Ну а теперь 140 секунд суперактуального натурализма:
ЗАТКНИСЬ просто заткнись нАхУй кто-нибудь заклейте ей пасть она заслужило чтобы над ней безжалостно поиздевались ах ты ж Пизда чтоб ты сдохла удавись ты вонючая Пизда мы все над тобой прикалываемся Ты же цирк с конями никто бы не стал с тобой играться ебаться жениться убивать это ж просто Убой ты Тампон ты одиос ты заслуж чтоб тебя изнасиловали оставили подыхать твоя Дочка заслуживает чтоб ее изнасиловали и зарезали Кухонным Ножом ты как разбитая пластинка ебаная слезливая либералка МЫ знаем где ты Живешь мы знам куда твой детеныш ходит в школу заткнИсь если ты не заткнешь СВОЮ пасть мы сами тебе ее заткнем тебя заткнут ЧЁЗАНАХ Ты думаешь ты делаешь сама нарываешься на эти АТАКИ ебаная тошнотная ебаная ебаная меня тошнит от тебя надо тебя износиловать надо тебя онально изнасиловать тебя онально изнасилуют потом износилуют в хлеборезку потом замочат убейся удави сь ты жирная Срака вонючая пизда тебя надо пердолить нехилым Самотыком ты типичная муслимская черномазая пидаРРаска тебя невозможнО простить это из ряда вон такие как Ты разрушают Западный Мир стока говна джимми сэвил должен был изнасиловать тебя на Больничке ты калека потому что Бог Тебя Ненавидит если еще хоть раз выйдешь темной ночью мы до тебя доберемся и до твоих детей ты должна бояться ты мигрантская срань тебе нужны письма ненависти чтобы с тобой разобраться ты заслуживаешь ненависти Хуерожая сракорожая педофилка ты ебанная в рот я тебя не перевариваю ты ебный Стыд тебя надо заставить кормить и принимать у себя толпу отмороженных иностранных окупантов посмотрим как тебе это понравится жирная дебильная сучка шалава тварь ИУДА ИУДО ханжа твои дети Сдохнут ты ошибка Природы всем видно ты чмошный кусок говна иди и выпей лака для полов выпей дизинфекции ты поганая лесбийская мигрантка отсоси мой ХУЙ свиноматка уродина иди лесом
Это была пора года, когда все умирало. Умирало в том смысле, что, казалось, ничего уже больше не оживет.
Небо становилось тяжелой закрытой дверью. Облако – из тусклого металла. Деревья – голые и сломанные. Земля – неподатливая. Трава – мертвая. Птиц нет. Поля – замерзшие борозды земли, и мертвенность опускалась на многие мили ниже поверхности.
Люди повсюду боялись. Запасы еды иссякали. Амбары почти опустели.
Это была пора года, когда, по преданию, все мудрецы, старейшины, молодежь, девы, очень старые люди и люди, надевавшие маски и медвежьи шкуры, чтобы выдать себя за предков, восставших из праха, решали, что единственный способ вернуть мир к жизни – выбрать одну из дев и принести ее в жертву богам, заставив танцевать, пока не умрет.
Боги, согласно преданию, любят смерть. Они любят чистую смерть. Потому чем чище дева, тем лучше. И та, кого они выбирали, обычно была очень хорошей танцовщицей, ее тщательно выбирали, чтобы это было особенно зрелищное и распутное жертвоприношение.
День наступал. Собиралась вся деревня. Мудрец с надеждой разукрашивал себя яркой серебристой краской. Все приходили посмотреть – даже трехсотлетняя старуха, тыкавшая своею клюкой в невозделанные борозды. Все поднимали в воздух кулаки и слегка пританцовывали, чтобы дать толчок.
Затем девы заводили танец.
Это завораживало. Напоминало часовой механизм. Все девы превращались в единый хореографический механизм, становились его элементами. Он кружился и дергался, дергался и кружился.
Наконец круг размыкался, открывая избранную девушку – юную прекрасную деву, у которой вся жизнь была впереди. Танец открывался ей и в то же время закрывался пред нею.
Теперь должно было произойти вот что: ей нужно было упасть на землю. Требовалось скрести землю, точно дикий зверь, а затем исполнять бешеный танец, пока она не забьет себя до смерти.
Потом все праздновали, потому что все снова начинало расти.
Но случилось другое.
Девушка в самой гуще событий сложила руки. Она покачала головой. Встала и топнула ногой.
Я не символ, – сказала она.
Танец остановился.
Музыка остановилась.
Жители деревни громко выдохнули.
Она сказала это громче.
Я не ваш символ. Идите и потеряйте или обретите себя в какой-то другой истории. Что бы вы ни искали, вы не найдете этого, заставляя меня или кого-нибудь вроде меня танцевать для вас.
Жители деревни стояли на мировой арене, не зная, что делать. Одни казались ошеломленными. Другие скучали. Некоторые девы в панике задрожали, ведь если не этой девушке, значит, одной из них придется танцевать, пока не умрешь.
Этого не нужно, – сказала девушка. – Пойдемте. Мы все можем придумать, как это лучше сделать.
Некоторые жители деревни рассердились; другие смотрели на всю эту сцену искоса. Двое казались довольными. Предок снял маску медведя и вытер со лба пот: эти костюмы трудно было носить долгое время.
Можно призывать весну и не такими кровавыми способами, – сказала девушка. – Можно плодотворно трудиться над климатом и временами года, а не приносить им в жертву людей. Да и в любом случае, вы делаете это лишь потому, что кто-то из вас ловит кайф от жестокости. Один-два человека всегда ловят кайф и всегда будут ловить. А остальные боятся, что, если не делать того, что делают все другие, тогда те, кто ловит кайф от жестокости, смогут выбрать следующей жертвой кого-то из вас.
Кое-кто из публики, далеко за жителями деревни на рядах сидений в театре, тоже стал сильно сердиться. Они же пришли на классику, но не получили того, за что заплатили. Критики качали головами. Критики бешено писали на экранах маленькими айпэдовскими ручками. Они бешено стучали по айфонам.
Люди любят настоящий угар.
Но боги рассмеялись.
Одна из богинь кивнула другим, протянула вниз руку, загребла девушку невидимой дланью божественного размера и превратила в себя. Богиня сделала это в мгновение ока – так быстро, что ни жители деревни, ни публика ничего не заметили. Но боги подарили девушке броню, сомкнувшуюся вокруг нее. Девушка почувствовала, как ее пронизала подлинная сила, подобная божественному дыханию.
Подлинная сила оживила внутри нее нечто большее, чем простое дыхание.
Тогда вперед выступила трехсотлетняя старуха. Она знала, как с этим справиться.
Расскажи нам маленько о себе, дорогуша, – сказала она древним голосом.
Но девушка просто рассмеялась.
Как тебе хорошо известно, бабуля, это стало бы первым шагом на пути к моему полному исчезновению, – сказала она. – Ведь как только я расскажу вам всем что-нибудь о себе, я перестану означать себя. Я начну означать вас.
По толпе пробежал ропот.
Моя мать говорила мне: Они захотят, чтобы ты рассказала им свою историю, – сказала девушка. – Моя мать сказала: Не рассказывай. Ведь ничья ты не история.
Трехсотлетняя старуха приложила громадные усилия, чтобы еще хоть немного выпрямиться. Она раздула ноздри, будто учуяла неприятный запах.
А если мы все равно принесем тебя в жертву, – сказала она, – не важно – хочешь ты или нет?
Девушка беззаботно рассмеялась.
Попробуйте, – сказала она. – Убейте меня. С вас станется. Но тебе ведь известно так же хорошо, как и мне, хоть я еще очень молода, а ты уже очень стара, что сейчас я старше и мудрее, чем ты была когда-либо.
Все ахнули – на сцене, за сценой, да и все миллионы зрителей в интернете.
Девушка засмеялась громче.
Давайте, – сказала она. – Сделайте худшее, на что вы способны. Посмотрим, станет ли от этого лучше.
На приборной доске кофейного грузовика – 12:33, но какая разница, который час? Ричард часов не наблюдает, возможно, впервые в жизни. У него кружится голова от настежь открытого посмертия, пока он мчится по участку с ограничением 30 м/ч со скоростью 60 м/ч (ему видно спидометр – Ричард сидит практически на водительском кресле), с двумя женщинами по бокам – вот как это делается. Его подвозят до ближайшего города. Женщина по имени Олда, которая везет куда-то этих женщин, предложила его подбросить, он согласился, и теперь все они сидят спереди, потому что сзади сесть негде – разве что на линолеум между кухонными шкафчиками и приборами. Девочка, давшая ему ручку, прижата к пассажирской двери, а сам он втиснут между женщинами и расставил ноги по обе стороны рычага управления. Хорошо хоть, у грузовика автоматическая коробка передач, а то это было бы слегка проблематично.
Сиденья очень красивые, обитые светло-коричневой кожей. Внутри эти грузовики выглядят стильно. Двери в кабине водителя открываются с кивком стилю ретро – как двери на «Континенте», в противоположность дверям на обычных машинах или грузовиках. Но руль справа, как и полагается. С наворотами, но все же впечатляет.
Что это за место вон там? – спрашивает Ричард. – На холме. Зáмок.
Это не замок, – говорит женщина из кофейного грузовика. – Это Ривенские казармы.
Женщину из кофейного грузовика зовут Олда Лайонс. Она сказала им у вокзала. Она из городской библиотеки.
Где закончилось Якобитское восстание, – говорит она. – Сожгли на следующий день после Каллодена.
После чего? – говорит Ричард.
Каллодена, – говорит она.
Я так и подумал, – говорит Ричард. – «Каллоден». Очень хороший фильм.
Это не только фильм, – говорит Олда. – Это битва. И место.
Да, – говорит Ричард. – А еще фильм. Очень хороший, Питер Уоткинс. Последняя битва англичан с шотландцами.
Ну, точнее, – говорит женщина (очень так по-библиотечному), – ганноверцев с якобитами. Народ любит все упрощать. Все со временем упрощается. Ривенские казармы сожгли в апреле 1746 года. Остатки якобитской армии собрались в казармах на следующий день после битвы – они выжидали, пытаясь понять, что делать дальше, и тут пришло сообщение от Красавчика принца Чарли о том, что битва окончена и каждый должен позаботиться о себе сам. Потому они подожгли казармы, чтобы другая армия не смогла ими воспользоваться, и ушли своей дорогой.
Уоткинс снял тот фильм о ядерном ударе, который очень боялись показывать, – говорит Ричард. – «Военная игра».
Помню, – говорит Олда. – Помню и его «Каллоден».
«Каллóден», – говорит Ричард. – «Каллóден».
Хорошо, что у него двойное название, – говорит Олда.
Просто повторяю, как вы это произносите, – говорит Ричард, – поскольку всю жизнь произношу неправильно. Я говорю «Кáллоден».
Несмотря на то, что вы смотрели фильм и фильм был таким хорошим, – говорит Олда. – Да?
Рядом со мной сидит Кассандра, – говорит девушка в форме охранницы. – Она хорошо подкована в ядерных ударах, которыми меня сегодня стращала.
Вечная ядерная осень, – говорит школьница. – Нашей планете осталось всего пять ядерных взрывов, и это станет у нас единственным временем года.
Всего пять? – говорит Олда.
Возможно, меньше, – говорит девушка. – Мне двенадцать, и осталось всего двенадцать лет, чтобы помешать изменению климата уничтожить весь мир, поэтому я бы сказала, что мое поколение должно срочно что-нибудь предпринять.
Думал, тебя зовут Флоренс, – говорит мужчина.
Я способна называть себя по-разному, – говорит девочка.
Я тоже, – говорит Олда.
Я имела в виду Кассандру – пророчицу из мифов, – говорит охранница. – Она говорила людям правду о будущем, но никто не верил ни единому ее слову.
Охранница – подруга или родственница девочки. Ее зовут Бритт – как Экленд, рассуждает он. (Хотя она вообще-то совсем не похожа на Бритт Экленд, а жаль.
Сексист. Мужчина, лишенный эмоционального интеллекта.
Святая правда. Но, возможно, немного суровый с самим собой, – говорит его воображаемая дочь.)
Эта ривенская натура, – говорит Ричард. – Там красиво? Я ищу место.
Для съемок? – спрашивает девочка.
Нет, – говорит он. – Для своей подруги, она недавно умерла. Я ищу место, откуда можно просто отправить ей… понимаете… мысль, кивок – в небо, в красивом месте. Потому-то, наверное, я и приехал на север.
Я могу вспомнить места гораздо лучше, где можно это сделать, – говорит Олда.
Когда умерла ваша подруга? – спрашивает девочка.
В августе, – говорит он.
Не так уж давно, – говорит Олда. – Соболезную.
Спасибо, – говорит он. – Она была сценаристкой – часто моей сценаристкой. Мне посчастливилось с ней работать. Она лучшая. Вы слишком молоды и не видели ее работ, по сути никто из вас, возможно, не видел. 60-е, 70-е, 80-е – если бы вы смотрели телевизор в эти десятилетия, то видели бы что-то из ее работ, обязаны были видеть, и вы бы никогда этого не забыли, а если бы даже забыли, это осталось бы где-то у вас внутри. Очень большой талант, весьма недооцененный.
Олда снова тычет пальцем в сторону развалин, мимо которых они проехали.
Там, конечно, красиво, – говорит она. – Но история… Не так уж и красива.
А, – говорит он. – Да.
Систематическое контролирование одних народов другими, – говорит Олда. – Борьба, уничтожение, поражение.
Ваша подруга потерпела поражение? – говорит девочка.
Это не то слово, которое я могу с ней ассоциировать, – говорит он.
Ну, тогда лучше не там, – говорит Олда. – Казармы построили на месте нескольких зáмков, которые к тому времени уже сожгли. Казармы остались точно такими же, какими были в 1746 году, вероятно потому, что, если бы на их месте построили что-нибудь еще, кто-то другой все это тоже сжег бы. Новое британское правительство изначально построило казармы после Акта об унии – хотели выкачать побольше денег из своей новой земли. Потому ее милитаризовали. Здесь около столетия была военная зона. Особенно после Каллодена. А потом охотничьи угодья. Олений парк.
Слишком уж гористая местность для жизни вообще, – говорит Ричард. – Но зато в этом и красота Хайленда. Такая прекрасная безлюдность повсюду.
Он видит, как по шее Олды из кофейного грузовика поднимается румянец, который разливается из-под воротника ее куртки до самых ушей.
Нет, это была процветающая оживленная местность, – говорит она. – Уж точно населенная, намного оживленнее, чем сейчас. Хотя не сказать, что Очистки привели здесь к таким же тяжелым последствиям, как в других местах на севере.
Очистка, – говорит Ричард.
Очистки, – говорит Олда. – Еще одно новое слово для вашей коллекции.
Это когда очищают компьютер от мусора? – спрашивает девочка.
Это когда английский правящий класс, при помощи продажных землевладельцев – вождей кланов, систематически выкашивал население Хайленда, – говорит Олда. – И было это всего двести лет назад – один миг по историческим меркам, а под «систематическим выкашиванием» я подразумеваю, что с людьми обращались почти так же, как с подлеском или зарослями дрока – сначала их выкашивали, а потом писали в газетах, что улучшили территорию, усмирив буйных дикарей. Они были умными – люди, что здесь жили. Им приходилось быть умными. Земля очень трудна для возделывания, но они подстраивались под нее и, вопреки прогнозам, целыми столетиями заставляли ее родить. Эти буйные необузданные дикари, от которых я тоже веду родословную.
