышла из ворот господского дома и направилась к реке, на звуки барабанов. Я потянула ее за шаль:

– Нам туда нельзя.

– Вот, – прошептала Граса. Хор голосов, мужских и женских, стелился над гулом барабанов. – Я хочу их послушать.

– Вот слушать их нам и нельзя.

– Дор, я пошла. – Граса стряхнула мою руку.

– Я расскажу, – пригрозила я. – Разбужу весь дом.

Граса замерла.

– Ну расскажи, – предложила она. – Тебя же и выдерут за то, что вышла ночью. И меня подговорила.

– Нам больше не разрешат слушать пластинки.

– Ну и что?

– Давай вернемся! – Я схватила ее за руку – такую мягкую в моих жестких пальцах. – Пожалуйста!

– Лучше умру, но домой не пойду, – сказала Граса.

Потом Граса часто повторяла «лучше умру», но той ночью произнесла эту угрозу впервые. Я представила, как Грасу кладут в маленький гроб, и у меня свело желудок. Я поежилась, Граса схватила меня за руки, теперь мы стояли отражениями друг друга – в белых ночных рубашках, в больших шалях.

– Хочешь вернуться в дом? – сказала она. – Смотри, как бы тебе не просидеть там всю жизнь. Дор, мне нужно видеть. Слышать. Видеть и слышать настоящее, а не песни с пластинок. Разве тебе не хочется узнать, о чем они поют? Не хочется почувствовать песню? Если мы хотим выступать по-настоящему, хотим быть артистками, нам нужно уметь чувствовать!

В прерывистом дыхании Грасы слышалась решительность героини, она верила, что спасает нас обеих, и ее страстная увлеченность подхватывала и меня. Она умела убедить других, что они – отважные герои в ее истории, история всегда была ее. Той ночью Граса убедила меня.



Ряды бараков освещал костер. Вокруг него, скрестив ноги, сидели мужчины и женщины. Мы с Грасой припали к земле, прячась в тени у реки.

Четверо мужчин – на руках поблескивают линии шрамов – сидели на табуретках. Один из мужчин согнулся над барабаном, двое других держали пустые жестянки, по которым постукивали кончиками мачете. У четвертого на коленях был пристроен барабанчик, обтянутый кожей только с одной стороны. Из него торчала тонкая бамбуковая палочка. Мужчина не бил по своему маленькому барабану: я увидела, как он смочил тряпку, просунул ее внутрь барабана и принялся елозить палочкой туда-сюда, пока не раздались странные звуки, больше всего похожие на жалобные вскрики. Потом один из рабочих запел:

 

Любовь моя, стукну в твое окно —

Может, тогда ты увидишь меня?

И попрошу у тебя воды —

Может, услышишь мои мольбы?

Налей же воды, скорее.

Принеси мне воды, скорее.

Только б коснуться твоей руки!

От жажды я, сердце мое, изнемог.

Где ты коснешься меня – там ожог.

 

В те годы я считала музыкой исключительно классику с наших пластинок. Я любила ее, как ребенок любит пожилого родственника, видя лишь доброту и мягкость и не имея ни малейшего представления о том, что довелось вынести этому человеку. Песни рабочих были иными. В них таились зашифрованные послания о взрослой жизни, и я не меньше Грасы хотела разгадать их.

Позже мы узнали, что стонущий барабанчик называется куика. Граса сказала, что от его звуков ей хочется плакать.

– Но ты не заплакала.

Граса закатила глаза:

– Дор, мне хотелось плакать. Но я не собиралась поднимать шум, иначе нас бы поймали. И песня была бы испорчена. Завтра снова придем, и каждую ночь будем приходить. Эти песни спасут нас.

– От чего? – спросила я.

– От всего, – ответила Граса.



И каждую ночь мы слушали барабаны. Едва начинал доноситься глухой стук, мы с Грасой выскальзывали из дома, сбегали к реке и, пригнувшись, подбирались поближе к поющим. К своему удивлению, я узнавала лица, которые видела каждый день в господском доме. Посудомойки и молоденькие кухарки, которых я ненавидела и которыми восхищалась, стояли у костра, держась за руки с конюхами. Толстошеяя прачка Клара подпевала рабочим. Старый Эуклидиш сидел на перевернутом ведре и кивал в такт музыке. Все они были с рабочими на равных – и нарушали правила, которые казались мне выбитыми в камне.

– Дом без хозяйки – дом, полный бед, – ворчала Нена, которая вдруг сделалась главным человеком в господском доме.

После смерти жены сеньор Пиментел целый год на все вопросы дочери отвечал одно и то же: «Не приставай ко мне! Спроси Нену».

Пересчитывая припасы, я замечала, что кладовая пустеет. Исчезли чудесные специи из Ресифи, хорошая мука, цукаты для украшения десертов. С каждым днем Нена выдавала мне и кухонным служанкам все меньше маниоки и бобов. Она снова начала торговаться с мясником, хорошего мяса она покупала очень немного – для Грасы и сеньора Пиментела. Когда Карга пожаловалась на скудость своих порций, Нена велела ей убираться из кухни. Когда Граса пожаловалась, что ей надоело есть на десерт одно и то же, Нена перевернула кухню вверх дном в поисках банки сгущенного молока.

– Скажи своей подружке, чтобы ее папаша не разбазаривал последние деньги сеньоры на ерунду! – рычала Нена.

Конечно, она не рассчитывала, что я и правда скажу Грасе что-то подобное, а я и не говорила. Хозяева мало знают о слугах, а вот слуги о хозяевах… Когда работаешь в доме, то видишь и грязные простыни, и наволочки в засохших после ночных рыданий соплях, и оставшиеся несъеденными куски, и таблетки в шкафчике с лекарствами, и каждую книгу, оставленную открытой. И по этим знакам узнаешь, где хозяин перестал соблюдать заведенный порядок и какими новыми привычками он обзавелся.

Сеньор Пиментел перестал бриться, а ботинки его больше не чистились. За каждой трапезой он выпивал полбутылки тростникового рома, а потом, шатаясь, брел в свой кабинет при заводе. Или в часовенку, откуда возвращался с красными глазами и накидывался на горничных, которым не повезло попасться ему на глаза. Некоторых служанок он неустанно преследовал, пока они не капитулировали перед ним; жены, способной умерить его аппетиты, больше не было, и сеньор чувствовал себя ничем не связанным. Иногда он уводил кого-нибудь из служанок в каморку, где хранилось постельное белье, или к себе. Большинству служанок уже исполнилось восемнадцать, а то и больше. Но были и четырнадцатилетние, как мы с Грасой. В доме завелось новое негласное правило – стучаться, прежде чем войти куда-нибудь, хоть в кладовую, хоть в чулан для метел.

Безопаснее всего компания сеньора была по утрам: вчерашний хмель еще не выветрился, нового рома пока не выпито ни капли. В такие минуты сеньор Пиментел бывал с дочерью терпеливым и даже добрым. За завтраком он просил Грасу рассказать что-нибудь и с интересом слушал ее истории. Восхищался ее красотой, называл своим сокровищем. К вечеру сеньор становился непредсказуемым. В сумерки он приказывал Грасе явиться в гостиную и велел ей петь.

Меня в гостиную не звали, но я подглядывала, затаившись в каком-нибудь укромном месте. Втискивалась, пригнувшись, между граммофоном и стеной, от неудобной позы затекали ноги. Граса пела, а сеньор, отставив стакан в сторону, сидел с закрытыми глазами. Иногда он засыпал, и Граса на цыпочках удалялась. Но если он просыпался, то резкие слова срывались у него с языка так быстро, словно они только что приснились ему.

– Я под твое пение уснул со скуки. Не понимаю, почему мать потворствовала тебе.

В такие вечера Граса запиралась у себя и плакала, пока я ждала по другую сторону двери. Потом Граса открывала дверь, вытирала глаза, брала меня за руки, наши пальцы переплетались, и мы крадучись уходили слушать песни рабочих. Но бывали вечера, когда сеньор расточал дочери похвалы, и Граса покидала гостиную, разрумянившись от восторга. В такие вечера она уносилась по грязной тропинке к баракам, не дожидаясь меня.

– Твоя мать была права, – сказал однажды сеньор Пиментел. – У тебя прекрасный голос. Мне будет его не хватать.

Граса замерла.

– Куда ты уезжаешь, Papai?

– Никуда не уезжаю, querida. Ты выходишь замуж.



Замужество со всей неотвратимостью нависло над Грасой, не имея ни точной даты, ни срока, словно смерть. Мы и прежде знали, что Грасе суждено выйти замуж, но убеждали себя, что когда-нибудь, не скоро.

Через год после похорон жены сеньор Пиментел уехал в Ресифи и оставался там неделю. Вернулся он без бороды, с волосами, тщательно уложенными на пробор. Во вторую поездку он заказал дюжину новых модных костюмов. А однажды вернулся в Риашу-Доси за рулем новенького автомобиля с откидным верхом.

– Петух удалился из курятника, – говорила Нена каждый раз, когда машина сеньора Пиментела с ревом выезжала из ворот.

Посудомойки шепотом передавали друг другу сплетни насчет финансов хозяина. После Депрессии цена на сахар так и осталась низкой, и даже лучшим плантаторам приходилось биться изо всех сил, многие увязли в долгах. Некоторые сжигали урожай, пытаясь вздуть цены. Кое-кто из служанок размышлял, не покинуть ли Риашу-Доси и не перебраться ли в Ресифи, пока хозяин не прогорел окончательно или пока здесь не объявилась новая – скупая – хозяйка. Ходили слухи, что сеньор разнюхивает насчет богатой невесты.

Мы с Грасой не обращали внимания на отлучки сеньора Пиментела, а он, возвращаясь из Ресифи, меньше пил и настроен был бодрее. Однако новая хозяйка означала проблемы – какая женщина обрадуется угрюмой падчерице, брюзгливой гувернантке и чересчур образованной кухонной девчонке? Новая сеньора наверняка пожелает населить Риашу-Доси собственными детьми и проверенными слугами, а всех, кто напоминает о прежней хозяйке, – изгнать. Но сеньор Пиментел все катался в Ресифи, а предполагаемая жена все не появлялась. Зато сеньор Пиментел принялся изливать свое внимание (и то, что осталось от денег) на Грасу. Он возвращался из поездок с шелковыми перчатками, золотыми подвесками и дорогими платьями. Однажды в ворота усадьбы влетел большой грузовик. Двое рабочих с мельницы выгрузили из него какой-то аппарат. Аппарат был завернут в ткань и привязан к доске, будто зверь. Потом его развернули; он оказался деревянным, с изогнутым, как дверной проем, верхом. Сеньор Пиментел похлопал бок аппарата, словно проверял стати животного. Потом взглянул на Грасу и сказал:

– В Ресифи такое есть в каждом уважающем себя доме. Мы должны показать нашим гостям, что идем в ногу со временем.

