Книга: Сварить медведя
Назад: II
Дальше: IV

III

Кистью волшебной,
Ловкостью рук
Денег немало
Скопил ты, мой друг…

Выпьем же, друг,
За искусство! Вперед!
Только искусство
Тебя не спасет…

42
Лил холодный осенний дождь, временами его сменял колючий, быстро тающий снег. Я прилег в углу, а Чалмо устроилась рядом, прижавшись теплой мохнатой спиной к бедру. Я пришел ночью, все еще спали. Прокрался в дом и лег на свое обычное место.
Открыл глаза. Рядом стоял прост и смотрел на меня долгим, немигающим, как на дагерротипе, взглядом.
– Siekitääla, – сказал он наконец. – Вернулся, Юсси.
Ни одного вопроса – где был, что делал. Но, похоже, обрадовался.
Мы сидели в тепле и покое – что может быть лучше, когда на улице льет как из ведра? Есть такие дни, предназначенные исключительно для домашней работы. Брита Кайса положила мне лишний половник каши, хоть я и не просил, – это ее способ показать, что и она довольна моим возвращением. И дочери рады, хоть и хихикают над появившимся у меня норвежским акцентом. Это правда: два дня поговоришь с норвежцами – и тут же начинаешь им подражать. Я отдал девочкам последний кусок вяленой трески, и они тут же замолчали, вгрызаясь в жесткое, пахнущее морем мясо. Прост ел мало. Он листал привезенные из Стокгольма старые газеты. «Афтонбладет», – прочитал я заголовок на первой странице. Возможно, ищет тему для проповеди.
Внезапно дремавшая Чалмо вскочила и насторожилась. На крыльце послышались шаги, в дверь постучали. Нора пошла открыть и попятилась. На пороге кухни появился насквозь промокший парень. Вид у него был такой, будто он только что искупался в реке. Наверное, бежал под дождем. Я узнал его, только когда он снял надвинутую чуть не на нос шляпу, – Хейно. Рабочий с завода.
– Заходи, Хейно, погрейся, – спокойно сказал прост. – Поешь. Каша и немного масла.
– Прост должен прийти, – одышливо проговорил Хейно.
«Прост должен прийти…» Эти слова в последние недели приобрели пугающий смысл.
– Что за спешка?
– Лучше, если господин прост сам…
– Да говори же!
– Господин прост же знает его… Ну, художник, что снимает дом около завода. Заперся и никому не хочет открывать.
– Сейчас иду.
Хейно кивнул с облегчением. Он даже лицо не озаботился вытереть – щеки и лоб блестели от воды. Почему-то все время смотрел в окно, где ничего, кроме сплошной пелены дождя, видно не было. Прост отодвинул тарелку с недоеденной кашей и пошел за накидкой. А я сбегал за его сумкой и завернул ее на всякий случай в старое одеяло – от дождя.
Через несколько минут мы промокли до нитки. Моя кожаная куртка смазана жиром, но вода все равно просачивалась – наверное, через швы. Из-за то и дело принимающегося снега почти ничего не видно, как в густом тумане. Прост пытался добиться от парня, что же случилось. Но тот ничего толком рассказать не мог, только и повторял: заперся и никому не отпирает, – и все время ускорял шаг. Стекавшая с моих штанов вода постепенно проторила дорожку в башмаки, и на каждом шагу слышалось противное хлюпанье. Главное – не дать промокнуть сумке. Я прижимал ее к груди зябнущими руками и старался наклоняться вперед, чтобы защитить от воды. Одновременно вспотел и замерз – отвратительно. Как в детстве в горах, когда мой так называемый папаша тащил санки с котой, а я изо всех сил старался не отстать – если б отстал, он бы и внимания не обратил. Чтобы избавиться от воспоминания, быстро стер с лица разведенный водой пот. Хейно каждую минуту беспокойно оглядывался – ему, наверное, казалось, что мы идем слишком медленно.
К счастью, идти было недалеко. Вскоре в пелене дождя пополам со снегом смутно замаячила усадьба заводчика, а потом мы увидели и флигель, который снимал художник. Подошли с наветренной стороны, где дождь не так бил в лицо. Там нас уже дожидалась темноволосая девушка-служанка и тут же сделала книксен, что под проливным дождем выглядело довольно странно. Прост кивнул, встал на цыпочки, сложил руки лодочкой, чтобы защититься от света, и заглянул в окно.
– Посмотри и ты, Юсси.
Я поставил сумку на землю. Комната выглядела точно так, как мне запомнилось, когда я подглядывал за Марией. Большой мольберт, тут и там сушатся полотна. В углу – кровать Нильса Густафа. Видны только ноги, одна свесилась, будто тот, кто там лежит, собрался вставать. Спит, наверное. Я постучал в окно – спящий не шевельнулся.
Прост пошел к двери и подергал за ручку – заперто. Рассмотрел замок ручной ковки.
– У него есть привычка запираться?
Хейно пожал плечами.
– Запирает, когда уходит.
– А на ночь?
– Там стоит бутылка коньяка. Может, он просто пьян?
– Мы поначалу тоже так подумали. Но он не шевелится. Должен бы уже проспаться.
– Разбудите патрона, – сказал прост после недолгого раздумья.
– Патрон в отъезде. В Матаренги поехал.
– Вот оно что…
– И ключ сидит в замке изнутри. Отсюда не откроешь.
Прост заглянул в скважину и убедился, что так и есть. Ключ вставлен в замок. Еще раз постучал кулаком и подождал немного.
– Если дверь нельзя открыть ключом, значит, надо ее ломать.
– Но…
– Возможно, Нильс Густаф заболел. Боюсь, что серьезно. Или его хватил удар.
Служанка принесла топор на коротком топорище и протянула его Хейно. Тот по-прежнему колебался.
– Под мою ответственность, – успокоил его прост.
Хейно тщательно прицелился и всадил топор в дверную раму. Дверь – слишком дорогая штука, а косяки можно и самим сделать. После нескольких ударов обнажился ригель, и Хейно, действуя топором, как рычагом, задвинул его в замок.
Дверь открылась. Из помещения пахнуло скипидаром и мокрой шерстью.
– Оставайтесь у двери, – приказал прост. – Ты тоже, Юсси.
Он снял сапоги и тщательно очистил подошвы от глины и прилипшей пожухлой травы. Босиком подошел к кровати, внимательно глядя под ноги. И не только под ноги – я знал этот взгляд. Он осматривался так, будто искал какое-то редкое растение. Остановился у кровати, положил пальцы на запястье вцепившейся в одеяло руки и покачал головой.
– Благослови, Господь…
Я остолбенел. Хейно и служанка переглянулись.
– Неужели господин Нильс Густаф?.. – прошептала она дрожащими губами.
Прост прокашлялся в носовой платок, сложил и сунул в карман.
– Сожалею, – сказал он, стараясь, чтобы не дрожал голос. – Уже наступило окоченение. Пошлите за Михельссоном и Браге. Хейно пусть останется.
Служанка повернулась и, прикрыв голову от дождя, побежала к усадьбе.
– Юсси, дай мне сумку. А ты, Хейно, встань у дверей и никого не впускай. Ни под каким видом.
Прост достал из сумки бумагу и карандаш, велел мне снять башмаки и жестами показал, как идти к кровати.
Нильс Густаф лежал на боку, лицом к стене. Выражение лица жуткое – я даже вздрогнул. Рот искривлен и приоткрыт, как в безмолвном отчаянном крике. На левой щеке, той, что обращена вниз, уже образовалось трупное пятно. Полностью одет, на ногах – кожаные тапки. Левая рука втиснута в рот, точно он собирался вырвать себе язык, правая вцепилась в одеяло. Все говорило, что умер он в страшных мучениях.
Прост расстегнул рубаху и положил руку на грудь, словно надеялся почувствовать удары бьющегося сердца. Посмотрел на шею, на плечи. Потянул за ногу. Покосился на Хейно и вместо финского заговорил по-саамски:
– Совершенно холодный. Трупное окоченение. Наверняка умер еще вчера.
