23
Мой отец приехал на процесс, в первый же день объявился на галерее для публики среди журналистов и простых зевак. Со второго взгляда я узнала его – уже старика. И все равно он казался каким-то незнакомцем. Лютер Джеллико. Я и раньше часто о нем думала, хоть и не видела его почти тридцать лет. В своем юном идеализме я представляла варианты развития событий: как он приходит в доллис-хиллскую квартиру и все понимает даже без всяких моих слов. Я воображала, как он заберет меня к себе жить (тетя моя при этом куда-то исчезала), в этот большой дом в Ноттинг-Хилле, хоть я и знала, что на самом деле его давно продали. Позже я высматривала отца в лавках древностей, на ярмарках старинных книг, в библиотеках, заранее репетируя то, что скажу ему.
Может, я и таскала в себе собственную вину за расставание родителей, словно скверную пищу в желудке, но главным злодеем я считала тетю. Это ведь она заставила меня выбирать между лисьим палантином и правдой. Это из-за нее, в той же мере, что и из-за матери, я узнала, что правда не всегда означает верный путь. Когда уже в новой квартире года через два рождественские открытки и подарки ко дню рождения перестали приходить, я винила тетю в том, что отец меня бросил. Коварную мачеху, которую я никогда не видела после того случая с накидкой. А когда она умерла, я, уже ставшая взрослой, все равно ждала, что отец вернется к матери и ко мне. Я все ждала, но он не писал, не звонил миссис Ли, живущей внизу, не объявлялся у дверей. Я увидела его только в этот день, в суде.
Теперь его волосы и усы побелели, шея стала тощей и морщинистой, но после всего одного взгляда (второго взгляда, когда я его узнала) вся эта любовь и злость снова нахлынули на меня. Я не могла оторвать от него глаз. Мне следовало бы сосредоточиться на том, что говорят эти мужчины в париках, убедиться, что я готова изложить все связно и логично, но я все время пялилась на галерею. Он упорно отводил от меня взгляд. «Ага, пришел! – хотелось мне закричать. – Слишком поздно! Слишком поздно!» Я не могла дождаться, чтобы этот первый день суда кончился: тогда мне смогут передать его записку или его просьбу о свидании. Я пыталась набраться душевных сил, которые мне понадобятся, чтобы разорвать перед ним записку или отказаться от свидания. Я упражняла эту невидимую мышцу, пока тянулся день. Я уговорила полицейского, который в перерывах отводил меня в камеру, проверить и потом перепроверить, но оказалось, что не поступало никакой записки, никакой просьбы о встрече.
Отец приходил в суд каждый день и сидел на одном и том же месте, опустив глаза или вообще закрыв их. Может, он тоже нес в себе часть вины за то, какой я стала. А может, как и все они, как и я (в конце концов), он просто был вуайеристом.
– Это ваши таблетки снотворного, мисс Джеллико? Бензодиазепин, обычно называемый вали-умом? – спрашивает парикастый. – Прописаны вам доктором Хантером в амбулатории района Доллис-Хилл в июне шестьдесят девятого года.
– Чтобы помочь мне спать. После того, как моя мать умерла.
Глаза отца распахнулись. Но я не удивилась, что эти париконосцы хотят расспросить меня о вали-уме, который мне прописали. Сторона обвинения обязана была еще до начала процесса представить все улики, имеющие отношение к делу. Я смогла в одиночку пережить потрясение и ужас, которые вызвало у меня то, что сделала Кара.
– И вы взяли их с собой в Линтонс?
Когда я в последний раз видела этот стеклянный пузырек, заткнутый ваткой? Собирая несессер с туалетными принадлежностями, перед тем как оставить Линтонс навсегда? Я не помнила, чтобы вынимала эту бутылочку вместе с зубной пастой и тальком, когда приехала в Линтонс.
– Думаю, да.
– Вы думаете. Так да или нет?
– Не помню.
– Вы хотя бы раз принимали бензодиазепин, пока находились в Линтонсе?
– Нет.
– Вы занимали помещения на чердаке – где вы хранили эти таблетки?
