Служба кончилась засветло. Солнце уже зашло, но сумерки тянутся долго. Белая снежная скатерть, покрывавшая речку, на высоком берегу которой красовалась старая сельская церковь с деревянной крышей, с колоколами на двух толстых столбах, и деревенскую улицу, и крыши мужицких хат, и всю окрестность, — в продолжение целого дня обновлялась новым пушистым снегом в виде легких перышек, падавших с неба. Народ тихо выходил из церковной ограды и расползался по разным углам села. Овчинные кожухи и шапки, красные пояса, высокие юфтовые сапоги, смазанные свежим дегтем и оставлявшие на снегу гигантские следы огромных подошв с подковами, женские кофты из малиновой фланели на вате, пестрые юбки вертлявых дивчин, согревавшихся собственной горячею кровью и потому не боявшихся холода, яркие праздничные платки, окутывавшие головы, — все это смешивалось и спутывалось и двигалось неправильными линиями во все стороны от церкви, представляло красивую живую картину.
Дьяк Самсон и старый батюшка отец Пафнутий вышли из церкви последними. Старый церковный сторож Василий стоял на паперти с большим ключом в руках, чтобы запереть церковь.
— Так я уже пойду, отец Пафнутий, — сказал Самсон и, почтительно поклонившись, хотел было идти в церковный дом, где находилась его квартира.
Батюшка кивнул ему головой; но едва он спустился на две ступеньки с паперти, как отец Пафнутий остановил его.
— А погляди, Самсон, я совсем позабыл… Ведь тебе, как человеку одинокому, негде и кутьи со взваром покушать. Не так ли?
— Где же мне? Само собою… — ответил дьяк Самсон. — Конечно, как я человек одинокий…
— Ну, то-то! Так ты приходи к нам, и матушка просила… Приходи, Самсон! У нас наготовлено, и для тебя хватит.
— Покорнейше вас благодарю, отец Пафнутий! — сказал Самсон и низко поклонился.
— Да, да, приходи… Как хорошенько стемнеет, так ты сейчас и являйся, мы тогда и сядем за трапезу… Я и матушке скажу, что ты обещал.
— Покорнейше вас благодарю! — еще раз сказал Самсон, и, считая это делом поконченным, быстро сбежал с паперти и отправился к себе, а батюшка тихо поплелся к воротам, осторожно ступая и помогая своим старым ногам толстой кипарисною палкой с многогранным серебряным набалдашником.
Сторож стукнул засовом, звякнул ключом, с силой повернув его в замке. Батюшка пошел своей дорогой, а дьяк Самсон вошел с темные сени и, нащупав дверь в свою квартиру, отворил ее. Он часто при этом потирал руки от холода. На нем был всего-навсего легонький шерстяной кафтанчик с узенькими рукавами да меховая шапка на голове. Так как он жил близко, то и не обременял свои плечи тяжелой одеждой, да и возраст его был такой, что стыдно было кутаться в тулуп, когда на дворе, несмотря на крепко державшиеся снег и лед, сковывавший всю речку, весь день ярко светило солнце, играя своими лучами в блестящих снежинках. Дьяку Самсону было всего двадцать три года; щеки у него были румяные, стан прямой, на голове куча кудрявых волос, темные глаза его горели молодым огнем, а над ними выступали густые черные брови.
Дьяк Самсон попрыгал по большой, но довольно пустынной комнате, чтобы согреть и ноги, озябшие от долгого стояния на клиросе, да, кстати, чтобы измерить температуру воздуха в своем жилище, пустил изо рта густейшую струю пара, доказавшего, что в этой квартире топливо обходится слишком дешево.
«Э, ничего, — подумал он, — скоро пойду к батюшке, а у него в доме тепло натоплено, да к тому же еще подогреюсь матушкиной вишневкой да пирожками, а потом приду домой, завернусь с головой в кожух и засну, как богатырь… Славная вишневка у матушки, да и пироги она печет просто чудо! Однако, — прибавил он, — надо бы зажечь свечку, а то ничего не видно».