Я не знал, что ответить. Молча кивнул.
Прост провел рукой по подошвам тапок.
– Когда начался дождь вчера вечером? Насколько я помню, около шести.
– Примерно так.
– Подошвы влажные, накидка тоже. Значит, он выходил из дома после шести. После того, как начался дождь.
– Вечерняя прогулка?
– Вряд ли… в таких тапочках долго не погуляешь. И накидка не застегнута, значит, выходил ненадолго. Пузырь облегчить. А когда вернулся…
– …ему внезапно стало плохо, – продолжил я. – Он прилег на кровать…
– Продолжай, Юсси.
– Может, удар? Или с сердцем что-то?
Прост поскреб подбородок.
– А почему на столе два бокала?
– Два?
– Запиши, Юсси. Скорее всего, к нему кто-то приходил.
– Кто мог к нему прийти?
– Посмотри: мольберт не сложен. Возможно, кто-то хотел заказать портрет.
Он подошел к мольберту и повернул. На листе толстой бумаги – набросок углем. Угадываются контуры туловища.
– Судя по всему, мужчина, – сказал я.
Прост понюхал бокалы и начал разглядывать сохнущие на полках холсты. Снимал по одному и разглядывал – долго и внимательно. Особенно один.
Я не мог удержаться и заглянул через плечо.
Портрет самого проста. Сидит в саду, с гербарием на коленях и каким-то стебельком в руке – очевидно, собирается его изучать. Свет падает косо сзади, и вокруг головы – мерцающий ореол, почти нимб. Только потом я сообразил, что это никакой не ореол, а дымок из трубки, причем переданный с восхитительным мастерством. Это было поразительно. Но еще более поразительным показалось мне выражение лица – видно, что человека на портрете что-то гложет, во взгляде, в складке губ, в слегка приподнятых крыльях носа угадывается несомненная печаль. Нильс Густаф волшебным образом проник в душу проста. На портрете изображен не яростный проповедник Судного дня, а пожилой, умный и полный сомнений человек.
– Так и не закончил… – пробормотал прост почему-то смущенно.
– А о чем вы говорили, пока он работал? – спросил я.
Он задумался, словно вспоминая. Но мне показалось, он и так хорошо помнит.
– О женщинах, – сказал наконец. – О встреченных нами женщинах.
– Портрет замечательный.
– Он его не закончил, – повторил прост.
– Он и не мог его закончить. Никто не мог бы. Такие портреты надо писать всю жизнь. И, может, даже после жизни. Портрет, написанный всеми, кто знал учителя. Слой за слоем, не снимая старых, – всю жизнь.
– Избави Бог, – проворчал он. – С чего ты так красиво заговорил, Юсси?
– Но этот… если позволите сказать, учитель… эту работу Нильса Густафа вряд ли удастся превзойти.
– Его нельзя вешать в ризнице. Портрет не готов.
Я хотел возразить, но промолчал. Мы посмотрели и другие холсты. Портреты заводчика Сольберга, купца Форсстрёма, фогта Хакцеля. Эти-то выглядели вполне законченными, только покрыть лаком.
Прост оглянулся и знаком показал – записывай.
– Дверь заперта изнутри. И окна… окна тоже закрыты на шпингалеты изнутри.
– Есть ли какой-то погреб… люк, через который можно проникнуть в дом? – Он опять перешел на финский.
Хейно покачал головой.
– А на чердак?
– На чердак есть. Снаружи.
– Но на потолке никаких люков нет… значит, таким путем, с чердака, в дом проникнуть невозможно?
– Не-а. Невозможно.
В дальнем углу на штативе – дагерротип, укрытый тем же темным покрывалом. На полу – открытый сундук с химикалиями. Прост наклонился и нахмурился – все бутылочки и баночки вынуты из своих убежищ и валяются как попало. Он посмотрел поближе – сбоку еще один карман, слегка перекосился. Прост подергал туда-сюда – и тут же обнаружилось, что под ним тайник. Сунул руку – пусто.
– Как думает Юсси? Что там лежало?
Я пожал плечами:
– Откуда мне знать?
– Погляди: карман, который его прикрывает, вынимается очень легко, и латунь около замка сильно стерта. О чем это говорит? О том, что этот тайник открывали и закрывали несчетное количество раз. И дно чем-то испачкано. Даже, может, и не испачкано, но другого цвета.
Он нагнулся и сунул в тайник свой внушительный нос. Посмотрел на меня и знаком показал, чтобы я сделал то же самое.
– Металл? – спросил я неуверенно.
– Похоже, да. Мне тоже кажется, что металл. Более того – медь. А этот зеленоватый налет на дне, думаю, медная патина. Но почему только на дне, почему и не на боковых стенках тоже?
Он молча ждал ответа, но мне ничего не приходило в голову.
– Потому что на дне тайника лежали медные монеты, а сверху – ассигнации.
– Конечно! – в который раз восхитился я проницательностью учителя.
– В этом тайнике Нильс Густаф держал свои деньги… Думаю, немалые, иначе он не запирался бы на все замки.
– А куда же они делись? Деньги?
Прост пощупал карманы плаща художника.
– Уж точно не при нем.
– Может, перепрятал?
– Надеюсь, Юсси заметил, что тайник был закрыт очень небрежно. Потому что механизм замка поврежден. Взломан. Можно, конечно, предположить, что Нильсу Густафу самому пришла в голову такая мысль, но мне трудно в это поверить. Зачем ему взламывать свой тайник?
– То есть учитель думает… Вор?
– Вор. И скорее всего, много хуже.
Прост сложил кончики пальцев, как будто читал проповедь.
– Думаю, деньги взял человек, убивший Нильса Густафа.
– Что? Как… как это – убивший?!
Мы говорили по-саамски, но я выкрикнул эти слова так, что Хейно вытаращил на меня глаза. Я тут же перешел на шепот:
– Но как же? Ведь дверь была закрыта. Изнутри… И ключ вставлен!
– Никаких сомнений.
– Ни один человек… если он человек, конечно… ни один человек не может уйти и запереть двери и окна изнутри!
– Продолжай, Юсси, продолжай…
– А если это не человек, значит… значит… кто-то другой.
Я изобразил пальцами саамский символ злого духа, чье имя не хотел произносить. Прост внимательно на меня посмотрел, отвернулся и уставился в окно. Зрачки сделались как острие карандаша.
А я изо всех сил старался скрыть дрожь. Beargalat. Вот, значит, с кем мы имеем дело…
Во двор вкатила коляска – прибыл исправник Браге. Он, как всегда, не вошел, а ввалился в дом. За ним, приноравливаясь к широким шагам, шел секретарь Михельссон. Исправник был явно раздражен, что его вытащили из дома в такую погоду, и когда он увидел проста, настроение у него не улучшилось.
– А вы-то здесь какого черта делаете? – Он даже не поздоровался.
В мокрых, с прилипшей глиной башмаках протиснулся к кровати. От него, как и в прошлый раз, несло перегаром. Красные глаза, сиплый голос – сразу видно, с тяжелого похмелья. Ткнул пальцем в труп.
– Ну и запашок здесь у вас… – Он отодвинул шпингалет, открыл окно и там и остался – видно, от холодного воздуха ему было легче. – За каким чертом нас позвали? – упрекнул он Хейно и уселся на скрипнувший стул. – Бедняга помер во сне. Бывает.
Хейно покосился на учителя.
– Не думаю, что Нильс Густаф умер естественной смертью, – осторожно сказал прост.
– Это еще почему?
– Есть признаки, которые…
– Двери и окна были заперты изнутри. Это так? Или я не расслышал?
– Нет, так оно и есть.
– Парню стало плохо во сне, вот и помер. Запишем – апоплексический удар.
Браге посмотрел на Михельссона. Тот несколько раз кивнул – ясное дело. Само собой. Апоплексический удар.
– А может, дрянь какая-нибудь. Отрава. Надо поскорее закопать несчастного, а то еще перезаразимся.
– А если это убийство?
– Когда вы сюда явились, дом был заперт?
– Да. Дом был заперт. Но вчера у Нильса Густафа были посетители.