Кинорежиссер, да? Кино снимаете? – говорит охранница Бритт.
Он наклоняет к ней голову и с иронией говорит:
Да, кино снимаю.
Что, правда? – говорит она.
В основном для телевидения, – говорит он. – За мои грехи. Я из той эпохи, когда все прогрессивное на телевидении зачастую считалось грехом.
Она заводит долгую волынку о фильме, который посмотрела раз по телевизору и запомнила на всю жизнь. Но Ричард перестает ее слушать, потому что по радио, включенном в грузовике на небольшой громкости, передают старый шлягер о радости и веселье в солнечные времена года, которую поет мужчина с тоненьким голоском, – о том, что он скоро умрет и потому прощается со всеми своими друзьями, а Ричард как раз вспоминает:
однажды ночью в 1970-каком-то – 3-м? 4-м? звонит Пэдди, будит его.
Дубльтык, ты нужен мне прямо сейчас. Если сможешь… Сможешь?
2:45 ночи. Он ловит такси под дождем.
Юный близнец открывает входную дверь.
Мне позвонила ваша мать, – говорит он. – Что случилось?
Сквозь стену доносится музыка, громковатая для трех утра.
Ну вот и ты, – говорит Пэдди. – Хорошо. Мы не знаем, что делать. В моей спальне хуже, но мальчикам слышно в своих тоже – через заднюю часть дома. Ванная – единственное место, где можно передохнуть. Но не можем же мы все спать в ванне.
Песня заканчивается, музыка умолкает.
Другое дело, – говорит Ричард.
Пэдди поднимает брови.
Песня начинается снова.
А, – говорит Ричард.
Пэдди и близнец смеются. Другой близнец, в спальне где-то за ними, тоже смеется.
Что это? – говорит Ричард.
Первое место в хит-парадах, – говорит один из близнецов.
Терри Джекс, «Солнечные времена года», – говорит другой сквозь стену.
Вы пробовали им позвонить, – говорит Ричард.
В «Грампластинку по телефону», – говорит близнец на площадке.
Оба близнеца надрывают животы от смеха.
Мы звонили по телефону, – говорит Пэдди, – звонили в дверь, стучали сзади и спереди и молотили в стены. Бросали камни в окна. Можно сказать, что мы, черт возьми, уверены: их нет дома.
Она играет сегодня с половины пятого вечера, – отзывается из спальни близнец.
Игла сотрется, – говорит Ричард.
Алмазная. Может так днями, – говорит первый близнец.
Полиция? – говорит Ричард.
Пэдди испепеляет его взглядом.
Она не вызовет полицию и не разрешит вызвать нам, – кричит сквозь стену близнец из спальни.
А вдруг там кто-то умер? – говорит он.
Даже если так, она все равно не разрешит нам вызвать полицию, – говорит другой близнец.
Если они дома и еще не умерли, я всегда рад им угодить, – кричит близнец из спальни.
Песня заканчивается и начинается снова.
И даже если Хардвики действительно умерли, – говорит другой близнец, – Терри Джекс, выходит, бессмертен.
Прошло больше сорока лет, но Ричард помнит, как взобрался на плоскую крышу и взломал окно, влез в пустой дом, дошел по звуку мелодии до гостиной и поднял тонарм на проигрывателе, как убрал сингл с вертака и принес его Пэдди и как потом в четыре утра она вставила карандаш в отверстие вертака и все вчетвером сидели и смотрели, пили кофе (тот растворимый, что все тогда пили с порошковым молоком), пока близнец старался как можно ближе поднести сорокапятку к газовой плите, на которой были зажжены все конфорки.
Затем Ричард вернулся через окно, оставленное открытым, и положил согнутый вдвое сингл на ковер рядом с проигрывателем, подсунув под него записку: «Многовато будет солнечных времен».
Он закрыл на задвижку окно, чтобы скрыть следы своего пребывания, и вышел через черный ход, который отпер ключом, найденным на верхнем выступе дверной рамы. Он запер черный ход тем же ключом и отдал его Пэдди.
На случай, если Терри Джекс когда-нибудь воскреснет из мертвых, – сказал он.
Это рассмешило обоих близнецов.
Теперь смеется он – на дороге в другой стране, путешествуя с компанией незнакомых людей.
Как будто снова вернулся в 60-е.
Он не умер.
Ха-ха!
Он радостно улыбается женщине в форме охранницы. Она очень странно на него смотрит.
Самое поразительное в этом воспоминании то, что после стольких лет он даже испытывает любовь к близнецам. Милый смеющийся Дермот. Милый мягкий смеющийся маленький Патрик, закрывший руками лицо.
Женщина в форме явно ждет, что он скажет что-то в ответ. Девочка тоже смотрит на него выжидающе. Но он без понятия, кто там что говорил.
Иногда, – говорит он, – мы не знаем, почему люди поступают так, а не иначе. Но, со своей стороны, мы лишь можем сделать все, что в наших силах, все от нас зависящее и попытаться сделать это как можно добродушнее.
Вряд ли у него была возможность сохранять добродушие, – говорит охранница. – Ведь нацисты явно собирались прострелить ему башку.
Нацисты?
А…
Ричард подыскивает слова.
Ужасное время, – говорит он. – Правда. Мне всегда как-то легче оттого, что это не выпало мне на долю. Теперь по телевизору вечно одни и те же ужасные кадры, те же лица, те же выродки, орущие, чтобы не покупали ничего у евреев, те же витрины с нарисованными лозунгами, те же запуганные, затравленные люди, бредущие к поездам или прочь от них по грязи, те же старые кадры с орущим Гитлером. Как будто эта страшная страница истории – такое развлечение. Весь этот яд. Вся эта злоба. Все эти зверства. Все эти утраты. Можно подумать, мы извлекаем урок. Но нет, вместо этого воспроизводим все на репите – пусть себе воспроизводится в углу комнаты, пока мы, как ни в чем не бывало, продолжаем заниматься своими делами. Страшные злодеяния воскрешаются без труда. Введите какие-нибудь слова, и они выскочат на любом экране. Это немного похоже на ту песню, что крутили минуту назад по радио. Та же мысль посещает меня в супермаркетах, где крутят, ну знаете, музыку столетней давности, будто это саундтрек сегодняшнего дня. Ну, это и правда саундтрек сегодняшнего дня. Будто… Будто стреножили лошадь. Чтобы труднее было двигаться дальше и что-то тянуло ее назад.
Охранница благодарит его.
Не за что, – говорит он.
Он подмигивает девочке, снявшей его с рельсов. В этой кабине грузовика столько народу, что девочка сильно прижата к двери и едва может вращать головой.
Тебе там нормально? – говорит он.
Все хорошо, – говорит она. – Я делаю все, что в моих силах, в соответствии со своим положением, и пытаюсь делать это как можно добродушнее.
Все смеются.
Всякий, кто едет в эту минуту им навстречу или мимо, наверное, видит картинку, которую Ричарду хотелось бы снять на камеру.
А ты прикольная, – говорит охранница.
Да, я прикольная, – говорит девочка.
Слегка того, – говорит охранница.
Затем в грузовике наступает тишина, если не считать песни «Последний отсчет» по радио – Олда протягивает руку и выключает ее.
Так лучше? – говорит она Ричарду.
Простите, – говорит он. – Не собирался ныть.
Гляньте-ка, – говорит она. – Вы были правы. Теперь нас полностью растреножили.
Она давит ногой на педаль. Грузовик разгоняется.
А эти грузовики способны набирать приличную скорость.
Далеко еще? – снова спрашивает девочка.
Поле битвы? – говорит Олда. – Так вот же.
Мы едем на поле битвы? – говорит Ричард. – Той битвы?
Далеко? – спрашивает девочка.
Скажите ей, далеко еще? – говорит охранница.
Недалеко, – говорит Олда.
В минутах, часах, днях, неделях или месяцах? – говорит девочка.
По моим подсчетам… Сейчас глянем, – говорит Олда. – На расстоянии одной легенды и парочки старинных песен.
Песен? – говорит Бритт. – Она что, петь будет?
А вы знали, – говорит Олда, – что слово «слоган» на самом деле гэльского происхождения? Я вспомнила об этом, когда ваш мужчина упомянул лозунги. Оно происходит от выражения, означающего «боевой клич». Sluagh-ghairm. Слоган. Это все, что необходимо знать о сути любых слоганов: верните контроль, выйти значит выйти, не покупайте у евреев, вот что я люблю, просто сделай это или с каждого по нитке.
Он не мой мужчина, – говорит охранница.
Мне все равно, на каком языке проходит время, – говорит девочка. – Лишь бы оно проходило.
1 апреля 1976 года: день, переполненный всеми привычными возможностями, как и любой былой день; день очень тревожных новостных репортажей, день повествовательной стратегии и реальности, день слова симбиотический, что бы оно ни означало, прежде всего, день неожиданно большой удачи, к которой, как Ричард наконец понимает, он всегда с надеждой стремился, ведь это и есть любовь – полное надежд стремление, несмотря на все привычные очень тревожные препятствия.
Почему ты называешь меня Дубльтыком? – говорит он после этого, лежа в постели и положив голову ей на руку.
Что почему, любимый? – говорит Пэдди.
(Пэдди рядом с ним, как она выражается, витает в облаках.)
Это же в честь моей исключительной мужской силы? – говорит он.
Что-что? – говорит она. – Ох. Дубльтык. Ха.
Мне, конечно, хотелось бы так думать, – говорит он. – Но поскольку ты называешь меня так уже много лет, с тех пор как мы познакомились, я понимаю, что это никак не связано с моей исключительной мужской силой, которую ты испытала впервые только сегодня. Если только ты обо мне не фантазировала. А это означает, что сейчас ты (упаси господи), вполне возможно, слегка разочарована.
Она смеется.
Это никак не связано с твоим тычком, Дик, – говорит она.
Ну и ладно, – говорит он.
Как и любой человек, я люблю классный трах, а это был очень классный трах. Спасибо. Нет, твое двойное имя взято из старого рассказа Чарльза Диккенса.
Ох, – говорит он. – Вот теперь уже слегка разочарован я.
Не очень известный рассказ, – говорит она, – но он о молодом человеке, которого зовут так же, как тебя.
Ричард или Лиз? – говорит Ричард.
«История Ричарда Дубльдика», – говорит Пэдди. – Когда мы познакомились и ты сказал, что тебя зовут Ричард, я еще никогда не встречала Ричардов, кроме этого вымышленного персонажа, так что после твоего имени я, естественно, поставила и всегда буду ставить Дубльдик – или Дубль-тык. А теперь ты воплотил слова в реальность.
Сказала сценаристка голому мужчине, – говорит Ричард. – Ну и в чем же там суть?
Множество старинных сюжетных перипетий, – говорит Пэдди. – В общем, у нас есть этот молодой человек по имени Ричард Дубльдик, и его забирают в армию. Солдат из него никудышный – он вообще во всем никудышный. Стартовая площадка у него была неважная: кошмарное детство – горемыка так запутался в жизни, так обозлился на самого себя, что превратился в дебошира. Но затем один офицер им заинтересовался, подружился, помог разобраться в себе и относился к нему как к родному. Очень скоро Дубльдик становится первоклассной боевой машиной. Потом этот офицер погибает в битве, а Ричард Дубльдик убит горем. Он клянется отомстить за его смерть, чего бы это ни стоило, и посвятить всю жизнь этой мести.
В общем, проходят годы…
Проходят, – говорит Ричард. – Пройдут.
…он влюбляется, – говорит Пэдди, – и женится на красивой женщине, которую любит всем сердцем. Едет знакомиться с ее родней и, оказавшись в ее родовом гнезде, впервые понимает, что попал в лоно семьи того самого офицера, который убил его любимого капитана.
Ах вот как, – говорит Ричард.
Знаю, – говорит она.
Ну и что же он делает?
Не в этом ли главный вопрос? – говорит Пэдди. – Не в этом ли всегда главный вопрос? Ведь этот рассказ велик именно из-за того, как поступает Ричард Дубльдик. А он прощает обиду. Решает забыть прошлое. И рассказ заканчивается пророчески – картиной того, как сын с одной стороны семьи сражается рука об руку с сыном с другой стороны семьи на одной стороне против общего врага: французы и англичане вместе в одной траншее. Война не прекратится, говорится в рассказе, но вражда способна прекратиться. Со временем все меняется: то, что кажется в жизни неизменным, закрепленным и закрытым, способно измениться и открыться, а то, что невообразимо и невозможно в одно время, становится вполне возможным в другое.
Я прочитала его в детстве, мне только-только исполнилось тринадцать. Это был мой самый последний день в школе. В моей жизни тогда как раз не было никаких «возможно». Недавно умер отец, и не было денег, нам пришлось выйти на работу – даже самой младшей моей сестренке, которой было одиннадцать. Мы все были не дурами. Мой отец, прекрасный человек, погиб. Его нашли мертвым на дороге, которую он помогал прокладывать. В смысле, на дороге, на которой он трудился. У нас не было шансов. А полицейские были жестокими мудаками. Это было жестокое время. Одна из наших старших сестер тоже умерла в том году. Мэгги. Туберкулез. Девятнадцать лет, прикольная и шустрая, так и вижу, как она круто поворачивается, над чем-то иронизируя, она обожала танцевать, обожала целоваться с парнями, и мы с ней были очень похожи. Городской фотограф снял нас – помнишь, тогда еще раскрашивали от руки фотографии, и он выбрал из всей семьи меня и раскрасил мне щеки красным – так же, как ей. Это лишь усилило мое чувство, что у меня почти нет шансов.
И вот я в библиотеке, в камине пусто – монахини были не в восторге от жары, и я сижу рядом с пустым камином, надеясь, что там, возможно, еще осталось немного тепла. Сижу с книгой в руках и думаю про себя: возможно, это последний день, когда у меня вообще есть шанс посидеть и подержать в руках книгу.
У нас не было своих книг. У нас вообще не было книг.
Я взяла с полки первую, что попалась под руку. Я решила, что прочитаю рассказ от начала до конца, чего бы это ни стоило. И думала, переворачивая страницы, что моя жизнь – такой же пустой очаг, я – зола в этом камине.
Но фабрика времени – укромное местечко, и это опять из Чарльза Диккенса. Порой нам везет. При известной помощи и известной доле везения мы становимся не просто чем-то или ничем, к чему нас принуждает история. Мы здесь только по милости и благодаря работе других. Во всяком случае, я. За тех ближних, кто мне помог, – вот моя молитва, когда я ложусь спать, – и пусть я сама стану такой же ближней для многих других.
Уж я-то здесь стопудово по твоей милости, – говорит Ричард.
Обычно то место, на котором лежит сейчас твоя рука, милостью не называют, – говорит Пэдди. – Ну что, еще один дубль, Дик?
Вот что я называю оправдывать свою репутацию, – говорит он.
После этого они сочиняют шутки о «Трудных временах», а она придумывает прикольные воображаемые половые акты, которые можно было бы назвать Дубльтыккенсами. Затем Пэдди отправляет его вниз заварить чай, а когда он возвращается наверх с чайным сервизом на подносе, идет в душ, снова надевает всю свою одежду, и они пьют чай.
Вот и все.
Он открывает на минуту глаза, чтобы узнать время. На часах рядом со спидометром – 13:04. Женщина по имени Олда поет песню на языке, звучащем так, как если бы у подсознания был свой язык и оно умело петь.
Он закрывает глаза.
Маленькая тринадцатилетняя Пэдди сидит у пустого камина с книгой в сложенных руках, прижимая ее к груди, как талисман.