– Не помню. Я не помню, чтобы они были при мне.
– Вы можете объяснить, как они оказались в кухонном уголке у мисс Калейс и мистера Роберт-сона?
– Нет.
– А можете ли вы объяснить, почему следы бензодиазепина и апельсинового сока обнаружены в стакане, который находился в их кухонном уголке?
– Нет.
Я подумала о лице, которое заметила в чердачном окне, когда вернулась из Лондона, и о том, как Кара, эта умелая рассказчица, отрицала, что она туда поднималась.
– А то, что такие же следы найдены в желудке у Питера Робертсона?
– Нет.
У меня что-то заныло в грудной клетке и начало жечь в переносице, когда я подумала о теле Питера в ванне. О теле, которое потом вскрыл нож патологоанатома.
В седьмой – последний – день процесса отец опоздал, и на галерее какое-то время раздавалось шумное шевеление, прежде чем ему смогли найти место. Я уже перестала желать, чтобы он на меня посмотрел. Я подумала: может, он надеется, что произойдет трогательное примирение на ступенях суда, после того как объявят, что я невиновна? Но я не рассчитывала, что меня сочтут невиновной.
Накануне в камере под залом суда я пробовала отработать нужное выражение лица, но там не нашлось зеркала. Я решила остановиться на презрительно-высокомерной усмешке во время заключительной речи прокурора. Как вообще обычно выглядит виноватое выражение лица?
Этот парикастый знал свое дело. Он напомнил присяжным: я призналась, что была влюблена в Питера и он меня отверг. Что он дарил мне подарки и тем самым невольно поощрял меня. Что мне прописали средство, которое я потом использовала, чтобы его усыпить. Что мне принадлежит нож, которым я нанесла ему смертельные ранения. Пожалуй, это была единственная неожиданность, которую мне принесли встречи с адвокатом перед процессом. Не знаю, что там увидела Кара, наблюдая за мной и Питером с другого берега озера, но не это толкнуло ее к краю, как я предполагала раньше. Видимо, она планировала свои действия уже не один день. В каком-то смысле этот париконосец оказался близок к истине. Он заявил, что я попыталась выдать двойное убийство, которое совершила, за двойное самоубийство. Что я рассуждала: если уж Питер не может достаться мне, то пусть он не достанется никому. Парикастый сказал присяжным, что я накачала Питера снотворным, а потом разрезала ему запястья своим ножом для образцов – единственным острым ножом во всем доме. После схватки с Карой, когда она пыталась отобрать у меня ключ от ванной комнаты, я вытолкнула ее в окно, а потом спустилась вниз с кувалдой, чтобы довести дело до конца.
Я никогда в жизни так не волновалась, как в тот момент, когда присяжные вернулись со своего совещания.
– Сообщите суду ваше мнение: виновна или невиновна подсудимая в убийстве Питера Роберт-сона?
Мне понравилось, что Питера назвали первым.
– Виновна.
Я услышала, как отец ахнул.
– Сообщите суду ваше мнение: виновна или невиновна подсудимая в убийстве Кары Калейс?
– Виновна.
На галерее кто-то вскрикнул: «Нет!» – и я, не в силах удержаться, взглянула вверх и увидела слезы на щеках отца.
Выслушивая эти два вердикта, я улыбалась – не потому, что на процессе присутствовал отец (это было просто совпадение), а потому, что я надеялась: из-за этого мне дадут более долгий срок. Пожизненное. Жизнь за жизнь. Настоящее наказание за грехи – вот чего я жаждала. Я подумала: интересно, помнит ли отец те правила, которым научил меня до своего ухода? Хотя бы одно из них – насчет того, что за всякий проступок будет расплата? К тому времени, когда я услышала вердикт присяжных, я уже знала, что у меня хватит сил наложить вето на любые требования о повторном процессе и отказаться от свиданий с отцом в тюрьме, сколько бы раз он об этом ни просил.