Исправник подергал за ворот и задышал так, будто его вот-вот тоже хватит удар. С явным отвращением расстегнул плащ покойного.
– Никаких повреждений. Ни крови, ни следов борьбы. И как же его, по-вашему, убили? Уговорили лечь и помереть? Или кто-то умеет проходить сквозь стены? Прошел сквозь стену, укокошил здоровенного мужика, да так, что ни царапины не оставил. – И исправник покосился на Михельссона.
Тот, разумеется, захихикал – надо же! Прошел сквозь стену и укокошил.
Хейно с ожиданием глядел на проста – должен же он ответить на насмешку! Но тот и бровью не повел.
Тем временем Браге начал небрежно перекладывать рисунки и холсты, как вдруг замер.
– Гляньте-ка… а покойный и вправду знал толк в своем деле.
С картины смотрела вставшая на задние лапы огромная медведица, написанная с необычайным мастерством, – всем показалось, что в комнате раздался грозный рев. Зверь вот-вот выпрыгнет с картины, из раскрытой пасти капает слюна с кровью. Сабля исправника на картине ослепительно сверкает.
– Подумать только, какой замечательный мастер…
Исправник заметил на столе бутылку с коньяком, привычным движением поднял и сделал прямо из горла большой глоток. Прост дернулся, чтобы вырвать у него бутылку, но удержался. Браге довольно зажмурился и смачно отрыгнул.
– Повесим эту картину в управе, – распорядился он. – Или как, Михельссон?
– Само собой, господин исправник. Вы замечательно получились.
– А теперь всем покинуть дом. Вас это тоже касается, господин прост. Михельссон должен тщательно все обследовать, и мешать ему нельзя.
– Могу я взять бокалы? – чуть не заискивающе попросил учитель.
– Бокалы?
– Или господину исправнику угодно их осмотреть?
Браге пренебрежительно отмахнулся. Прост тщательно завернул оба бокала в носовой платок, не касаясь их пальцами, и сложил в свою сумку, следя, чтобы не перевернуть. Ни у кого не возникало сомнений, что исправник выгоняет всех на холод, чтобы спокойно, не торопясь, прикончить бутылку с гениальным французским изобретением.
– А что там пишет этот туземец? – грозно спросил Браге, уставившись на меня.
Я попытался спрятать листок с записями, но было поздно. Он выхватил лист у меня из рук, начал читать, и глаза его полезли на лоб.
– Что за чушь… сплошная абракадабра!
– Юсси учится писать, – спокойно пояснил прост.
– Писать он, может, и научится, а вот прочитать, что он накорябал… – Исправник скомкал бумажку и бросил в угол.
Я постарался изобразить услужливую мину, на полусогнутых ногах подошел и поднял бумажный шарик. А выходя, расправил и сунул в карман. Исправник Браге не умел читать по-саамски.
43
Не успели мы вернуться в усадьбу, как прост позвал меня к себе в кабинет. Закрыл дверь и с таинственным видом помахал: подойди к столу. Посадил на табуретку, такую низкую, что столешница оказалась на уровне груди. Очень осторожно развернул сложенный вчетверо листок бумаги – внутри несколько стружек.
– Что это?
Я прекрасно знал, что это.
– Карандаш чинили. Мы это нашли в лесу, где пытались изнасиловать Юлину.
– Правильно, Юсси. Около старого пня. Там, где по нашей теории прятался насильник. А теперь взгляни сюда.
Он достал из кармана карандаш и начал его точить. На бумагу одна за другой упали несколько стружек.
– Очень похожи.
– Смотри внимательней. – Он протянул мне лупу на резной ручке.
Я задержал дыхание, чтобы не сдуть крошечные деревянные чешуйки.
– Будто с того же карандаша.
– Мне тоже так кажется. С того же или с такого же. И… ты, надеюсь, помнишь, что в лавке у Хенрикссона таких карандашей не было.
– Да. То есть нет, конечно. Не было.
– Этот карандаш я взял у художника, когда он работал над портретом. Вышел на минутку, и я…
– То есть… вы его сперли, учитель?
– Скажем так, – прост улыбнулся, – не спер, а позаимствовал для изучения.
– И что это значит? Что на женщин нападал Нильс Густаф?
– Ну, вообще-то, я давно его подозревал. Помнишь следы сапожной мази на юбке Юлины? Его сапоги смазаны тем же гуталином. У него было достаточно разных ядов, чтобы отравить сто собак, а не только собачку Элиаса Иливайнио. Подозревал, но все же сомневался.
– Почему?
– Психология, Юсси. Психология Нильса Густафа. Он очень охотно говорил о женщинах. Обожал женщин, но и презирал. Говорил свысока. Он из тех, кто не может смириться с отказом… но он-то как раз был уверен, что отказа не последует. Говорил, что любое «нет» в конечном счете означает «да», только придает этому «да» пикантности. В таком случае, зачем ему прятаться, а потом пытаться изнасиловать? Если все равно последует «да»?
– А кому еще могло прийти в голову рисовать в лесу? Может, это его другая сторона, может, в нем жил насильник и убийца, в этом Нильсе Густафе?
– Всякое бывает, Юсси. Может, и в нас тоже… никому не дано проникнуть в бездны души человеческой. Но если ты помнишь… я воспользовался случаем и внимательно осмотрел торс. Никаких шрамов, никаких полузаживших колющих ран. На Юлину напал не он. Доставай-ка, Юсси, свою абракадабру, как выразился исправник, и прочитай, что у художника было на столе.
– Два пустых бокала со следами коньяка. Бутылка коньяка. Полная на треть, не больше, остальное выпито. Тетрадь, блокнот с квитанциями.
– Стоп! Что за тетрадь?
– Записи. Заказы на портреты. Кто заказал, о каком гонораре договорились.
– Нет, Юсси. Долой банальности, это и так ясно. А ты обратил внимание, что один лист в конце вырван?
– Разве?
– Ты же помнишь эскиз на мольберте? Представь – к нему приходит человек. Хочу, мол, заказать портрет. Заказ занесен в тетрадь, подписан обоими, задаток выплачен, положен в тайник, на столе появляется коньяк – сделку полагается обмыть.
– Значит, на вырванной странице…
– Совершенно верно. Там было записано имя посетителя. И посетитель страницу эту вырвал. Перед тем как уйти.
– Зачем?
– Юсси! Неужели не ясно? Затем, что собирался убить художника.
– Но почему учитель не рассказал все исправнику?
– Я пытался, Юсси. Пытался. Но… Короче, на тетрадь и блокнот с квитанциями я хотел бы взглянуть повнимательнее.
– Зачем?
– Затем, что при письме на следующей странице остается след. Мы же надавливаем на карандаш, когда пишем… Погоди, я тебе покажу.
Он взял два листа бумаги, положил один на другой, написал что-то, спрятал и протянул мне листок, который лежал снизу. Там ничего не было.
– Затушуй карандашом. Только осторожно, сильно не жми.
Я нашел лучше способ: соскреб с карандаша немножко графита и начал растирать пальцем. Палец почернел, а на бумаге начали проступать следы букв.
– Думаю, в тетрадке осталось имя убийцы.
– А дверь? Как вы объясните закрытую изнутри дверь?
Прост опустил голову и задумался. Нос мелко задрожал, в ноздрях заблестела влага. Он сразу стал похож на собаку, учуявшую запах дичи. Взгляд тревожный, брови сведены, из них торчат отдельные жесткие волоски, как у многих пожилых людей. Мне показалось, что учитель погрузился во мрак, в темный лес, где на каждом шагу подстерегают опасности, и мне захотелось спасти его, пока не поздно. Схватить за рукав, вытащить на свет, растолкать, дать понять, что он не в лесу, а в своем же рабочем кабинете.
И вообще… зря он это. Хорошим не кончится. Есть силы, которые лучше не тревожить.
Все это пронеслось у меня в голове, пока я разбирал еле заметные слова на сером от графита листе.
Теперь будем брать медведя.
Он повернулся ко мне. Лицо его было так весело и спокойно, что я застеснялся своего порыва.