Она такая худенькая, что светится насквозь.
У нее за спиной вереница детей тянется в такую даль, что никогда не заканчивается. Они в лохмотьях, похожих на костюмы из мертвой листвы. Только они могут залезть своими маленькими ручонками внутрь промышленных машин и вычистить маслянистую гадость и волокна, которыми уже забиты их легкие. Но никто не сможет залезть рукой внутрь их легких и очистить их.
Слава богу, эти времена прошли, – думает он.
Слава богу, в мире сейчас лучше.
Обнови свою систему, – говорит маленькая Пэдди.
Она очень напоминает его воображаемую дочь.
Дети в рудниках – прямо сейчас, – говорит она, – в эту самую минуту, в эти самые 13:04. Ты знаешь, что они там. Они добывают кобальт для всех этих экологически чистых электромобилей.
Дети – прямо сейчас, в рваной одежде «хэлло китти» – сидят в сараях для рабского труда и лупят молотками по старым севшим батарейкам, чтобы достать оттуда металлы, которые отравляют их, едва они к ним прикасаются.
Дети едят отходы на горах мусора.
Детей всех возрастов, подходящих для зарабатывания денег на сексе, используют, снимают на видео, обменивают и снова снимают на видео, деньги передают с поднятыми над головой руками прямо сейчас, в 13:04. Тысячи детей, не знающих, где их родители, живы они или нет, увидят они когда-нибудь снова своих родителей или нет, дети, запертые в холодильниках для замораживания продуктов в США. Прямо сейчас. В наши дни, о которых ты только что сказал: в мире сейчас лучше. Дети, в одиночку по всей этой стране, добираются сюда через весь мир, а потом просто исчезают. Не забывай и о сотнях тысяч детей, родившихся и живущих здесь, которые выживают бог знает как, питаясь святым духом, в совершенно новом варианте все той же старой британской нищеты.
Нас тысячи тысяч тысяч. И если они, в смысле мы, шьем недостаточно быстро, мы, вереница детей, растянувшаяся на мили позади маленькой Пэдди, которая говорит с ним, тогда люди, управляющие фабрикой, кладут наши руки под иглы, заставляют нас становиться ногами на ножные насосы и качать, прошивая ниткой собственные руки. Нет на свете такой футболки, нет такой самой обыкновенной шоколадной плитки, к производству которой мы не приложили бы руки. Нет такой истории, чтобы мы глубоко не увязли в свином сале заработанных на ней денег. Мы – фабрика. Нас поедают заживо. Поэтому мы – самые голодные призраки. А вы – несчастные худышки, которыми мы кормимся. Это факт.
Говорящий голос – это стопудово Пэдди.
Так, может, его воображаемая дочь все время была маленькой Пэдди?
Когда он думает об этом, оборванная девочка у него в голове изрыгает на него огонь. У нее горит рука. Она машет ему, чтобы привлечь внимание. С ее пальцев осыпается зола, которая падает и разбивается на земле у ее ног на маленькие горящие частички света.
Перестань циклиться на себе, Дубльтык, – говорит она. – Очнись же ты, ради бога.
Он открывает глаза в 13:05.
Открывает их, потому что навязчивое пение смолкло.
Они переезжают через вершину холма, и внизу перед ними открывается очень симпатичный вид с водоемом, мостом, блестящим на солнце городом.
Где мы? – говорит Ричард.
А вы где были? – говорит Олда.
Меня убаюкали ваши песни, – говорит он. – Как будто у бессознательного есть свой язык и оно умеет на нем говорить. Бессознательное, подсознание – никогда не понимал разницы. Я хочу сказать, что казалось, будто кто-то из них запел.
Я знаю, что вы хотели как лучше, но это сознательный, будничный и совершенно реальный язык, – говорит Олда. – Но спасибо за ваш… э… Как бы это сказать? Романтизм, что ли.
Усыпляющие песни, – говорит охранница. – Вы могли бы торговать ими в Сети. Озолотились бы.
Спасибо, – говорит Олда. – Я подумаю.
Мы уже почти приехали, да? – говорит девочка.
Назойливый ребенок, – говорит Ричард. – Лучший стимул на свете.
Мне просто нужно заскочить в город за парой вещей, – говорит Олда. – Мы не ожидали, что подберем сегодня такую толпу народа.
Она поворачивается к Ричарду.
Когда вы сказали о том, что ваша подруга умерла, – говорит она, – мне захотелось кое о чем спросить. Вы не имели никакого отношения к телеспектаклю, который показывали много лет назад, он назвался «Энди Хоффнунг»?
Ричард чешет лоб, закрывает ладонью один глаз.
Я сплю? – спрашивает он девочку.
Вы настолько бодры, что даже обидели Олду своим замечанием о гэльском языке и обидели меня – назвав ребенком, – говорит девочка.
Тогда я уж точно не сплю, – говорит он. – Но все равно это, возможно, сон. Я вполне способен обижать и во сне.
Он поворачивается к Олде.
«Энди Хоффнунг» снял я, – говорит он.
Вы режиссер Ричард Лиз, – говорит она.
Да, – говорит он.
!
Он так удивлен ее словами, что забывает подкрепить их привычным «за мои грехи».
«Море проблем», – говорит она.
Да! – говорит он.
«Пангармоникон», – говорит она.
«Пангармоникон», – говорит он. – Бог ты мой.
В детстве мой любимый фильм, – говорит Олда. – Точнее, в подростковом возрасте.
Никто уже не помнит «Пангармоникон», – говорит Ричард. – Да я и сам забыл «Пангармоникон».
Мне он так нравился, – говорит она. – Автор – ваша подруга, которая недавно умерла, правильно? Та, о которой вы говорили. Я видела в газете.
Да, – говорит он. – Моя подруга.
Очень жаль, – говорит она. – Я прочитала об этом в газете и подумала, это же та женщина, что написала все эти пьесы. Патрисия Хил.
Это она, – говорит он. – Вообще-то идея «Пангармоникона» возникла у нее при работе над «Энди Хоффнунгом»: она проводила кучу времени в библиотеке, читая о песне Бетховена «К надежде» и слушая музыку, и, понимаете, наткнулась на историю человека, который попросил Бетховена написать музыкальное произведение для его оркестровой машины.
Пангармоникон, – говорит девочка. – Как в карточной колоде Каладеш из «Магии».
Ричард моргает.
Бетховен был композитором восемнадцатого-девятнадцатого веков, – говорит он, – и…
Угу, я знаю, кто такой Бетховен, – говорит девочка. – Я спрашиваю про шарманку. В колоде моего младшего брата есть картинка с таким же названием. Но продолжайте. Бетховен был композитором восемнадцатого-девятнадцатого веков – и?
Я уж точно не сплю, если умудряюсь обижать в таком широком диапазоне тем, – говорит Ричард.
Он рассказывает все, что может вспомнить о «Пангармониконе».
У Бетховена был друг – человек, который изобрел метроном и придумал машину, способную заменить целый оркестр. Этот друг попросил Бетховена написать для него музыкальное произведение, чтобы он смог продемонстрировать свою машину перед публикой. Бетховен так и сделал.
Оно было около четверти часа длиной, – рассказывает Ричард, – называлось «Победа Веллингтона» и изображало битву между французскими и английскими мелодиями. В свое время ужасно популярная пьеса. Сейчас ее почти никто не помнит. «Правь, Британия» и национальный гимн противопоставлялись там мелодии «Ведь он такой веселый добрый малый», изначально французской, а вовсе не английской: в этой песне рассказывается о знаменитом герцоге, который уходит на войну и погибает, а на его могиле вырастает дерево, и на это дерево садится птица, ну и так далее.
Ричард рассказывает, что Бетховен написал пьесу с таким расчетом, чтобы изобретатель смог продемонстрировать не только звуки, которые способна производить машина, но и первый в истории стереоэффект.
Поэтому музыка принимает в конфликте разные стороны, – говорит он. – В буквальном смысле. Что-то происходит на одной стороне вашего слуха, а что-то – на другой. Так вы понимаете, какая из сторон победила. Барабаны, имитирующие пушки, затихают на одной стороне раньше, чем на другой.
И Пэдди – все называли ее Пэдди, мою подругу, да она и сама называла себя Пэдди – в общем, Пэдди это привело в восторг. И она взяла это за основу и написала сценарий о споре между двумя сторонами дороги в английской деревне, каждая из которых считает, что у нее больше прав на полосу газона посредине, где все паркуют машины, и о том, что происходит, когда одна из сторон дороги получает, как она выражается, контроль.
Резня, – говорит Олда. – Автомобильная резня. Потрясающе. Горящий фургон с мороженым. Его надо снова показать, самое время. Это на все времена и при этом злободневно. Она как будто сумела заглянуть в будущее.
Она была потрясающей, – говорит Ричард. – Она потрясающая.
Я обожала персонаж мальчика, – говорит Олда.
Этот актер потом играл в куче фильмов, – говорит Ричард. – «Посредник», «Эквус», «Полуночный экспресс». Затем уехал в Голливуд – не знаю, что сталось с ним после этого.
Он был чудесным, – говорит Олда.
Деннис, – говорит Ричард.
Деннис, да, – говорит Олда. – С виолончелью. Боялся брать ее в школу из-за малолетних гопников, которые его задирали.
Тогда он идет и садится на самом верху городского холма вместе с девочкой с другой стороны дороги, которая ему нравится и которой нравится он, с Элеонорой – она из итальянской семьи, и соседи подожгли их фургон с мороженым. Они смотрят вдвоем на дым, поднимающийся от горящих машин, – говорит Ричард, – и очень серьезно разговаривают о том, почему оба считают, что их сторона имеет право на полоску травы. Они чуть ли не дерутся. А потом Лео, он называет ее Лео, начинает смеяться, она говорит: как глупо выглядит отсюда сверху то, что происходит там внизу. Тогда он тоже начинает смеяться. И потом конец: они стоят вдвоем в конце дороги, на которой живут, и смотрят на соседей с обеих сторон, бросающих камни в дома напротив. Она запевает мелодию, а он играет другую мелодию, и потом обе мелодии сливаются и становятся одной.
И всего на минуту, – говорит Олда, – на одну невероятную минуту, когда мелодии соединяются и так красиво звучат одновременно, люди перестают бросать камни, поворачиваются, пристально смотрят на них и слушают.
А через долю секунды снова принимаются бросать камни в дома друг друга, – говорит Ричард. – И потом из толпы выходят родители и растаскивают детей по разные стороны дороги, на которой живут.
Виолончель лежит на бетоне со сгоревшими машинами и осколками кирпичей вокруг, – говорит Олда.
Очень выразительная концовка, – говорит Ричард.
Это еще не концовка, – говорит Олда.
Нет, концовка, – говорит Ричард.
Концовка – это когда они сидят одни в вагоне поезда, – говорит Олда. – Уезжают из деревни. Вырываются в большой мир. Вдвоем.
А, – говорит Ричард. – Совершенно верно. Так оно и есть. Так оно и было.
Эти купе с шестью местами в старых вагонах, – говорит Олда. – Дверь закрыта, сквозь стекло не слышно, о чем они говорят. Теперь они уединились и выглядывают – не следит ли никто и не гонится ли за ними, затем поезд трогается с места, и они падают друг дружке в объятья, заводят вместе прикольный танец. Затем мы видим поезд снаружи и потом деревню сверху, и поезд, уезжающий из нее, а потом все выше и выше, чтобы мы могли увидеть, какое все маленькое с высоты птичьего полета.
Ричард улыбается.
Божественный кадр, – говорит он. – Стоил больше, чем все остальное, вместе взятое, пришлось работать до кровавого пота, чтобы его добиться. Не верится, что я о нем забыл. Вы знаете фильм лучше, чем я. А ведь я сам его снимал.
Что сталось с девочкой, которая играла Лео? – спрашивает Олда.
Трейси как-то там, – говорит он. – «Так держать, Эманюэль», реклама «персила». Потом не в курсе.
Все богатство нашей культуры, – говорит Олда.
Охранница запевает песню на мотив «Ведь он веселый добрый малый».
Медведь перелез через гору, – поет она. – Медведь перелез через гору. Медведь перелез через гору. Но все это было зазря. Ведь дальше опять были горы, и дальше опять были горы. Ведь дальше опять были горы. И мишка вернулся домой.
Все в кофейном грузовике подпевают, на ходу угадывая слова.
Грузовик въезжает на парковку большого супермаркета.
Мы приехали? – говорит девочка. – Это здесь?
Нет, – говорит Олда.
Не хочу вести себя чересчур, ну знаете, ребячливо, но уже близко? И далеко еще? И долго еще? Ну и другие вопросы такого же плана, – говорит девочка.
Скажите ей, далеко ли и долго ли, – говорит Олде охранница.
Вся недолга и так далеко, как я собираюсь вас обеих подкинуть, – говорит женщине Олда.
Она открывает дверь. Обходит вокруг, открывает пассажирскую дверь и подхватывает выпадающую девочку.
Все они стоят на парковке вокруг кофейного грузовика.
Вот вы, стало быть, и в Инвернессе, мистер Лиз, – говорит Олда. – Вон оттуда ходят автобусы до города, если не хотите идти пешком. Извините, что не могу повезти вас дальше. Не верится, что встретилась с человеком, который снимал эти «Пьесы дня». День удался.
Год, – говорит он. – Десятилетие.
Ну и каковы шансы? – говорит она.
Она смущенно его обнимает. Он смущенно обнимает ее в ответ.
Он прощается с охранницей.
Ну, тогда до свидания, – говорит она.
Он окидывает взглядом девочку.
Кажется, я в долгу перед тобой, – говорит он.
Вообще-то, – говорит она, – если придерживаться традиций, теперь я официально отвечаю за вас всю оставшуюся жизнь. Но лично меня не очень-то заботят некоторые традиции, так что вам повезло.
Повезло встретиться с тобой, – говорит он.
Он достает из кармана ручку из «Холидей Инн».
Я сниму с тебя ответственность, если оставишь это себе, – говорит он.
Но она уже ушла – навстречу будущему.
Они направляются к супермаркету, оставив его позади. Он стоит один на парковке в чужом городе, заброшенный обратно в историю собственной жизни.
На часах над главным входом в супермаркет – 1:33.
Мужчина всматривается в лимоны.
Кожура у лимона рябая, как гусиная или загрубелая кожа.
Тупой конец лимона напоминает сосок на груди, похожей на груди статуй идеальных красавиц в римских музеях, на грудь статуи женщины, руки которой превращаются в веточки, на Вилле Боргезе.
Изображение женщины-оборотня, – говорит мой отец. – Отлично провожу время. Жалко, тебя нет.
Я старый сексист, – думает он.
Ты и в молодости им был, – говорит его воображаемая дочь. – Весело было, да?
Разве могло быть иначе? – говорит он. – Не жучь меня.
А я и не жучу, – говорит она.
Мы ничего не понимали, – говорит он.
Собака съела твою домашку, – говорит она.
Тихо, – говорит он. – Я занят.
Чем? – говорит она.
Пытаюсь докопаться до лимонности лимона, – говорит он.
Поскольку где-то в этот момент истории о мужчине, который мог умереть, но не умер и вместо этого стоит теперь во фруктовом отделе супермаркета, изучая внешний вид лимонов, выросших где-то, транспортированных откуда-то куда-то, привезенных сюда, выгруженных в эти посудины и теперь продающихся здесь, чтобы их съели, пока они не сгнили, – во всем этом есть мораль.
Но он никак не может до нее докопаться.
