14
Я коплю вопросы для Виктора, чтобы задать ему, когда он вернется. А он вернется. Что он знает про синдзю? Верит ли в привидения? Возможно ли как-то оправдать убийство другого человека? Ведь это всегда плохо, это всегда грех, за который ты должен расплатиться? Сильно ли я изменилась? Узнал бы он меня, встретив на улице, – если бы, конечно, в моих мышцах хватало сил ходить?
Выдают ли наши поступки нашу натуру?
* * *
Я где-то видела ее раньше, но не могла вспомнить где и не знала, как ее зовут. Очки, крупная верхняя челюсть, сильно выступающая вперед, губная помада, которую она явно купила в аптеке и выбрала специально для такого случая. Ее лицо упорно торчало у меня в памяти. Словно зуд посреди спины, в том месте, до которого не дотянуться.
– Энн Бантинг, – ответила женщина, когда ее спросили об имени.
Один из мужчин, сидевших за деревянными столами со всеми этими записями, папками и книгами, спросил, кто она по профессии.
– Библиотекарь. – Ее губы задевали друг о друга, размазывая помаду.
– Вы узнаете эту книгу?
Энн Бантинг уверенно взяла ее в руки как нечто очень знакомое. Так скульптор берет резец и молоток. Она перевернула ее, прочла надпись на корешке, изучила обложку, раскрыла.
– Да, – ответила она. – Это одна из наших.
Я тоже ее узнала: «Английские загородные дома», том третий. А потом я узнала и женщину. Энн Бантинг недоброжелательно смотрела на меня через весь зал суда, и я, не выдержав, покраснела. До этого я никогда не воровала книг из библиотеки. Другие вещи – да, но позже. А библиотечную книгу – никогда.
– Из тех, которые запрещено выносить? – уточнил тот же мужчина.
– Никакую из наших книг нельзя выносить за пределы библиотеки. С ними следует знакомиться исключительно в читальном зале.
Энн Бантинг коснулась пальцем уголка рта: видимо, ее беспокоило, что помада размазалась.
Еще один мужчина (все они были мужчины, и никто из них явно никогда не держал в руках резец и молоток) встал и произнес:
– Ваша светлость (или он сказал «ваше величество»?) я не вижу, какое отношение к делу имеют вопросы на данную тему.
Его светлое величество поднял бровь, взглянув на мужчину, задававшего вопросы Энн Бантинг, и тот в свою очередь тоже принял удивленный вид. Все эти юридические процедуры казались каким-то фарсом.
– Они дают представление о характере, – ответил тот, что обращался с вопросами к Энн Бантинг. – Они свидетельствуют о дурном характере мисс Джеллико.
* * *
Мне никогда не устраивали на день рождения праздничную вечеринку с гостями – ни в виде сюрприза, ни в любом другом виде. Я никогда не играла в шарады, меня никогда не вводили с завязанными глазами в комнату, где ожидали друзья и родные, чтобы наброситься на меня с радостными восклицаниями. Когда мне исполнилось одиннадцать, мать повела меня и еще одну девочку в зоопарк, и, хотя нам нечего было сказать друг другу, она потом, в собственный день рождения, пригласила меня на свой праздник, исполняя тем самым светский долг. Ужас и унижение тех дневных часов оставались со мной еще много лет: мое старомодное платье; подарок, который я в спешке сунула незавернутым и который тут же отложили в сторону; правила игры в жмурки, которых я не понимала; девочки, которых я понимала еще меньше. Но еще хуже мне показалась доброта матери именинницы – когда я заплакала.
Теперь, в гостиной, где-то позади меня была Кара, я услышала ее смех и почувствовала, как ее пальцы прикрывают мне глаза, ощутила ее лимонный аромат, волнуясь, что не пойму, в чем сюрприз, не сумею оценить шутку. Она убрала руки, отступила в сторону, и я открыла глаза.