А он поднял руку и погладил меня по голове. Как сына.
44
Я то и дело перечитываю одну книгу. Имя главного героя – Карл. Человек, живущий в грехе, пьяница и вор. Мать рыдает и пытается наставить его на путь истинный, брат дает ему деньги взаймы, он все пропивает и проигрывает в карты, а про то, чтобы отдать долг, и речь не заходит. Карл уже занес ногу над бездной, остался последний шаг. И вот происходит неизбежное. Его жестоко избивают за карточные долги, отбирают всю одежду и оставляют лежать голым и израненным в канаве. Он не может встать и чувствует, как его сковывает холод, как жизнь неотвратимо просачивается сквозь раны.
И вдруг слышит голос. Он поднимает глаза и видит девочку-нищенку. Все, что у нее есть, – холщовый мешок с сеном. Она заботливо укрывает замерзающего Карла, становится на колени и молится за него, умоляет Господа залечить раны погибающего. И – о, чудо! – кровотечение прекращается. Подошедший полицейский помогает нищенке поднять несчастного, и они отвозят беднягу в странноприимный дом, где его укладывают в постель и начинают лечить.
Он постепенно выздоравливает и начинает всех расспрашивать – кто же была эта девочка, спасшая ему жизнь? Но никто ничего не знает. Мало того – никто ее не видел. Тогда он идет в город, чтобы попробовать ее найти. Спрашивает каждого встречного-поперечного, описывает, как она выглядит. Ее нигде нет, и он понимает, что ему никогда не удастся поблагодарить эту девочку, поделившуюся с ним последним, девочку, спасшую ему жизнь. В отчаянии падает он на землю, и тогда с ним происходит чудесное превращение: он наконец находит путь к спасению и всю свою долгую жизнь посвящает помощи нищим и обездоленным.
В книге подробно описаны все замечательные поступки Карла: как он стал честно трудиться, как заработал много денег, как открыл приют для брошенных детей, как благодаря его красноречию воспрянули духом и спаслись тысячи и тысячи, как сам президент приехал, чтобы пожать ему руку. А в конце утверждается, что все описанное в книге – чистейшая правда и что развернулись эти события в совершенно определенном месте, это место легко найти на карте: американский город Филадельфия.
Мне очень нравится эта книга. Некоторые отрывки я даже выучил наизусть. Я вижу происходящее так, будто все происходит у меня на глазах. Я вижу, как Карл лежит на своем смертном ложе, как его перед кончиной успевает простить брат, как светит в окно неяркое солнце… И последнее, что он успевает почувствовать в земной жизни, – запах еловой хвои и молока. Мне кажется, я тоже чувствую этот запах. Я сижу, закрыв глаза, потом открываю книгу на первой странице, где Карл ударил лопатой работника за то, что тот попытался помешать ему совершить кражу.
И самое главное: хотя Карлу так и не удалось найти спасшую его девочку-нищенку, он не переставал искать ее всю оставшуюся жизнь. Забыть ее он не смог.
Но самое удивительное в этой книге – ее можно читать наоборот, с конца. Тогда Карл вначале богобоязненный и справедливый, а потом – драчливый, вороватый, бессовестный. Зверь, одним словом. А можно перескакивать: в конец – в начало, в конец – в начало. Тогда Карл постоянно меняется. То хороший, то плохой. Вся жизнь между кожаными крышками переплета, а в жизни, мне кажется, так оно и есть. То хороший, то плохой, хотя… нет, в жизни не так. В жизни время идет в одном направлении, а в книге со временем можно делать все что хочешь. Даже жутковато.
На полке у проста книги стоят корешок к корешку, стоят и загадочно поблескивают старой позолотой, а между корешками полно самых разных времен. Время, которое пошло, чтобы книгу написать, время, которое в ней описано, время, которое тебе понадобилось, чтобы ее прочитать. А если полка длинная, книги вмещают куда больше времени, чем длится жизнь. И времени, и мыслей – думай хоть с утра до ночи, столько не надумаешь. А если сидеть всю жизнь и читать, читать… за едой читать, ночью читать, ничего больше не делать, только читать, – и все равно не хватит времени, чтобы узнать и понять все мысли. Это только на одной полке. А если набить книгами целый дом! Представить такое – голова кружится.
– Есть такие дома, – сказал прост. – Они называются библиотеками.
– Не может быть, – не поверил я.
– Я сам был в таком.
– Где? Нет… не может быть.
– В Хернёсанде. В Упсале. Во многих городах.
– Это, должно быть, ужасно…
Прост недоуменно посмотрел на меня – он, кажется, не находил в библиотеках ничего ужасного.
– Так много… такого разного времени… – заикаясь, я попытался объяснить, – никто и никогда не сможет прочитать все эти книги!
– Думаю, не сможет.
– Только… только Бог.
– Бог, конечно. Само собой. Может, в этом и смысл библиотек – они помогают понять величие Бога.
– Но… если есть библиотеки… зачем тогда церкви?
Прост не ответил и отвернулся к окну. Я испугался, что он рассердился, но когда учитель вновь на меня посмотрел, гнева в его взгляде не было. Что-то другое… растерянность, слабость… Может быть, страх.
45
На следующий день прост пригласил к себе секретаря полицейской управы Михельссона и попросил, чтобы тот приехал один, без исправника Браге. Я хотел было уйти, но учитель попросил меня присутствовать при разговоре.
Мы прошли в рабочий кабинет. Михельссон, едва переступив порог, вежливо снял форменную фуражку и пригладил редкие волосы.
– Садитесь, садитесь. – Прост был само радушие. Показал нам на стулья и занял место за столом. – Погода, слава Господу, немного наладилась. – Тут я подумал, что про любую погоду по сравнению с той, что была накануне, можно сказать «наладилась». – Как урожай?
– Закрома у родителей полны. Неплохой год.
– А ваши родители живут…
– В Пелло. Старшие братья остались на хуторе, а я вот… по служебной линии.
– Значит, господин Михельссон младший?
– Самый младший. Нас десятеро.
– И вы ведь пока не женаты?
– У меня есть… есть невеста в Пелло. Мать нашла. Очень скромная, из хорошей семьи.
– Это же замечательно!
– И она, и я учились у Юхани Рааттамаа. Это Юхани научил нас читать и писать.
– Смотрите-ка… вот ведь как бывает.
– Очень добрый и умный человек. Юхани, я имею в виду.
– Рад слышать, – улыбнулся прост. – А вы, господин Михельссон, уездный секретарь… это же куча работы! Писать, писать и писать…
– На моей обязанности все протоколы.
– Я слышал, в уезде очень ценят ваш необычайно красивый почерк.
– Да? Ну не знаю…
– Что вы! Все только и говорят – какой замечательный почерк у секретаря Михельссона! Это, знаете, не каждый… – Прост протянул ему лист бумаги: – Сделайте одолжение, порадуйте нас своим искусством.
Секретарь заметно смутился.
– Ну что вы… не могу же я…
– Сам-то я пишу как курица лапой, – поспешил пожаловаться прост. – Юсси то и дело ворчит – трудно, мол, читать ваши закорюки. Правда, Юсси? Нет, господин секретарь, всего несколько слов… я потом срисую.
Я, по-моему, ни разу не только не ворчал – даже не пожаловался, но на всякий случай промолчал.
Михельссон, помявшись, подвинулся к столу, пошарил по карманам, извлек карандаш и склонился над бумагой.
– Секундочку… позвольте очинить ваш карандаш. Это будет для меня большой честью – готовить карандаши для знаменитого каллиграфа.
Не дожидаясь ответа, он выхватил у Михельссона и без того острый карандаш и быстро очинил его карманным ножом. Стружки падали прямо на стол, он небрежно отодвинул их в сторону.
Михельссон получил назад свое орудие производства и написал несколько слов. Сразу было понятно – для него это привычное дело. Но изящные и в то же время экономные движения пишущего секретаря проста интересовали мало. Его интересовало то же, что и меня.
И он, и я убедились: Михельссон пишет правой рукой.