Он стал шарить у себя в карманах, разыскивая спички, но вдруг вздрогнул и выпрямился. По-видимому, из соседней комнаты, где была его спальня, то есть стояла кровать, а над нею на стенке был вбит большой гвоздь, чтобы вешать на него туалетные принадлежности, раздался звучный басовый голос:
— За ваше здоровье, дьяче!
Но неудомение Самсона длилось всего одну секунду. Он тотчас сообразил, что это не кто иной, как учитель сельской школы, Наум Отверзаев, его закадычный друг. Никто другой там не мог быть. Очевидно, он забрался к нему еще в то время, когда в церкви кончалась служба, и засел в спальне со своим обычным спутником — штофом.
— Ну, да, я так и знал, — промолвил Самсон, — это ты, Наум! Когда же ты успел?
— Да зажги ты, ради Бога, хоть свечку! — пробасил учитель. — А то ведь я рюмкой в рот не попаду.
Самсон зажег свечу, принес ее в спальню и поставил там на табуретке.
— Фу ты, пропасть! — сказал он, когда свеча осветила стоявшую на табуретке зеленую посудину и стаканчик. — Да разве ты не православный христианин, что ли?
— А что такое?
— Да как же? Люди не успели еще из церкви выйти, а ты уже с полштофом сидишь, а время постное и завтра праздник какой, сам знаешь!
— Да ты чего расходился? Ты посмотри прежде: ведь полштоф-то запечатанный стоит, я к нему не прикасался, тебя ждал.
Понимаешь ты, Самсон?
— Ну, это другое дело… А я думал…
— То-то думал, а ты не думай, а рассуждай здраво. По-твоему, я безбожник, что ли?
— Нет, я не говорю.
— Или, может быть, пьяница, а?
— Нет, я не говорю, что ты пьяница. Выпить любишь, это действительно.
— А ты не любишь, а?
— Положим, и я не прочь, ежели во благовремении…
— То-то, во благовремении… Напрасно только нападаешь на человека. Эх, Самсон! Выходит, ты вовсе и не Самсон, а, можно сказать, филистимлянин. Давай-ка пробочник, откроем.
— Открывай, коли хочешь, я пить не стану.
— Как не станешь? По какой такой причине не станешь?
— Не стану. Меня отец Пафнутий позвал к себе кутью есть, должен же я явиться к нему как следует.
— Кто позвал? Отец Пафнутий? И ты пойдешь?
— А как же не пойти? Разве можно не пойти, коли настоятель зовет? И матушка, говорит, просила, как же тут не пойти?
— Так… Значит, ты пойдешь… так… так… Ну и животное же ты, Самсон. Истинно, ты филистимлянин… Как же это ты хочешь в такой, можно сказать, торжественный день оставить друга одиноким? Давай же пробочник, говорю тебе… Ну, не хочешь пить — не надо… А хочешь, я подержу пари, что ты не пойдешь к отцу Пафнутию?
— Э, что там болтать… Как я могу не пойти, ежели я дьячок… А он настоятель.
— И вовсе ты не дьячок, теперь дьячков не полагается, даже такого названия нет, — ты псаломщик.
— Это все единственно; все равно обязан пойти.
— По должности.
— Именно по должности.
— По должности обязан пироги кушать… Так слушай, что я тебе расскажу… Ну, а пока по одной, я думаю, можно выпить.
— Запах будет, неловко.
— Вот пустое… А ты возьми кусочек ладану, да подожги его, да обкурись — и весь запах пройдет, так и будет ладаном пахнуть. Ну-ка, хватим.
— Да оно, пожалуй, по одной что же… давай!
Самсон взял у него стаканчик, опрокинул себе в рот и проглотил содержимое:
— Про какое это ты пари говорил?
— Ага, вспомнил. Да вот ты подержи… Хочешь — на шапку мою меховую?
— Как же я могу на шапку, когда она у меня одна? Что же мне останется?
— Так, может, ты выиграешь?