Он переводит взгляд с дробных лимонов в бадье на нишу с лимонами, упакованными в желтую пластиковую сетку. Берет один с груды дробных. Держит его в руке, пробует на вес. Подносит к носу. Ничего. Слегка впивается ногтем большого пальца сквозь воск и нюхает снова, и вот он – далекий резкий запах лимона: сладость и вместе с тем горечь.
Зрение, обоняние и осязание – вновь жизненная энергия в стольких органах чувств, всего лишь от близости лимона. Вот что ему надо было почувствовать.
Но перед глазами возникает лимонное деревце, которое подруга бывшей жены подарила бывшей жене на Рождество, ближе к концу, перед тем, как они ушли от него, и это было тщедушное тоненькое растеньице с одним-единственным лимоном размером с кукушку, который выглядел таким огромным, тяжелым и ярким по сравнению с тонкоствольным деревцем, на котором вырос, что плодовитость представлялась даже каким-то уродством.
Когда деревце только прибыло, пахло оно божественно. Потом все его цветки опали, все листья опали, листья отросли опять, снова опали, несколько штук отросли опять. Но это было живучее растение. Оно умерло окончательно только зимой, после того как они ушли и он осознал, что за все эти месяцы ни разу не додумался его полить.
Ну, они ведь растут на жаре, в засушливых странах. Они не должны нуждаться в воде.
Все это не то, о чем он хочет думать.
Он хочет думать: Да! Жизнь! Драйв!
И женщина! Совершенно незнакомая! Обняла его, узнала его! Знала, кто он! Сказала, что день удался! Знала, чем он занимался на свете! Знала его произведения лучше, чем он сам!
Нет.
Деревце без листьев – вот о чем он думает.
Возможно, ощущения были бы другими, если бы эти лимоны не были лимонами из супермаркета? Если бы они были биологически чистыми сицилийскими лимонами с еще не оторванными листиками, а не лимонами массового фабричного производства, выращенными в гигантских теплицах и опрысканными химикатами? Возможно, все было бы по-другому, если бы он находился в самой Сицилии и под теплым небом смотрел на лимон, еще связанный с деревом?
Он думает о загубленном фруктовом деревце – загубленном им самим.
Чем он вообще занимается?
Прежде всего, в данный момент: чем он вообще занимается здесь – в чужой части страны, где люди говорят на своем английском с такими странными чистыми гласными, пока ходят вокруг и мимо, а он спускается с высот после самого низкого падения в своей жизни, и эта яма все еще под ним, замаскированная тонкими увядающими ветками других событий, а еще ниже под всем этим – по-прежнему его умершая подруга, его развалившаяся семья, ее запоротая работа, навсегда загубленное фруктовое деревце, его жизнь – зимняя пустыня?
На часах в супермаркете – 1:34.
У всех над головами в супермаркете крутят песню, призывающую дотянуться до звезд и взобраться на высокие горы.
Ну давай, мистер Спектакль, – говорит его воображаемая дочь. – Так называемый король искусств. Чем ты вообще занимаешься? Что ты делаешь на земле?
Он смотрит на лимон в руке.
Затем он видит за своей рукой, как ее, Бритт – охранницу.
Та носится взад-вперед вдоль стеллажей с фруктами. Он видит, как она выбегает через главный вход и останавливается, а затем снова забегает внутрь и мчится за спинами кассиров и вдоль сканеров.
Она бегает как ненормальная. Такая же истеричная, как песня у них над головами. Она видит его.
Подбегает к нему. Кричит.
Они? – говорит она.
Простите? – говорит он.
С вами? – говорит она. – Они с вами?
Кто? – говорит он.
Где они? – говорит она. – Вы видели, куда они пошли? Когда вы последний раз их видели?
С вами, на парковке, – говорит он. – Десять минут назад.
Врете? – говорит она. – Вы заодно?
Что? – говорит он. – В смысле? Они, наверно, в грузовике.
Он выходит с ней на парковку. Они идут туда, где, по его мнению, был припаркован кофейный фургон, но не могут найти нужный ряд. Или грузовик уехал.
Он был здесь, – орет она.
Она стоит в просвете между внедорожниками.
Он был здесь, – орет она. – Здесь.
Она чуть ли не голосит. Размахивает в воздухе розовой спортивной сумкой на том месте, где стоял грузовик, несколько раз ударяя ею по одному из внедорожников. В машине включается сигнализация. Она не обращает внимания.
Вы не понимаете, – говорит она. – У меня ее портфель. Ей нужен этот портфель. Это вопрос доверия. Я не верю, что она так поступила. Не верю, что она могла так поступить.
Они не могли далеко уехать, – говорит он. – Позвоните им со своего телефона.
Да нет у нее телефона, – голосит она.
Они поехали на поле битвы, – говорит он. – Возьмите такси. Позвоните в таксопарк.
Охранница достает телефон.
Просит его напомнить название поля битвы.
Лишь поздно вечером, уже после поля битвы, после фургонов СА4А, после криков и полиции, после того как все кончилось и он стоит, пытаясь мысленно подвести итог и поражаясь собственной неспособности разглядеть, что происходит у него под носом, он засовывает руку в карман куртки и находит там лимон, который держал в руке, пытаясь найти в нем какую-то мораль, между фруктовыми стеллажами супермаркета.
Это было в октябре.
А сейчас уже март следующего года.
Теперь уже Ричард изучил дорогу между Инвернессом и Каллоденом, как здесь выражаются, вдоль-поперек, взяв множество интервью для своего нового проекта – фильма, который он планирует назвать «Тысяча тысяч человек».
Дорогой Мартин,
Извини.
Не могу снять для тебя этот фильм.
снп
Р.
В целях анонимности он снимает людей силуэтом. Ради атмосферы снимает их в кофейном грузовике, стоящем на парковке у поля битвы. Он приходит, достает маленькую камеру, уже прикрепленную к палке, приходят интервьюируемые, садятся на низкий табурет внутри грузовика под прейскурантом с ценами на кофе, которого здесь никогда не было в помине, а он настраивает свет, чтобы никто больше не смог воспользоваться ничьим зрительным образом, и нажимает на кнопку.
Запись.
Разве люди, которых вы сюда пропускаете, не становятся слишком заметными в деревне или городке, где любой незнакомец бросается в глаза? – говорит он первой интервьюируемой.
У нас сеть по всей стране, – говорит силуэт, похожий на Олду – женщину, сидевшую за рулем кофейного грузовика в тот день, когда он впервые сюда приехал. – Но здесь к тому же хорошо. Куча туристов. И люди в основном добрые. А если кто-нибудь и грубоват, ну, после того как вы уже пересекли весь мир и выжили, добрались аж досюда под бог знает каким давлением, любая местная грубость покажется просто комариным укусом.
Олда – не ее настоящее имя.
Своего настоящего имени она не называет.
Все в сети «Олд Алаянс» называют себя Олда или Олдо Лайонс.
Когда он впервые написал имейл самой первой Олде в библиотеку Кингасси, кто-то переслал письмо ей, и в ответ она рассказала, почему их сеть так называется.
Когда мне было пятнадцать, написала она, я посмотрела по телевизору вашего «Энди Хоффнунга» и пришла в полный восторг. Я нашла на кассете песню Бетховена «An die Hoffnung» и послушала. Даже пошла в библиотеку, поискала немецкие слова и с немецким словарем выяснила, что они значат. Потом села на поезд до Абердина, где хранились подшивки «Слушателя», и нашла, чтó ваша подруга Пэдди говорила, когда у нее брали интервью по поводу сценария к «Энди Хоффнунгу», и почему она его так назвала.
И я пришла в восторг от того, как она сделала из названия песни имя человека. От того, как она превратила слова, означающие к надежде, в реального человека, придала словам человеческую форму.
Вы утверждаете, – говорит он в одном из интервью, – что уже помогли двумстам тридцати пяти человекам сбежать из мест заключения или обмануть охрану. Вы не преувеличиваете?
Вообще-то я думаю, что их значительно больше двухсот тридцати пяти, – говорит силуэт.
Этот силуэт, который называет себя Олда Лайонс, как и все остальные, принадлежит одной из тех, кому изначально помог «Олд Алаянс» и кто теперь в свою очередь работает на «Олд Алаянс», помогая другим.
Даже не думайте, что это легко, – говорит она в камеру. – Это действительно очень трудно.
Она красиво говорит – на вдумчивом, выстраданном английском.
Трудно в каком смысле? – говорит он.
В буквальном, – говорит она. – Мы переходим от одной невидимости к другой. Я была бесправной. Я по-прежнему бесправна. Я несла страх на плечах по всему свету, направляясь в эту страну, которую вы называете своей. Я по-прежнему несу страх на плечах. Теперь я вижу это так: страх – одна из моих принадлежностей. Страх всегда будет входить в состав моих принадлежностей – повсюду, что бы я ни делала, всю оставшуюся жизнь. Я упорно сражалась, чтобы попасть сюда в вашу страну. И когда приехала, вы первым делом вручили мне письмо, в котором говорилось: Рады видеть вас в стране, где вам не рады. Теперь вы признаны неугодной личностью, с которой мы будем делать все что угодно. И это несмотря на сотни битв, в которых я сражалась, чтобы попасть сюда. Для моей души это было самое тяжелое время. Тогда-то началась моя настоящая битва. Но мне везет. Мне помогли. Ведь быть никем можно по-разному. Есть разные виды невидимости. Одни равнее других. Я говорю, как выражаетесь вы, британцы, из первых уст.
Но это же порочный круг, – говорит Ричард, интервьюируя первую Олду из кофейного грузовика. – Вы стираете людей из системы, которая уже и так их стерла.
Олда смеется.
Если переиначить фразу, – говорит она, – мы позволяем людям вернуть себе управление собственной гегемонией.
Каким образом? – говорит он.
В лице членов сети «Олд Алаянс» по всей стране от Терсо до Труро, работающих не против, а ради людей, которых другие признали невидимыми, – говорит она. – Да, это круг. Но в нем нет ничего порочного.
То, что вы делаете, неосуществимо в обстановке реального мира, – говорит Ричард.
Это человечно, – говорит она. – Нет обстановки реальнее. В смысле, если мы говорим о людях в реальном мире.
Экстренная помощь, – говорит он силуэту, что называет себя Олдо и приходит с мокрым от морской воды спрингером, который оставляет шлейф песка с Нэрнского пляжа по всему грузовику и в течение интервью лежит положив голову на лапы, воняя мокрой псиной.
Это не постоянная помощь, – говорит Ричард. – Наверное, она приносит столько же вреда, сколько и пользы.
Любая помощь – это помощь, – говорит Олдо и тянет руку вниз, чтобы потрепать собаку по голове. – Да, Олдо? (Даже у собаки есть псевдоним.)
Но это не так, – говорит Ричард.
Погодите, пока вам самим помощь не понадобится, – говорит Олдо (мужчина).
Расскажите нам, – говорит Ричард, – где те люди, которым вы помогли ускользнуть из мест заключения, находятся сейчас?
Все анонимные Олды/Олдо, которых он спрашивает, пожимают плечами или качают головой.
Какую денежную компенсацию вы за это получаете? – спрашивает он каждого.
Все Олды/Олдо смеются, будто он сказал что-то прикольное.
Откуда вы берете деньги на эту сеть? – спрашивает он каждого.
Они качают теневыми головами.
Первая Олда говорит ему однажды вечером, не на камеру: Да бросьте вы. Разуйте глаза. Мы добровольцы. Все делают то, что могут. Все могут сделать что-нибудь полезное. Мы делимся умениями. Многого не надо. Многого и не требуется. На всех хватит. Мы находчивые. Всегда есть выход. На себя посмотрите: находите деньги на этот фильм, продавая всякую всячину из прошлого. С одной стороны, старинное китайское блюдо или гобелен, а с другой – «Тысяча тысяч людей».
Ричард рассказал ей, что собранных денег хватило на то, чтобы снять этот фильм и вернуть деньги по расторгнутому им контракту на другой проект, над которым он работал. Он совершил налет на старье своих родителей, пролежавшее в целости и сохранности больше десяти лет в ящиках, и обнаружил там много вещей, за которые люди готовы платить реальные деньги.
Но что случится, если этот ресурс иссякнет? – говорит он. – Такая модель не может работать долго.
Иногда она не работает от слова совсем, – говорит она. – Иногда все идет абсолютно не так, как надо. Но мы все улаживаем. Обычно мы находим другие ресурсы. Один из наших недавно перезаложил дом. Так мы разжились халявой. Когда она кончится, подумаем еще. Мы знаем, что нам везет. И распространяем свое везение вокруг. Мы организованны.
Как насчет полиции? – говорит он. – Охранные предприятия?
Закона мы не нарушаем, – говорит она. – Помогать людям, которым нужна помощь, – это не противозаконно, по крайней мере пока. И если даже когда-нибудь найдут способ заявить, что мы занимаемся чем-то нелегальным, разницы никакой. Мы все равно будем это делать. Волонтеры по всей стране. В масштабах страны мы пытаемся изменить невозможное, по одному дюйму за раз пройти все тысячи миль к возможному, и поверьте, есть тысячи тысяч людей, если воспользоваться вашим названием, готовых помочь.
А если по совести? – говорит он. – Вас же, скорее, человек тридцать пять, а не тысяча тысяч?
Ну, мы еще новички, – говорит она. – Только раскручиваемся. Но многим людям очень не нравится то, как обходятся с другими. Многие хотят что-то сделать, чтобы это исправить.
Люди больше не могут жить вне поля зрения, – говорит он.
И все же многие живут, – говорит она.
Жизнь людей больше не может оставаться незапротоколированной, – говорит он.
Мы работаем над тем, чтобы изменить протоколирование жизни, – говорит она. – Вы знаете об этом. Вы тоже над этим работаете. Вот почему вы здесь протоколируете мои слова.
Он качает головой.
Даже если и так, то, что вы делаете, это утопия, – говорит он. – Несбыточная мечта. Вас разгромят в считаные минуты. Это сказка для детей. Волшебная сказка.
Да, – говорит она. – Вы правы. Мы и есть волшебная сказка. Народная сказка. Я не хочу, чтобы это звучало хоть сколько-то выспренне. Эти сказки глубоко серьезны, все они – о преображении. О том, как нас меняют вещи. Или заставляют измениться. Или учат меняться. Над этими-то переменами мы и работаем. Мы тоже серьезны.
Она наливает ему еще виски из бутылки в шкафчике грузовика, на полу которого они сидят вдвоем в весенних сумерках.
Эта бутылка была у вас в грузовике в тот день, когда мы сюда приехали? – говорит он.
Единственный напиток на всей площади, – говорит она.
В тот день я бы не отказался, – говорит он.
Ну и денек был, – говорит она. – Обычно к нам так не приходят – ну вот, как вы с нами столкнулись. Мать той девочки. Обычно люди не выбираются обратно, после того как их проглотит система. В тот день вы испытали на себе отклонение от нормы. Но затем порой случается невероятное, вопреки прогнозам, и дверь открывается – на малюсенькую щелочку. Мы помогли группе женщин, на выручку которым пришла та девочка. Бог знает как она это сделала – в смысле, каковы шансы? Они сами и есть шанс. Вот кто они. Ты пытаешься не упустить его. Упущенный шанс – заглубленная жизнь.
Но я не знаю, как этой малышке удалось вызволить свою мать и других женщин оттуда, где они находились. Этого я не понимаю. Главное, я, хоть убей, не пойму, никто из нас не может понять, почему ей показалось уместным привести сюда СА4А. Такая откровенная жертва.