* * *
Пять лет назад адвокат написал мне, что отец умер и оставил мне все: свой лондонский дом, свои вещи, довольно крупную сумму на банковском счете. Возможно, он надеялся, что это пригодится, когда меня освободят. Не знаю, он не приложил никаких подробных распоряжений, даже никакой записки. А я, в свою очередь, завещала бо́льшую часть этого наследства специализированному благотворительному фонду, который занимается реставрацией старинных мостов. И вот я лежу здесь и размышляю об отцах. О моем. И об отце Кары. И конечно, об отце Финна. Уже не важно, кто был его биологический отец и был ли он вообще. На всю его коротенькую жизнь ему вполне хватило одного отца – Питера. Детям нужно знакомое любящее лицо, нечто постоянное, как математическая константа.
Может, я тоже ребенок – человек привычки, любящий рутину. Никакой заботы о возможных последствиях, никаких «а что, если…». Первый обед в тюрьме дают в полдень. Перед тем как меня отправили умирать в корпус для завершающих жизнь, я стояла в очереди за едой – позади Али Шо и перед Джоан Робинс. Мой поднос был разделен на отсеки: в левом верхнем углу – пюре с ложкой мороженого, в центральной выемке – тушеная фасоль, в правой нижней ячейке – две розовые сосиски. Нет, не надо ни капли кетчупа, спасибо, благодарю вас. Я всегда была вежливой. Я бы предпочла горчицу, чтобы она помогла изгнать этот вкус, но она здесь запрещена – как и перец. Пять лет назад одна организация, борющаяся за права заключенных, решила, что подача еды на подносах унижает узников и что нам должны выдавать пластмассовые тарелки. В результате я сломала два стула и нос Джоан – и три дня отказывалась есть. Да, я преобразилась, когда отправила себя в тюрьму.
На это место тратят много денег, не то что на некоторые из тюрем, о которых рассказывали переведенные к нам женщины и где сплошные крысы, наркотики, драки. Где нет никакого контроля. Нет, мне бы это не понравилось. Я хочу всегда твердо знать свое положение. Меня каждый месяц отправляют к психиатру – с тех пор, как я снова начала есть. Я рассказала ей, как однажды стояла на мосту над озером и думала о том, что после того, как умру, меня скоро забудут. Я не искала скандальной славы, у меня не оставалось выбора, эта слава пришла ко мне вместе с решением суда. Она спросила меня о матери и об отце. Я кое-что ей сообщила – но, конечно, не все. Я так и не рассказала все. Я рассказала ей, как счастлива была в детстве; рассказала о болезни матери и о наших устоявшихся ритуалах: когда я ее кормила, когда помогала ей с судном, когда промывала ей промежность фланелевыми тряпицами. Все первые тридцать девять лет своей жизни я всегда точно знала, что и когда случится. Через год работу тюремного психиатра перестали финансировать, но за мои двенадцать сеансов я так и не сказала все. Я никогда не рассказывала все. Никому.
– А что бы вы рассказали, мисс Джеллико?
Виктор наклоняется поближе. Сегодня запах его дыхания напоминает мне, как мы с Карой собирали ягоды в огороде. Она сорвала листок мяты, порвала надвое и сунула одну половинку себе в рот, а вторую протянула мне, и я улыбнулась. Мята пахла каким-то идеальным летом. Я открыла рот, и она положила половинку листка внутрь. Листок оказался грубый и ворсистый, жесткий, со вкусом грязи под всей этой остротой. Потом, когда она не смотрела, я выплюнула изжеванный зеленый комок в заросли ежевики.
– Из вас бы получился замечательный врач, – говорю я Виктору, надеясь, что произнесла это вслух.
– Мисс Джеллико?
Мне нравятся здешние привычные ритуалы. В то лето я вышла из-под контроля – как и все мы. Я не могла дождаться момента, когда вернусь в то место, где буду заранее знать, что случится дальше. Ритм – вот что мне требовалось. Мать всегда говорила, что я девочка, которая любит порядок, которая любит знать, что будет в следующую минуту. Вот почему я так обрадовалась, когда они сказали: «Виновна». И конечно, из-за наказания. Я заслуживала, чтобы меня заперли в тюрьме. Это стало расплатой за все, что я сделала.