Мы с Грасой пришли в такой восторг от этой штуки, что забыли спросить, каких гостей сеньор Пиментел собрался впечатлять. Я много раз слышала слово «радио» – кузены Пиментелов, наезжавшие из Ресифи, хвалились, что состоят в Радиоклубе Ресифи, ежемесячно платят за возможность слушать передачи и музыку. То, что голоса летят по воздуху и в конце концов оказываются в деревянном ящике, казалось библейским чудом из тех, о которых толковал Старый Эуклидиш. Только происходило оно каждый день и рядом с нами.

После того как радио заняло свое место в гостиной, прислуге разрешили собраться и посмотреть, как сеньор Пиментел включает аппарат в первый раз. Из динамика вырвалось жужжание, словно там ожил рой рассерженных пчел. Позже я узнала, что это белый шум. Потом сеньор Пиментел повернул круглую ручку, и далекий женский голос запел из сетчатого динамика:

 

Ах, пекарь на углу,

Ты с тестом постарайся,

И хлеб ты мне пеки

Лишь из муки «Браганса»!

 

Исчезли люди, собравшиеся в гостиной. Я закрыла глаза, и для меня остались лишь радиоженщина, ее голос и мои вопросы: что это за поразительное место, где муку называют не просто «мука», а «мука Браганса»? Где эта разница настолько важна, что люди слагают о муке песни? Граса схватила меня за руку. Я открыла глаза и увидела ее рядом с собой: рот открыт, щеки пылают, дыхание такое, будто она только что раз десять пробежалась вверх-вниз по лестнице, хотя с тех пор, как с приемника сняли чехол, Граса не сдвинулась ни на шаг.

Теперь вместо пластинок мы слушали радиопередачи, которые начинались в пять часов дня. После уроков мы с Грасой мчались в гостиную (Карга у нас за спиной зудела, чтобы мы не неслись сломя голову) и со щелчком включали радио.

Пятичасовая программа состояла из блока новостей, нескольких коротких драматических постановок, позывных Радиоклуба и музыкальных заставок. По-настоящему мне из всего этого нравилась только музыка, но Граса с увлечением слушала все подряд. Каждый раз, когда мы с ней усаживались перед радиоприемником, Граса хватала меня за руку и крепко зажмуривалась, словно хотела унестись из Риашу-Доси и оказаться в Рио-де-Жанейро, на радиостанции «Майринк». Как будто здесь ее удерживала только моя ладонь. И я крепко сжимала ее пальцы.

Я отправлялась спать, думая о музыке из радио, а просыпалась, полная предвкушений, еще до пяти утра. Все, кроме радио, сделалось для меня неважным. Даже уроки Карги, которые я когда-то любила, казались теперь смертной тоской. Но, в отличие от Грасы, я старательно скрывала нетерпение и скуку. Граса, погруженная в мечты, выполняла домашнее задание спустя рукава, лишь бы скорее отделаться, и даже не пыталась что-то выучить. Карга называла Грасу испорченной нахалкой и крепко щелкала ее по лбу каждый раз, когда Граса не заботилась о правильности ответа. А однажды Карга надрала ей уши.

Граса кинулась в контору, там она расплакалась и показала отцу налившиеся кровью уши. Сеньор Пиментел покачал головой:

– Пора тебе научиться уважать свою учительницу, Мария даш Граса. Очень скоро тебе придется уважать мужа, и если ты не станешь его слушаться, то он может обойтись с тобой еще хуже.

Граса вышла из конторы спотыкаясь – бледное лицо, глаза блестят. Мы спустились к реке и сели у воды.

– Ненавижу это место! – выкрикнула Граса.

– Я тоже, – сказала я, хотя мне не с чем было сравнивать Риашу-Доси.

Не было у меня и надежды когда-нибудь покинуть его. Сбежать я могла только в музыку, которую мы слушали в гостиной господского дома днем и возле рабочих бараков – по ночам.



Однажды ночью мы с Грасой подобрались так близко к костру, что почти ощутили его жар. Внезапно рядом с нами возник Старый Эуклидиш. Он грубо схватил меня за локоть и вытащил из укрытия.

– Уведи ее домой, Ослица, – велел он мне, кивая на Грасу. – Ей сюда нельзя.

– Тебе тоже, – огрызнулась я.

Эуклидиш занес иссохшую руку. Я зажмурилась, приготовившись к удару. Но, прежде чем Эуклидиш успел ударить меня, Граса приказала:

– Уходи! Ты портишь музыку.

Рабочие оборвали песню и уставились на нас. Кое-кто из служанок уже бежал к своим комнатушкам на задах господского дома, опасаясь, что Граса донесет на них.

Эуклидиш отпустил меня и улыбнулся Грасе:

– Простите, барышня! Вам помешал шум? Мы станем играть потише, спите спокойно.

– Я не хочу спать, – заявила Граса. – Я хочу слушать. – Она поправила шаль и вышла к костру. – Продолжайте, – сказала она. – Как будто меня здесь нет.

Рабочие повиновались. Зазвучали скучные песни, восхвалявшие работу и Господа. Пели принужденно, как в церкви, и разошлись раньше обычного. Мы побрели к дому, Граса зябко куталась в шаль.

– Ненавижу этого дурака Эуклидиша. Заведут теперь псалмы. И никогда больше не будут петь как раньше.

– Может, нам просто не стоит ходить туда?

– Теперь точно надо ходить, Дор. Решат, что я испугалась этого старого осла.

Я покачала головой и сказала:

– Да, будем ходить как ходили. Но, может быть, не сидеть там втихаря? Может, нам тоже петь?

Граса остановилась.

– Они каждую ночь поют разное. Я не запомню слова, не смогу петь вместе с ними.

– Мы и не будем петь с ними, – согласилась я. – Они будут петь для нас, давать нам то, чего нам хочется. Но им тоже кое-чего хочется, и мы им это дадим.

– Например?

– Радио, – ответила я.

Прислуге не разрешалось ходить в хозяйскую гостиную слушать вечерние радиопередачи. Кое-кто прятался под дверью, надеясь что-нибудь уловить. На кухне служанки приставали ко мне, выспрашивая последние новости: А правда, что женщинам скоро разрешат голосовать? Сколько народу погибло из-за оползней на юге? Неужели в Сан-Паулу действительно построят метро? Рабочие жили еще дальше от радио, но они знали о его существовании и тоже интересовались миром за пределами Риашу-Доси.

На следующий день мы с Грасой слушали радио внимательнее, чем обычно. А потом отправились к рабочим и воспроизвели все, что смогли запомнить: рекламу «Витаминов доктора Росса», новости, которые мы повторяли, как заправские дикторы, и музыкальные заставки. Во время этих песенок наши с Грасой голоса звучали странным сочетанием жесткого и мягкого, легкости и натуги. Я закрывала глаза и представляла себе, что сеньора Пиментел здесь, сидит у костра, собирается с силами, чтобы в конце нашей песни встать и прокричать: «Браво!»

Через несколько недель другие обитатели господского дома – горничные, лакеи, кухарки из тех, кто не бывал раньше на этих собраниях, – начали появляться у костра. Я не знала точно, почему они приходят, ради невиданного зрелища – хозяйская дочка выступает на пару с Ослицей – или чтобы послушать «радио». Но мне было все равно. Они нам хлопали. Задавали нам вопросы. Не смеялись надо мной за то, что я пела с хозяйской дочкой. Перед этой толпой мы с Грасой были равны. Жар от костра ложился на мое лицо, как жар сценических ламп. Мне не хотелось уходить оттуда.



В то лето мы с Грасой находили убежище у рабочих вечерами и в заброшенной комнате сеньоры Пиментел – днем. Сеньор не стал утруждать себя тем, чтобы разобрать или спрятать вещи жены, и мы с Грасой могли без помех вертеться перед зеркалом в шляпках с вуалью, шелковых перчатках и с расшитыми бисером сумочками. Однажды Граса вытащила из кармашка маленькую жестянку с красной краской для губ.

– Повернись ко мне, – велела она.

– Где ты это взяла?!

– Заплатила одной служанке, и она мне принесла. Дор, вытяни губы.

Я замотала головой:

– Губы красят только неприличные женщины.

– Не будь занудой, – вздохнула Граса. – В настоящих городах красятся все дамы. Особенно если хотят быть радиозвездами, как мы.

Граса стянула с себя материнские перчатки, повозила пальцем в помаде и поставила мне на губы красную точку. Ее теплое дыхание пахло кофе. Она втерла немного помады сначала мне в щеки, потом себе. Сидели мы спиной к двери и, когда она скрипнула, решили, что это служанка пришла смахнуть пыль.

Граса крикнула:

– Не сейчас! Мы заняты.

Дверь не закрылась. По плитам пола простучали каблуки.

– Ваш отец просил меня одеть вас к обеду, – объявила Карга. Мы обернулись, и Карга разинула рот. – Вытрите лица! Вы похожи на самых обычных потаскух.

– А бывают необычные потаскухи? – рассмеялась Граса.

Карга схватила ее за руку и рывком поставила на ноги.

– У вас сегодня важный гость!

Глаза у Грасы расширились. Я вскочила. Неужели явился претендент на руку Грасы?

– Дориш, отправляйся на кухню, – распорядилась Карга. – И даже не думай где-нибудь спрятаться и подсматривать.

Любопытство сделало нас послушными. Мы смыли румяна и помаду, Карга порылась в шкафу и заставила Грасу примерить несколько нарядных платьев, которые сеньор купил дочери в Ресифи. Я помогала Грасе застегнуть пуговицы сзади, но Карга лишь качала головой.

– Слишком тесно, – объявила она после пятого платья. – С такой фигурой ты и в монашеской рясе будешь выглядеть вульгарно. Где самое большое платье?

В глубине, у стенки гардероба я отыскала свободного кроя платье, пыльно-голубое. Граса с отвращением натянула его, Карга одобрила. Завязав Грасе волосы лентой и сбрызнув ее лавандовой водой, Карга отправила меня на кухню, а Грасу повела вниз по лестнице.

Выждав несколько минут, я прокралась через заднюю дверь и припала к той стене особняка, что была ближе всего к воротам. Сеньор Пиментел, стоя на крыльце, махал рукой приближавшемуся автомобилю. Едва мотор затих, с водительского сиденья, стягивая шоферские перчатки, вылез молодой человек. На животе поблескивала цепочка. Волосы, зализанные назад, были сдобрены таким количеством бриллиантина, что хватило бы смазать все машины на милю вокруг. Мне он показался красивым – не выглядел ни больным, ни заплывшим жиром, ни склонным к выпивке. Граса стояла на крыльце рядом с отцом, целомудренно сцепив на животе руки в перчатках. Она раскраснелась, и какой-нибудь дурак мог бы по ошибке решить, что это румянец стыдливости. Но я знала, что щеки у нее красные из-за того, что я терла их жестким полотенцем, удаляя румяна.

На мое плечо легла рука. Боли я не ощутила и поняла, что это не Нена.

– Я же велела тебе не подглядывать, – услышала я голос Карги. Она щурилась от полуденного солнца, над верхней губой капельки пота.