Рамы трех высоких окон, обращенных в парк, были, как всегда, подняты, а Кара стояла передо мной и улыбалась. Но все остальное стало другим, словно я забрела в другой дом, не в ту комнату, проскользнула сквозь зеркало в какое-то иное, незнакомое отражение.
Пространство, которое долго оставалось пустым, теперь заполнилось. Серебряный подсвечник расположился посреди круглого стола красного дерева. Импровизированный стол с доской на ящиках сдвинули к стене, чтобы он служил как разделочный, а ящики, временно служившие сиденьями, заменили четырьмя стульями, обитыми материей. Стол был накрыт к обеду: фарфоровые тарелки с гербом (три апельсина) и золотисто-голубой каемкой, столовое серебро, бутылочки для уксуса и масла, хрустальные бокалы, графин, полный вина, и аккуратно сложенные льняные салфетки. Еще больше свечей стояло на столиках для закусок возле небольшой кушетки, обтянутой темно-красным потертым и потрепанным бархатом. Вокруг расставили четыре низких кресла. Я сделала шаг и ступила на турецкий ковер.
Кара с Питером молчали, пока я озиралась по сторонам, оценивая совершившееся преображение: два ребенка, которые ждут похвал за то, что прибрались у себя в комнате.
– Откуда все это взялось? – задала я глупый вопрос.
Кара подняла со столика упавший лепесток. Я узнала одну из китайских ваз, которую они тогда распаковали. Теперь ее наполняли дикие розы из сада. На полированной поверхности стола виднелось несколько капель воды.
– Из музея, конечно, – ответила она, и я заметила, что на ней по-прежнему то кольцо из музыкальной шкатулки для драгоценностей.
Питер принес из кухонного уголка три коктейльных бокала на серебряном подносе, каждый – с оливкой на дне. Я предположила, что в них мартини.
Портрет женщины в высоком сером парике, со ртом-бутончиком, повесили на стену над кушеткой. Вокруг нее парусилось шелковое платье, и она сидела на фоне пейзажа, напоминавшего задник в фотоателье: слишком приглушенные цвета, слишком безупречный вид.
– Это Рейнольдс? – спросила я.
Питер стоял с подносом за моей спиной.
– Думаю, да, – ответил он, явно гордясь своим хорошим вкусом.
Кара взяла с подноса бокал и протянула мне, но я подошла к письменному столу, который поставили у стены. Небольшой столик, с изогнутой задней стенкой, длинными коническими ножками и тремя крошечными ящичками.
– Французский?
– Думаю, девяностых годов прошлого века, – сообщил Питер. – Красивый, правда? В идеальном состоянии. Абсолютно никаких жучков.
Я села в кресло перед столиком. Серебряную перьевую авторучку заранее положили на блокнот с промокательной бумагой, рядом со стопочкой визитных карточек, на которых был вытиснен тот же узор, что и на столовом сервизе. У кресла имелись ролики. Оно застонало под моей тяжестью. Скругленные ручки лоснились от сотен, тысяч прикосновений. Я открыла один из ящичков, чьи миниатюрные ручки были рассчитаны на женщину с более тонкими пальцами, чем у меня. Внутри ничего не оказалось. Взяв авторучку, я сняла колпачок и прижала перо к одной из визиток. Но чернил не выступило. Что я могла бы написать, если бы уже немного не влюбилась в Кару и Питера, если бы не провела два дня в Лондоне вместе со своими воспоминаниями, если бы прошедшей ночью не пряталась у себя в номере от мужчины в белом спальном халате?
«Мистер Либерман, мы взломали дверь в музей, и Питер с Карой пользуются вашими вещами, как своими собственными».
Или:
«Дорогая Доротея Линтон, мы обнаружили ваше потерянное имущество. Приезжайте и спасите нас от самих себя».
Могла ли я тогда все остановить, попросить их убрать вещи обратно? Изменило бы это что-нибудь? Я посмотрела на Кару, на Питера, стоявшего позади нее. По их лицам я видела, что оба ждут моего одобрения. Добивался ли его от меня кто-нибудь прежде? Капля влаги, осевшей снаружи на холодный бокал Кары, упала на ковер.