– Мисс Джеллико? – шепчет Виктор. – Что вы сделали? Мы же когда-то были друзьями, помните?
Теперь я понимаю, что Виктор меня любил. Но теперь уже слишком поздно. Все это уже слишком поздно.
– Если вы не скажете, – добавляет он, – получится, что вынесен неправосудный приговор, а это было бы нехорошо. Вы сами знаете, что это было бы нехорошо.
Я сжимаю его кисть. Его рука в моей. Может, нам больше ничего и не нужно?
– Теперь уж скоро, миссис Джеллико, – говорит Сестра-Помощница.
В четыре часа я принесла чай на деревянном подносе. Фарфоровый чайник согрет, купленное в магазине гарибальдийское печенье красиво разложено на тарелочке, две матерчатые салфетки продеты в серебряные кольца. «Если пища достойна того, чтобы ее съели, она достойна того, чтобы ее съели прилично». Опустив поднос на покрывало, я взяла запасную подушку: она всегда хранилась на верхней полке гардероба. Я подложила ее за спину матери, помогла ей сесть в постели. Мы выпили чай, она съела одно печенье. «Ты не голодна, Фрэнсис? Не похоже на тебя». – «Сегодня – не голодна, мама». Я рассказала ей, что видела через окно, выходящее на улицу. Кто прошел мимо, а кто нет.
Допив чай, она трясущейся рукой протянула мне тарелочку с печеньем. «Ты набираешь вес, – заметила она. – У подбородка, вокруг талии. Тебе надо бы последить за этим». И все это время она держала перед собой эти печенья – как ловушку, словно готовясь подманить и поймать на крючок. Я пыталась поскорей убрать ее тарелку и чашку, но она была проворнее – несмотря на всю свою хрупкость. Сквозь кардиган и блузку она ущипнула меня за талию, там, где никто не увидит лиловые синяки от пальцев. У нее по-прежнему крепкая хватка. Потом она стала читать свою книгу, а я отнесла поднос на кухню и вымыла посуду. Плача над раковиной, я съела четыре печенья, остававшиеся на тарелочке, и потом все печенья, которые были в пакете. «Она старая больная женщина, – твердила я себе, – и я ее люблю».
Я пытаюсь напеть мелодию, ту, где про «Пироги миссис Вагнер». Как там было?
– По-моему, она поет.
– Ш-ш-ш, миссис Джеллико. Все в полном порядке. Если вы готовы, можете отправляться уже сейчас.
В пять часов я вернулась в комнату. Положила закладку в то место, до которого дочитала мать, закрыла книгу, опустила на прикроватный столик. Мать дремала. Включив ночник, я подошла к окну и выглянула наружу. На улице никого не было. Я задвинула занавески. Мать вздохнула. Во всем этом был привычный порядок. Нам нравились наши привычные ритуалы, вся эта рутина. Я обошла кровать, подойдя к ней с другой стороны, и приподняла мать за плечи, чтобы вытащить дополнительную подушку из-под ее затылка. Я не убрала ее на верхнюю полку гардероба, на ее законное место. Во всяком случае, не сразу. Мать сопротивлялась, стонала. Она была сильнее, чем я ожидала.
Потом у нее был такой вид, точно она спит. Она лежала так мирно.
– Прости, мама, – сказала я.
Вода просачивается под дверь тюремной больничной палаты, где я лежу. Поднимается вокруг ножек стула, на котором сидит Виктор. Край одеяла совсем промок. В углу мычит белая корова. Я никогда не любила коров. Усевшийся на карнизе черный дрозд пятнает пометом окно. Он смотрит, как лис вспрыгивает на кровать и начинает носиться кругами по моим укрытым ногам. А на груди у меня молча сидит заяц. Вода прибывает, теперь она уже льется через окно, и вот мы уже все внизу, под волнами. Лежа в постели, я смотрю, как заяц, птица, лис и корова плавают по моей тюремной палате, хотя никому из них тут не место.