– Вы велели мне идти на кухню, а не оставаться там, – огрызнулась я.

За такие речи Карга могла бы надрать мне уши. Но она приказала мне вернуться в дом, помочь ей привести в порядок классную комнату.

– Сегодня занятий не будет, – сказала она, поправляя книги на своем столе. – Тебя это огорчает?

Прежде Карга никогда не задавала мне вопросов напрямую.

– Я не люблю пропускать уроки.

Карга кивнула.

– На кухне твоя жизнь прошла бы даром. Я так и сказала сеньору Пиментелу.

Карга раскраснелась, глаза блестели; она казалась почти взволнованной.

– Ты очень одаренная девочка. Настоящий самородок. В последние годы учить тебя было для меня наградой. Я думала, что не нужно позволять тебе учиться, чтобы не обнадеживать тебя зря. Мне казалось, что сеньора поступает жестоко. Но она, должно быть, уловила, что ты сообразительнее большинства. И уж точно одареннее, чем дочка хозяев, избалованная сверх всякой меры. Мне жаль ее будущего мужа. Хотя ему, наверное, нужна жена хорошенькая, а не умная. Так обстояли дела и в мое время: хорошеньким девушкам, какими бы порочными они ни были, везде была дорога. Нам – остальным – нужно было иметь какие-нибудь способности, талант.

– У Грасы есть талант, – сказала я. – Она поет. Мы обе поем.

– Петь – полезное умение, когда надо развлечь гостей. Если муж разрешит ей брать уроки, она, я уверена, произведет фурор в салонах Ресифи.

– Она не хочет замуж. – Мой голос прозвучал так громко, что у Карги округлились глаза.

– А кто хочет? – фыркнула учительница. – Хозяйскую дочку баловали всю жизнь, но на этот раз выбирать не ей. А у тебя выбор есть. Ты выросла на кухне, и это дает тебе преимущества, которых нет у Грасы. Никто не ждет, что ты выйдешь замуж и создашь семью. Надеюсь, ты и сама этого не ждешь.

Я помотала головой.

Карга позволила себе улыбнуться.

– Сейчас многие способные молодые женщины становятся служащими или машинистками. В Ресифи есть курсы машинисток. Если сеньор заплатит за твое обучение, ты сможешь работать в заводской конторе, пока не отработаешь долг. У тебя будет профессия. Захочешь – уедешь потом в Ресифи. Тебе необязательно следовать за барышней, когда она покинет Риашу-Доси.

– Покинет?..

– Ей четырнадцать. Она могла бы оставаться дома еще какое-то время, но сеньор… Ты, конечно, знаешь, что цена на сахар не та, что раньше. Сеньору надо думать о сотнях рабочих. Я… Что ж, я собираюсь в Ресифи, работать в другой семье, где мне будут платить достойно. Неразумно оставлять Грасу без дела. Юные девушки вроде нее легко попадают в беду, если за ними не присматривать. Если ее отец прождет еще, она может и не найти достойной пары вроде этого молодого человека.

В желудке у меня образовалась пустота, словно все внутренности вычерпали заостренной ложкой, какой Нена выскребала кокосовые орехи. Дверь в игровую была открыта, и мне захотелось протиснуться мимо Карги, броситься вниз по ступенькам, ворваться в гостиную и крикнуть Грасе: «Беги!»



Когда мы с Грасой были девочками, безнадежно сидевшими в ловушке тростниковых полей на северо-востоке Бразилии, замужество было для богатых способом удержать капиталы в пределах узкого круга. Любовь же была чем-то, о чем поется в песнях, не более.

Детство, проведенное вдали от большого города, имело свои преимущества, претенденты на руку Грасы могли верить, что их невеста не знает соблазнов и не испорчена современными взглядами. К тому же Граса была довольно хорошенькой. Думаю, именно так сеньор Пиментел и рекламировал Грасу соискателям: невинная девушка, готовый зацвести бутон. Старался он ради нее или ради себя самого, мы так и не узнали. Если бы Граса удачно вышла замуж, сеньор Пиментел наверняка извлек бы из этого выгоду – заняв ли денег у богатого зятя или получив возможность самому стать женихом, на этот раз – с пустым домом и новенькими семейными связями. Или, как стала думать Граса через несколько лет, когда простила сеньора Пиментела, ее отец заботился о ней единственным известным ему способом – стремясь пристроить ее в какой-нибудь богатый дом. Но даже лучшие намерения могут быть продиктованы эгоизмом. Мои – были.

Какая-то часть меня всегда верила в страдание – что страдание есть долг, что мы благодаря ему делаемся сильнее, закаляемся, как глина в огне. Но уступить Грасу мужу – такой удар я не хотела принимать. Граса не могла покинуть Риашу-Доси. Не могла стать чьей-то женой – тогда я потеряла бы ее навсегда. Даже если разговоры о нашем совместном бегстве, о нашем звездном будущем на радио казались мне сродни мечтам выстроить лестницу до луны, я не была готова отречься от нашей общей мечты, от нашей общей жизни.

В тот день, когда Граса обедала с первым претендентом на ее руку, я замешкалась наверху, в классной комнате. Я расставляла книги и до бесконечности точила карандаши. Мне хотелось услышать шум с нижнего этажа: вот разбилось стекло, опрокинулся стул, вот вопит сеньор Пиментел, а Граса отвечает ему, протестуя против своей судьбы по образцу героини какой-нибудь радиопостановки. Но внизу стояла тишина, от которой мне становилось худо.

Настало время слушать радио, молодой человек уехал, посуду после обеда убрали, а Граса все не появлялась. Я нашла ее в материнской спальне, с голубым бархатным мешочком в руках.

– Вот что он мне подарил. – Граса распустила кулиску мешочка, достала нитку жемчуга и принялась изучать каждый сливочный шарик.

– А ты и взяла, – буркнула я.

– Конечно. Оно же красивое. – Граса удивленно взглянула на меня.

– Значит, он тебе понравился? – Я чувствовала, что мне не хватает воздуха.

Граса снова перевела взгляд на жемчужины.

– У него руки как лягушачьи лапки, влажные и холодные. Но он сказал, что я очень красивая. Он вернется через неделю.

– Ты хочешь, чтобы он вернулся?

Граса подняла на меня глаза:

– А как еще я могу вырваться отсюда? Papai думает, что только для замужества я и существую. Ты тоже так думаешь, Дор?

Мы смотрели друг на друга долго, и мне стало казаться, будто и комната, и особняк, и поля Риашу-Доси погрузились в туман, растаяли, и остались только мы с Грасой – в бесконечном мгновении, которое длилось в моей памяти десятилетия, и теперь, когда я закрываю глаза, я снова вижу Грасу четырнадцатилетней: круглое лицо, густые, не знающие пинцета брови, взгляд наэлектризован бешенством.

– Нет, – прошептала я.

Граса уронила ожерелье в мешочек и туго затянула шнурок.



Через неделю претендент вернулся в Риашу-Доси с чемоданом. Он намеревался остаться на ночь. Граса в его присутствии была серьезной и неулыбчивой. Я засела в своем тайнике в гостиной. Когда претендент удалился в гостевую комнату, сеньор придержал Грасу за локоть.

– Больше очарования, – уговаривал он. – Улыбнись же ему! На следующей неделе позовем еще одного, пусть сражаются за тебя. Так дай ему понять, querida, что ему есть за что сражаться.

Граса кивнула, потом извинилась и ушла. Когда дом погрузился во тьму и от реки донесся стук барабанов, я уже ждала ее на нашем обычном месте. Граса явилась в старом «автомобильном» пальто сеньоры Пиментел.

– Хочешь покататься на машине? – встревоженно шепнула я.

– Это наверняка нетрудно, знай жми на педали. – Граса покачала головой, заметив на моем лице легкую панику. – Ворота заперты, а ключи у Эуклидиша. Если бы даже я умела водить машину, мы не смогли бы прорваться. Пошли.

Она взяла меня за руку, и мы зашагали к кострам. Но в этот раз Граса направилась не к сидевшим в кружок рабочим, а свернула на другую тропинку, уводя меня от музыки.

– Куда мы идем?

– К реке. – Граса дернула меня за руку и потащила за собой в темноту.

И вот перед нами протянулась серебряная лунная дорога, широкая блестящая лента реки. На берегу Граса, выпустив мою руку, принялась собирать большие камни и набивать ими карманы пальто. За спиной у нас гудели барабаны.

– Из таких больших камней «блинчиков» не выйдет, – заметила я. – Они тут же утонут.

– Мне это и нужно.

Лягушки переквакивались с одного берега на другой, пронзительно и яростно. Граса выпрямилась, посмотрела на меня, потом – на воду.

– Помнишь, ты рассказывала про призрак? Про женщину, которая живет в воде? Она настоящая. Жила здесь, как мы. Люди до сих пор ее помнят. Она – история, и я тоже стану историей.

– Какой еще историей?

Граса улыбнулась, ее зубы в темноте казались серыми.

– Молодая девушка из хорошей семьи, нервная, как и ее мать, вошла в реку, и карманы ее пальто были набиты камнями.

– Ты утонешь!

– Не утону, – ответила Граса. – Ты спасешь меня.

Я замотала головой. Граса вздохнула – раздраженно, словно мы уже десять раз все обсудили.

– Ты пошла за мной, потому что тревожилась за меня. Увидела, что происходит, и бросилась в воду. Вытащила меня на берег и спасла! Дор, постарайся кричать погромче и вообще поднять бучу, чтобы рабочие услышали. Я тоже буду кричать. Надо перебудить всех в доме.

– Зачем?

Граса скрестила руки:

– Ты вроде такая умная, но сейчас просто идиотка. Не заметила, что ли, один тип под меня клинья подбивал?

Идиотка. Тип. Подбивал клинья. Эти слова мы слышали по радио, их произносили не в меру самоуверенные героини, у которых отваги было больше, чем здравого смысла.

– Я вовсе не дура. Я все продумала, – продолжала Граса. – Никто не захочет покупать яблоко с гнилым бочком. И сейчас мы сделаем таким яблоком меня. Если мы и правда хотим удавить в зародыше все это дело с замужеством, мне надо стать или сумасшедшей, или шлюхой. А я уж точно не хочу раздвигать ноги перед каким-нибудь конюхом или рабочим с плантации. Так что вот, Дор. Это наш шанс. Ни один мужчина не захочет жениться на безумной девице, какой бы раскрасавицей она ни была. Слухи дойдут до самого Ресифи – и вот я старая дева.

– А ты не можешь просто пошлепать руками по воде и покричать? – спросила я. – Без пальто. Без камней.

Граса покачала головой:

– Никто на это не купится. Да я не зайду слишком глубоко. А ты сильная как бык.

– А вдруг нет?

– Тогда мы обе утонем. И о нас еще долго будут говорить в Риашу-Доси.

– Не могу. – Я отступила от воды.