Прост взял лист и прочитал:
– «Отец наш небесный, да святится имя Твое». Вынужден согласиться: я никогда не видел такого ясного и в то же время поразительно элегантного почерка. Но у вас и карандаш превосходный! – Прост чмокнул сложенные пальцы и тут же их растопырил. – Поделитесь, господин Михельссон, где вы берете карандаши такого отменного качества? Мои то и дело ломаются.
Михельссона похвала заметно смутила.
– Это не я… это господин исправник.
– Ах вот как…
– Да-да… у него целая коробка таких. Мне кажется, он купил их в Хапаранде.
Прост смахнул стружки на лист бумаги и глянул на меня так, что я тут же понял: возбужден чрезвычайно, хоть и пытается скрыть.
– А наш исправник? Как он? Легко с ним работать?
– Исключительно опытный человек. Очень и очень опытный, – осторожно сказал Михельссон.
– Мне кажется, он чрезмерно дружен с бутылкой.
– Я знаю, знаю… господин прост – противник спиртного.
– Алкоголь затуманивает зрение и лишает здравомыслия. Но меня очень радует умеренность господина Михельссона. Думаю, вы могли бы стать замечательным исправником в будущем.
– О… спасибо, господин прост.
– В свое время, понятно, в свое время. Но знаете… Господь наградил меня некоторой прозорливостью. Для вашего покорного слуги нравственные качества значат куда больше, чем чины и награды. И когда я вижу такого человека, как вы…разумеется, я не стану скрывать свое мнение при встречах с влиятельными лицами, с которыми мне приходится видеться по долгу служения Господу.
Я удивился. Ни разу в жизни не слышал от него такой откровенной лести.
А на лице Михельссона были ясно написаны два чувства: смущение и гордость.
– Я очень хотел бы услышать ваше мнение по поводу трагической кончины Нильса Густафа, – продолжил прост.
– Да… ужасная история. Значит, тут вот что: дверь-то заперли изнутри, так что господин исправник считает, что…
– Вы не поняли, уважаемый господин секретарь. Мнение исправника мне известно. Я бы хотел, чтобы вы поделились со мной собственными наблюдениями.
– Да… мои наблюдения… ну, во-первых: покойный был одет по-уличному. Доказывает, что смерть наступила внезапно.
– А еще?
– Несколько сохнущих полотен. На мольберте – начатый эскиз. Очень приблизительный. На столе – бутылка коньяка и коньячный бокал.
– Сколько?
– Чего – сколько?
– Бокалов.
– Один.
– Один?
– Думаю, да… Один. Впрочем, точно не скажу.
– Там было два бокала, – напомнил прост. – Или как, Юсси?
Я посмотрел в свои записи. Для вида – потому что помнил и так.
– Два. Бокалов было два.
– А разве господин Михельссон не записывает результаты осмотра места происшествия?
– Обязательно, как же… Потом, за письменным столом, в спокойной обстановке, я фиксирую все детали. Все, что помню.
– Память может подвести. Позвольте маленький совет: записывайте все на месте, по горячим следам. Мельчайшие детали. Даже те, что на первый взгляд кажутся не стоящими внимания, могут впоследствии оказаться решающими. Читай свои записи дальше, Юсси.
– На столе лежит блокнот с квитанциями и тетрадь. На мольберте – начатый эскиз портрета.
– Это я говорил, – поспешил вставить Михельссон.
– Ну хорошо… теперь господин Михельссон знает: бокалов было два. И какие выводы он делает?
– Выводы… наверное, к нему кто-то приходил. Посетитель.
– Посетитель, в честь которого художник достает блокнот с квитанциями и делает эскиз портрета.
– И кто бы это мог быть? – с удивлением спросил секретарь.
Прост задумчиво потер подбородок.
– Давайте сменим тему. Говорят, господин исправник ездил в горы в начале лета?
– В Квикйокк, – подтвердил секретарь.
– Квикйокк… Очень красивые места. Мы с Петрусом жили там одно время у старшего брата, Карла-Эрика. А что делал исправник в Квикйокке?
– Кража оленей.
– Наверное, немало пришлось побродить в горах.
– Само собой.
Прост достал из конверта сухой стебелек.
– Господин секретарь, возможно, знает, что это за растение?.. Только не трогайте пальцами.
Михельссон отдернул руку, будто обжегшись.
– Травка, – неуверенно сказал он.
– Нет… уж точно не травка, – улыбнулся прост. – Это ползучий вереск, Cassiope tetragona. В горах – на каждом шагу.
– Я не так силен в ботанике, как господин прост…
– Что вы, что вы, никто и не требует… Но вот что странно: этот вид вереска в нашей тундре не встречается.
– Вот как… в нашей тундре много чего не встречается. Пальмы, к примеру, довольно редки, – попытался пошутить Михельссон.
– Я нашел это растение в сене. В том сарае, где преступник изнасиловал и убил Хильду Фредриксдоттер Алатало. И как вы это объясните?
– Ее же медведь задрал!
– Ну нет. Ни я, ни Юсси в это не верим. Мы не только этот вереск нашли в сарае. Кровь, выдранные волосы… Бедную девушку заманили в этот сарай. Она сражалась за свою жизнь, пока преступник ее не задушил.
– Но исправник же объявил вознаграждение за этого медведя! Охотники…
– Медведицу, – прервал прост. – Посмотрите-ка на это, – он достал еще один конверт и высыпал на стол карандашные стружки, – это мы нашли рядом с поляной, где напали на Юлину Элиасдоттер.
– Напали? Господь с вами! Что вы хотите сказать, господин прост? – Михельссон даже привстал на стуле.
Прост не сводил с него глаз.
– Сравните-ка, господин Михельссон, эти стружки с теми, что я только что снял с вашего карандаша.
Михельссон дрожащей рукой взял пару стружек.
– С карандаша, который мне дал исправник?
Наступила давящая тишина. Воздух в комнате сгустился так, что трудно шевельнуть пальцем.
– Значит, господин прост намекает… – пробормотал Михельссон.
– Исправник Браге, как вы сами рассказали, в июне побывал в местах, где растет Cassiope tetragona. Он пользуется карандашами, идентичными тому, следы которого мы нашли на месте преступления. И, как наверняка знает секретарь, его интерес к молодым женщинам…
– Никогда бы не подумал, что господин исправник Браге…
– Далее. Юбка Юлины измазана той же сапожной мазью, какой пользуется исправник. И она сказала еще вот что: напал на нее herrasmies. Кто-то из господ.
– Но она же вообще отказывалась говорить!
– Отказывалась, да. В присутствии исправника Браге она говорить отказывалась. Возможно, она его узнала, хотя он и был в маске, когда на нее набросился. И ему тоже показалось, что она его узнала. Поэтому он и решил ее задушить и замаскировать смерть девушки под самоубийство.
– Это невозможно!
– А секретарь Михельссон разве не обратил внимания, как нервничал исправник Браге? Он меня ударил… Может, он сам и купил эту веревку, на которой повесил Юлину? И еще вот что: Юлина рассказала – ей удалось отбиться только потому, что она ткнула насильника в плечо заколкой для волос. И если секретарю Михельссону подвернется случай… не знаю, в сауне или где-то… он может посмотреть на плечо исправника. Нет ли на нем следа колотой раны?
Михельссон встал. Вид у него был такой, точно он вот-вот упадет в обморок.
– Просту самому следовало бы занять должность исправника… – выдавил он.
– Поиск улик на месте преступления не так уж отличается от поиска редких растений. Обращаешь внимание на все, что не укладывается в обычные рамки. К тому же мне очень помог Юсси.
Секретарь покосился на меня и тут же отвернулся – видно, решил, что прост шутит. Прост встал и подошел к нему – пожать руку. Михельссон торопливо попрощался и вышел.
Учитель аккуратно разложил стружки по конвертам и убрал в ящик стола.
– Итак, Юсси? Что ты обо всем этом думаешь?
– Зачем вы это сделали?
– Что – это?
– Зачем вы все ему раскрыли?
– Если лис спрятался в логове, надо его оттуда выкурить.