– Пузырек с чернилами совсем высох, – объявила Кара. – Но мы можем купить еще. – Она подошла, взяла у меня ручку, закрыла колпачком. – Пожалуйста, скажи, что ты не сердишься.
– Я не сержусь, – сказала я. И взглянула на Питера. – Все так красиво.
На его лице мелькнуло выражение, которое – как мне тогда показалось – могло бы означать любовь, но на самом-то деле означало, скорее всего, лишь облегчение.
Кара дала мне мой бокал, и мы чокнулись втроем – как когда пили мартини из жестяных кружек. И тут же Кара с Питером наперебой заговорили, демонстрируя мне свои находки: напольный глобус в деревянной рамке; маленький клавесин, хитроумно сделанный в виде раскладывающейся панели столика; мраморный бюст Юлия Цезаря; пресс-папье и ножи для вскрывания конвертов; корзинки с шитьем и образчики вышивки; коробка для сигар и китайский шкафчик; сирийские нарды с инкрустацией в виде фруктовых садов; фотографии в серебряных рамках – компании охотников, едоки на предсвадебном завтраке, младенцы, лошади, ныне все уже мертвые, разумеется.
Питер налил еще мартини, и мы с ним закурили, усевшись на широкие подоконники, пока Кара готовила (в кои-то веки затевался ранний обед). Потом мы ели за настоящим столом, используя тяжелые серебряные ножи и вилки (для каждой перемены блюд – свой набор), промакивая губы льняными салфетками, в углу каждой из которых были вышиты инициалы ДМЛ. А Питер все подливал и подливал вино из графина. Мы ели морской язык в сливочно-каперсовом соусе, розовые отбивные котлетки из баранины и силлабаб с лимонным соком. Для меня это был наш первый совместный обед, в течение которого Питер ни словом не обмолвился о ненужных излишествах и о цене продуктов. Мы околичностями поговорили о том, кому принадлежит содержимое музея. Я передала им слова Виктора о том, что после ухода армии в доме никто не жил, если не считать того времени (примерно с месяц), когда в нем вновь поселилась Доротея Линтон. А они рассказали, с каким трудом тащили вверх по лестнице крупные вещи и как два дня и одну ночь неустанно трудились, чтобы все это привести в должный вид. И как оба были уверены, что я скоро вернусь домой. Они тоже употребили это слово – домой.
* * *
– Есть еще кое-что, – произнесла Кара, когда мы уже пили кофе.
Она взяла меня за руку и отвела в их спальню. Оглянувшись через плечо, я увидела, как Питер закуривает очередную сигарету и поудобнее устраивается на диванной подушке, которую положили на подоконник.
Однажды, вскоре после того, как я обнаружила глазок в полу своей ванной, я зашла в чердачную комнату по другую сторону спальни и подергала там половицы, чтобы выяснить, нет ли и среди них расшатанных. Теперь, стоя в помещении, за которым я надеялась тоже тайком понаблюдать, я почувствовала, как мне делается жарко от стыда. Армейские койки, на которые Питер с Карой так часто жаловались, оказались теперь заменены высокой двуспальной кроватью. Одежду развесили на обеих резных деревянных спинках, а прочую свалили в кучи поверх покрывал и на пол.
– Не знаю, как вы успели все это сделать за такое короткое время, – заметила я.
– Все мышцы ноют. – Кара опрокинулась навзничь на неубранную кровать среди одежды и одеял.
Сев возле нее на краю ложа, я огляделась. Среди всех помещений в доме эта спальня находилась в худшем состоянии. Почти вся штукатурка с потолка осыпалась, обнажив решетку, а со стен заплесневелыми полосами свисали остатки обоев. В комнате господствовал гигантский камин, выложенный плиткой, с резными украшениями сверху, изначально темными и еще больше потемневшими от сажи: она летела из топки и садилась на дерево и плитку, которая когда-то, видимо, имела зеленую окраску, но теперь почти везде стала черной.
