Рим. Пинакотека
– Не устала еще? – спросил меня после двух часов болтания по Ватиканским галереям Борис.
– Нет, я люблю много ходить. Мы еще обязательно зайдем в Пинакотеку. Чувствуешь, меня туда прямо засасывает, где бы я ни была. Прямо трясина. Омут. Одна лестница чего стоит.
Пройдясь по залам музея Пия-Климента мы попали в долгожданную воронку.
– Какая лестница! – взглянула вниз через перила Анна.
– Не лестница, а карьера.
– Кому как. Для меня эта винтовая лестница – самая красивая воронка в мире, радостно побежала по ступеням Анна.
– Да, хороший штопор, – снисходительно заметил Борис.
– Ты просто привык. А вот люди уходят в штопор группами, – показала она туристов, которые считали ступени. – Я их понимаю. Затягивает, как в омут, с головой, и не важно, спускаешься ты или поднимаешься, с одной стороны возносит к небесам, с другой – бросает на самое дно. Головокружительно. Гениальное творение.
– Как всегда в Риме, не обошлось без Микеланджело, – вздохнул Борис. – Вообще он сконструировал макет ДНК. Тот получился огромный, и Микеланджело думал, Куда его девать? Потом присмотрелся: «Ба, да это же лестница! Куда бы ее пристроить? Куда бы по ней подняться?»
Здесь экскурсовод с группой туристов словно подтвердил слова Бориса:
– По легенде, идея двойной спиралевидной лестницы родилась у Микеланджело. Уже тогда он спроектировал ее похожей на структуру молекулы ДНК. Оригинальная лестница архитектора Браманте закрыта для посетителей. Поэтому мы сейчас с вами находимся на второй.
– Анти-Браманте, – тихо шепнула Борису Анна.
– Она получила название Браманте – Момо, – поправил ее экскурсовод, который вел туристов. Группу медленно, но верно затягивало в воронку. – Построена лестница в тысяча девятьсот тридцать втором году, спустя четыре века после гениального архитектурного решения Донато Браманте. Автором шедевра стал архитектор Джузеппе Момо.
– А что на самом верху? – спросил кто-то из туристов.
– Как что? Небо, – произнесла Анна еще тише.
– Если подняться до самого верха, то там будет Почта Ватикана, – ответил гид.
– Кто-то пишет письма Папе-Ноэлю, кто-то папе римскому, – остановились мы у перил, чтобы отпустить туристов. Надоели, особенно экскурсовод. Жужжит и жужжит.
– Головокружительно, как при поцелуях. Раньше я приходила сюда одна целоваться.
– Удобно, – усмехнулся Борис.
– Кажется, лестница движется сама, как эскалатор. Забавно, – опустила я голову вниз.
– Все дело в ступенях. На галерке они пологие и широкие.
– Да, очень похоже на театр. А что в партере?
– Там обычные.
– Наверное, любимый спектакль моей жизни. На который я готова ходить вечно. Что скажет по этому поводу главный концептуалист?
– После такого штопора неплохо было бы откупорить бутылочку.
– Из Пинакотеки в винотеку?
– Ага, я тут знаю поблизости одну, – прямо с лестницы повел Борис меня в очередной винный погреб искать истину. Чем дальше мы отходили от Ватиканского музея, тем заметнее редели ряды туристов, под ногами все та же старая брусчатка и узкие улицы прижимали друг к другу дома, выжимая из пространства все до последнего дюйма, а людей буквально заставляли куда-нибудь зайти перекусить или выпить.
– Район номер тринадцать. Трастевере.
– Хорошая цифра. А что значит?
– За Тибром.
* * *
– Так вот, когда апостола Петра приговорили к распятию, он попросил, чтобы распяли его головой вниз.
– Вот откуда растут ноги концептуализма. Не хотел повторяться, – комментировала рассказ Бориса Анна.
– Ну, почти. Петр считал, что умереть в такой же позе – слишком много чести.
– Чести много не бывает. То есть антипапа?
– Значит, ты в курсе? Вообще-то Петра считают первым папой римским. А антипапа вроде как незаконный, как в школе говорили – неформальный лидер.
– Ты и сейчас такой же.
– Какой?
– Тактичный. Вроде как даешь мне порулить, но процесс контролируешь.
– Ты хочешь сказать, что пора заказывать пасту?
– Давно пора, а то у меня уже душа нараспашку открывается. Да что там открывается, это вино выбило дверь ногой, вкусное, но крепкое.
– «Барбареско», оно такое, душевное. Прямо так и тянет на откровения.
* * *
– А в чем сила мужчины?