– Придется. – Голос у Грасы стал жестким. – Я все равно выберусь из этой дыры, и мне все равно как – на руках какого-нибудь придурка-мужа или своими ногами. А ты – нет. Тебе, чтобы выбраться отсюда, нужна я. Ты спасешь меня сейчас, а я спасу тебя потом.

Так я обнаружила себя бредущей по пояс в водах Риашу-Доси, рука об руку с Грасой. Если я медлила, Граса тянула меня вперед.

– Еще немножко, – уговаривала она, борясь с набрякшим пальто. – А потом кричи и тащи меня на берег.

Граса оглядывалась на меня и улыбалась. Я улыбалась ей в ответ, так сильно сжимая ее ладонь, что пальцы болели. Вдруг дно ушло у нее из-под ног, вода захлестнула шею, волосы. Глаза у Грасы расширились от страха. Течение оказалось сильнее, чем я ожидала. Я покрепче вцепилась в Грасу, но от ее тяжести колени у меня подогнулись, и меня тоже потянуло на дно. Граса цеплялась за мою ночную сорочку, шею, руки. Я изловчилась поднять ее вверх, она схватила воздуха широко открытым ртом, попыталась сорвать пальто – и ушла под воду. Я снова подняла ее голову над поверхностью и потащила к берегу, но у меня мало что получалось, вода казалась жидким бетоном. Скрежеща зубами, я сделала один шаг, потом другой; я уже двигалась на цыпочках, едва касаясь дна, но Грасу я держала крепко. Она судорожно, словно захлебываясь, дышала. Берег был недалеко, но в темноте мы забрели глубже, чем нам казалось. Нога моя соскользнула с камня. Вода хлестнула в лицо. Я перестала понимать, где верх, где низ. Ухватив Грасу под мышки, я барахталась изо всех сил и тянула, тянула… Наконец глоток воздуха. До меня донеслись звуки барабанов. Я подумала о певице фаду, которую видела тогда в Ресифи, – как она стояла на сцене и ее песня летела так далеко, так свободно. Я вдохнула поглубже и закричала, и голос мой наполнил темноту.



Всплеск, стон, кто-то захлебывается. Меня больше не обременяло ни мое тело, ни тело Грасы. Меня никто не держал, я ни с чем не боролась. Я стала невесомой. Неужели я возношусь? Поднимаюсь прямо в небеса, как святая или херувим? Я открыла глаза, надо мной темнело лицо рабочего. Потом я обнаружила себя на берегу стоящей на четвереньках в топкой грязи, меня рвало речной водой и желчью.

Ночная рубашка прилипла к груди, как мокрый платок. Желудок болел. Как долго я пробыла на берегу? Вспомнив про Грасу, я отчаянно завертела головой.

– Ее унесли, – сказал рабочий.

На косогоре, по грязной тропинке рабочие – их тела казались темным комом – несли Грасу к господскому дому. Множество рук поддерживало ее, словно статую святой на шествии или гроб.

Я заковыляла по тропинке следом, меня подпирал работник. Вдруг перед нами с рычанием ожил автомобиль. Его фары заставили меня остановиться у самых ворот особняка. Претендент на руку Грасы, в одной пижаме, вцепился в руль так, словно только учился водить. Старый Эуклидиш сидел рядом с ним – он указывал дорогу, будто нервный учитель. За машиной бежала Нена – в ночной рубахе, в шали и тряпице, туго обхватившей ее волосы. Нена кинулась ко мне.

– Ну что, доигралась? – вопросила она, принимая меня из рук рабочего, словно надзиратель – заключенного.

Господский дом был освещен до последнего окна, точно Пиментелы давали бал. Нена потащила меня в обход, к дверям кухни.

– В машине был Эуклидиш. С тем мужчиной. – У меня саднило горло.

Нена шагала вперед.

– Они поехали к врачу. Этот городской мальчишка устроил черт знает что, и сеньор выставил его из дома. Эуклидиш показывает ему дорогу.

– К врачу? – Я остановилась. Нена вцепилась в меня еще крепче.

– Ничего с ней не сделалось. Но ни ее, ни твоей заслуги в этом нет. Она хотела внимания – она его получила.

Конюхи топтались у колоды для рубки мяса. Возле кухонных дверей горничные и посудомойки выстроились плечом к плечу, босые, в ночных рубахах, они перешептывались. Как только вошла Нена, толкая меня, все затихли. Мокрая рубаха прилипла к телу. Прикрыв грудь свободной рукой, я уставилась перед собой, уверенная, что Нена отведет меня в наш чулан и там отлупит. Никто не смотрел на меня как на героиню, спасительницу хозяйской дочки, отважную кухонную девчонку, которая предотвратила трагедию, потому что я ее не предотвратила – это сделали рабочие. Неудачница. Служанки столпятся у дверей чулана и станут подслушивать, как меня наказывают. Я твердо решила не издать ни звука.

Когда Нена выволокла меня из кухни и потащила в холл, под яркий свет, я смутилась. Ночную рубашку покрывали бурые полосы. Грязь на локтях и ладонях засохла в корку, и кожа зудела. У закрытых дверей гостиной Нена набросила на меня свою шаль.

– Если у тебя осталась хоть капля мозгов – молчи, – прошептала она. – Всем известно, что ты таскаешься за ней, как ягненок.

Потом Нена сжала кулак и постучала в дверь. Ей открыл сеньор Пиментел.

Волосы у него были нечесаны, верхние три пуговицы рубашки расстегнуты, а сама рубашка выбилась из штанов, словно он одевался второпях. Увидев нас с Неной, он развернулся и прошагал в дальний угол гостиной, к радиоприемнику, на котором стояла полупустая бутылка тростникового рома.

Граса сидела в старом кресле сеньоры Пиментел, подтянув колени к подбородку и завернувшись в шерстяное одеяло так, что торчала только голова. Мокрые волосы спутались, отчего ее лицо и глаза казались неправдоподобно большими, как у кошки, которая свалилась в ванну. Возле ее кресла стоял ночной горшок, почти до краев полный водянистой рвотой.

Сеньор Пиментел закрыл глаза и помассировал веки кончиками пальцев.

– Чья это была идея? – спросил он.

Мы с Грасой смотрели друг на друга.

Сеньор Пиментел открыл глаза:

– Отвечайте!

Руки у меня тряслись, хотя мне не было холодно. Гостиная пульсировала красками: голубое одеяло Грасы, зеленый бархат скамеечки для ног, ослепительно белая рубашка сеньора Пиментела, шоколадное дерево радиоприемника. Каждый угол казался острее, каждый изгиб – выпуклее обычного. И ощущение трескучей, беспокойной энергии, отчего трудно было сосредоточиться. Много лет спустя я снова испытала это чувство, только причиной ему был не адреналин, а таблетка амфетамина, которые мы глотали, чтобы взбодриться во время долгих съемок. Я переступила с ноги на ногу. Сеньор глядел на меня.

– Так-то ты отплатила за все, что я для тебя сделал? – спросил он. – Действовала с ней заодно, вместо того чтобы исполнить свой долг и остановить ее или позвать кого-нибудь?

– Дор спасла меня, – подала голос Граса.

– Тебя спасли рабочие, – фыркнул сеньор Пиментел. – Старый Эуклидиш видел, как вы входили в воду. Держась за руки.

Щеки у него пылали. Сеньор тяжело уставился на Грасу:

– Итак, ты опозорила себя. Этого ты добивалась? Все до единого рабочие видели тебя в мокрой рубашке, практически голой. Все считают тебя полоумной, которая даже утопиться не может.

– Мне все равно, что они думают. – Граса еще глубже ушла в одеяло. – Я здесь не останусь.

– Не останешься, – согласился сеньор. – Ресифи – не единственный город на земле, а этот мужчина, – он указал на потолок, словно претендент все еще спал в гостевой над нами, – не последний муж на земле. Но для тебя он был лучшей партией. Все то время, что я провел в Ресифи, я обхаживал его, убеждая приехать сюда и познакомиться с моей чаровницей-дочерью. А ты повела себя как полоумная. Ты сильно усложнила себе жизнь – вот все, чего ты добилась своей выходкой.

– Не пойду я за это тупое бревно! – закричала Граса. – Я буду певицей на радио.

Сеньор захохотал.

Артисты в то время пользовались меньшим уважением, чем сейчас. Певцы, циркачи, танцовщицы, артистки кабаре считались людьми одного сорта – бродягами и пройдохами. То, что такой жизни пожелала себе девушка из приличной семьи, было настолько невообразимо, что даже смешно. Смех сеньора Пиментела заполнил гостиную и осел на нас липким речным илом.

– Ты слышала, Нена? – задыхаясь, выговорил сеньор. – Мое единственное дитя желает исполнять рекламные песенки о масле и пудре для лица.

Щеки Грасы были мокрыми, верхняя губа скользкой от соплей.

– Mamãe говорила, что у меня чарующий голос.

– Все матери говорят своим детям, что те не как все, даже если это не так. – Сеньор вздохнул.

Упомянув сеньору, он словно вернул ее. Словно она снова здесь, сидит там, где сейчас Граса, ждет, когда мы запоем.

– Она не как все. – Я испугалась, услышав свой голос. – Мы с ней не как все.

Сеньор оценивающе поглядел на меня, как будто увидел в первый раз. Если до этой самой ночи я была просто гадким подкидышем, который всюду следовал за его дочерью, то теперь стала для сеньора чем-то бо́льшим. Нена сжала мой локоть, словно щипцами, так что у меня даже закололо пальцы.

– Ослица, – цыкнула она, – молчи.

Сеньор поднял руку с раскрытой ладонью, словно принося клятву, и двинулся к нам.

Нена стояла вплотную, почти наступая мне на пятки, готовая прикрыть меня от удара, откуда бы он ни прилетел. Сеньор занес руку и топнул каблуком. Я зажмурилась, ожидая, когда он меня ударит. Я была стволом дерева, толстым, ушедшим корнями в землю, моя кожа была корой, она нарастала на мне кольцами. Я была носком башмака, окованным железом. Я была Ослицей, многажды битой до этого.

Я ждала, когда меня обожжет его ладонь, – ждала торжествующе, словно я уже победила. Но не было ни удара, ни шлепка, ни подзатыльника. Я открыла глаза.

Сеньор снова смеялся, на этот раз – еще громче.

– Думаешь, я какой-то мужлан? – спросил он. – Наказывать кухонную прислугу – дело Нены, и я уверен, она исполнит свои обязанности. Как обычно. Кстати, твоя мать тоже была прилипалой.

Я дернулась. Нена крепко держала меня.

– Она работала на кухне, Нена тебе не говорила? Мы с кузенами приезжали сюда на лето, и она вечно хотела, чтобы мы приняли ее в нашу компанию. Ужасно она была приставучая, все таскалась за нами. Когда мы стали постарше, то стали давать ей дешевые безделушки – перчатки, стеклянные шарики, подвеску от ожерелья, да всякую ненужную мелочь – за то, чтобы она ходила с нами за курятник. А потом Нена выгнала ее, ей не место было в приличном доме. Я сто раз говорил жене, что яблоко от яблони недалеко падает. И был прав.