Я решил, что они подруги или родственницы, – говорит он. – Подумал, вы просто по-дружески подвозите людей, как подвозили меня. И… можно спросить?
Валяйте.
Вы так и не знаете, что случилось? – говорит он. – С ребенком и с матерью? Когда я встретился с девочкой, я понятия не имел, что происходит. Я был так поглощен собственной драмой… Но эта девочка, с таким бременем на плечах – бременем собственной истории, и все же… Она остановилась, чтобы помочь мне с моей историей.
Олда качает головой.
Конца этой истории мы не знаем, – говорит она.
В кармане его пиджака – ручка из «Холидей Инн».
Он будет носить ее в карманах всех своих пиджаков и пальто всю оставшуюся жизнь.
Через пять лет, когда он наконец разыщет девочку – Флоренс, ставшую уже девушкой, первым делом он достанет из внутреннего кармана пиджака эту ручку и покажет ей.
Но сперва нужно разобраться с ближайшими перспективами.
К примеру, с этой.
На адрес Ричарда приходит конверт – от поверенного. Внутри – старинная книга, завернутая в папиросную бумагу.
В письме говорится, что книга была отписана Ричарду согласно завещанию покойной Патрисии Хил.
Сборник рассказов Кэтрин Мэнсфилд. Издательство «Констебл», 1948. Синий твердый переплет, золотые буквы выцвели и осыпались на корешке. Послевоенная бумага эпохи пайков – пожелтевшая, тонкая, шершавая на ощупь. На обратной стороне титула – надпись девичьей рукой: Патрисия Хардимен.
Пару недель она просто лежит на столе, и он видит ее ежедневно, проходя мимо.
Как-то после обеда он открывает книгу наугад ближе к началу. Читает прикольный, язвительный рассказ о буржуазии, устраивающей званый ужин. Персонажи карикатурные, уязвимые, поглощенные собой и исполненные самомнения, сами выдумывают для себя истории собственной жизни. Тем временем в саду вовсю цветет груша. Она стоит там, тяжелая от цветов, ошеломляюще прекрасная, и ей нет никакого дела до людей, которые на нее смотрят, любуются ею, просто что-то думают о ней или даже не замечают ее, – нет никакого дела до их реальности и их иллюзий, их побед и поражений, до осведомленности или невежества людей, считающих, что они могут владеть этим деревом.
Какой великолепный рассказ.
Лишь только закрыв книгу и перевернув ее в руках, он впервые замечает надписанные страницы в конце.
Почерк Пэдди.
Он мысленно читает свое имя ее голосом.
Привет, Дубльтык.
Ее старческий почерк. Письмо начинается на третьей странице обложки и растягивается на все шесть с небольшим пустых страниц между обложкой и текстом, вплоть до самой последней страницы последнего рассказа, заключительного слова книги прописными буквами: КОНЕЦ.
Он встает. Наливает себе выпить.
Садится и открывает книгу с конца.
Привет, Дубльтык.
Всю Ирландию занесло снегом, да и Лондон, ей-богу, тоже.
Поджилки трясутся, как ты сказал сегодня перед уходом.
(И не говори, что я никогда тебя не слушаю.)
Когда я получила свою первую зарплату в 1948-м, за первую неделю работы девочкой на побегушках на студии «Лондон Филмз», пока выпускали в прокат «Красавчика принца Чарли» (полный провал – какая жалость), я пошла прямиком в «Фойлз» на Черинг-кросс-роуд.
Эта книга – первое, что я купила для себя на свои деньги.
Теперь она твоя.
Вот кое-какие сведения для твоего «Апреля».
Прежде всего, конечно, Кэтрин Мэнсфилд однажды дала обещание своей подруге и верной партнерше Иде Бейкер. «Когда я умру, то докажу тебе, что загробной жизни не существует», – сказала она. Ида спрашивает: «Как?» А Кэтрин отвечает: «После смерти я пришлю тебе могильного червяка в спичечном коробке».
Она говорит это, зная, что мягкосердечная Ида будет верещать без умолку, и та верещит, она визжит: «Я не хочу, чтобы ты присылала мне червяка», потому Кэтрин говорит ей: «Ладно, вместо червяка обещаю прислать в спичечном коробке уховертку».
Вот так. Через несколько месяцев Кэтрин Мэнсфилд умирает – все там будем. Ее подруга убита горем. Она добирается до сельского дома, где жила в каком-то там месте, прошло много недель после смерти Кэтрин М., Ида устала как собака, ей грустно и холодно, она идет зажечь газ и заварить чаю, берет спичечный коробок, а спичек в нем и нет.
Но там что-то все-таки есть.
Она открывает его.
Уховертка.
Теперь Рильке, у него было аж несколько загробных жизней, которых хватит на целый спичечный коробок с уховертками.
Графиня по имени Нора переводила поздние элегии Рильке с немецкого на английский. Она переписывалась с Рильке по поводу спиритизма незадолго до его смерти (а не после, ха-ха). Поэтому она считает, что будет неплохо встретиться с медиумом, кстати довольно известным, чтобы поговорить с умершим Рильке очно.
Медиум говорит: «Есть кто-нибудь?» И на спиритической доске прочитываются буквы «Р-И-Л», и да, это сам мертвец поднимается из могилы, чтобы сказать графине Норе, что хочет поработать с ней над ее переводами.
Короче, мертвый Рильке и графиня встречаются на нескольких сеансах, и он говорит ей, какие слова и фразы хочет поменять в ее переложениях.
Затем он поздравляет ее с тем, что ее английские стихотворения очень близки к его оригиналам, и рассказывает, какая для него честь с ней работать.
Гмм.
Сама люблю такие вот жутики: мы с тобой как раз сегодня говорили, что они жили очень близко друг от друга, Кэтрин М. и Рильке, и ни разу не встретились, а если и встречались, то, вероятно, так об этом и не узнали. Но после твоего ухода я полезла из-за тебя в интернет и нашла письмо Рильке: он был еще в Сьерре в Швейцарии, и письмо датировано 10 января 23-го года – это на следующий день после смерти Кэтрин М. в Фонтенбло, Франция.
Он пишет в нем другу, как его потрясло чтение по-немецки романа Д.Г. Лоуренса «Радуга». Он в восторге от книги, и после ее прочтения в его жизни открылась новая глава.
При этом я знаю, что Кэтрин М. дружила с Лоуренсом и его женой Фридой, и однажды она рассказала им по секрету пару эротических историй из своей молодости. Наверняка что-то очень близкое к историям из ее собственной жизни – я хочу сказать, настолько близкое, что она очень разозлилась, когда прочитала это сама, – просочилось в образ одного из персонажей «Радуги».
В общем, представляешь, кого Рильке наконец встретил? Ну, по крайней мере, в художественной форме.
У меня осталась для тебя всего одна загробная жизнь, и я знаю, что выбешу тебя, Дубльтык, этой последней жизнью после смерти. Иногда я говорю с тобой о Чаплине, только чтобы увидеть, как ты любезно притворяешься, будто тебе все равно, когда я о нем говорю.
Но между Чарли Чаплином и Рильке существует странная загробная связь. Есть и определенная связь с Кэтрин М., назвавшей своего кота Чарли Чаплином, а потом этот кот случайно принес ей несколько выводков котят, чем изрядно ее удивил – во всяком случае, в первый раз. (И, по-моему, одного из этих первых котят кота по имени Чарли Чаплин даже назвали Апрелем.)
В 1930-х годах Чарли Чаплин приезжает в Сент-Мориц. Он заводит новых богатеньких друзей – это египетский бизнесмен и его жена, красивая умная женщина по имени Нимет. Однажды за ужином Чаплин берет со стола салфетку и повязывает вокруг головы прекрасной Нимет, будто у нее страшно болит зуб. Затем притворяется дантистом, вырывающим зуб, и показывает этот зуб – кусок сахара из сахарницы.
Сейчас я почти уверена, что эта Нимет – та самая прекрасная египтянка, для которой Рильке сорвал розы в день, когда розовый шип уколол ему палец, вызвав сказочные последствия в реальной жизни.
Мой любимый Чаплин. Ты же знаешь, в 1950-х он переехал в Швейцарию навсегда, когда Штаты вышвырнули его за то, что он был чересчур большевик и поведал рабочим правду о веке машин в «Новых временах». Он купил роскошный дом с участком, в наше время всего в часе езды от того места, где Рильке и Мэнсфилд жили тридцатью годами ранее. Он выходил из своего дома и пожимал кулаки швейцарским солдатам, упражнявшимся в артиллерийской стрельбе по горам и долам вокруг его нового имения.
У него есть парочка привидений, которые бродят по свету: один особенно доходный призрак приносит деньги владельцу голливудского бара, утверждающего, будто Чаплин регулярно заходит в полукабинет, когда-то зарезервирован специально для него.
Но моя любимая загробная жизнь Чаплина – это приключения его собственных бренных останков после смерти.
Помнишь, как его гроб выкопали из могилы и украли? Это было сорок лет назад, когда мы еще были молодыми. Он умер в декабре, а украли его в марте. Полиция сказала журналистам, словно это что-то библейское: «Могила пуста! Гроб исчез!» Его не было с марта по май, и все это время множество мошенников звонили семье Чаплин, просили денег и обещали вернуть тело, после чего полиция поймала двух механиков – нищих, как церковные мыши, политических беженцев. Они выкопали его, сфотографировали испачканный в земле гроб, погрузили сзади на свою старую колымагу и, с грохотом провезя по дороге в миле от того места, где он жил перед смертью, закопали на кукурузном поле у одного фермера.
Немые останки звезды немого кино.
Тихо, как в могиле – хотя никакая она не могила, на его 89-й день рождения в середине апреля 1978 года, под землей под зелеными побегами под пеньем птиц под воздухом под холодным весенним небом.
Ожидай неожиданной загробной жизни, Дубльтык. Жизнь продолжается.
Надеюсь, сегодня ты уже высушил носки и туфли. А в будущем пусть у тебя никогда не трясутся поджилки, мой старый друг.
Навеки твоя,
твоя родная
уховертка,
П.
На этом ее письмо заканчивается, обтекая печатные книжные буквы:
КОНЕЦ
а прямо над ними – последний рассказ заканчивается такими строчками:
«Боже, какая ты женщина! – сказал мужчина. – Ты внушаешь мне такую дьявольскую гордость, любимая, что я… Поверь мне!»
Пэдди сделала примечание, стрелкой указывая на эти последние строки:
Горжусь тобой, Дубльтык. Будь первопроходцем. Пусть это будет твой, а не его фильм.
В перерыве между интервью, одним солнечно-дождливым днем той первой весны после Пэдди, он идет по дороге к месту под названием Клава, примерно в миле от парковки у поля битвы.
У Клавы расположено скопление древних погребальных пирамид из камней четырехтысячелетней давности – могильников, которые некогда достигали десяти футов в высоту, были темными и покрытыми крышей. От курганов остались лишь кольца из камней под открытым небом. Это круги из наваленных больших и маленьких камней, окруженных группой стоячих камней, словно стерегущих могилы.
Весна, но холодно. Он выбирает самую солнечную гробницу. Спускается по ее каменному проходу. Становится в могиле и смотрит вверх на облака.
Совершенно ничего не осталось от того, кто был здесь когда-то похоронен. Нет ничего, кроме каменных груд, торной тропы, травы, усыпанной маргаритками и клевером, голых весенних деревьев, чьи стволы ярко зеленеют от сырости и мха, да изредка птичьего щебета над головой.
Ричард выходит из могилы.
(Такое не каждый день скажешь.)
Сегодня никто не осматривает Клаву. Хорошо. Повезло. Его предупреждали, что здесь бывает весьма оживленно.
Ему также рассказали, как пару лет назад турист из Бельгии стащил один из этих камней и отвез к себе домой. Через пару месяцев Инвернесское турбюро получило по почте камень и карту места, откуда бельгиец взял его на Клаве. «Прошу вернуть этот камень на место, – говорилось во вложенном письме. – Моя дочь сломала ногу, жена очень нездорова, сам я потерял работу и поломал руку. Прошу извиниться перед духом места, откуда я взял этот камень».
Респект.
Ричард стоит в траве и глине, рядом с наклонившимся старым валуном.
Просто чтобы ты знала, Пэд, – говорит он. – Зная, как сильно ты любишь Чаплина. Местные мне рассказали, что чуть дальше по дороге стоит дом, который действительно принадлежал ему в последние годы, и он приезжал сюда с семьей в отпуск. Вероятно, он бывал и здесь и окидывал глазами это место.
И еще. Я соматизирую. От этого проекта мне хорошо. Мне от него очень хорошо. Я провожу все свое время в незнакомом месте и чувствую себя как дома. Все время встречаюсь с людьми, которые рискуют собой, и они наполняют меня своей уверенностью. Мне здесь не место – они это знают, и я это знаю. Но чувствую, что это место – мое. Ощущаю радушный прием.
Я на удивление замечательно провожу время. Жалко, тебя нет.
У него в кармане стихотворение. Он вынимает его и разворачивает в резком солнечном свете. «Облако» Перси Биши Шелли; вот последняя строфа:
Я вздымаюсь из пор океана и гор,
Жизнь дают мне земля и вода.
Постоянства не знаю, вечно облик меняю,
Зато не умру никогда.
Ибо в час после бури, если солнце – в лазури,
Если чист ее синий простор,
Если в небе согретом, создан ветром и светом,
Возникает воздушный собор,
Я смеюсь, уходя из царства дождя,
Я, как тень из могилы, встаю,
Как младенец из чрева, в мир являюсь без гнева
И сметаю гробницу мою.
Сметающее гробницу, неумирающее облако неведения, которое меняет свою форму, плывя по небу.
Неожиданные загробные жизни.
Довольно часто после того осеннего дня, когда его жизнь закончилась, чтобы начаться вновь, Ричард будет вспоминать картины с облаками и горами, помните, те, что он видел в «Королевской академии» в Лондоне в начале лета 2018 года, – картины мелом на грифельной доске.
Как-то под Рождество, в годовом обзоре лучших выставок в одной из газет, он читает статью под названием «Открытка для Таситы».
В ней рассказывается, как однажды в галерее маленький ребенок двух-трех лет бросился на выставленную картину и размазал мел.
Художница говорит интервьюеру, что не хочет ставить эти низкие проволочные заграждения между своими картинами и смотрящими на них людьми, и не только потому, что люди довольно часто о них спотыкаются. Она не хочет, чтобы между человеком и картиной что-нибудь находилось. Но порой люди и картины буквально сталкиваются друг с другом. «Если картины повреждаются, – говорит художница, – их можно отреставрировать, лишь бы то, чем по ним ударяют или чем их размазывают, не было мокрым. Хотя когда кто-то в Нью-Йорке встряхнул зонтиком… Что ж, эти капли дождя теперь стали частью картины, на которую попали, и останутся ею, пока существует сама картина».
Ричард громко хохочет, представляя, как ребенок бросается на картину. Он надеется, что это была гора.
Затем вспоминает девушку, полминуты простоявшую в тот день рядом с ним в галерее, глядя на гору.
Я хуею.
И я хуею.
Наверное, его дочь уже примерно такого же возраста, как эта женщина.
Его дочь – это девочка, которую он видел в последний раз в феврале 1987 года, в тот день она сидела у него на коленях, а он читал ей одну из ее книжек. Беатрис Поттер. Плохой кролик украл морковку у хорошего. Но охотник погнался за плохим кроликом, и от того не осталось ничего, кроме кроличьего хвоста на скамейке.