– В ответственности, – не раздумывая ответил Борис. – А женщины?
– Сила женщины в том, что она может быть солнцем даже ночью!
– Ты сильная.
– Неужели уже свечусь?
– Ночью посмотрим, – продолжил шутку Борис. – Пока мы еще не ослепли, скажи, откуда эта сила тока?
– Я, видимо, живу в другом измерении. Шестом. Где чувствуют кожей. И когда очередной бессонной ночью я отвечаю на вопросы какой-то малолетки лет тридцати: в чем смысл жизни? чего вы достигли в жизни? – она готова ответить, что у нее хорошая семья, дети, дом на берегу моря с видом на настоящего мужчину. Нет, у меня беспощадная работа, я одинока, живу то там, то здесь в разных отелях, в разных временах, и что недавно мне захотелось стать музой одного старомодного художника. Иногда мне кажется, что я могу вдохновить и убить любого! Даже тебя, стоит тебе только не так подойти ко мне. Но ты подходишь как нельзя лучше. В этом вся проблема. Я одиночка, у меня нет друзей, но много врагов, которые хороводят вокруг меня. Поэтому я осторожна, поэтому я непредсказуема. Мне казалось, что я так и буду одна, но ты умеешь предсказывать будущее. Сейчас ты увидел от меня буквы. Они появились строками на моих губах. Ты тоже умеешь читать по губам, ты смахиваешь их, не читая. Тебе кажется, ты уже все знаешь. Мужчинам всегда так кажется, что они мудрее. А женщинам кажется, что они добрее. Нам кажется, что мы дышим, а мы только боремся за дыхание. С тобой удобно, ты знаешь то, чего хочу я, я пока этого не понимаю, так как за понимание ты в ответе, ты держишь меня в своем нагрудном кармане.
– У меня нет нагрудного кармана, – улыбнулся Борис.
– Есть, – глотнула вина Анна, – просто ты не знаешь. Вначале наши встречи был похожи на собеседование. Собеседование. Как много в этом слове… чтоб сказать: вы были здесь! Я, как наивная душа, не знала, какие тайны нам сулят эти анкеты. Надеюсь, тебе будет интересна эта история. История их разоблачения, можно было бы назвать их историей Рима, так как в них много красивого и уродливого одновременно, как у великих художников. Художник – это тоже история. Это столкновение образов. Ты собиратель людских душ. Что ни мазок, то душа. Души – твои помазанники.
– Похоже на импрессионизм.
– Очень похоже, – согласилась Анна. Пятно… за много лет ты – лучшее, что случалось в моей жизни. Знаешь, это как признание себе через тебя. Ты слушаешь, слушаешь, а выводов не делаешь, не осуждаешь. И это хорошо. Интересно. Люди могут запомнить день своей расплаты или итогов своей жизни? Как думаешь?
– Скорее они запомнят день зарплаты. Вот это точно все помнят, когда, где, сколько. За что? А день расплаты всегда пытаются отодвинуть.
– Мне кажется, я знаю, за что. Моя мама умерла от алкоголизма. А я ведь ее почти не знала. Понимаешь! Почему она пила? Я как-то спросила у нее – зачем ты пьешь, мама? Она сказала – я не хочу жить. Меня это тогда поразило. Но я захотела это забыть. Отгородиться. Она же старше. Ей виднее. Сегодня тот день. Сегодня! Когда я поняла, что я начинаю платить по счетам, – глаза Анны заблестели. – Ты очень счастливый, Борис. Ты можешь рисовать, тебе не обязательно говорить, а вот мне необходимо.
– Дизайнеры разве не творцы? – Борис попытался сменить тему разговора.
– Нет, исполнители. Творцы могут рассказывать о себе, дизайнеры – нет. Главное, что ты можешь говорить через рисунки о себе. Я – нет. Моя работа в этом плане скучнее. Я беру готовое и убираю лишние элементы, делаю модель более обтекаемой, удобной. Удобной для кого-то, но не для себя. Это не моя правда, это просто макияж посредственному лицу реальности, – несло Анну неизвестно куда.
– О! Я знаю одно такое лицо. Хочешь, покажу? Оно здесь, на террасе. Пошли, я покажу тебе закат.
– Я слишком пьяна?
– Это не так важно.
– А что важно?
– Важно с кем.
– Я знаю, закаты отрезвляют. Я в целом, – Анна уверенно вышла из-за стола, потом вместе с Борисом – на балкон. Над горизонтом висел плод, который созревал прямо на глазах, наливаясь янтарным сиропом. Крона неба не могла выдержать тяжести фрукта, и тот медленно, но настойчиво клонился к горизонту.