Я могла бы снести тысячу ударов любого кулака, но слова? Слова всегда сбивали меня с ног.

Тоненькие рыдания-скулеж предательски забулькали у меня в горле, прорываясь наружу. Граса посмотрела на меня, размотала одеяло и встала. И, стоя за спиной у отца, подмигнула мне, словно шалунья, задумавшая чудеснейшую проказу. Словно все это было частью нашего плана. Словно мы с ней самозабвенно играли написанные роли и это был не конец нашей истории, а только начало.



Нас разлучили. Меня засунули в чулан Нены, а Граса оставалась наверху, в своей огромной спальне, дверь заперли снаружи во избежание дальнейших эскапад.

Когда мы покидали гостиную, глаза у меня были сухими. В ногах, руках, шее еще пульсировало, мое тело стало одним большим вибрирующим органом. «Речная лихорадка», – объявила Нена, вливая чай в мои потрескавшиеся губы.

Когда врач Пиментелов наконец прибыл, чтобы осмотреть Грасу, он забежал и вниз, проверить меня. Я притворялась спящей, чтобы подслушать, о чем судачат доктор и Нена. Так я узнала, что Грасу скоро отправят в монастырскую школу в Петрополисе, в двухстах километрах к югу.

– Слава Господу, сеньоре не довелось увидеть, как ее дочь лезет в реку, – сказала Нена.

– Ее мать страдала нервическим расстройством. – Доктор Аурелиу понизил голос: – Мне не хочется говорить так, но они сшиты из одной ткани.

– Барышня желает выступать в театре, – прошептала Нена. – Певицей хочет быть.

– Душевная нестабильность. – Доктор вздохнул. – Я говорил сеньору, что она нуждается в наставнице. Монахини приведут ее в порядок.

Подушка странно намокла у меня под щекой. Что пропитало ее – пот или слезы? Я вздрогнула.

– Смотрите-ка, кто проснулся, – сказала Нена.

Доктор Аурелиу погладил меня по голове:

– Ослица, девочка моя. С возвращением.



Школа «Сион» была местом, куда богатые ссылали своих сбившихся с пути истинного дочерей – если не навсегда, то хотя бы пока их подмоченная репутация не просохнет. В те дни даже лучшие пансионы требовали, чтобы родные обеспечивали воспитанниц всем, за исключением провизии, и сеньор Пиментел ворчал по поводу цен на ткань. Грасу следовало снабдить постельными принадлежностями, полотенцами, формой и бельем. Каждая ученица этой престижной школы должна была также привезти с собой служанку, которая стирала бы ее одежду и готовила еду. Эти служанки назывались «помощницы», обитали в школе, под недремлющим оком монахинь, и получали еду, постель и религиозные наставления. Большинство помощниц потом сами становились монахинями. Все были уверены, что сеньор Пиментел пошлет с Грасой в Петрополис кого-нибудь из горничных, и девушки тревожно шептались на задах дома, пытаясь угадать, на кого падет жребий. Я к тому времени уже выздоровела и бродила по кухне – Нена запретила мне болтаться у крыльца, запретила даже выходить из кухни, боясь, что я попаду на глаза сеньору и он вышвырнет меня вон. Служанки, которые прежде дразнили меня, теперь бросали на меня ледяные взгляды, наверняка считая причиной своих бед. Даже девушки, яростно желавшие покинуть Риашу-Доси, меньше всего хотели угодить в монастырь, на милость монахинь, которые в те дни славились особой злобностью.

Через три дня после визита доктора сеньор Пиментел снова призвал нас с Неной в гостиную. Я не могла взглянуть ему в лицо и поэтому таращилась на его туфли, начищенные до зеркального блеска. Наверное, сеньор Пиментел принял мое молчание за покорность, но Нена знала меня лучше. Она положила свою ручищу мне на плечо и сжала как тисками, чтобы я наверняка не приблизилась к сеньору, пока он говорит.

– Нена служила в этом доме, еще когда я был мальчишкой, и я питаю к ней глубочайшее уважение, – начал сеньор Пиментел. – Она часть этого дома, вот как входная дверь или колонны. Дом без нее не устоит. Ради нее и ее привязанности к тебе, Ослица, я даю тебе великолепную возможность устроиться в жизни. Сионские сестры излечат тебя от непокорности так, как мне никогда бы не удалось. Ты будешь там на своем месте. А когда Граса закончит обучение и вернется, чтобы выйти замуж, ты останешься в монастыре.

Нена еще сильнее сжала мне плечо. Я помнила, что в «Сион» отправляют не в награду, а в наказание. Глядя в пол, я пробормотала «спасибо». Потом мы вернулись в чулан, и Нена наконец отпустила меня.

– Надо было запретить вам ходить слушать песни.

– Ты знала, что мы туда ходим?

– Да все знали. Кроме сеньора. Я думала, тебе не повредит немного попеть. Пусть хозяйская дочка и мечтает сделаться радиозвездой, но я думала – у тебя достаточно ума, чтобы не витать в облаках.

– Я не витаю в облаках, – сказала я. – Я тоже пою.

– Да ты рехнулась, Ослица? Мозги-то у тебя переболтало, как яичницу. Не будь Эуклидиш таким любителем совать нос не в свои дела, ты бы утонула. И ради чего? Ради хозяйской дочки?

– Я не утонула бы. Я бы спасла ее. Мне рабочие помешали.

– Ах, рабочие помешали! – сказала Нена. – Уж простите, ваша светлость. – Она скрестила на груди могучие руки. – Ты уже не в том возрасте, чтобы держаться за ручки с этой девочкой.

Мена охватил озноб, словно лихорадка вернулась.

Нена разгладила передник.

– Я тебя не для того растила, чтобы ты стала мечтательницей вроде сеньоры – упокой, Господи, ее душу – или какой-нибудь пропащей вроде твоей матери. Карга говорила, что у тебя острый ум. Жаль будет растратить его впустую. Я сказала сеньору: или он отправит тебя в школу к монахиням – или я покину этот дом. Вот прямо выйду в ворота, и пусть Риашу-Доси хоть на куски развалится. Это его напугало так, что он согласился дать тебе шанс. Монахини в Петрополисе тоже едят, кухня у них имеется. Ты видела, что и как я делаю, ты умеешь готовить лучше многих. Покажи им, на что ты способна, Ослица. Забудь про барышню. Не бери ее беды на себя. Надумаешь спасать ее на этот раз – будешь потом спасать всю жизнь.

– Я не хочу быть кухаркой, – сказала я. – И не хочу быть монахиней.

– Кто тебе сказал, что мы можем выбирать, кем нам быть?

– Я сама себе сказала.

Не успела я поднять руки, чтобы защититься, как Нена рванулась ко мне, стиснула мое лицо мясистыми ладонями и потянула к себе. Ничего более похожего на объятие я от нее не видела.

– Думаешь, ты знаешь мир? – спросила она, качая головой. – Мир сожрет тебя с костями, Ослица.



На следующий день я прошмыгнула в библиотеку господского дома и нашла Петрополис на карте, это оказался город к югу от Рио-де-Жанейро. Мы должны были отправиться туда на пароходе – на одном из громадных пассажирских лайнеров, которые каждый день отплывали из порта Ресифи. Все это казалось мне ужасно странным и будоражило воображение – я с таким же успехом могла бы сесть в ракету и улететь на Юпитер. Граса тоже была взвинчена, но не из-за путешествия.

За день до отъезда мне удалось подкупить горничную и получить ключ от комнаты Грасы.

Граса сидела на кровати; постельное белье было расшвыряно и спутано так, словно Граса всю ночь билась с ним не на жизнь, а на смерть. Лицо у нее было бледным. Увидев меня, она слезла с кровати и поцеловала меня в щеку.

– Целыми днями сидишь взаперти? – спросила я. Щека там, где ее поцеловала Граса, запульсировала.

Граса кивнула.

– Мне так скучно, что я даже за книгу взялась. Не знаю, что ты в них находишь. – Она погладила меня по щеке. – Хочешь, я отдам тебе все свои книжки?

Я покачала головой:

– Решат, что я их украла.

– То есть Papai решит. – Граса сжала губы. – Ну мы ему покажем.

– Что мы ему покажем?

– Сбежим, как только окажемся в Рио, – прошептала она, как будто мы были в комнате не одни. – Я обязательно попаду на радио.



Наше путешествие в сионскую школу осталось в моей памяти чем-то вроде альбома, где многие треки забылись, а иные продолжают настойчиво звучать. Помню громаду пассажирского лайнера в порту Ресифи и как меня поражало, что такая махина не тонет. Помню, как крепко я сжимала свою записную книжечку со словами – единственное имущество, которое я взяла с собой из Риашу-Доси, не считая форменного платья помощницы, – пока шла за Грасой и сеньором Пиментелом по сходням. Помню, как у меня саднило горло, когда во время приступов морской болезни меня рвало в ведро. Помню, как вцепилась в руку Грасы, когда перед нами встал Рио-де-Жанейро. Мы увидели, как поднимаются из воды горы, увидели город, уложенный в изгибы пейзажа, словно покоящийся на холмах-грудях. (Вот почему Рио посвящают столько любовных песен.) Я вспоминаю странные деревья по дороге в Петрополис – треугольные, с миллионом зеленых палочек вместо листьев. Потом я узнала, что это сосны, что в не слишком жарких местах они обычны, но в тот день вид этих деревьев поразил меня. Если в Петрополисе такие странные деревья, то и все остальное окажется странным. Но самое удивительное – это воспоминание остается ярким даже в тумане возраста – произошло еще до того, как мы оказались в Рио. Наш корабль остановился в Салвадоре, в Баие. Граса пробралась в мою каюту третьего класса и вытащила меня из койки, чуть не опрокинув ведро, в которое меня рвало.

– Ты должна это видеть, – объявила она и выволокла меня на палубу, а потом и с корабля.

В салвадорском порту пассажиры первого класса проходили мимо людных, дурно пахнущих мест по специальным мосткам. Мостки оканчивались чистенькой площадкой со скамейками, пальмами в кадках, билетной кассой и шеренгой носильщиков, готовых подхватить багаж пассажиров. А за носильщиками сидели байянас.

Их волосы скрывали белые тюрбаны. Сборчатые белые блузы спадали с плеч. Пышные белые нижние юбки топырились, пряча табуреты, на которых сидели байянас, отчего казалось, что женщин держат юбки. Их одежду густо покрывала паутина белых ажурных кружев, столь плотных, будто платья покрыты глазурью, как свадебный торт. Шеи и запястья обвивали десятки нитей, унизанных разноцветными бусинами, и золотые цепочки.

Большинство женщин были темнокожими, как Старый Эуклидиш. Они продавали еду – перед каждой женщиной стоял стол, заваленный продуктами, а с краю булькал на небольшом огне горшок с кипящим пальмовым маслом. Женщины жарили пышки для любопытных пассажиров с корабля, и браслеты их позванивали и переливались. Мы с Грасой замерли, открыв рты; нас толкали, но мы не в силах были пошевелиться.