– А когда он выскочит?
– Когда выскочит – мы его возьмем.
– Исправника? – Меня одолевали сомнения. – А это вообще-то… разве можно арестовать исправника?
Прост раскурил свою самую большую трубку, жадно, так, что щеки чуть не сошлись между собой, затянулся и выпустил густое облако дыма.
– Испугается. Если услышит о наших подозрениях, наверняка испугается. И мы, по крайней мере, избежим новых преступлений.
Он с удовольствием проделал любимый трюк: выпустил из носа два толстых, как бивни моржа, столба дыма. Ноздри его раздувались от удовольствия. Бивни закрутились в спирали, потом разошлись на почти нематериальные восьмерки и медленно бледнели, пока окончательно не растворились в воздухе.
Я давно не видел учителя в таком хорошем настроении. Он попросил меня заварить чай. Я пошел в кухню и залил кипятком высушенные цветы кипрея. Вернулся в кабинет с этим декоктом и застал странную картину: прост зачем-то нахлобучил какую-то шляпу с широкими полями и застегнул ворот плаща. Будто замерз. Сосредоточен был до такой степени, что даже не заметил, что я принес ему травяной чай.
Я поставил кипрейный чай на стол и молча вышел.
46
Моя возлюбленная… где она теперь? Вечером, когда я устроился на своем соломенном матрасе и закрыл глаза, увидел ее в развевающемся ярко-красном платье. Меня одолела тревога. Не случилось ли с ней что-то? Прост уже собирался лечь спать. Я выскользнул из дому, добежал до хутора, где она работала, и спрятался в зарослях. Вечерняя заря медленно-медленно утекает за горизонт – позднее лето, солнце пусть ненадолго, но все же прячется. Похоже на песочные часы учителя с их розовым, мельчайшим, почти нематериальным песком. Тонкий ручеек, незаметно извиваясь, перетекает в нижний сосуд, а верхний постепенно заполняют пустота и мрак.
Скоро не будет ни зари, ни даже солнца. Вечная ночь.
Я сижу в густой высокой траве, как дикий кот, подкарауливающий добычу, – уши навострены, хвост слегка подергивается, розовая пуговица носа. Гнус донимает невыносимо, шею жжет, хоть я и застегнул наглухо ворот. Срываю несколько цветков пижмы, натираю запястья и шею. Пижма с ее острым запахом отпугивает насекомых не хуже, чем багульник, но наиболее отчаянные все равно умудряются забраться в ушную раковину, а некоторые садятся даже на глаза и вязнут в глазной слизи.
В селе к концу дня все тихо, даже собакам надоело лаять. Я сначала услышал, а потом увидел: мышь-полевка. Прошуршала коротко и торопливо, потом опять, и опять, и наконец появилась. Крошечное существо, но все ее чувства читаются легко – легче, чем у человека. Насторожена, усы вибрируют. Жизнь – не позавидуешь. В вечном страхе перед лисьими зубами и беспощадными когтями ночных сов.
Рев порогов сюда еле доносится, но он не смолкает. Так слышишь течение собственной крови в ухе, когда кладешь щеку на оленью шкуру. Шум воды – как шум крови. Или как тысячи трущихся друг о друга жестких волосков.
Но… она вышла из дома! Легкие шаги, приподняла подол, чтобы не замочить вечерней росой.
Я должен с ней поговорить.
Перебежал лужок и помахал. Она остановилась, глаза расширились и потемнели от страха, мягкие губы напряглись в преддверии крика… Она прекраснее, чем весь сонм небесных ангелов! Эта бархатистая кожа щек, своды бровей!
Она узнала меня, и страх уступил место удивлению. Что-то в ней изменилось, она стала еще ярче и ходит по-иному, будто ноги ни с того ни с сего стали больше.
– Мария… – прошептал я.
– Уходи, – твердо сказала она.
Я протянул руку, я не мог противостоять искушению ее потрогать. Но она отшатнулась, и пальцы скользнули по грубой ткани рукава.
– Мария… ты же помнишь, как мы танцевали? Можем же мы просто погулять в лесу и поговорить? Никто нас не увидит.
Я схватил ее за запястье. Она попыталась вырваться, но я не мог отпустить. Такая мягкая, тонкая и в то же время тугая кожа…
Губы ее напряглись, и она отвернулась.
– Он умер. – Я еле расслышал ее шепот.
– Да…
Почему-то стало жечь подошвы, будто я стоял на раскаленном песке. Я сжал ее руку.
– Мария, ты прекраснее, чем весь сонм небесных ангелов.
– Ты не понимаешь, Юсси!
Она вырвала руку так резко, что я едва не упал, и, ускоряя шаг, побежала к отхожему месту.
Но не успела. Согнулась чуть не пополам, как саамская старуха, и застонала. Ее начало рвать. Из травы брызнули перепуганные кузнечики. Раз за разом ее тело сотрясали судороги рвоты, но рвать было нечем – только немного желтоватой слизи на губах.
Выпрямилась и заметила, что я все еще тут.
– Уходи!
Я не двинулся с места.
– Уходи, Юсси… Ты же видишь…
Я продолжал стоять. Она подошла к колодцу, вытащила ведро ледяной воды и ополоснула лицо. Ее руки белели в сумерках, как две только что пойманные, еще живые рыбы.
47
Сердце колотилось так, что было трудно дышать. Шел по ухабистой сельской дороге, а мысли толклись в голове, путаясь и не находя выхода. Прочь отсюда. Прочь, прочь. Оставить все и уйти в другой мир, исчезнуть на севере, у берегов заросшего льдами океана.
«Ты не понимаешь, Юсси».
Сзади послышались скрип, топот копыт и пьяные голоса. Я обернулся. По дороге, переваливаясь с кочки на кочку, катила телега. Отошел в кусты – не хотел, чтобы меня кто-то видел.
На меня пахнуло запахом стойла. Два парня громогласно и невразумительно спорили о каких-то деньгах, о картах, о долгах. Они были настолько пьяны, что чудом держались на козлах.
Я не шевелился. Стоял и смотрел на неизвестно откуда вылупившийся полумесяц – минуту назад его не было. Мне не хотелось ни говорить с кем-нибудь, ни даже здороваться.
И тут залаяла собака. Она, оказывается, лежала в телеге. И вскочила – должно быть, учуяла меня. Огромная, как волк, зверюга. Сорвалась с телеги и на длинных, как у волка, ногах помчалась ко мне. Я хотел было убежать, но запутался в траве; в ужасе попытался забраться на сосну, но не успел – пес вцепился мне в икру. Попробовал второй ногой сбросить его, но куда там… как рассвирепевшие, рычащие кандалы.
– Mikä saatana! – крикнул один из парней.
– Olenihminen, – крикнул я изо всех сил. – Я человек!
И услышал, как они продираются сквозь заросли.
– Не двигайся, убью!
– Уберите собаку!
Пес попытался перехватить ногу половчей, и я успел ее отдернуть. Икра стала горячей от крови.
– Уберите же собаку!
Парень схватил меня за пояс и сдернул с дерева. Я повалился в мох. Пес попытался схватить меня за горло, но я успел поднять руку. Клыки впились мне в плечо.
– Фу, Сеппо!
Только теперь я его узнал. Руупе. Пес удерживал мою руку мертвой хваткой, так что Руупе пришлось поднять его за задние ноги и отшвырнуть в сторону. Грозное рычание сменилось жалобным воем. Меня трясло от страха и боли. Брюки горячо намокли кровью.
– Кто это здесь?
Руупе схватил меня за ворот. Он был настолько пьян, что изо рта текла слюна.
– Так это же шаманенок! Чем это ты тут занимаешься по ночам?
– Твой пес испортил мне одежду. Заплати… – задыхаясь, выговорил я.
– «Заплати»! – повторил он и заржал. – Радуйся, что он тебе брюхо не вспорол.
– Кто там? – крикнул приятель с телеги.
– Да этот чертов шаманенок! Лежал здесь и прятался.
– А с чего бы это он прятался?
Руупе повернулся ко мне:
– Вот именно! С чего это ты прятался, сукин сын? С чего это ты тут валялся?