– Похоже, что от камина начался пожар, а с чердака текло, – проговорила Кара, проследив за направлением моего взгляда. – Мне нравится думать, что одно расправилось с другим.
Она встала на кровати, подняла бамбуковый шест, лежавший на ребре спинки-изголовья, и потянулась вместе с ним к центральному окну – одному из трех (в их гостиной тоже было три окна). В верхнюю перекладину рамы вбили гвоздь, и с него свисал на нитке привязанный за ножку винный бокал: мы пили из таких же за обедом, и Питер восхищался своим, держа его перед свечой и отмечая, что это посуда времен Регентства и что каждый из таких сосудов может стоить целых десять фунтов.
– Смотри, – сказала Кара.
Она дотронулась шестом до бокала. Тот начал поворачиваться, хрустальные грани, словно бриллианты, поймали последние лучи заходящего солнца, и пятнышки света дугой прошлись по бумажным лохмотьям стен и по лицу Кары.
Тут же на кровати она села по-турецки, прислонившись спиной к изголовью, и выудила что-то из кучи одежды. Помахала этой штукой перед собой – и развернулось платье: длинный голубой подол, высокий корсаж, короткие рукава с буфами.
– Как тебе? – Она снова встряхнула платье, чтобы расправить его. – На. – И она бросила его мне. – Тебе надо его примерить.
– Это твое? – Я приложила его к себе. – Я в него наверняка не влезу.
– Глупая, я их в музее нашла. Там в углу стоял большой бельевой шкаф. Ты только полюбуйся на все это.
Она доставала из кучи новые и новые вещи: перчатки, чулки, шелк и кружево так и кувыркались по кровати.
– И даже веера.
Ловким движением запястья она раскрыла один и стала обмахиваться им, потом спрыгнула с кровати, бросила веер за плечо и выхватила платье у меня из рук. Она заставила меня встать и прижала ко мне платье, поверх моей юбки и блузки. Материнское белье под ними хорошо поддерживало тело. Кара склонила голову набок.
– Я буду носить это, а тебе мы другое подыщем.
Она закопалась в кучу одежды, а я стояла и думала, как бы мне избежать этого унижения – необходимости переодеваться у нее на глазах. Кара вытянула тяжелый халат, вышитый экзотическими птицами и растениями по кремовому фону. Длинные узкие отверстия рукавов, широкие отвороты.
– Вот это, – объявила она. – Будет в самый раз.
Она перестала носиться туда-сюда и остановилась передо мной. Мы смотрели друг на друга, пока она расстегивала верхнюю пуговицу моей блузки, потом следующую. Я не глядела на ее пальцы, потому что тогда я могла бы ее остановить. Вытащив заправленные в юбку края блузки, она стянула ее с моих плеч. Потом вжикнула молнией юбки, которую тут же опустила, чтобы я могла переступить через нее. Каждый снятый предмет одежды она сворачивала и складывала на кровать. На мне оставался материнский бюстгальтер и чулочный пояс с подвязками. Сами чулки повисли в зажимах фестонами, чересчур растянутые от слишком долгого ношения. За моей спиной Кара расстегнула мне лифчик, спустила бретельки, снова оказалась ко мне лицом, и я позволила ей снять эту штуку совсем. Я не сопротивлялась, не протестовала. В этом раздевании не было ничего эротического – как и во взгляде Кары, просто любопытном, а вовсе не оценивающем. Она взглянула на мою грудь, лежавшую на толстой складке плоти над чулочным поясом: соски мои смотрели в пол. Расстегнула молнии по бокам пояса, осторожно, мелкими движениями спуская его вниз, сначала одну сторону, потом другую; атлас и внутренние швы липли к моей коже. Вместе с поясом стягивались и чулки. Мою талию охватывала красная полоса – меня слишком долго стискивал пояс. Я отпустила все это на волю, все чрезмерное изобилие моего тела, все волнистости и холмы, все жировые складки, вялые мышцы, следы растянувшейся плоти, все то, за что с недовольным цыканьем меня щипала мать. Я вышла из всего этого, я отшвырнула все это прочь.