– Надо же, – выдохнула я.

Граса потянулась взять меня за руку.

Мы слышали про байянас, но никогда их не видели. Для богатых светлокожих бразильцев байянас ассоциировались с прошлым, с окончанием рабства, с уличной жизнью, с вуду и тайнами, с самой самбой. В Риашу-Доси самым ценным сахаром был белый, цвета девушки из рекламы рисовой пудры «Камелия», улыбающихся мальчиков из рекламы порошковых витаминов или статуэток святых на подставках в церкви. Большинство бразильцев не соответствовали столь строгим критериям – даже промышленные магнаты, политики, плантаторы вроде сеньора Пиментела и барышни вроде Грасы. Считалось, что если ты носишь хорошую одежду или происходишь из хорошей семьи, тебе простят более темный оттенок кожи или курчавые волосы. Но если у тебя белая, как сахар, кожа и при этом северный акцент, а ты оказался на юге Бразилии, тебя сочтут сбродом. А вот когда ты темный, как Нена, Старый Эуклидиш или эти байянас, тебя не станут гнать из дорогих магазинов, театров или кабин первого класса, если ты, конечно, можешь себе их позволить. Но тебе просто не позволят настолько возвыситься.

Чтобы понять масштабы нашего с Грасой изумления при виде байянас, надо не забывать, что воображение наше было очень ограниченным. Цветной фотографии еще не существовало. Мы никогда не видели изображений, движущихся по экрану. Модные журналы вроде «Шимми!» считались в кругу Грасы вульгарными, а в моем – слишком дорогими. Мы чуть не молились на старые каталоги мод, забытые в комнате сеньоры Пиментел, но женщины на их пожелтевших страницах были нарисованными. А каких женщин мы видели в реальной жизни? В Риашу-Доси обитали служанки, кухарки и унылая Карга. Да, во время единственной своей поездки в Ресифи я видела женщин в театре Санта-Исабел, но их элегантность была ограничена правилами приличия. Даже в жарком Ресифи женщины носили перчатки, чулки и белье, которое стискивало талию и сдавливало грудь. Кружево нашивали только на свадебные платья или оставляли для узкой полоски воротничка. Украшения допускались умеренно: уши не прокалывали, браслеты считались неудобными, на ожерельях висели кресты, подвески были уместны только на балах и в театре. Для этих женщин быть элегантной означало оставаться в рамках приличий. Не таких женщин мы с Грасой рисовали себе, слушая радиопостановки. Не они были героинями, на которых мы хотели равняться. Но мы не знали, кого рисовать в воображении. У нас не было живого примера той женщины, какой мы надеялись стать. Мы знали одно: мы не хотим слиться с другими. Мы хотим выделиться.

В тот день портовые байянас поразили меня не одеждой, а уверенностью в себе. Кольца на каждом пальце! Браслеты до локтей! Эти женщины не прикрывали рты, когда смеялись! Их ненакрашенные лица блестели от пота! Их спины были прямы, а взгляды – еще прямей! Мне казалось, что мы с Грасой сбежали из страны престарелых аристократок и вдруг оказались в стране, где все сплошь королевы.

Однако вскоре мы попали в окружение совсем других женщин.



Едва ли не у каждой богатой бразильянки моего возраста имеется своя история о монахинях. Монахини были в то время самым обычным делом. Монастырские школы – престижными. Плату, взимаемую за обучение богатых девочек, церкви пускали на то, чтобы дать образование менее удачливым девочкам, вроде меня. Самые бедные ученицы и сами становились монахинями, богатых же готовили к замужеству. Наша история ничем не отличалась от историй тысяч других девочек, оставленных родителями у ворот монастырской школы. Мы с Грасой ничем не отличались от других, и это открытие оказалось для нее болезненным.

Раньше Граса была хозяйской дочкой, единственной наследницей; лучшие платья, лучшие игрушки. В «Сионе» никто не считал, что дышащая на ладан сахарная плантация на северо-востоке Бразилии говорит о благородном происхождении. Здесь учились наследницы состояний, по сравнению с которыми состояние Пиментелов было мизерным. Соседки Грасы по дортуару спали на тонких простынях и носили кружевное белье, у них имелись серебряные расчески и золотые четки. Их пуховые одеяла, привезенные из Германии, заставляли меня стыдиться тонких царапучих шерстяных покрывал, которые Тита сунула в чемодан Грасы. Однако больше всего Грасу угнетали бесконечные речи монахинь про скромность и простоту. В Грасе ни скромности, ни простоты не было.

Как помощница Грасы, я отвечала за стирку и глажку ее платьев, простыней, белья, нижних юбок, чулок и школьных фартуков. Я не возражала. Каждый раз, оттирая желтые круги под рукавами ее школьных блузок или вдыхая сладкий запах пота, пропитавшего ее ночные сорочки, я чувствовала жаркий трепет от осознания, что руки и ноги Грасы касались этой одежды. Однажды спесивая помощница другой ученицы вздумала посмеяться над форменным платьем Грасы: «Ну и грубый же хлопок! Да, вы обе, видать, голь перекатная!» – и я от души отмутузила ее, отхлестала по рукам и ногам своим фартуком, а под глазом оставила синяк на память. Сестра Эдвижиш, коренастая монахиня, надзиравшая за помощницами, отделала меня тростью и оставила без ужина на два вечера. Зато потом никто не смел разевать на меня пасть.

Если не считать отдельных спален, условия, в которых жили ученицы, мало чем отличались от условий жизни помощниц. Дортуары делились по возрасту, чтобы старшие девочки не развращали младших. В Петрополисе было холодно, в школе гуляли сквозняки. Все наше имущество помещалось в небольших сундуках, стоявших в изножье кроватей, и раз в неделю кто-нибудь из монахинь проверял их содержимое. Если сестра находила небрежно сложенный фартук или непарное белье, она переворачивала сундук вверх дном, и все его содержимое – одежда, рисунки, контрабанда вроде резинок для волос или губной помады – кучей валилось на пол. Владелице сундука приказывали устранить беспорядок, а потом ее оставляли без обеда или ужина. В первую же сионскую неделю сестра Эдвижиш обыскала мой сундучок и нашла блокнот, запрятанный в белье. Сестра быстро пролистала страницы, пробежала глазами список португальских слов и остановилась на английских словах. Ее белесые брови сошлись над переносицей.

– Что это, Мариа даш Дориш? – спросила она.

– Английские слова, сестра. – Я боялась, что она отнимет блокнот, но в то же время мне льстило, что я знаю что-то, чего не знает монахиня. – Моя хозяйка говорила по-английски. И меня учила.

Голубые глаза монахини изучали меня, и я не могла разобрать, что в ее взгляде – подозрительность или некоторое уважение.

– Любишь учить языки? – спросила Эдвижиш.

– Да, сестра.

– Мы преподаем ученицам латынь. В каждом семестре уроки разрешено посещать и кому-нибудь из помощниц, если у девушек хорошие способности и в будущем они смогут принять обет.

Я кивнула. Если я и выглядела воодушевленной, то не только из опасения, что сестра конфискует мой блокнот, но и потому, что немногие латинские слова, которые я успела услышать в первую неделю, казались мне странно прекрасными. Сестра бросила книжку в мой сундук и повернулась к следующему.

Каждое утро сестра Эдвижиш свистела в свисток, шагая по узким рядам между кроватями.

– Salvator mundi, – говорила она, а нам полагалось отвечать:

– Salva nos.

Те, кто отвечал недостаточно быстро, оставались без завтрака. Так нас наказывали в «Сионе» – лишали еды за небольшие проступки и били тростью за прегрешения посерьезнее.

Мне нравились строгие порядки, форменные платья, наши утренние молитвы и обыкновение склонять голову при появлении матери-настоятельницы. Мне нравилась предсказуемость здешней жизни. Один день не отличался от другого. Мессы были скучными, но псалмы на латыни! От нашего пения, казалось, подрагивали стены часовни, и я чувствовала себя птицей, поющей в стае.

Чего я не могла простить «Сиону», так это того, что я редко видела Грасу. Я подносила к носу ее юбки, белье и блузы, надеясь уловить ее запах. По засохшей корочке соплей на рукавах ее ночной сорочки я понимала, что Граса плакала. Многие сионские помощницы плакали в подушки. Наши кровати стояли близко, и девочки иногда дотягивались одна до другой и держались за руки. В иные ночи я слышала скрип пружин и влажное чмоканье. В такие минуты я болезненно тосковала по Грасе и гадала, тоскует ли она по мне. Я представляла себе, как она спит в дортуаре для учениц, а потом представляла себе, как она не спит, как идет через всю спальню к кровати другой девочки. Всякий раз внутри у меня завязывался тугой узел и я не могла сдержать слез.

Мы переодевались под одеялом и мылись в ночных рубашках, засовывая руку под мокрую ткань, чтобы намылиться. Краны плевались холодной водой. Лишь потом, когда мы вытирались, я обращала внимание, что сквозь прилипшие к телам ночные сорочки можно различить темные заплатки волос и точки сосков. Многие девочки в моем дортуаре любили поговорить о том, как они умеют «таять», как могут помочь «растаять» другим. Довольно скоро я поняла, что это за таяние, и попробовала как-то ночью сотворить такое с собой, под одеялом, в темной интимности. Какое чудо – наши тела! Как я гордилась, что умею доставлять себе подобные ощущения. И какую странную неловкость чувствовала по утрам, уверенная, что девочки на соседних с моей кроватях знали, что я творю под одеялом. Своим открытием мне хотелось поделиться только с Грасой. Знает ли она, что значит растаять? А может, она тоже делает это?

Всю свою жизнь Граса заставляла людей не замечать, какого она маленького роста и какой у нее вздернутый нос, не обращать внимания на отсутствие музыкального и танцевального образования, на ее акцент, вспышки гнева и дурные привычки. В «Сионе» она каким-то образом сумела заставить этих снобок закрыть глаза на ее происхождение, заставила их искать ее дружбы. Однажды я шла через вестибюль школы и увидела Грасу во внутреннем дворике – вокруг нее собралась группка девочек. Граса говорила, а они слушали. Она смеялась – и они смеялись. Ближе всего к ней сидела – и громче всех смеялась – блондинка с толстыми ногами. Мне захотелось ворваться во дворик и оттаскать девчонку за желтые лохмы.

По воскресеньям помощницы и ученицы ходили на общие мессы. Мы сидели в разных местах церковного зала, но входили и выходили вместе, ровными рядами. В одно сентябрьское воскресенье, когда мы уже выходили из церкви, белокурая подружка Грасы поравнялась со мной. Я хотела ускорить шаги, но она схватила меня за руку. Если бы сестры поймали нас, нас обеих отколотили бы тростью. Крепко держа меня пальцами влажными и жесткими, как очищенные морковки, девочка сунула мне в ладонь клочок бумаги. Через полчаса, уединившись в кабинке туалета, где никто не мог меня видеть, я развернула записку и узнала округлый, в завитушках почерк Грасы. Молитва в пять, гласила записка – по-английски.