— Э, да ну, что там, рассказывай там…
— Ага, любопытен! Да тут и рассказывать нечего… Вышел я из церкви и иду себе по ограде. Ан гляжу, навстречу мне дивчина. Присматриваюсь: Гапка Чеботаренкова. Здравствуйте, говорит, пан учитель! Здравствуй, говорю, Гапонька! Вы, говорит, повидаете Самсона Акимыча? А как же, говорю, не повидать? Я его, можно сказать, день и ночь вижу. Так скажите, говорит, им, что батька и матерь и я просим их не позабыть про сегодняшнюю нашу вечерю, да и сами приходите, пан учитель. Что, брат Самсон, в недоумении? А? Выпей-ка еще одну, и недоумение рассеется, как дым либо как воск от лица огня. Ведь ты обещал Гапке?
— Обещал, брат ты мой, обещал! Ну, и голова же у меня — совершенная мельница!
— Гм… Гапкина мельница? Та самая, которую ее батько дает за нею в приданое? Так, что ли?
— Так как же быть? Посоветуй! Не пойти к батюшке нельзя, неловко, матушка обидится. Отец Пафнутий дуться будет… Опять же и к Гапке… Как не пойти к Гапке, когда…
— Когда у нее такие глаза, что от них у тебя душа замирает. Так-то Самсон, плохое твое положение. Сочувствую… А ты вот что. Давай-ка хватим по третьей, и увидишь, как сию же минуту и соображение явится.
Выпили по третьей. Самсон как-то встрепенулся и сам уже налил себе четвертую.
После этого он скоро захмелел и начал наливать себе рюмку за рюмкой; уже даже Отверзаев — и тот останавливал его, но сделать это было очень трудно. Самсон начал вертеть руками перед самым носом своего друга и говорить:
— Нет, ты постой. Почему я должен идти к батюшке? Что он мне, начальство? Ну, так что ж? Что такое начальство? Начальство, конечно, от Бога поставлено; а почему я должен у начальства кутью кушать? А почему узвар и пироги, и прочее? Где это написано? В каком законе? По какому случаю я должен туда идти, ежели мне Гапкин дом больше нравится? Понимаешь ли это, Наум Отверзаев? Понимаешь ли ты, что такое есть Гапка? Ежели я на ней женюсь, так это значит… мельница… того… Понимаешь, мельница Чеботаренка… Понял? Вот то-то и оно…
Больше ничего не сказал дьяк Самсон по этому поводу, да он ничего и не мог сказать, потому что тут произошли такие странные вещи, каких ни он, ни его друг Наум Отверзаев не могли ожидать.
В комнате сделалось жарко, как будто разом натопили все три печки, которые обыкновенно стояли холодными. «И откуда только взялись дрова?» — думал Самсон.
— Ну, ты готов? — спросил Отверзаев.
— А вот погоди, только подпояшусь.
Самсон стоит в овчинном тулупе и подпоясывается красным поясом, тем самым, что был сегодня в церкви на старостином сыне Пахоме, самом красивом парне в деревне, за которым гоняются все девки.
Они загасили свечку и вышли.
— Ты куда? — спрашивает Отверзаев.
— Я к матушке; разве не знаешь? Я на ней женюсь… Завтра наша свадьба.
— Так, так, — говорит Отверзаев, — свадьба так свадьба. А кто же вас венчать будет?
— Как кто? Известно кто — батюшка. Я уж ему говорил, а он сказал: ладно, пять карбованцев, говорил, дашь, да два мешка жита. Что ж, это не дорого…
Месяц светит на небе полный, круглый, как сковорода, на которой пекут блины на Масленице. Звезды горят ярко-преярко, и все как-то странно подмигивают, как будто хотят сказать что-то смешное. Самсон оглянулся. Отверзаева не было с ним, а на его месте стоит Барбос, огромная мохнатая собака, которая сторожит и церковный дом, и ограду и бережет ночью сторожа Василия, когда он спит на паперти.
— Наум, Наум! — кричит дьяк Самсон, и собака бежит за ним и ласкается к нему…
И Самсон очень хорошо видит, что эта собака и есть Наум Отверзаев, и понимает, почему это произошло: это в наказание за то, что учитель, в то время когда народ еще не вышел из церкви, сидел уже в его комнате с полштофом.
— Видишь, Наум, — молвит Самсон, — говорил тебе, говорил!..
— Говорил, говорил! — повторяет вслед за ним Наум и вдруг становится на задние лапы, а передние кладет ему на плечи и своим горячим языком лижет ему лицо.