– На дворе тысяча девятьсот шестьдесят девятый, – напомнила Кара. – Ты должна быть свободна.
Я прямо затрепетала, когда она наклонилась ко мне. Если бы она тогда меня поцеловала, я бы поцеловала ее в ответ, хотя такой мысли до сих пор не приходило мне в голову. Я ощущала в ее дыхании аромат красного вина и кофе. От ее лица до моего оставалось всего один-два дюйма. Она приподняла медальон, который я все время носила на шее.
– Славная штучка.
– Это еще матери.
Она открыла его. Внутри помещалась миниатюрная фотография смеющейся девочки с кудряшками и ямочками на щеках.
– Красивой девочкой ты была. А сейчас ты красивая женщина.
– Да, – отозвалась я, сжимая кулаки.
Я не стала говорить ей, что эта картинка уже была в медальоне, когда мать его купила. Снимок образцовой дочери, фотография, которую она так и не удосужилась заменить на мою.
Кара закрыла медальон, подобрала халат, надела его на меня и, отыскав широкий кушак, подпоясала. Повернувшись ко мне спиной, она сняла собственную одежду и облачилась в то голубое платье. В нижней части подола оно оказалось порвано, в складках ткань потемнела, а на талии, приходившейся ей под самую грудь, виднелись мелкие дырочки.
Когда она укладывала мне волосы в узел на затылке, я спросила, не заходила ли она в мою чердачную комнату.
– Ой, Фрэн! Как ты догадалась? – Она вынула заколку изо рта. – Мы хотели сделать тебе сюрприз. Мы тебе тоже поставили новую кровать и положили ковер. Надо будет тебе притвориться перед Питером, что ты ничего об этом не знаешь, а то он будет страшно разочарован. – Она закрепила заколку у меня в волосах, потом повернула мне голову, чтобы осмотреть спереди. – Красавица!
– Я тебя там видела, когда мы подъезжали на машине с Питером.
– Когда вы подъезжали? Но меня там тогда не было. Мы в твоей комнате все приготовили еще вчера вечером – на случай, если ты вернешься пораньше.
– Но я тебя видела в окне.
– В окне? Ну да, конечно, я же тебя окликнула и помахала, помнишь? Я стояла у окна в одной из спален на этом этаже. – Она кивнула в сторону двери спальни, ведущей в коридор, указывая тем самым на комнату напротив. – Мне пришлось протиснуться сквозь весь этот армейский хлам, чтобы добраться до окна. Надо нам все это выкинуть и поставить туда какую-нибудь мебель из музея. Пускай весь дом выглядит хорошо. – Она слишком много говорила. – У нас могут гостить друзья, можно устраивать вечеринки. Питер будет выбирать вино, а я – готовить, а ты… ты будешь занимать гостей.
Она умолкла и воззрилась на меня. Сердце у меня заколотилось быстрее.
– Что ты видела? – спросила она.
– Просто лицо. Очертания лица. Я думала, это ты.
– Но это была не я. Лицо взрослого человека?
– Да, взрослого.
Я вспомнила, как Питер рассказывал, что она видит в окнах детские лица. Может, она постоянно думала о своем ребенке? Она принялась рыться у себя в косметичке, а я смотрела на ее затылок, мысленно призывая ее поднять взгляд и самой рассказать мне об этом. Но когда она подняла глаза, она улыбалась – нормальной широкой улыбкой.
– Думаю, не помешает чуть-чуть помады. Открываем рот.
– Питер мне сказал, что твоего ребенка звали Финн.
– Открываем рот, – повторила она и накрасила мне губы.