Я чуть не потеряла сознание прямо там, в деревянной кабинке туалета. Граса не только ищет встречи со мной – она делает это на языке, который большинство сионских девочек, да и монахинь, не сможет расшифровать. С того дня ходульный английский стал нашим кодом. И до самого нашего приезда в Лос-Анджелес мы думали, что никто не сумеет его разгадать.



Единственной общей зоной в «Сионе» была часовня – предполагалось, что ученицы и помощницы ежедневно уединяются здесь на полчаса, чтобы помолиться. В пять часов пополудни мы с Грасой встретились там. Ее карие глаза опухли, а щеки запали. Ее явно за что-то наказали, лишив еды, но за что?

– Мы уезжаем, – объявила она.

– Кто – «мы»? – спросила я, во рту у меня вдруг пересохло. Граса хочет сбежать с той белокурой девочкой и решила сказать об этом мне, чтобы я не удивлялась, когда они исчезнут.

– Мы с тобой. – Граса сплела свои пальцы с моими. От стирки ее вещей руки у меня стали как апельсиновая корка. – Ты не прислуга, Дор! А я не монахиня. Я артистка. Я умру, если тут останусь!

Я кивнула. Неужели я и вправду думала, что мы с Грасой сумеем пробраться мимо всех бдительных монахинь, перелезть через кирпичную ограду, сориентироваться в сосновом лесу и каким-нибудь чудом добраться до Рио невредимыми? Как сказала бы Нена, битой собаке поводок не нужен. «Сион» как будто связал меня по рукам и ногам, но я не видела ничего страшного в том, чтобы каждый день встречаться с Грасой в часовне и обсуждать план побега. Даже если бы сестры застали нас не за молитвой, а за шушуканьем, даже если бы меня лишили еды на весь следующий год, мне было наплевать. Главное – Граса из всех выбрала меня.

С того дня мы ежедневно вместе преклоняли колени в часовне и говорили в сложенные лодочкой ладони, делая вид, будто молимся. Чем дальше, тем больше наш предполагаемый побег обретал реальные черты и тем отчетливее я понимала, в какую беду мы попадем, если нас поймают. Хотя по-настоящему в беде оказалась бы только я. Барышню из хорошей семьи лишат еды или отхлещут палкой по рукам, а вот строптивую помощницу выкинут на улицу, не слушая протестов сеньора Пиментела. А Граса меж тем рассуждала, как добраться до Рио и найти радиостанцию «Майринк», а также какие песни мы будем петь, когда доберемся. Владелец радиостанции услышит наши голоса и немедленно пригласит нас исполнять рекламные песенки, утверждала Граса. Стоит нам попасть туда, и дело в шляпе. И скоро наши голоса будут звучать в эфире каждый день.

Именно я возвращала нас из страны грез в «Сион», я говорила о кухонной двери и о продуктах, которые привозят каждый день. Сможем ли мы спрятаться в сундуке? Хватит ли присылаемых сеньором Пиментелом карманных денег, чтобы подкупить молочника, который мог бы увезти нас в своей запряженной ослом тележке? Сумеем ли мы украсть у садовника лестницу и перелезть через ограду? Получится ли оставлять хлеб от обеда и прятать его в пальто, чтобы взять в дорогу? Я снова и снова повторяла это, а Граса зевала в сложенные руки.

– Что будем петь – танго или фаду? – спрашивала она. – Фаду, наверное, скучновато. Надо что-нибудь поживее.

– Ты меня слушаешь?

– Да, но я хочу обсудить кое-что поважнее.

– А то, как мы выберемся отсюда – это не важно?

– Ты как одна из этих девиц, которые только и думают, больно ли рожать. А я думаю о том, что будет после. Я думаю, как позаботиться о малыше, Малышка.

– Очень смешно.

– А я не смеюсь. Мы можем сколько угодно переливать из пустого в порожнее насчет замков, взяток и заборов, но нам нужно быть готовыми, вот что по-настоящему важно. В один прекрасный день кто-нибудь из сестер приляжет вздремнуть в неурочное время, или дверь останется открытой, или садовник забудет запереть ворота, и тут нам придется действовать быстро. Если шанс постучится к нам в дверь, он не будет долго ждать ответа.

– А если не постучится? Если нам придется создавать его самим?

Граса покосилась на монахиню у задней стены церкви, потом слегка нагнулась ко мне и поцеловала костяшки моих пальцев.

– Нам здесь не место. Нас ждут большие дела. – Граса коротко глянула на Иисуса, висящего на кресте перед нами: – Даже он это знает.



Прошло несколько недель, и вот однажды Граса почти бегом влетела в часовню. Опускаясь на колени, она уперлась локтем мне в локоть и столкнула мою руку со спинки скамьи.

– Ты слышала, Дор? – шепнула она.

– Что слышала?

Граса трижды тихонько пристукнула ногой по плиткам пола.

– Шанс стучится в дверь. Святые сестры везут нас на экскурсию.

Сестры собирались везти нас в Рио, показать знаменитую статую Христа Искупителя. Еще когда мы с Грасой слушали песни рабочих в Риашу-Доси, власть в стране взял новый президент. Мы были слишком юны, чтобы думать об этом, но взрослые выглядели обеспокоенными. Президента звали Жетулиу Варгас, он проиграл выборы, но сумел собрать вокруг себя друзей-военных, заручился поддержкой среди бразильцев и сместил законно избранного президента. Это была революция, хотя Риашу-Доси, которая находилась слишком далеко от столиц, никак не всколыхнулась. Революция продолжалась всего четыре дня; когда новости добралась до нас, бои в столичных городах уже прекратились, а Жетулиу прочно сидел в президентском кресле.

Все, даже сионские сестры, называли самозваного президента его первым именем, словно он был потерянным в детстве братом или кузеном. Утвердившись в президентском дворце, Жетулиу, чтобы успокоить людей, развернул работы по гражданскому строительству. Одним из его проектов (начатых задолго до того, как Жетулиу пришел к власти, но которые он мудро выдавал за свои) была статуя Христа в тридцать восемь метров высотой, установленная на горе Корковаду возле Рио, в сердце леса Тижука.

Поездку на Корковаду монахини считали очень важной. На такие экскурсии брали только девочек постарше, но и помощницам разрешалось присоединиться к группе. Полюбоваться на Христа Искупителя предстояло семидесяти пяти девочкам, а сопровождать их будут лишь пять монахинь.

– Это наш шанс, – объявила Граса, чуть не подвизгивая. – Мы попадем в Рио. Нас туда отвезут.

– Нас отвезут в лес, на вершину горы. До Рио оттуда далеко, – напомнила я.

– Но ближе, чем отсюда.

– И как мы оттуда спустимся? Пешком? Это же не один день идти. И что мы есть будем?

– Ну хватит, – зашипела Граса. – Ты все усложняешь. Мы поедем с монахинями, а потом удерем от них. И все.

Я рассмеялась.

Граса подняла взгляд на Христа и так сжала руки, что костяшки побелели.

– Думаешь, ты очень умная? – сказала она. – Ну-ну. Тебе не хватило ума выбраться даже из Риашу-Доси. Чтобы вытащить нас оттуда, мне пришлось чуть не утопить нас обеих. Так что кончай смотреть на меня как на безмозглую и цепляться к мелочам. Твое дело – выполнять приказы, и я нас отсюда вытащу.

– Мое дело – выполнять приказы? – уточнила я.

– Вот именно.

– Я здесь благодаря Нене, а не тебе, – сказала я. – Я сейчас в этой церкви только потому, что Нена пообещала уйти от сеньора Пиментела, если меня не отправят в школу вместе с тобой. Твоему Papai наплевать, что ты уехала за две тысячи километров. Он и не заметил, что тебя больше нет в доме. Но повариху он терять не захотел.

Граса, оцепенев, смотрела на меня. Потом встала, демонстративно перекрестилась и вышла из церкви.

На следующий день она не появилась на пятичасовой молитве, и на следующий тоже, и на следующий. Я в одиночестве преклоняла колени, голова у меня кружилась от бессонных ночей, проходивших в мыслях о Грасе: правда ли она затеяла бежать, а если да, то возьмет ли меня с собой? В день поездки к Искупителю я едва могла донести ложку жидкой овсянки до рта, так сильно у меня тряслись руки. Перед отъездом из «Сиона» я прихватила из сундука свою записную книжку и сунула в карман юбки – единственная вещь, которую я ни за что бы не бросила.



По горе Корковаду пролегала электрическая железная дорога, поезда доставляли посетителей вверх и вниз по крутому склону. Мы ехали в разных вагонах: ученицы и сестры в первых, помощницы – в конце. Поезд, кренясь, тащился по спирали через густые заросли леса Тижука. Здесь каждый год терялись туристы. Многие умирали.

Поднявшись наверх, мы увидели далеко внизу Рио. Полукруг залива Гуанабара, белые точки пассажирских кораблей, вползающих в порт, округлость купола Сената, посверкивание бронзы на дворца Катете. Вспотевшие ладони скользили по поручням. Я ехала в последнем вагоне и, когда поезд делал особо крутой вираж, видела кондуктора. Рядом с ним, безмятежно глядя на горы, сидела Граса.

У постамента статуи сестры заставили нас преклонить колени. Искупитель, из белого мыльного камня, был такой невероятной высоты, что у меня кружилась голова, когда я смотрела ему в лицо. В его такое спокойное лицо. После молитвы нам дали полчаса – побродить вокруг статуи.

Я видела, что возле Грасы вертится Роза, та блондинка. Они о чем-то разговаривали. Граса кивала с серьезным выражением на лице. Внутри у меня все окаменело. Они сейчас сбегут без меня. Ни минуты не колеблясь, я заозиралась в поисках кого-нибудь из сестер.

Я готова была донести. Пусть лучше Граса сидит в «Сионе» со мной, чем разгуливает по Рио без меня. Не успела я найти кого-нибудь из монахинь, как откуда-то сбоку вывернула Граса.

– Готова? – спросила она по-английски.

Еще в «Сионе» Граса сторговалась со своей блондинистой подружкой: за три шелковые сорочки та спрячет в своей школьной сумке пузырек касторки и перед посадкой в поезд выпьет половину. И тут блондинка, подвывая, согнулась пополам. Ее вырвало прямо у подножия статуи. Все пять сестер, отчаянно вереща в свистки, бросились к ней.

– Давай! – Граса схватила меня за руку.

И мы вместе побежали к пустому поезду.

К электрическим проводам было подсоединено хитроумное устройство, которое уравновешивало поднимающиеся и опускающиеся вагоны. И пока одни вагоны поднимались на гору, другие ползли вниз, с пассажирами или пустые. Кондуктор нас не заметил; мы прошмыгнули в последний вагон и скорчились за деревянными скамейками.

