Юность смотрит в телескоп.
Ей смешон разбор детальный.
Бьёт восторженный озноб
От тотальности фатальной.
И поскольку бытиё
Постигается впервые,
То проблемы у неё
Большей частью мировые,
Так что как ни назови —
Получается в итоге
Всё о дружбе и любви,
Одиночестве и Боге.
Юность пробует парить
И от этого чумеет,
Любит много говорить,
Потому что не умеет.
Зрелость смотрит в микроскоп.
Мимо Бога, мимо чёрта,
Ибо это – между строк.
В окуляре – мелочовка:
Со стиральным порошком,
Чёрным хлебом, чёрствым бытом,
И не кистью, а мелком,
Не гуашью, а графитом.
Побеждая тяжесть век,
Приопущенных устало,
Зрелость смотрит снизу вверх,
Словно из полуподвала, —
И вмещает свой итог,
Взгляд прицельный, микроскопный, —
В беглый штрих, короткий вздох
И в хорей четырёхстопный.
Уж я не тот любовник страстный,
Кому дивился прежде свет:
Моя весна и лето красно
Навек прошли, пропал и след.
Амур, бог возраста младого!
Я твой служитель верный был;
Ах, если б мог родиться снова,
Уж так ли б я тебе служил!
1816
От меня вечор Леила
Равнодушно уходила.
Я сказал: «Постой, куда?»
А она мне возразила: «Голова твоя седа».
Я насмешнице нескромной
Отвечал: «Всему пopa!
То, что было мускус темный,
Стало нынче камфора».
Но Леила неудачным
Посмеялася речам
И сказала: «Знаешь сам:
Сладок мускус новобрачным,
Камфора годна гробам».
Он был весной своей
В земле обетованной
И много славных дней
Провел в тревоге бранной.
Там ветку от святой
Оливы оторвал он;
На шлем железный свой
Ту ветку навязал он.
С неверным он врагом,
Нося ту ветку, бился
И с нею в отчий дом
Прославлен возвратился.
Ту ветку посадил
Сам в землю он родную
И часто приносил
Ей воду ключевую.
Он стал старик седой,
И сила мышц пропала;
Из ветки молодой
Олива древом стала.
Под нею часто он
Сидит, уединенный,
В невыразимый сон
Душою погруженный.
Над ним, как друг, стоит,
Обняв его седины,
И ветвями шумит
Олива Палестины;
И, внемля ей во сне,
Вздыхает он глубоко
О славной старине
И о земле далекой.
1832
Жизнь наша в старости – изношенный халат:
И совестно носить его, и жаль оставить;
Мы с ним давно сжились, давно как с братом брат;
Нельзя нас починить и заново исправить.
Как мы состарились, состарился и он;
В лохмотьях наша жизнь, и он в лохмотьях тоже,
Чернилами он весь расписан, окроплен,
Но эти пятна нам узоров всех дороже;
В них отпрыски пера, которому во дни
Мы светлой радости иль облачной печали
Свои все помыслы, все таинства свои,
Всю исповедь, всю быль свою передавали.
На жизни также есть минувшего следы:
Записаны на ней и жалобы, и пени,
И на нее легла тень скорби и беды,
Но прелесть грустная таится в этой тени.
В ней есть предания, в ней отзыв, нам родной,
Сердечной памятью еще живет в утрате,
И утро свежее, и полдня блеск и зной
Припоминаем мы и при дневном закате.
Еще люблю подчас жизнь старую свою
С ее ущербами и грустным поворотом,
И, как боец свой плащ, простреленный в бою,
Я холю свой халат с любовью и почетом.
Между 1874 и 1877
Что выехал в Ростов.
Дмитриев
«Такой-то умер». Что ж? Он жил да был и умер.
Да, умер! Вот и всё. Всем жребий нам таков.
Из книги бытия один был вырван нумер.
И в книгу внесено, что «выехал в Ростов».
Мы все попутчики в Ростов. Один поране,
Другой так попоздней, но всем ночлег один:
Есть подорожная у каждого в кармане,
И похороны всем – последствие крестин.
А после? Вот вопрос. Как знать, зачем пришли
мы?
Зачем уходим мы? На всем лежит покров,
И думают себе земные пилигримы:
А что-то скажет нам загадочный Ростов?
1876
О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней…
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней!
Полнеба обхватила тень,
Лишь там, на западе, бродит сиянье, —
Помедли, помедли, вечерний день,
Продлись, продлись, очарованье.
Пускай скудеет в жилах кровь,
Но в сердце не скудеет нежность…
О ты, последняя любовь!
Ты и блаженство и безнадежность.
Оседлаю коня,
Коня быстрого,
Я помчусь, полечу
Легче сокола.
Чрез поля, за моря,
В дальню сторону —
Догоню, ворочу
Мою молодость!
Приберусь и явлюсь
Прежним молодцем,
И приглянусь опять
Красным девицам!
Но, увы, нет дорог
К невозвратному!
Никогда не взойдет
Солнце с запада!