– Мне как-то пришла в голову мысль, что чем больше задаешь вопросов себе, тем чище горизонт, – посмотрела на Бориса Анна. Глаза ее светились в лучах уходящего дня. – Мама была очень красива. Эта такая духовная красота, как на картинах. Богиня. Она меня не любила. Это я так думаю. Я жалею, что мы с ней так и не стали близки. Что она не рассказала о себе. Когда ей осталось около недели, она просила, чтоб я ей гладила ноги. Я надевала перчатки! Понимаешь? Чтобы погладить ей десять минут. Ноги. А ведь все должно было быть совсем по-другому: «Она подошла и обняла свою маму. Мягкое проникающее тепло без слов отвечало, что ближе никого нет». А когда она умерла? Как ты думаешь, как выносят людей с девятого этажа? А я скажу. Их укладывают в покрывало, берут за углы, заносят в лифт, погружают в грузовик и везут в морг! Я не могу нажимать теперь на эту красную кнопку лифта, когда заезжаю к отцу.
Однажды я спросила его, зачем он оставлял ее одну в барах, знакомился с другими женщинами, назначал им свидания? Она же так любила тебя! Дверь хлопнула очень громко. Но если спросить, кто из них изменять начал первым, то он – телом. А она – душой.
Борис обнял Анну и слушал молча, присматривая за закатом. Кто-то должен был стеречь урожай. Будто его могли украсть, их закат.
– Почему люди расстаются?
– Потому что люди не меняются, – ответил тихо Борис.
– Я пыталась поставить себя на ее место. Однажды пошла с ней на прием к врачу. За дверью слушала разговор. Заставляя себя поверить в то, что я – это она. Слушала о себе, хотя я совсем другой человек! Наверное, я тебя уже запутала, Борис? Еще немного потерпи, – взяла его руку Анна. – Мать была странная, глупая, но добрая. Смешная, но с ней не было скучно. Врач улыбался, ничем не помог. «Вы такая хорошенькая, что над вами хочется смеяться и шутить». Она ушла со своей болью, по жизни смеясь. Человек-спираль. С рождения светилась, а потом спираль стала сжиматься… до малых желаний, до одного платья, до скромной еды, до чтения и перечитывания одних и тех же книг. А много и не надо. До, до, до… одной точки. Она ушла в точку.
Ей почти ничего уже было не надо, а все еще звонил давний поклонник. Когда они познакомились, он только пришел из армии. Она старше его на пятнадцать лет. Сейчас это солидный, большой дядя, он в честь моей мамы назвал свою дочь. Как это оказывается приятно, будто реинкарнация.
Она любила погружения в себя. Там ей было хорошо. Там были книги, интересные мысли. И хотя погружения у людей происходят в масках, она ныряла без. Какая есть. Обнаженная. Обыкновенная.
Анна сделала большой глоток вина, чтобы запить маму, ее любовника, отца и всех остальных, понимая, что все временны. Скоро они вновь всплывут в ее памяти. Борис спокойно слушал, только дробь пальцев по перилам балкона выдавала в нем переживания.
– Я знаю. Ты простишь меня. Что я сейчас тебя заставила переживать. Здесь официант должен был налить нам что-то покрепче вина.
– Я уже заказал кофе.
– Спасибо, как ты все понимаешь.
– Как?
– Примерно, как я понимала маму. Она была смелой, чтобы так пить. Женская смелость нежна до какого-то момента, а потом превращается в пошлость. Я попробую не переступать эту грань. В детстве отец бил меня. Выбивая что-то из меня. Бесов. Непорочное дитя, откуда? Я не знаю. Отцовская инквизиция выбила из меня страх. Поэтому я до сих пор не замужем.
– Еще не поздно.
– А сколько времени? – улыбнулась Анна.
«Как изящно она умела уйти от тяжелого бремени и стать легче легкого только одним предложением», – смотрел изумленно на Анну Борис.
– Не знаю. Хочешь узнать?
– Хочу, только, чур, интим не предлагать.
– Так, – не обратил внимания на шутку Борис, – дай мне свою руку.
– А как же сердце?
– Потом. – Борис взял ладонь Анны и вытянул ее руку вперед. – Смотри на свою руку, чтобы мизинец коснулся горизонта. Есть?
– Да, есть касание. Теперь считай, сколько пальцев уместилось между землей и солнцем. Сколько получилось?
– Три.
– Каждый палец соответствует примерно пятнадцати минутам до заката.