Небольшой запас карманных денег из тех, что присылал отец, Граса сунула в лифчик. А под форменной рубашкой с эмблемой Сионской школы у нее оказалась еще одна блуза. На полпути с горы Граса расстегнула школьную блузку и выбросила в лес. Мне она велела надеть форменную рубашку наизнанку, чтобы труднее было опознать воспитанницу «Сиона».

Я неуклюже возилась с пуговицами – пальцы тряслись, дыхание перехватывало, ноги уже горели от сидения на корточках.

– Дай-ка, – вздохнула Граса и начала расстегивать мою рубашку.

Поезд застонал. Нас мотнуло назад, потом вперед. Быстрые пальцы Грасы уверенно делали свое дело. Она сосредоточенно прикусила нижнюю губу. Когда она закончила, блуза на мне распахнулась. Граса мягко потянула ее с моих плеч. И улыбнулась.

В ту минуту существовали только Граса и я. Мы были первыми и последними во всей вселенной. Конечно, Граса станет звездой. Конечно, она отыщет свой путь в Рио. Конечно, она сделает невозможное возможным. И почему меня не захватила эта безудержная вера в себя?

Я вывернула блузку наизнанку, надела. Поезд громыхал, съезжая по крутому склону. Мы с Грасой сидели, крепко обнявшись. По обе стороны от нас расстилались джунгли. Впереди раскинулся Рио-де-Жанейро, столица всей Бразилии. Нам было пятнадцать лет – беглянки, которые никогда не жили в большом городе. Мы никогда не оставались без защиты взрослых. Боялась ли я? Сомневалась ли? Не помню. Помню только тепло Грасы рядом, помню, что думала о Риашу-Доси, о тростнике, о коршунах, описывающих круги над горящими полями, выжидающих, когда мыши, змеи или еще кто живой выскочит из зарослей, спасаясь от огня. Птицы камнем бросались вниз и уносились с добычей. Они не убивали свою жертву сразу, сначала взмывали в вышину. Последние мгновения жизни бедных зверьков проходили в воздухе, и такая знакомая земля вдруг открывалась перед ними с высоты. Как это, наверное, было страшно! Как чудесно! Тогда, в поезде, я чувствовала себя таким зверьком: меня схватило нечто большее, более мудрое и сильное, чем я сама, и понесло навстречу судьбе, – да, эта судьба пугала, но теперь, когда я увидела мир с высоты, неужели я смогла бы вернуться вниз и снова зажить в грязи?

Воздух, которым ты дышишь

 

Здесь я, любовь моя.

Рядом с тобой всегда.

Ужин тебе добуду,

Постель тебе постелю.

Вот и подушку тебе

Под голову положу.

 

 

Но я тебе безразлична.

Ты меня и не видишь.

Мало кто замечает

Воздух, которым дышит.

 

 

Зачем тебе мои чувства?

Все двери тебе открыты,

На ножке чулок шелковистый,

В ванну душистая пена налита.

 

 

Но если уйду я, ты

Шагов моих не услышишь.

Мало кто замечает

Воздух, которым дышит.

 

 

Мы часто не замечаем

Того, что даром дается.

А я не смогу отпустить тебя,

Мне без тебя не живется.

 

 

И я даю тебе клятву,

Слово мое ты услышишь:

Ты меня не заметишь.

Я – воздух, которым ты дышишь.

 

* * *

Ее наряды занимают в моем доме целую комнату. Меня все еще удивляет тяжесть этих платьев, я теперь слаба, и мне больше не по силам извлекать их из чехлов. Все эти блестки и бусины весят – какие шесть, а какие и двенадцать килограммов. Поразительно, как Граса умудрялась танцевать в них, а уж каково ей было часами стоять во всем этом на съемочной площадке. Сзади ее подпирала гладильная доска, чтобы не было соблазна присесть и не дай бог испортить костюм.

Но удивительны не сами костюмы, а то, что они не поглотили Грасу. Любая другая женщина потерялась бы среди всех этих блесток и камней, но на Софии Салвадор они выглядели естественными, даже необходимыми – сияющий панцирь, который защищает все то ранимое, что находится под ним.

Быть женщиной означает всегда играть спектакль. Лишь очень старым и очень молодым позволено уклоняться от него, все остальные должны исполнять свою роль энергично, однако без видимых усилий. Наши тела должны соответствовать требованиям времени: мы вынуждены искривлять их, затягивать, подкрашивать или не подкрашивать лица, закрывать, открывать, брызгать духами, красить волосы, одно ужимать, другое выпячивать, срезать ножницами, отшелушивать кожу, увлажнять кожу, кормить или не кормить себя и так далее и так далее – до тех пор, пока одежда не станет выглядеть частью нас. Всегда и везде на тебя смотрят, тебя оценивают – идешь ли ты по улице, едешь ли в автобусе, сидишь ли за рулем машины, ешь ли что-нибудь в кафе. Улыбайся, но не слишком широко. Будь любезной, но не переусердствуй. Уступай и льсти, но не навязывайся и никогда ничего не делай для своего собственного удовольствия. Удовольствия – только тайком.

Любое отклонение от роли чревато катастрофой: откажись играть – и ты уже пытаешься быть мужчиной; ты сука; ты стерва; ты жалкая; ты лесбиянка или, как это называлось в мое время, «кобелиха». Исполняй свою роль слишком увлеченно – и вот ты уже шлюха, как моя мать. Обе крайности ведут к побоям, испорченной репутации, а то тебя и вовсе убьют и бросят в сточную канаву. Если вы считаете, что я преувеличиваю или застряла в прошлом, а времена изменились, то слушайте меня внимательно: если ты никто в этом мире, надо создать свой собственный, надо адаптироваться к окружающей среде и научиться отражать бесчисленные угрозы. И то, насколько женщина приятна, – ее улыбка, грация, жизнерадостность, ее любезность, надушенное тело и тщательно подкрашенное лицо – не глупое следствие моды или вкусов, это тактика выживания. Роли меняют нас, даже уродуют, но благодаря им мы живы.

Когда я вспоминаю свои первые месяцы в Рио, в районе Лапа, то поражаюсь, как мы с Грасой не угодили, бездыханные, в лагуну Родригу-ди-Фрейташ. Вы можете сказать, что нам просто повезло, но я предпочитаю думать, что нас уберегло то, что таких, как мы, были тьмы и тьмы. Когда цикады каждые семнадцать лет покидают безопасные укрытия в земле и выползают на свет, у них нет ни жал, ни шипов, ни яда, чтобы защититься от хищников. Их единственное спасение – многочисленность. Так обстояли дела и в Лапе в 1935 году: девушки были везде. Продавщицы, проститутки, уборщицы, девочки на посылках, разносчицы папирос и леденцов, танцовщицы в ревю, девушки-бабочки и девушки вроде нас с Грасой, которые отказывались быть кем-то, кроме самих себя. Последнее было, конечно, самым опасным.

Исчезнуть оказалось легко. В те дни телефонная связь была роскошью. Даже автомобили встречались нечасто. Чтобы уведомить полицию об исчезновении человека, кто-нибудь должен был сбегать в участок и все рассказать. Вероятно, сионские сестры далеко не сразу обнаружили наше с Грасой бегство, а потом еще тряслись вниз по Корковаду на поезде, чтобы уведомить власти. Сеньору Пиментелу об исчезновении Грасы сообщили, думается, на следующий день телеграммой.

До Риашу-Доси было две тысячи триста километров на север – считай, другая страна. А что знал владелец отдаленной сахарной плантации о прихотливом устройстве столицы, о десятках жилых районов, о ленивой полиции, старательной лишь на взятки? К тому же президента Жетулиу любили далеко не все бразильцы: в Сан-Паулу разворачивался кровавый мятеж, коммунисты пытались поднять восстание в четырех главных городах страны. У полицейских, верных Жетулиу, не было ни людских ресурсов, ни желания искать дочку мелкого плантатора. А если не искали Грасу, то меня – и подавно. Я-то не была ничьей дочкой. Ничьей наследницей. Как исчезнуть, если тебя и так нет?

Потом нас все-таки нашли, но к тому времени мы с Грасой уже изменились. Точнее, нас изменила Лапа. Милая, декадентская, прогнившая Лапа! Район музыкантов и гангстеров, туристов, карманников и девушек, здесь были целые толпы девушек, большинство – как мы с Грасой, которых до боли внутри переполняли надежды и наивные иллюзии. Девушек вроде нас Лапа или убивала, или спасала, другого было не дано.

Туристические проспекты рекламировали Рио-де-Жанейро как «столицу роскоши». Лапа в этих рекламах не упоминалась, но множество приезжих – особенно мужчин – быстро протаптывали сюда дорожку. В лабиринтах кабаре и дешевых дансингов можно было увидеть сенаторов, желавших послушать иностранные джаз-бэнды; красивых молодых самцов, мимолетно распахивавших пиджаки, чтобы показать склянки с кокаином – «Сахарная пудра!» – прохожим; юных мятежниц из лучших семей Рио – вцепившись в руку спутника, девушки громко смеялись, стараясь скрыть страх под маской легкомыслия. В Лапе можно было снять комнатушку на час в клоповнике, соседнюю дверь с которым, сияющую точно зеркало, открывал швейцар в белых перчатках; там рестораны, где подавали говядину «веллингтон», соседствовали с забегаловками с липкими столами и пятнами крови на полу; там рядом с жалкими пансионами-муравейниками располагались отели с электрическим освещением, лифтами и решетками – в таких апартаментах, как в роскошной тюрьме, обитал сонм содержанок. Женщины сидели в номерах и ждали, пока их богатые патроны – и мужчины, и женщины – не навестят их, с деликатесами и дарами из универмагов.

В Лапе гремела самба, под ритм которой подстраивалось сердце, гудели гулкие барабаны кандомбле. Если хочешь продолжать дышать, даже не пытайся сопротивляться им, ибо ритмы эти были религией. По ночам рядом с разодетой элитой Рио по переулкам Лапы шатались пугливые иностранцы, желавшие хоть на время сбежать из своей привилегированной жизни, делать что захочется и как захочется, и всегда расплачиваясь за это. В Лапе не было ничего бесплатного, за исключением музыки, но в конце концов и музыка стала другой.

Мы с Грасой тоже изменились. В Лапе мы, можно сказать, лишились невинности. Под невинностью я разумею не какое-нибудь глупое представление о чистоте – расставание с подобной невинностью, в зависимости от того, что вы вкладываете в это понятие, стремительно, как пощечина. Гораздо болезненнее расставание с иной невинностью – с верой, что питавшие тебя в детстве мечты достижимы, с верой в то, что труд способен компенсировать недостаток таланта, с верой, что жизнь распределяет награды и испытания по справедливости. В конце концов, что есть справедливость, как не иллюзия?

Иллюзией, мой друг, поет Винисиус в одной из наших песен, нам стоит дорожить. Изгнанье и любовь она поможет пережить.

Назад: Сладкий ручей
Дальше: Воздух, которым ты дышишь