– Ты не понимаешь! Это же он? – крикнул второй парень.
– Кто это – он?
– Тот, кто убил Юлину! Это точно он!
– Ах ты, свинья поганая!
– Сообрази, наконец: он лежал тут и подкарауливал одиноких девушек.
У Руупи сузились глаза.
– А ты знаешь, что делают с такими, как ты? – И, не дожидаясь ответа, ударил.
Лицо мое точно взорвалось. Я слышал отвратительный хруст зубов, рот тут же заполнился кровью. Собрал все силы и, прицелившись, ударил сапогом в пах. Руупе хрюкнул, как боров, согнулся, но тут же выпрямился и ударил снова, еще сильнее. На этот раз я упал. Он схватил что-то… камень? Да, камень, тяжелый камень. Схватил и прицелился. Он что, собирается размозжить мне… В последнюю секунду я успел отвернуть голову, и камень тяжело ударился о землю рядом с ухом. Рычащая собака… сейчас она меня разорвет. Еще один камень… Мир вспыхнул разноцветным огнем, и я уже не мог пошевелиться.
– Мы этому сучонку хотелку почти отрезали к херам собачьим, – крикнул Руупе и ушел.
Я потерял сознание, а когда немного пришел в себя, почувствовал, что подошел кто-то еще. Лица я не видел, замотано шарфом, – наверное, с ними на телеге ехал еще и третий. Он взял меня за плечо и ткнул в лопатку чем-то острым.
Ночное небо скукожилось до ярко-черной точки, и больше я ничего не помню.
48
Волна ревущей боли вынесла меня на поверхность, как выносит кипящая вода порога едва не потонувшую лодку. Первое, что я заметил, – облепивших лицо мух. Целый рой. Я пошевелился. Мухи взлетели и с отвратительным жужжанием повисли над головой, как сверкающий металлической синевой нимб. Трудно дышать, я никак не могу отхаркаться – вся гортань забита слизью. Вместо кашля какие-то странные сипящие звуки.
Повернулся на бок. С трудом, без помощи рук. Руки сломаны, что ли… нет, не сломаны – сквозь разодранную рубаху просвечивают багрово-красные пятна, мышцы смяты и порваны собачими зубами.
Штаны спущены ниже колен. Что там, между ногами, я даже смотреть не хочу. Не могу себя заставить.
Опять поворачиваюсь на спину. Мухи снова атакуют – их привлекает свернувшаяся кровь, но отмахиваться нет сил, и я не могу заставить себя пошевелиться довольно долго. Но понимаю – дело плохо. Очень плохо. По внутренней стороне бедер стекает какая-то каша… но что-то там есть… что-то осталось. Пробую приподняться, но никак… что-то они там сделали… и дали сожрать собаке? Я пробую поднять штаны, но в эту секунду молния взрывает мир ослепительным мраком. Таким мраком, который бывает только сразу после удара молнии.
Я опять очнулся. Лопается мочевой пузырь. Долго пытаюсь подавить позыв, но природу не пересилишь. Ядовитая струя обжигает бедра. Мне кажется, ноги отделились от тела и лежат отдельно. Скоро их утащат ночные хищники. Росомаха или лиса. Они уже близко. Я вижу, как светятся в темноте глаза…
В третий раз я прихожу в сознание наверняка от жажды. Пылающей, безжалостной жажды. Во рту ничего не осталось, кроме сплошного шершавого струпа. Уже встало солнце… а это что? Дождь? Идет дождь… Нет, это наваждение… Мне заливает рот, я глотаю реку, но жажда не проходит. Теперь я понимаю. Жажда – последняя мука перед наступлением вечной тьмы.
Но я по-прежнему слышу отдаленный рев порога. Миллионы литров воды перекатываются через камни, пенятся, и пена брызжет мне в лицо. Хотя бы еще раз… последний раз в жизни увидеть воду… Встаю на четвереньки и тяжело и шумно дышу, как корова. Хватаюсь за сосенку и, перебирая ствол, медленно поднимаюсь на ноги. А где дорога? Я не вижу дорогу, не знаю, где я.
Но шум воды я слышу. Придерживая рукой штаны, двигаюсь с места.
И тут же ноги подгибаются, я ничком падаю на желтую хвою. И не знаю, сколько времени прошло, прежде чем я увидел силуэт на фоне вечереющего неба.
– Юсси? Юсси, это ты?
Прост. Добрый самаритянин.
49
Я очнулся между двух белых простыней. В первый момент не понял, где я, но потом заметил книжные полки. Рабочий кабинет проста. Попытался вспомнить – и ничего не вспомнил. Отдельные вспышки памяти: носилки, бутылка с водой, прижатая к моим губам, чьи-то осторожные руки отмывают кровь жгучей, как пламя, хлоркой.
– Юсси?..
Прост с тазом и тряпкой. Осторожно накладывает льняные тряпки на раны, перевязывает.
– О-о-о…
Тяжелые барабанные удары боли во всем теле. Кажется, сейчас развалюсь на части.
– Ты голоден, Юсси… сейчас что-нибудь принесу.
Нет. Я не голоден.
Но прост не слушает. Приносит миску, разминая в ней что-то на ходу, набирает большую ложку масла.
– Картофель, Юсси. Сможешь прожевать?
Резкая боль в деснах, словно в рот вместо моих челюстей, и верхней, и нижней, загоняют гвоздями конскую подкову. Я заставил себя подождать, пока начнет таять масло и в нем размягчится и превратится в кашку то, что прост называет картофелем. Глотка судорожно и ритмично, как удары пульса, сокращается. Мне кажется, что каждая такая судорога сопровождается вспышкой света… Мои исцарапанные щеки наливаются прозрачным жаром, сквозь них просвечивают кровеносные сосуды и зубы. Я бы так и оставил, почему-то мне было так легче, но тело истосковалось по еде и заставило проглотить уже безвкусную кашку. Желудок сжался в кулак, мне показалось, что сейчас вырвет, но за первой ложкой последовала вторая. Было очень больно, и в то же время я чувствовал облегчение. А когда я, все еще против воли, проглотил третью ложку, тело мое поняло, что ему суждено продолжать жить.
Еще одно воскрешение из мертвых.
Они все сидели у моей постели – и Брита Кайса, и Нора, и Сельма. Кто-то положил мне на голову прохладную руку. «Лихорадка». Чей это был голос, не знаю – голоса я не различал. Что-то пролилось на кожу, может, какая-нибудь жидкость для обработки ран. Но хлоркой не пахло. Когда понадобилось помочиться, мне приподняли таз – и весь пах обожгла такая резь, что я захотел умереть. И уж вовсе не хотелось думать, что у меня там, внизу.
Гнию заживо. Я застонал.
С меня сняли насквозь мокрую ночную рубаху и надели другую. У меня никогда не было ночных рубашек.
Кажется, ушли. Я отвернул голову и закрыл глаза. Все, что от меня осталось, исчезло в кровавом тумане.
На следующий день я проснулся очень рано. Занимающийся день еще не успел получить название. Очень болел живот. Ноги… ноги наверняка не держат, но мне во что бы то ни стало надо выйти. Согнувшись, как старик, я еле-еле доплелся до толчка – и у меня точно что-то взорвалось внутри. Чалмо тявкнула и попятилась – должно быть, ее спугнул отвратительный запах. Я набрал черной ледяной воды из колодца и еле донес до бани. Дрожа от холода, полил на саднящие раны, на ребра – наверняка сломаны, иначе не было бы так больно дышать, – вытерся голыми руками, от волос до бедер. Хотел посмотреть, что же у меня там, между ног, но так и не решился.
Поднял руки над головой в виде буквы «V». Призыв. Долго стоял, дрожа. Вот он я. Приходите и берите. Жертвенный агнец.
Село начало просыпаться. Я добрался до крыльца. Замычали коровы, требуя дойки. Где-то попробовала голос собака, ей тут же ответила другая. По траве, как ручеек пожара, пробежала лиса. А потом и люди стали подавать признаки жизни. Появились первые дымки под кровлями, загремели ведра доярок. И в усадьбе тоже зашевелились. На крыльцо вышла Брита Кайса, расчесала волосы, с отвращением посмотрела на оставшийся в руке седой клок и выкинула в траву.