«То-то, — думает Самсон, — значит, чувствует».
А вот батюшкин двор. Одно только странно, что, несмотря на то, что стоит ночь, круглый месяц роняет свой бледный свет на землю, а звезды мигают по-прежнему, — двор отца Пафнутия ярко освещен, как днем. Посреди двора — длинный стол, на столе множество мисок и тарелок с кутьей, узваром, пирогами, жареной рыбой и множеством других яств, которым Самсон даже названия не знает, а за столом рядышком сидят Чеботаренко, жена его, Гапка и, наконец, на самом краю — батюшка, а рядом с ним мельница… Та самая мельница, которую Чеботаренко дает в приданое за своей дочкой Гапкой.
То есть как это может быть, чтобы рядом с батюшкой сидела мельница? Да уж там может или не может, однако это так, — сидит, ну, вот сидит и крыльями машет. И у этой мельницы есть голова, и это — голова матушки. И щеки у нее толстые, и носик маленький, и на подбородке родимое пятно, из которого растут три длинных волоска, точь-в-точь как у матушки… Фу-ты, пропасть, какие чудеса!
Но ведь мельница принадлежит Чеботаренку, он дает ее в приданое за своей дочкой Гапкой, и почему это на левом крыле мельницы, на самом кончике, сидит перед табуретом Наум Отверзаев, а перед ним стоит полуштоф? Ведь он — учитель, Наум Отверзаев! Почему же он сидит на мельничном крыле, которое все вертится, вертится, вертится…
Ведь их обоих разом выгнали из семинарии за неспособность. Только Отверзаев пошел по учительской части, а он, Самсон, сделался дьячком. А как жарко натоплено во дворе отца Пафнутия, — и это очень странно, ведь на дворе стоит еще зима. Кругом снег, и крыша покрыта снегом, и на крыше гнездо аистов, которые покинули его, когда на зиму перелетели в теплые страны, — всё засыпано снегом… А из гнезда, из-под самого гнезда, вдруг вылезает голова, ну, да, настоящая человеческая голова, и ведь это не кто иной, как отец инспектор, и он сидит в большой семинарской канцелярии и говорит:
— Вот тебе, Самсон Крутенко, свидетельство, и можешь идти с ним на все четыре стороны света! Ты — добрый малый, и в поведении тебе мы поставили пять, а способностей у тебя нет… Ищи себе дьячковского места…
Сказал это отец инспектор, замахал крыльями, защелкал длинным острым клювом и полетел в теплые страны.
— Отец инспектор! Отец инспектор! Постойте одну минутку… — кричит Самсон.
— А, что тебе?
— Позвольте, отец инспектор, в свидетельстве этого не сказано, — можно ли мне жениться?
— А на ком?
— Как на ком? На Гапке. На Гапке Чеботаренковой.
— Как? На Гапке? А не на матушке?
— Нет, что вы, отец инспектор, разве можно на матушке жениться? Нет, я на Гапке, на Гапке, я люблю Гапку. У нее такие славные, такие темные глаза, глубокие, как колодезь, который недавно вырыл в своем вишневом саду ее батько.
— Ну, коли на Гапке, так можно. Эй вы, звонари! Звоните во все колокола! Самсон женится на Гапке! Эй!
И поднялся страшный трезвон. Все колокола всех колоколен губернского города заревели и затрещали на все лады. А дьяк Самсон идет себе важно под ручку с Гапкой, а Гапка в белом кисейном платье с разноцветными лентами в волосах, с дорогими монистами на шее; на улице множество народа, толпа перед ними расступается, а позади идет сам ее батько, Карпо Чеботаренко, под руку с ветряной мельницей, которая чинно кланяется во все стороны: бом, бом, бом…
— Эй ты, филистимлянин! Вставай, к заутрене звонят, батюшка пришел!
И кто-то толкает Самсона в бок. Самсон с большим трудом поднял тяжелую голову и протер глаза. Свечка давно догорела и потухла. Сквозь окна пробивается слабый утренний свет. В комнате холодно. Он в одном кафтанишке, страшно ежится, его бьет лихорадка. В голове непроходимый туман. Перед ним стоит Наум Отверзаев с растрепанной головой, с заспанным лицом, с разбойничьим выражением в глазах…
— Что же это такое значит? — спрашивает Самсон, никак не будучи в востоянии понять, в чем дело.