Она заливисто смеялась над картинкой с пушистым белым хвостом на скамейке.
Он выбрасывает воскресную газету в мусорку. Возвращается и садится за стол. Открывает ноутбук.
Набирает имя дочери в поисковике. Медлит над каждой буквой ее имени.
Он никогда не делал этого раньше.
Никогда не решался.
Говорил себе, что ей бы этого не хотелось.
У нее слегка необычное имя – такое же написание, как у ее матери, с буквой «в» вместо «б» в слове Элизавет, и если она оставила фамилию своей матери и не вышла замуж, довольно необычная фам…
Тут же выскакивает фотография женщины – вероятно, это она.
Наверняка она.
Стопудово она.
Есть несколько фотографий. На одной она похожа на свою мать, на другой – на его мать.
Она работает в университете в Лондоне. Есть электронный адрес.
Решусь?
Нет.
Она не захочет, не захотела бы, не хочет этого.
Он выходит из комнаты.
Обходит всю квартиру.
Возвращается в комнату.
«Представляя ее мертвой, мертвой для меня, мертвой для моего мира, все эти годы», – говорит он у себя в голове в ту ночь, лежа без сна в постели, посреди ночи, и уставившись на старую потолочную розетку, которую никогда раньше не замечал, хотя прожил здесь все эти годы.
Его воображаемая дочь смеется.
Какой ты? – говорит она у него в голове.
Какая ты? – говорит он у себя в голове своей реальной дочери.
Молчание.
Ага, но хватит уже про режиссера и про то, что Расселл назвал бы хр-р-р-р-р-р-рапом его истории, – вернемся к Брит полгода назад в октябре, в фургоне с Флоренс и двумя совершенно незнакомыми людьми на проселочной дороге хер знает где, по направлению дальше на север: по крайней мере, Брит считает, что это на север. Словно сыщик по телику или похищенный персонаж сериала, она запоминает названия мест на дорожных указателях – вдруг это может оказаться важным.
Эта баба – худший водила на свете.
В кабине фургона сейчас два пояса безопасности на четырех, и сидящая за рулем, похоже, не парится по поводу того, насколько опасно набиваться целой толпе народу в кабину этой пародии на тачку с навороченным псевдозаграничным салоном, который должен компенсировать полное отсутствие груза.
Брит уступила свой пояс Флоренс, приплюснутой к двери, но хотя бы пристегнутой. Если они попадут в аварию, то через лобовое стекло вылетят сама Брит и мужик.
Мужика зовут Ричард.
Шотландку зовут Олда, как магазин «Олди». У них с Брит была небольшая перепалка на вокзале.
– СА4А в моем фургоне? Уж это вряд ли.
– Мне с ней по пути.
– (обращаясь к Флоренс) Зачем ты притащила сюда вертухайку из СА4А? Во что ты играешь? Это же не игрушки.
– Как вы смеете мне угрожать? Как вы смеете называть меня вертухайкой?
– Она не из СА4А. Это Бриттани, моя подруга. (Флоренс)
– Тут написано «СА4А». Смотри. Прямо у нее на куртке.
– Все нормально. Я доверяю ей. (Флоренс)
Флоренс ей доверяет. Но победительница конкурса «Худший на свете водила 2018 года» наводит еще больше ужаса, вертясь как юла на водительском кресле, поглядывая на детали пейзажа и тыча в них пальцем. Баба точит лясы, проводя для своего дружка-режиссера типа исторической экскурсии по району, по которому она явно типа спец.
Не то чтобы Брит не пыталась включиться в беседу.
Она ведь не дура. В истории немного разбирается, да и про фильмы до фига всего знает.
Она знала – и знает – о людях, которые умерли, включая ее родного отца.
Она упоминает между прочим о том, что нашла вчера про Кассандру, мифическую предсказательницу будущего, проклятую богами: все, что она говорила, было без разницы тем, кто ее слушал, хотя это была и правда.
Она не тупорылая.
Вставить свои пять пенсов?
Да кто ж ей даст.
Вы режиссер? – говорит Брит мужику, когда он на минуту перестает разговаривать с бабой.
Мужик рассказывает, что в молодости работал на телевидении, делая такое телевидение, которое многие не очень-то одобряли. Говорит, что работает над фильмом о поэтах, живших сотни лет назад, что действие происходит в Швейцарии и это историческая драма. Говорит, что они, наверно, слишком молодые и не видели того, что он делал на телевидении, а если даже и видели, то небось напрочь забыли. Так или иначе, говорит он, если они видели, то это сидит внутри, ведь все, что мы видим, остается где-то в наших воспоминаниях и там сидит, хоть мы об этом и не догадываемся.
Это точно, – говорит Брит. – Самый незабываемый фильм я смотрела по телику. Иногда он лезет в голову ночью даже сейчас, так что я лежу в кровати и хоть свечки в глаза вставляй. Я потом всю ночь не сплю. Это не так уж страшно и не так уж натуралистично. Вообще-то я насмотрелась много всего в разы натуралистичнее – и по телику, и в фильмах. Да и в реальной жизни. Каждый день я вижу на работе такие вещи, которые уж точно должны запоминаться на всю жизнь. Даже если видел их не в реальной жизни, а только в фильме.
Но они не запоминаются – не так, как этот фильм. Не могу его забыть. Возможно, вы его знаете, это о мужчине в суде, в смысле, это действительно произошло, действительно происходит, а не просто постановка.
Судья орет на него и издевается – авторитетный нацистский судья, который орет на этого чувака, стоящего перед судом, но в зале есть еще и зрители. А судья дает ему конкретно прочухаться. И прикол в том, что с этого мужика, солдата, сняли форму и дали штаны явно на пару размеров больше, но не дали пояса, чтобы их стянуть, так что ему приходится все время их поддерживать, а то они упадут. Ну и когда ему надо делать что-то руками, там, отдавать честь или держать книгу, то выходит нескладно, а его постоянно заставляют что-нибудь такое делать.
Это должно выглядеть прикольным. Над этим надо смеяться. А судья называет его предателем, орет про его предательство и издевается над ним, а мужик типа заикается и оправдывается, будто думает, что все можно объяснить. Типа, он идиот. Вообще без понятия. Просто долдонит о том, что мы, мол, не должны этого делать, мы просто стояли и расстреливали людей в этих ямах, которые они сами же вырыли, это не война, так неправильно, так нельзя, ну вот это вот все.
А судья снова над ним издевается, а потом приговаривает к смертной казни, и, видать, его тут же выводят и стреляют ему в голову прямо во дворе.
Но чего я не догнала и до сих пор не догоняю, когда думаю об этом: зачем они вообще сделали из этого фильм? Ведь по большому счету все это было на камеру. От начала до конца. Речь шла о правосудии, ну или его отсутствии. Это с одной стороны. Речь шла о том, кто вершит правосудие, кто вправе говорить, что это вообще такое. Но на самом-то деле… На самом деле снимали для людей, которые это смотрели. Как будто зрителям, сидевшим в зале суда, да и всем людям по всему миру, которые будут смотреть этот фильм, это должно казаться очень прикольным и в то же время должно пугать. Они не должны были думать: ах как это несправедливо, или: смотрите, как они используют этого человека и как с ним плохо обращаются, ну, как мы это видим сейчас. Вообще-то они должны были так думать, но только потому, что это могло случиться с ними. Но большинство должны были смеяться над ним и учиться на его примере, как себя вести, типа чего не надо делать, и понимать, что с ними будет, если они когда-нибудь сделают то, чего не должны делать.
Когда я смотрела это, я была примерно ее возраста. Я не спала несколько дней кряду. Знаете этот фильмец? Смотрели когда-нибудь?
Но режиссер рядом с ней просто смеется.
Он заводит волынку о том, что нужно делать все, что в наших силах, и быть добродушным.
Вряд ли у него была возможность оставаться добродушным по какому-нибудь поводу, если нацисты собирались прострелить ему башку, – говорит Брит.
Режиссер говорит, что по телевизору не надо показывать так много нацистской хрени, а потом переходит к тому, что нельзя крутить по радио старые песни. Потом он заводит волынку про лошадей.
Все равно спасибо. За полнейшую банальность ваших наблюдений, – говорит Брит.
Не за что, – говорит мужик.
Брит так многозначительно на него смотрит, как будто за ним нужен глаз да глаз.
Он спрашивает Флоренс: ничего, что она так приплюснута к двери фургона?
Я делаю все, что в моих силах, в этой тяжелой ситуации и остаюсь при этом добродушной, – говорит она.
Все ржут.
А ты прикольная, – говорит Брит.
Да, я прикольная, – говорит Флоренс.
Слегка того, – говорит Брит.
Она слегка подталкивает локтем Флоренс и кивает на режиссера.
Сказав «слегка того», Брит уже через пару секунд начинает жалеть, что это сказала.
Она так сильно сомневается во всем, что делает, в том, правильно это или неправильно, что уже подумывает, не сходит ли она потихоньку с ума.
Затем баба-водила решает свести с ума их всех песнями на своем языке.
Сначала она рассказывает историю песни, которую собирается спеть: о пустом доме у озера и о том, как призраки людей, когда-то там живших, но вынужденных уйти, после того как землевладельцы подожгли их дом, сидят теперь в снегу, где когда-то был пол, горел камин и стояли кровати, и смотрят вверх – туда, где когда-то была крыша, – на беззвездное и безлунное небо.
Затем выясняется, что никакие они не призраки, а реальные люди, сидящие на снегу, и что теперь они за океаном, в Канаде, и постоянно вспоминают, как сидели в снегу, где когда-то стоял их дом.
Потом она поет эту историю на чужом языке.
Джош сказал бы: сюром попахивает, а Расселл назвал бы все это полнейшим отстоем. Брит бросает взгляд на Флоренс, пока баба воет так стремно, как будто поглаживает и в то же время наезжает. Брит кривится, глядя на Флоренс, будто хочет сказать: стрем.
Затем она жалеет и об этом.
Режиссер засыпает и тяжело наваливается на Брит. Баба затягивает еще одну унылую песню и рассказывает, будто обращаясь где-то к публике, а не к своим пассажирам, один из которых спит и все равно не слушает, что в следующей песне говорится о чуваке, который гуляет по холмам, и его начинает преследовать звук собственных шагов, но только шаги громче, а следы шире, чем оставляют в снегу его собственные ботинки. Обернувшись, он обнаруживает, что его преследует огромный седой мужик, по кличке Седой, вышедший на снег в одной рубашке, который исчезает, как только облака над горой передвигаются.
Как привидение, – говорит Флоренс.
Собственной тени испугался, – говорит Брит.
Баба останавливается посреди песни и говорит, что люди, которые поднимаются или влезают вон на те горы, действительно часто слышат за спиной звук чьих-то шагов…
ага,
ну ясно,
…и потому песню записали. Она рассказывает о местном поверье, что это призрак чувака по имени Уильям-Кузнец, который был местным поэтом, философом и браконьером, но песня наводит на мысль, что это звук шагов всех пострадавших людей по всему свету, и в последнем куплете, который она сейчас споет, говорится, что всех нас преследует звук этих шагов, куда бы мы ни шли, но лишь в горах и в деревне, вдалеке от городской суеты и нашего собственного шума, мы можем услышать в полном объеме то, что заглушают наши собственные шаги.
Хорошо хоть, – думает Брит, – это поется на тайном языке, и никто не обязан заморачиваться по такой высокомерной шняге на английском или вообще задумываться над ней хоть на долю секунды.
Баба снова затягивает песню, будто они застряли в каком-то отвратном пабе при царе Горохе.
Уильям-Кузнец, – говорит Флоренс. – Хочу впредь называться Флоренс-Кузнечихой. Поэткой, философкой и браконьеркой. Кто такой браконьер?
Тот, кто бракует коней, – говорит Брит.
Тот, кто одним лишь взглядом приручает оленей или рыб, которые ему не принадлежат, – говорит баба.
Брит смеется.
Флоренс-Кузнечиха. И не говори. Это ты и есть. Та еще Флоренс-Кузнечиха, – говорит Брит.
Ее уже достало служить подлокотником режиссеру, от которого за версту разит стариканом. Она нехило подталкивает его рукой и локтем, как будто фургон сворачивает за угол.
Режиссер просыпается и отодвигается.
Сработало.
Но потом они с бабой-водилой снова начинают трындеть друг с другом, будто они друг на друга запали или типа того. С виду у обоих все давно позади: он выглядит древним старцем – кстати о Седом. Ей максимум пятьдесят, но за нее стыд берет – такая она вся противная для своего возраста, а Брит с Флоренс типа вообще нет в фургоне…
она: кажется, я знаю очень хорошее место, где вы могли бы попрощаться со своей подругой ля-ля тополя очень древнее место стоячие камни древнее место погребения очень красивое
он: похоже, это как раз то, что нужно
она: только вот там становится все оживленнее, с тех пор как начали снимать «Чужестранку»
он: что за «Чужестранка»?
она: телесериал о путешествиях во времени вы не знаете «Чужестранку»? ну и ну все знают «Чужестранку» вы вообще откуда свалились? ля-ля навеяно Клавой сейчас столько машин что иногда трудно домой добраться или припарковаться у своего дома и теперь туда ходят проводить спиритические сеансы и вызывать умерших персонажей из «Чужестранки»
он: спиритические сеансы чтобы вступить в контакт с мертвыми вымышленными персонажами?
она: эге знаю
(Смех)
он: и получается? вымышленные персонажи присылают сообщения с вымышленного неба?
она: без понятия
он: как бы ей хотелось чтобы очень захотелось чтобы все это ее рассмешило и она сказала что-нибудь очень философское о человеческой природе а затем вероятно пошла бы и составила список всех персонажей которым ей самой хотелось бы задать вопросы а потом поехала бы туда и задала их ля-ля ей-богу поразительно спиритические сеансы для общения с мертвыми вымышленными персонажами
она: только в горах да? где мы встречаем всех сотней тысяч приветов это наш девиз теплый прием даже для призраков эге даже для призраков воображаемых людей
он: вы очень разносторонний народ
она: согласна
(Смех)
он: красивые запоминающиеся песни полагаю это ваш родной язык?
она: нет ходила в вечернюю школу захотелось выучить язык на котором говорили мои предки двести лет назад а потом им запретили на нем говорить вообще-то это не мертвый язык он живет и здравствует ля-ля не выбрала его в школе потому что пришлось бы слишком много заниматься казался чересчур трудным ля-ля пять лет курсов и теперь я могу на нем петь а это уже кое-что
…ну хотя бы адское пение на стремном языке (Брит никогда в жизни ничего подобного не слышала – даже в Весеннем доме со всеми его языками, а это ужасное чувство, когда не говоришь на языке и при этом не отвечаешь за человека, который на нем говорит, или не стоишь выше его, и он может говорить вообще что угодно, а ты вообще ни хуя не въезжаешь и не имеешь права сказать ему, чтобы заглох, или просто не обращать внимания), слава богу, прекратилось.
Хотя бы песни о том, как твои шаги преследуют тебя, куда бы ты ни шла, и о том, что они в разы больше тебя, закончились.
Наверно, дети, родившиеся в этой стране, наслушавшись в детстве такой вот шняги, остаются потом психованными на всю жизнь.
Ну а если нет, то, наверно, они фантастически приспособлены, когда с ними происходит что-то невероятное.
И хотя бы теперь сама Брит перестала о чем-либо сожалеть.
Ее сильно удивило, как некрасиво она ведет себя с другими, даже не задумываясь об этом, и как она теперь жалеет о том, что некрасиво ведет себя с другими.