– Значит, у нас еще есть целых сорок пять минут, – опустила руку Анна. – А еще бабушка моя, которая меня растила, шила мне платья, я была самая красивая. Она на серванте ставила фото дедушки и своих детей. Она похоронила всех своих детей и мужа. Однажды я попросила убрать эти фото со стены! Дура.
Видишь, я тоже умею делать больно, но мир меня терпит, мир терпит боль. Знаешь, почему я еще не исчезла? Мне кажется, что я сделаю еще больнее, чем сделала своим близким. Хотя время лечит все, кроме женского алкоголизма. Когда умирает близкий человек, тяжело оставаться. Я сценарист своей смерти. Не могу пока попросить. Кого? Я почувствую, когда все. Чтобы этот человек убрал все мои вещи из дома, ему будет тяжело на них натыкаться. Тяжело тем, кто остается. Вот ушел кот мой любимый. Я помню, как выпустила его сонного из дома, он так хотел спать. А мне нужно было на работу!!! А вдруг он нагадит? И я его на улицу. А он не пришел. Уже неделю. Черт! Черт! Я готова убирать за ним. Только за ним, а не за всем обществом. Каждый день. Только бы пришел. Но его нет. Всю ночь я смотрела передачу о Риме, пила кофе. Кажется, я сейчас сама в этой передаче, рассказываю тебе о себе, я ставлю тебя в неловкое положение. Я вижу теперь – тебе необходимо время, чтобы выйти из него. Была между нами химия, а теперь какая-то алхимия. Ты оставляешь меня на потом. Может, это и хорошо? Я не знаю. Я так далека. От тебя.
– Ты так далеко, что ближе некуда, – обнял Борис Анну, она глотнула еще вина прямо через его плечо, у него за спиной. «Вот женщины, могут творить за спиной бог знает что, пока ты их утешаешь. А стоит только перестать утешать – все, прощай, ты не тот, кто мне нужен».
– Какое чудное вино. Я не понимаю, что со мной происходит? Это похоже на исповедь. Мне становится так легко.
– Мы все укрываемся прошлым, когда знобит от настоящего.
– Да, да. Когда ты стоишь в ду́ше. И воешь. Ты бы побежала к ней и спросила: «Как ты жила, мама?» Но ты не успела, потому что не понимала. Человеку всегда дают шанс. Спросить отца? Но твоя трусость боится. Ха! Трусость – боится. Поговорить. Спросить. Время уходит. И ты знаешь, как будешь выть, когда не будет и отца. Ты вытираешь отпечатки своего тела в душевой кабине, выходишь, улыбаешься, а на лице вода. И возвращаешься в эту бревенчатую жизнь, бурелом, лесоповал. Женщина может постареть за вечер. Зеркало. Она видит себя в нем. Глаза. Море превращается в мутное болото. Улыбка – в оскал, она оставляет морщины, те долго не исчезают. Приходится стирать их пальцами. Она волнуется, если не получается. Волны все глубже и глубже. Но не улыбаться тоже нельзя, выходит еще дороже. Ладошками натягивая подбородок, можно увидеть цифру двадцать пять, а когда отпускаешь… ты видишь в зеркале маму. Свою маму, к которой приезжаешь не часто и меняешь ей цветы раз в год… Что скажешь?
– Трудно что-то добавить.
– Ты не добавляй, ты раздели. Я понимаю, что плакать гораздо легче, чем закатывать рукава. Но ведь хочется именно поплакать.
– Плачь. Твое голубое небо имеет право на дождь.
– Я понимаю, что тебе легче рисовать, чем говорить. Но все же.
– Отпусти ты их, своих родителей, прости просто так, от большой любви. Любовь – это дар Божий, как только начинаешь относиться к нему как к процессу, то сразу появляются: жертва, судья, адвокат и свидетели.
* * *
После этих слов наступила тишина. Борис безмятежно смотрел на Анну, хотя внутри его одолевали странные чувства – то чувство ответственности, то чувство голода.
«Анна все время бросала вызов. Это не было приглашением на казнь, скорее – соломинкой, которая предотвратила бы падение Римской империи в моем внутреннем мире. Влюбленность. Мужику она тоже нужна, тем более художнику. Не влюбляешься, значит, мертвец. Не важно, какой она будет, короткой или с продолжением, не важно, кем она будет – стюардессой попутного рейса, дамой с собачкой или снова женой. Влюбляться в жену каждый день – это образец идеальной семьи, а если холост, доставай холст, пиши новую любовь. Тем более что муза здесь, под боком.