— А то и значит! — кратко ответствует Наум Отверзаев и больше не дает никаких объяснений.
— Так это, значит, что мы того… заснули? А? — гадает Самсон, у которого в голове начинают появляться слабые проблески воспоминаний.
— Заснули, брат! — басит Отверзаев.
— И у отца Пафнутия на кутье я не был?
— Надо полагать, что не был.
— И у Гапки не был?
— Полагать надо. А впрочем, черт тебя знает, может быть, ты был там и там…
— Как же это случилось? По какой причине?
Наум Отверзаев нагнулся к табурету, взял опустелый штоф и, поднеся его к самым глазам Самсона, промолвил:
— А вот, братец ты мой, где была причина, только ее уж больше тут нет: вчера мы с тобой всю вылакали…
— Брр! — произнес Самсон и, вспомнив теперь совершенно ясно о вчерашнем происшествии, вдруг почувствовал глубокое отвращение к водке.
— Что ж я теперь скажу им? Что я скажу отцу Пафнутию? Что я Гапке скажу?
— Да уж что-нибудь скажешь… А самое лучшее — промолчи…
В это время хромой сторож Василий уже нетерпеливо стучал в окно, а медленный звон колоколов на столбах деревянной колокольни перешел в частый трезвон. Дьяк Самсон встал, встряхнулся, схватил гребенку и постарался кое-как привести в порядок свои сбившиеся в один ком кудри, потом отыскал кружку с водой, плеснул себе холодной влаги на лицо и вытерся полой кафтана.
— Фу ты, Господи! Вот так кутья! — промолвил он, застегивая пуговицу на шее. — Ведь это ты, Наум, виноват. Говорил я тебе — не надо пить, а ты что? Ладаном, говоришь, подкури? Вот тебе и ладан.
Дьяк Самсон мог бы еще многое сказать в укор и поучение своему другу, но надо было идти в церковь. Народ уже собирался, батюшка стоял в алтаре в облачении. Самсон вошел в церковь, перекрестился, потом направился в алтарь и подошел к батюшке.
— Уж простите, ради Бога, отец Пафнутий, — сказал он, — вчерашнего дня со мною такое приключение свершилось, что даже и рассказать нельзя…
Отец Пафнутий пристально посмотрел ему в глаза и только покачал головой. Он совершенно явственно понял, в чем заключалось приключение, совершившееся с дьяком Самсоном.
— И Отверзаев был при этом? — спросил он.
— Был! — робко и покорно ответил Самсон.
— То-то и оно! — укоризненно сказал отец Пафнутий. — А мы тебя ждали. И матушка ждала. А пироги какие вкусные были…
«Эх, — подумал дьяк Самсон, — что пироги? Еще неизвестно, что скажут мне сегодня Гапкины глазки… Это похуже пирогов будет!»
И он пошел на клирос, чтобы занять свое привычное место и начать читать кафизмы. Но он не мог читать внимательно. Гапка стояла впереди, на ней была новая кофта, обшитая золотым позументом. Голова была окутана красным платочком, а глаза были такие хмурые, и она ни разу не взглянула на него. А тут еще, очевидно, ему назло, с правой стороны церкви, где стоят парни, впереди всех нахально красуется старостин сын Пахом в новом кожухе, от которого еще несет новой овчиной, и кожух этот подпоясан тем самым красным поясом, который снился Самсону. А ведь Пахом — его соперник и… Ой-ой-ой!.. Кажется, Гапка на него часто поглядывает? «Сейчас же, как только кончится обедня, побегу к Чеботаренкам и поздравлю их с праздником… Пойду к ним прежде, чем к отцу Пафнутию… А если Отверзаев опять станет мне на дороге, я… я убью его…»
Так решил дьяк Самсон, и с этой минуты его хриплый глосс раздавался в церкви звучнее и торжественнее. А скоро пришел на клирос Наум Отверзаев и стал подпевать ему басом.