Но она единственная в этом фургоне прикрывает Флоренс спину. Хорошо, что здесь Брит. Все остальные даже не обращают внимания – все, кроме Брит. Во время пения Флоренс была словно сжатая пружина, как по-гейски выражается Торк, когда пытается описать напрягшегося чувака. Теперь они говорят о какой-то музыкальной машине из прошлого, но никто из них не заметил, что Флоренс все больше и больше нервничает.
Тем не менее Флоренс говорит о ней приятное, когда мужик рассказывает историю изобретателя этой машины. Флоренс говорит:
Бриттани – тоже изобретательница, у нее очень хорошие идеи, как делать всякие штуки.
Они не слушают и не слышат ее. Но Брит себя слышит.
Вчера ночью в «Холлидей Инн», перед тем как пойти в свой номер, Брит дает Флоренс часть шоколада, купленного для обеих в коридорном автомате, и выясняет, все ли устраивает девочку в ее номере.
Тебе что-нибудь нужно? Хочешь, чтобы я рассказала тебе на ночь сказку? – говорит она.
Брит спрашивает не то в шутку не то всерьез. Ведь так обычно делают, укладывая ребенка спать?
Действуй по программе, близкой к подростковой, Бриттани, – говорит Флоренс.
Много теряешь, – говорит Брит.
Почему? Что же я теряю? – говорит Флоренс.
Я бы рассказала тебе на ночь сказку. Теперь ты уже никогда не узнаешь, какую историю я бы тебе рассказала, – говорит Брит.
Вообще-то у меня есть история для тебя, – говорит Флоренс. – Нет, не совсем история. Скорее, вопрос.
Я слушаю, – говорит Брит.
Что такое беженский шик? – говорит Флоренс.
Не знаю, – говорит Брит. – Это что, вопрос на засыпку?
Нет, – говорит Флоренс. – Я серьезно хочу узнать, что это такое.
Название группы? – говорит Бритт.
Эти слова я увидела на полу автобуса, – говорит Флоренс. – Они были на первой странице одного из тех журналов, что выходят вместе с газетами по выходным. Там была фотография с людьми в одежде, и на ней были написаны слова: беженский шик. И я задумалась: я и сама уже начинаю переживать, что встану завтра утром, а у меня нет чистого сменного белья, поэтому мне стало интересно, каково это – никогда не знать, что случится с тобой дальше, или не иметь возможности помыться и узнать, найдется ли чистое место для сна, а на следующий день все сначала.
Заговариваешь мне зубы всей этой левацкой кликушеской болтовней? – говорит Брит.
Флоренс поводит глазами.
Или это манипулятивная попытка заставить меня постирать за тебя одежду? – говорит Брит. – Тебе же двенадцать. Для сказок на ночь уже взрослая, а стирать свои трусы еще маленькая? Постирай их сейчас и повесь вон там на батарее с полотенцами. До завтра высохнут.
Я просто спрашиваю: что это такое? – снова говорит Флоренс. – Что такое беженский шик?
Брит поворачивается к девочке спиной, прислоняется к столу с телевизором и закрывает руками лицо, словно не хочет чего-то видеть.
Какого хера я здесь делаю? – говорит она.
Вы моя частная охранница, – говорит Флоренс. – Охраняете меня от лица СА4А. СА4А с тобой, СА4А для тебя, СА4А вместе.
Это слоганы СА4А. Они на постерах, развешанных по всему центру, чтобы каждый, кто прочитает, знал о политике СА4А – равенство подхода для всех независимо от пола, расы и религии.
Задрачиваешь меня? – говорит Брит, не убирая ладони с глаз. – Только попробуй. Только попробуй надо мной прикалываться.
Нет, – говорит Флоренс. – И в мыслях не было. Просто говорю на одном из наших языков.
Зачем тебе частная охранница? – говорит Брит. – Тебе и так неплохо живется на свете. У тебя все схвачено. Занимаешься своими делами, и перед тобой все двери, блядь, нараспашку. Я тебе не нужна.
Нужна, – говорит Флоренс. – Как же вы не понимаете? Ведь это ясно как божий день.
Нет, – говорит Брит. – Не догоняю. Понятно?
Бриттани, мы очеловечиваем машину, – говорит Флоренс. – Действуй по программе очеловечивания машины.
Мы? – говорит Брит.
Да, – говорит Флоренс. – Я не могу сделать этого без тебя. Никто не может.
Брит все так же не убирает ладони с глаз.
Поясни, – говорит она из-под ладоней.
Ладно, в общем так, – говорит Флоренс. – Машина работает только потому, что, во-первых, люди заставляют ее работать, а во-вторых, люди позволяют ей работать. Так? Согласны?
Угу, – говорит Брит.
Потому я решила, что попробую использовать ее напрямую. Попрошу ее поработать на меня – для разнообразия, – говорит Флоренс. – И она согласилась. Вы согласились.
Ох, – говорит Брит, по-прежнему видя лишь внутреннюю сторону своих ладоней. – Ну и чем же ты мне отплатишь за эту работу, за которую мне в будущем по-любому светит дуля с маком?
Своим уважением, – говорит Флоренс. – Это ваша лепта. Наш долг перед обществом.
Да ты у нас просто мастерица слова, – говорит Брит.
Да, – говорит Флоренс. – Я собираюсь писать книги. Когда-нибудь вы прочитаете книгу, которую я напишу о вас.
Это обещание или угроза? – говорит Брит.
Флоренс смеется.
И не говорите, машина, – говорит она.
Брит наконец оборачивается, убирает руки с лица, смотрит прямо на Флоренс.
Потому что я в натуре не догоняю, – говорит она. – Почему ты выбрала меня? Меня, а не любого другого, кто сошел с поезда? На том поезде было навалом других сотрудников СА4А. Немало наших на пересменке, и все они в то утро тоже прошли мимо тебя. Так почему я? Что такого было во мне? Почему ты решила, просто взглянув на меня, что да, этот человек, а не тот или вон тот?
Бриттани, – говорит Флоренс.
Что? – говорит Бритт.
Полю, – говорит Флоренс.
Что значит «полю»? – говорит она.
Перестань осуждать людей, – говорит Флоренс.
Бритт вздыхает.
Повезло, что туда-то мы завтра и едем, – говорит она.
Куда? – говорит Флоренс.
В то место, что ты показывала на открытке. Поле для гольфа, – говорит Бритт.
И ты еще спрашиваешь, почему я выбрала тебя, – говорит Флоренс.
Она воздевает руки над головой, словно комедийная ведущая детской телепрограммы.
Позже в своем номере Бритт лежит на кровати и переключается между каналами – между передачей про питбулей, которых, возможно, усыпят, а возможно, спасут от легального уничтожения, и новым выпуском «Ученика», где идиоты, подавшие на него заявки, делают пончики с такими вкусами, что никто никогда не станет за них платить, и все лишь для того, чтобы их традиционно опустили во второй половине выпуска.
Ей интересно: вдруг она встанет утром и обнаружит, что в номере Флоренс пусто и девчонка исчезла.
Брит знает, что она не исчезнет.
Она знает, что Флоренс будет еще как на месте.
Животное в зоопарке рядом с отелем издает звук – взмыкивает, если воспользоваться старинным словом из прошлого и из песен, которое никто больше не употребляет в реальной жизни. Сама она уж точно никогда не испытывала потребности употребить это слово. Но оно как раз подходит для этого случая. Именно взмыкивание.
Она думает обо всех разнообразных животных, находящихся всего в двух шагах.
В бога душу мать. Скоро ей станет интересно, каково это на самом деле быть ебучим бизоном, пингвином или черт знает чем еще.
Расскажу себе на ночь сказку, – думает она.
Жила-была охранница следственного изолятора, и она напала на чей-то след. Но чей? Все было загадочно и в то же время очень бесхитростно. Она могла лишиться работы. Или, возможно, получить работу получше. Это могло привести к коренному перелому на работе. Но, возможно, это было и больше чем работа. Возможно, это изменило бы жизнь.
В любом случае она не могла этого не делать, не могла этого не сделать.
У нее не было выбора.
Теперь она знает, что история про бордель запросто может оказаться правдой. Эта девчонка в другом номере по коридору стопудово могла запросто войти в бордель и всех там достать, внушить им такое чувство, чтобы они поступили так, как никогда раньше не поступали, и перестали заниматься тем, чем занимались, открыли запертые двери и окна и отвернулись, пока все эти девицы оттуда сваливали.
Брит представляет себе их обалделые рожи. Она воображает их ярость, когда привычный эффект контузии, вызванный Флоренс, постепенно сошел на нет и они вспомнили, кто они такие, и сколько нала только что утекло в двери.
Но то, что девчонку при этом не изнасиловали и не убили, хотя ее не защищала целая армия частных охранников, – вот это в голове у Брит не укладывается.
Есть еще шанс, что этот случай и она сама изменили людей, управляющих тем заведением, причем изменили основательно, на уровне жизненных принципов, а не просто наделили на час размытым новым зрением, после чего к ним снова вернулось обычное.
Брит фантазирует, как они прибираются, чистят вонючие комнаты, выбрасывают вонючее постельное белье, окружают добротой оставшихся девушек и женщин, а затем отпускают их, чистеньких, дождавшихся извинений, получившихся свою долю заработанных денег, отпускают в мир с чем-то наподобие свободы, которую эти девушки и женщины думали обрести здесь с самого начала.
Она выключает телевизор.
Забирается в гостиничную постель.
Она думает в темноте, под звуки взмыкивающего существа, довольно приятные, совсем не тревожные звуки – просто звуки, которых она никогда раньше не слышала, новые для нее звуки, звуки животного, сообщающего людям и животным, что оно сидит в зоопарке и интересуется, есть ли где-нибудь в округе кто-нибудь еще, говорящий на его языке. Наверно, ему просто хочется поговорить о том, каково это – сидеть в зоопарке. Наверно, оно хочет спросить: возможна ли для меня какая-нибудь другая жизнь, помимо этой жизни здесь?
Девчонка похожа на персонажа легенды или рассказа – такого рассказа, в котором, с одной стороны, совсем не говорится о реальной жизни, а с другой – только так и можно по-настоящему понять хоть что-то в реальной жизни.
Она заставляет людей вести себя так, как надо, или так, как они живут в другом, лучшем мире.
Перестань осуждать людей.
Бритт смеется в темноте.
Что такое беженский шик?
Она… какое бы слово подобрать?
Еще одно старинное слово из прошлого и из песен, которое больше никто не употребляет в реальной жизни.
Она – добрая.
Но в этом месте рассказа девчонка все-таки должна ее кинуть.
Значит, не такая уж она – была – и добрая.
А если и добрая, то в любом случае это не про Брит и никогда на самом деле про нее не было.
Ну и хер с ним.
Они подъезжают к «Теско». Останавливаются на парковке, баба выключает двигатель, и все выходят и прощаются с режиссером, и всю дорогу до магазина баба долдонит про мамин супец, перечисляя, что им понадобится. Лук-порей, сельдерей, морковка, большая картофелина, чеснок, пара стебельков чабреца.
Она повторяет выражение мамин супец несколько раз. Возможно, это зашифрованный намек, как-то связанный с матерью Флоренс, а возможно, и просто скучная информация о матери женщины, готовящей суп.
Этот «Теско» похож на те, что в Англии, – громадные «Теско», в которых есть даже свой почтамт. Перед магазином стоит стеллаж с открытками, и на них изображено то место, где они находятся. Брит останавливается и берет со стеллажа одну, с мультяшным лох-несским чудовищем в реальном озере. С минуту раздумывает, не отправить ли открытку. Но кому? Матери? Стел? Торку? Джошу?
Как будто она в отпуске.
Брит думает об этом, и ее обычная жизнь входит в нее, словно ею завладевает живой мертвец. Брит тяжело опускает плечи над Флоренс у овощных стеллажей, поворачивается и нависает над кульками с салатом, и собственные плечи кажутся ей такими же большими и мертвыми, как плечи жмурика в старых фильмах, где ученый сшивает чувака из кусочков разных жмуриков.
Теперь с минуты на минуты, хотя Брит об этом еще и не знает, баба и Флоренс от нее слиняют.
Обе пойдут в женский туалет, где за ними вдруг выстроится приличная очередь, так что Брит окажется запертой и придется ждать снаружи.
Они войдут, но не выйдут. Когда она войдет посмотреть, их не будет ни в одной из кабинок.
Она станет носиться по проходам супермаркета. Выбежит на парковку.
Она исчезнет – девчонка исчезнет, забыв свой портфель.
Нужно будет срочно вернуть портфель девчонке.
Потом Брит возненавидит себя. Потому что ее поимели. Потому что это вообще было не про нее. Потому что она никогда не была реальной частью истории.
Она была в ней всего лишь массовкой.
Наемной работницей.
Она будет растерянно стоять с режиссером на парковке – на том месте, где находился фургон. По сути, Брит будет ощущать слово «потеря» так, как никогда его не ощущала, не считая того раза, когда была еще девочкой и умер отец. Мир пошатнется. Она будет стоять в растерянности, словно у боковых перил корабля, а то, что она растеряла, будет где-то глубоко на дне моря, к поверхности которого цепляется корабль.
Вызовите такси, – проговорит режиссер.
Сейчас, – скажет она.
Хера с два, – подумает она.
Она позвонит на общенациональную круглосуточную горячую линию СА4А.
Напомните, как поле битвы называется? – скажет она, дожидаясь ответа по телефону.
Такой Брит была осенью.
Сейчас весна. Вот окно (из тех, что открываются) в весну ОСИЗО Бриттани Холл в Весеннем доме ЦВСНИ – выберем день в конце марта, типичная вторая половина вторника.
Она на смене с Расселлом.
Он ржет как лошадь над пустой миской, оставленной кем-то за дверью курда, объявившего голодовку. Расселл прикидывается, будто Брит что-то съела, а потом оставила пустую миску за дверью, чтобы поиздеваться над курдским ДЭТА.
Ей это прикольным не кажется.
А кто ж это захавал, если не ты? – говорит Расселл Бритт. – Это ж ты, пизда ненасытная.
Брит молчит, чтоб не бесить Расселла. Расселл – мудло. Но здесь он ее кореш. А без корешей здесь не обойтись.
Никакого повышения не было.
Не было ничего – вообще ничего от руководства, хотя Стел слышала через бюро о том, что высший эшелон СА4А был очень доволен на тот момент ее звонком, особенно потому, что техника распознавания лиц не срабатывала на лице девчонки, отчасти из-за ракурсов, возраста и этнической принадлежности (Стел всегда бесит, что распознавание лиц плохо работает на чернокожих, а значит, арестуют не тех людей, иногда даже не того пола), а отчасти потому, что система непонятно почему просто отказалась работать.
Кроме того, говорит Стел, только благодаря ей, и руководству это известно, СА4А и ХО удалось установить личности главарей и они теперь работают над ликвидацией так называемой подпольной железнодорожной организации, использующей железнодорожную сеть в обоих концах страны, – группировки, которой руководят циничные активисты, помогающие нелегалам и содействующие им ради нелегальной выгоды, и что ее помощь в этом деле обязательно войдет в ее послужной список, когда будут решать вопрос о повышении.
Женщина? По слухам, депортирована.
Но также ходят слухи, что ее задержали, посадили на два месяца, а потом выпустили на неопределенный срок, опасаясь внимания СМИ (теперь у нее была своя история), и ее могли задержать снова, когда интерес поутихнет.
Девчонка? По закону ее нельзя задержать, депортировать или что-нибудь в этом роде, пока ей не исполнится восемнадцать и она станет законным гражданином – или не станет, если у нее не будет необходимых документов.