С Анной все было по-другому, вечный раздел имущества. Имуществом были опыт, привычки, регалии – короста времени, уважения и признания, которыми Борис оброс здесь, в Риме, за несколько лет. У Анны совершенно несносный характер, не сахар, даже не сахарозаменитель. Сумасшедшая стерва. Стервы – лучшие из любовниц, никто не будет любить тебя сильнее, никто не будет сильнее ненавидеть, именно эти вкрапления ненависти позволяли ощущать полноту жизни, Анна то появлялась внезапно, то вдруг исчезала. Ее движение по жизни тоже было элементом творчества. Эмоции, вот чем она жила. Вот чем она заставляла заново заставлять жить меня по-другому.
На пути к мечте она, как голодная сука, постоянно копала, рыла, пытаясь докопаться до сути. Глубокие философские разговоры – это та пустая порода, которую надо было переработать, чтобы понять, понять меня и ее. Этой породой она хоронила скуку, что может напасть на всякого. Скука подобна гиене, которая постоянно идет следом, поджидая, когда ты устанешь от жизни, ослабнешь от лести, откажешься от работы над собой, чтобы в какой-то момент напасть. Но если рядом есть сука, то скука не страшна».
* * *
– Психолог мне примерно то же самое сказал: «Когда люди выбирают, с кем жить, то заботятся, в основном, о том, чтобы у человека не было недостатков, с которыми нельзя примириться. Но родителей не выбирают, значит, выбора нет, примите их со всем багажом». Правда, не сразу, сначала он перекопал все мои чувства, будто собирался там посадить разумное, доброе, вечное, а потом я ему сказала, что больше не приду. Он кое-как заштопал рану, с наркозом, предупредил, что будет болеть и гноиться, посоветовал приложить к ней часы, которые должны вылечить… переживать до тех пор, пока не переживешь. Его больше беспокоило мое будущее, поэтому его главной идеей была “главное – не падай духом куда попало… испачкаешься”».
– Хорошо, что я сумела оставить свой дом, выйти на улицу другим человеком, начать с нуля. А один мой хороший друг уверил, что мне надо научиться убивать свою боль и затащил меня в тир. Я стреляла по мишеням, я убивала время, убивала боль в самом прямом смысле. Мишень – та же самая рана. Ее может вылечить только выстрел – чем точнее, тем эффективнее. Не бежала, не спасалась, а приняла эту боль, признала, стала с ней общаться. Да, мне больно. Да, мне обидно. Да, я смертельно боюсь. Да, я плачу. Да, я злюсь. Да, я страдаю. Завела блокнот, стала внимательнее рассматривать людей, не узнавать, а именно рассматривать, как фотографии. Писать им письма прямо в блокноте. Рана стала затягиваться. Какое-то время я еще просто ковыряла ее, а потом стала попадать в самое яблочко, я почувствовала, как уходит злость, ненависть, ревность, обида. Иногда мне кажется, что это и есть любовь. Настоящая любовь, когда все остальное уходит. Встречаешь человека, понимаешь, что у каждой ненависти свой срок годности. Наверняка ее срок тоже можно сосчитать по солнцу. Против заката не попрешь, только не ненависть она уже, а привязанность. И что делать с ней по истечении срока? Выбрасывать жалко, вдруг подберут. Женская позиция. А как у мужчин? – посмотрела на Бориса Анна и ответила за него сама: – Знаю, ты скажешь – дружи, уважай, но на уважение обычно не стоит.
Борис улыбнулся и покачал головой, соглашаясь.
– Занимайся дружбой, барахтайся в уважении. А где удовольствие? Нужно каждый день получать удовольствие. Как я. От кофе, от вина, от солнца, что весна пришла, что наконец-то удалось застать рассвет, что есть у тебя муза, что говорит тебе приятное каждый день или молчит, просто приятно молчит, рядом, а ты смотришь в потолок и улыбаешься. Слушаешь ночь.
– Муза? Давай подробнее с этого места. Очень хочется узнать, какая она.
– Ты хотела сказать, очень хочется узнать себя. Муза – это особа, которая редко говорит то, что я ожидаю услышать. Часто говорит на абсолютно не женские темы, будь то искусство или политика. Муза – это всегда сложно, девушка-вызов, девушка-критик, девушка-вдохновение. Она не радуется тому, что имеет, она хочет иметь то, чего заслуживает. Ей не нужно много, ей нужно все. Она – великая спорщица, в этом ее страсть и забота одновременно. Она не даст тебе сдохнуть от скуки. Эмоции – вот главное ее оружие, помимо обаяния. Глаза ее полны путешествий, а сердце большого таланта, в котором есть место и для таланта моего.