Этой инфой Брит не располагает.
Тогда в октябре вокруг Бритт собирались небольшие толпы персонала со всех крыльев в женском туалете – в общей сложности, три раза – и просили рассказать, что же там произошло.
Она рассказала, как приехала на поле битвы на такси как раз в тот момент, когда на парковку прибыли фургоны СА4А.
Она опустила подробности о том, как люди в форме заполонили всю округу, а сама она побежала в обратную сторону по тропинкам и траве, мимо туристов, отпускников и экскурсантов, пока не остановилась и не проблевалась рядом с указателем «Действующий заповедник».
Рассказывала же она что-то в таком духе:
Думаю, это в прямом смысле гипноз. Не только я, но еще несколько охранников поезда и женщина в «Холидей Инн». Я видела, как это происходило с другими, но не осознавала, что это происходит со мной. Это как по телику Деррен Браун заставляет людей что-то делать, а те вообще без понятия, что они это делают и зачем. Сама себя не узнавала. Скорее всего, она загипнотизировала и систему распознавания лиц. Если можно сделать это с человеком, готова поспорить, что она могла это сделать и с приборами. В смысле, куча машин задуманы так, чтобы слушать нас. Ну а что, если они в натуре слушаются людей?
Вставка: шуточки про тостеры для либеральной элиты, фены для слезливой демшизы, политкорректные стиралки.
На третий день после ее возвращения на работу все уже знали эту историю и утратили интерес. На четвертый даже ДЭТА больше не задавали вопросов.
Как-то зимним вечером она послушала песню под названием «Я» певицы по имени Безымени, которую девчонка назвала своей любимой песней.
Брит поразило, сколько там нецензурщины. Куча матов. Двенадцатилетней девочке ей-богу нельзя слушать такую музыку. Это непедагогично.
Затем песня Нины Симон, о том, что скоро станет легче, – короче, в голове у Брит возникли сразу две картинки: диснеевский кот, как в старом фильме «Коты-аристократы», и реальный кот, которого мальчишки с другой стороны парка приклеили к дереву суперклеем, когда самой Брит было двенадцать.
В голове Брит засела одна строчка из песни Безымени, где она говорит о пизде, пишущей диссер по колониализму.
Брит ищет слово «колониализм» в онлайн-словаре, чтобы вспомнить его точное значение.
Практика господства, подразумевающая подчинение одного народа другому.
Прикольная картинка: пизда в универе пишет диссер. Может, это значит, что в универе там все пиздюки, ха-ха-ха?
Но эта девчонка смышленая, обалдеть какая смышленая. В школе Брит была одной из самых умных в классе. Она до сих пор хранит тетрадку «Сотрясание воздуха», вообще-то она хранит даже портфель – в шкафу под грудой свитеров. Внутри есть и пенал с разноцветными ручками. Иногда по ночам, когда Брит не мается дурью в интернете, она зачитывает вслух из тетрадки смешные страницы, посвященные реализму: всякую похабщину, которую люди реально говорят или твитят. По тому, как девчонка расположила все это на странице, Брит догадалась, что некоторые куски написаны с таким расчетом, чтобы они сочетались друг с другом, как бы вступали между собой в диалог: на правофланговую хрень откликался голос погромче, говорила Земля, время или ее любимая пора года, рассказу о человеке без лица соответствовали примеры того, как людей использует техника, хотя они и считают, что пользуются ею сами, а похабщине, которую люди шлют другим по твиттеру, – рассказ о девушке, что отказывает людям, заставляющим ее танцевать, пока не умрет.
Брит нередко достает тетрадку специально для того, чтобы прочитать эту деревенскую историю.
Но, когда она смотрит на тетрадку «Сотресание воздуха», в конце концов ей неизбежно становится стыдно.
Одна из причин в том, что спереди, под словами ПОДНИМИ МОЮ ДОЧЬ ВВЕРХ, другим, более взрослым почерком написано: Всю твою жизнь люди будут только и ждать момента, чтобы сказать тебе, что твои слова – это сотрясение воздуха. Просто людям нравится унижать других. Я хочу, чтобы ты записывала в эту тетрадь свои мысли и идеи, и тогда эта тетрадь и то, что ты в ней напишешь, поможет тебе оторваться от земли и даже взлететь как птица, ведь воздух поднимает и может не только удерживать нас, но и помочь нам подняться вверх.
Этот рукописный абзац в натуре бесит Брит.
Ее мать никогда не дарила и не делала ей такой тетрадки.
Иногда она думает о том, что можно попробовать найти школу. Брит могла бы отнести тетрадь вместе с портфелем в школу, и, может, там окажется адрес для пересылки.
Девчонка сказала, что у нее есть младший брат.
Интересно, где он. Может, Брит могла бы найти его и передать тетрадку ему, чтобы он передал сестре.
Vivunt spe.
Или она могла бы просто сжечь тетрадку и выкинуть портфель.
Брит пока не знает, что из этого под конец сделает.
Через неделю Джош отвечает на ее эсэмэс, отправленное с того поезда.
Это значит жить надеждой или они живая надежда. Что-то в таком духе. Непривычное спряжение. Наверно ты уже нагуглила. Надеюсь ты ок Бритт дж x. От обращения к ней по имени в конце сообщения веет высокомерием.
К марту она так пока и не увидится с Джошем.
Она сказала Торку, когда первый раз оказалась с ним на смене после возвращения из Шотландии, что побывала в стране, откуда он родом.
Я слышал, – сказал он. – Я знаю все последние новости. Где именно ты была, Британния?
Она открыла карту на телефоне.
Здесь. Потом вот здесь. Потом вот здесь.
Он ткнул пальцем в место на карте очень близко от одного из мест, где она побывала, а потом сказал что-то для нее непонятное, поскольку говорил на таком как бы расплавленном языке, который у них там в ходу.
Fàsaidh leanabh is labhraidh e faclan a theanga fhèin, faclan a dh’fhoghlamaicheas na h-uibhir den t-saoghal dha nach eil nam faclan ann. Ach, dhan leanabh ’s gach fear is tè a dham bheil a dhàimh, tha brìgh sna faclan sin agus is eòl dhaibh am brìgh. Èist rium, bi an leanabh sin is greim aca, bhon fhìor-thoiseach. Air gach sian, dorch is soilleir, trom is eutrom, a thig an rathad.
Почему-то она разозлилась от одного звучания. Чуть не расплакалась. Было такое чувство, будто ее доставали, как тогда в школе, когда приходилось прикидываться тупой. В довершение всего Торк улыбался ей, словно она ему очень нравилась, пока издавал эти невероятные звуки.
У нее заболело горло, как бывает, когда пытаешься сдержать слезы. Оно разболелось из-за этого языка.
Вот что я говорю, – сказал он, – в грубом переводе, с потерей многих красот:
Ребенок растет и произносит слова, а весь остальной мир говорит ребенку, что это не слова. Но ребенок и все те, кем ребенок дорожит, знают, что эти слова что-то значат и чтó они значат. Послушайте, этот ребенок будет подготовлен с самого начала. Подготовлен ко всему – темному и светлому, тяжелому и легкому, что жизнь принесет этому ребенку.
Пофиг, – сказала Бритт. – Как скажешь.
Это называется «Живой язык», – сказал Торквил. – Smior na cànain. Поэма. Вписанная мне в душу, как Кале и Мария Стюарт.
Я хазэ, что за пургу ты несешь большую часть времени, брат, – сказала она.
Угу, – сказал он. – Но, на минуточку, я хорошо к этому подготовлен.
Наверно, от всей этой шняги в духе «Самых опасных привидений» на канале «Реально», которой тебя пичкали в детстве, у тебя мозги отморозились, – крикнула она ему вдогонку в коридоре, пока в горле пульсировало.
Пульсировало так, будто она была струной музыкального инструмента, на которой играли помимо ее воли.
Все другие языки в Англии надо запретить.
Британия. Она имела в виду Британию.
Короче, с тех пор она нередко ловила себя на том, что намеренно тусовалась и записывалась на смены только с Расселлом.
Голодающего ей жалко.
Но тут уж ничего не попишешь.
Она берет миску и отдает одному из кухонных ДЭТА, чтобы отнес на кухню.
Конец рабочего дня.
Снаружи ЦВСНИ маленькие саженцы уже превратились в одну сплошную зеленую изгородь. Незаметно, где кончается одно растение и начинается другое.
Она опускается на колени, чтобы сорвать веточку, как вдруг мимо проходит Стел.
Все нормально, Брит? Потеряла чего?
Уже нашла, – говорит Брит. – Спасибо.
Дни все длиннее, через неделю в такое же время будет светло и красиво, – говорит Стел.
Брит кивает.
Ага, красиво.
Она засовывает руку с веточкой в карман. На поезде сминает один листик и подносит к ноздрям запах зеленого цвета.
Зачем тебе сдался весь этот самшит? – говорит мать на следующее утро, когда входит и видит груду высохших, старых, пожухлых, зеленых, свежих, блестящих веточек на столе в комнате Брит, потому что Брит до сих пор в кровати, хотя давным-давно прозвенел будильник, и матери пришлось войти, чтобы разбудить ее.
Самшит.
Кто бы мог подумать, что мать поймет, из чего эта изгородь?
Мать никогда не выпячивает свои познания, но она знает кучу всего.
Круглосуточные новости на Би-би-си уже включены, и в гостиной соответственно орет телик. Все тот же старый раздрай. Что там в мире происходит и т. д. Тот же старый шум. Тот же старый-престарый, снова и снова, сплошной шум, лишенный всякого смысла. Фраза со школы. Уильям Шекспир. Они читали по кругу всем классом. Мужик завладевает королевством не честным, а бесчестным путем. Но призраки раскусили его планы, и деревья собираются в армию и маршируют, чтобы его схватить.
Она встает.
Натягивает одежду.
Мать забрала веточки с изгороди и выбросила в мусорное ведро на кухне. Брит видит их там, когда приходит выкинуть чайный пакетик.
Хватит уже приносить работу домой, – думает она про себя.
Ну а прямо сейчас? Пока что октябрь.
Всей стране еще предстоит зимовка.
На старом поле битвы осенние туристы лавируют между флагами, обозначающими расположение различных армий.
Они бредут мимо Колодца мертвых. Фотографируют Мемориальный курган. Осматривают единственную оставшуюся хижину из стоявших здесь в день битвы.
Они наклоняются, чтобы прочитать выгравированные на низких камнях имена кланов, павших в том или ином месте, в день, когда Якобитская армия, возглавляемая шотландским французом Чарли, сразилась с Правительственной армией, возглавляемой его кузеном английским немцем Билли, под холодной весенней изморосью и градом, и солдаты из армии Билли, во многом потому, что понесли такие жестокие потери от горцев последние пару раз, когда с ними сражались, и с тех пор потрудились над усовершенствованием боковых ударов штыками и мечами, а также над новой ружейной стрельбой в положении на коленях и стоя и над расписанием нарядов, сумели их побить, и всем местным мужчинам, женщинам и детям, вышедшим посчитать трупы на дороге между Каллоденом и Инвернессом по окончании битвы, пришлось прятаться от красных мундиров, чтобы и самим под конец не превратиться в окровавленное мясо.
Перенесемся на одно мгновение в прошлое, на 272 года назад, плюс-минус полгода.
Вот сегодняшнее поле битвы:
ребенок бежит по траве, перескакивая через кости мертвецов, и прыгает в объятья молодой женщины.
Можете себе представить, как прыгает сердце? Вот на что это похоже.
Молодая женщина обхватывает ребенка руками.
Они стоят там, и кажется, мир просто не может не слиться в единое целое.
Затем к ним бежит по траве небольшая толпа людей в форме. Издали кажется, будто снимают комедию, типа старого немого фильма «Кистонские копы»: так много народу и с таким остервенением бегут они к женщине и ребенку.
Людям в форме нетрудно их окружить. Ребенок и женщина не убегают. Они просто стоят там, крепко обнявшись, словно это не два человека, а один.
Люди в форме разлучают женщину и ребенка.
Женщину и ребенка ведут порознь обратно к главной парковке.
Ребенка сажают в задней части одного фургона, а женщину, на которую надевают наручники, – в другой.
Фургоны заводятся и уезжают.
Несколько туристов, ставших свидетелями происходящего, идут за женщиной, ребенком и служащими к парковке, держась на расстоянии. Еще несколько человек вокруг парковки, включая актеров, вышедших из центра для посетителей в костюмах людей из прошлого и немного похожих на призраков – призраков с обеих сторон сражения, смотрят, как их грузят в фургоны.
Один из актеров достает из-под костюма телефон и начинает снимать. Несколько человек тоже достают для этого телефоны. Когда они поднимают телефоны вверх, люди в форме СА4А идут к ним, машут руками и кричат, чтобы те прекратили съемку.
Люди все равно продолжают снимать. Они снимают, как уезжают фургоны.
Когда фургоны уезжают, они снимают белую женщину, которая стоит посреди дороги и кричит вслед уезжающим фургонам, словно от того, что она на них кричит, что-нибудь изменится. Они снимают, как ее грузят в полицейскую машину. Снимают, как полицейская машина уезжает с женщиной внутри.
Они снимают наблюдавшего за всем этим мужчину, который подходит к ним и просит у людей, снимавших происходящее на телефоны, дать свои контакты.
Они спрашивают его: что здесь случилось? Что происходит? В чем сыр-бор?
Затем снова тропа вдоль воинских захоронений или центр для посетителей – там теплее, чем на улице. Панорамная компьютерная реконструкция последней битвы на британской земле признана очень хорошей, делающей битву очень наглядной. 700 шотландских горцев, погибающих всего за три минуты, и бесплатный аудиогид с джи-пи-эс. Не слишком дорого, отличный рейтинг – пять звезд от большинства пользователей на трипэдвайзоре.
Вот и все – по крайней мере, пока.
Рассказ окончен.
Ну, почти:
Апрель.
Он учит нас всему.
Самые холодные и ненастные дни в году бывают в апреле. Это неважно. Это апрель.
Английское название месяца происходит от римского априлиса – от латинского aperire, – «открывать, обнажать, открывать доступ или устранять все, что препятствует доступу». Возможно, оно также частично происходит от имени Афродиты, греческой богини любви – ее счастливая ветреность с разными богами отражает ливнево-солнечную ветреность самого месяца.
Месяц жертвоприношений и месяц игривости. Месяц возрождения, плодородия-простонародья. Месяц, когда уже открывается земля и распускаются почки, звери, проспавшие всю зиму, проснулись и уже готовы производить потомство, птицы уже построили свои гнезда – птицы, которых не было в это же время в прошлом году, деловито вызывают к жизни птиц, которые заменят их в это же время в следующем году.
Весенне-кукушечный месяц, травяной месяц.
На гэльском его название означает «месяц, который дураки принимают за май». 1 апреля, День дурака, тоже, вероятно, знаменует древнее окончание новогодних торжеств. Зимой отмечают Крещение. У весны свои дары.
Месяц мертвых божеств, возвращающихся к жизни.
Во французском революционном календаре наряду с последними днями марта он стал жерминалем – месяцем возвращения к истоку, к началу, к зародышу (germ) всех вещей – возможно, поэтому Золя и дал своему роману о безнадежной надежде такое революционное название.
Апрель анархический, заключительный месяц, весны великое связующее звено.
Пройдите мимо любого цветущего куста или дерева, и непременно его услышите – гул мотора, уже кипящую новую жизнь, фабрику времени.