– Вот и еще один день.
Я что-то промычал в ответ.
Она потрогала мой лоб.
– Как дела, Юсси? Получше?
– Живот…
– Там остался вчерашний суп. Холодный бульон. Сможешь выпить?
В кухне Брита Кайса налила мне чашку бульона с застывшими кольцами жира. Оказывается, пить можно только верхней губой, несколько капель, и все равно удар боли так силен, что я чуть не потерял сознание. Пасторша покачала головой и протянула мне кусок хлеба. Дело пошло лучше: хлеб можно размочить и осторожно сунуть за щеку. Окунал хлеб и сосал, тихо, как мог, чтобы не вызывать брезгливости у дочерей. Они старались на меня не смотреть, я и на человека-то не похож. Но сочувствовали, спрашивали, не хочу ли я чего, не подлить ли воды. Мне хотелось пить, но я мог только вливать воду сбоку, приоткрыв пальцем рот, и, конечно, половина проливалась на рубаху.
Прост молча наблюдал. Он стоял вроде бы в стороне, но когда я выронил ковш, сделал выпад и ловко его подхватил.
– Кто тебя избил, Юсси?
К горлу подступила тошнота. Он взял меня за руку и с внезапной яростью прошипел:
– Я бы убил этого мерзавца! Разорвал на части… Кто-то из наемных работников? Ты же наверняка узнал!
– Я… не помню…
– Ты все прекрасно помнишь. Кто это был?
Я молча показал на рот. На болтающийся передний зуб.
– Покажи-ка.
Мы вышли на свет. Он попросил меня открыть рот и тонким прутиком очистил зуб от сгустков крови. Я почти ничего не чувствовал, пока он не задел открытый нерв.
– Надо ехать к доктору, – сказал прост в ответ на мой отчаянный вопль.
Я затряс головой. Дохромал до сарая с инструментами, снял со стены кованые клещи с короткими губками, протянул просту и втиснул ему в руку.
– Я это делать не умею.
Но я не сдавался. Он опять отмахнулся и пошел в усадьбу. Я за ним.
Учитель вздохнул и взял клещи.
Я опустился на землю. Нет… лучше лечь.
Он сел на меня верхом.
– Юсси… ты уверен?
Я молча кивнул, зажмурился и открыл рот как только мог. Услышал отвратительный хруст. Резкая боль, тяжелый удар по нижней губе. Клещи сорвались. Остаток зуба сидел крепко.
– Извини, Юсси, не удается.
Я зажмурился еще сильнее и опять открыл рот.
На этот раз прост прибег к другому способу. Он не старался сразу вырвать корень, а начал выкручивать и раскачивать. Кровь попадала в гортань, я кашлял, стонал от боли и изо всех сил пытался не кричать, чтобы не испугать учителя. Голова моя превратилась в колокол, внутри раскачивался ржавый металлический язык. На лицо мне упали теплые капли – прост заплакал. Раздался хруст. Длинные корни наконец подались, и я потерял сознание. Но ненадолго. Мне показалось, что очнулся я от собственного же кашля. Трава рядом с головой покраснела от крови.
Прост сунул мне в руку что-то острое, встал. Плеск воды – наверное, моет клещи. Потом отнес на место – я услышал, как хлопнула дверь сарая.
Я посмотрел на мой зуб, эмаль сверкала на солнце, провел языком по пустому месту во рту и почувствовал облегчение. Колокол перестал звонить. Наконец-то… но что это…
Открылись врата огромного здания, и на улицу высыпало множество людей. Они двинулись к небольшому дому поодаль, где танцевал некто на козлиных ногах, и они тоже начали танцевать. Они танцевали как завороженные, а потом выстроились в длинную цепочку, и он повел их к бездонной пропасти, а из этой пропасти поднимался едкий дым. И люди валились в эту бездну – и юноши, и девушки, и отцы, и матери с детьми на руках. Козлоногий подвел и меня к краю бездны, но тут ко мне подошел красивый юноша и спросил, как меня зовут.
– Юсси, – ответил я.
– А я Иегова. – Он достал книгу. – Я запишу в эту книгу твое имя, Юсси. А ты пойдешь и расскажешь людям, сколько опасностей ждет их в объятом штормами море. Иначе попадут они туда, – он кивнул в сторону обрыва. – Туда, где муки не кончаются никогда.
50
Я пришел в сознание на сеновале. Выплюнул свернувшуюся кровь и потрогал языком пустое место во рту. Больно, но уже не так невыносимо.
Мелкими шагами дошел до берега реки. Если не топать, идти можно. Присел на корточки, дал слюне стечь в ладони и опустил руки в бегущую воду. Вода окрасилась красным. Потом кровь кончилась.
Я долго сидел и вслушивался в неумолчный шум порога. Как будто сотни голосов говорили что-то нараспев – негромко и неразборчиво. Похоже на невнятную молитву – так, наверное, в ушах Господа звучат бессильные и бесконечные человеческие жалобы. Он опускает палец в поток, поднимает какую-нибудь капельку, рассматривает и пробует на вкус. И в этот самый миг где-то на земле происходит чудо. Кто-то утешен.
Стараясь ставить ноги как можно шире, я пошел назад в усадьбу. Маленькая девчушка, дочка знакомого арендатора, увидела мою изуродованную физиономию, в ужасе зажмурилась, повернулась и помчалась домой, мелькая босыми ножками.
И Чалмо опять меня не узнала – попятилась и предостерегающе тявкнула.
– Это же я… Юсси.
В доме никого нет. На кухонном столе стоит песочница для письма – видно, оставила одна из дочерей. Я присаживаюсь за стол, и меня охватывает странное волнение. Неверной рукой беру острую писчую палочку и пишу на песке первое, что приходит в голову.
Piru. На финском – имя дьявола. Стираю, приглаживаю песок. Следующее слово: saatana. Perkele. Потом – самые грубые названия мужских и женских принадлежностей. Vittu, kulli. Helvetti, преисподняя. Все слова, которые не полагается произносить вслух, – пишу и стираю, разглаживаю песок, пишу и стираю. А потом внимательно разглядываю песок. Белый и нежный, как солнечный свет. Никакой грязи, ничего сатанинского, отвратительного и грешного к песку не прилипло – светлый, ровный песок, как и был. В нем ничего не изменилось.
Если бы жизнь была такой же… А впрочем, она такая и есть. Человек копается в грязи, оговаривает и проклинает, сердце его полно лжи, он мочится, испражняется, постыдно тычется в мокрую женскую промежность – и вот приходит Бог. Проводит мастерком – и готово! Никаких уродливых слов, никаких позорных поступков – чистый, белый и ровный песок. И о чем это говорит? Что нового мы узнаем о мире? А вот что: Бог все же есть. На дне самой глубокой пропасти, в угаре войн, насилий и жестокостей, несмотря ни на что – Бог все же есть.
Долго смотрю я на песок, и мне все тревожней и тревожней, даже подташнивает. А что за смысл жить, если все равно все будет стерто и разглажено? Вся моя жизнь, все мои радости и страдания будут забыты. Меня опустят в землю и засыплют землей – и все. И такая же судьба ждет каждого – и строптивых хуторян, и замечательную девушку, которую я так люблю, и даже моего обожаемого учителя. И если нас всех сотрут, если мы бесследно исчезнем – в чем смысл? Вот сижу я на грубо сколоченном табурете, у меня все болит, зубы выбиты, во рту вкус крови – не лучше ли сейчас же пойти к реке, и пусть она, как Бог, смоет меня с этой земли?
Я опять беру палочку и перевожу дух. Палочка прикоснулась к поверхности песка и оставила узкое неглубокое ущелье с осыпью.
Я – вот он я. Каждый может увидеть или потрогать. Следовательно, я есть. Третье слово приходит сразу, но я долго размышляю, прежде чем процарапать его на песке.
Человек.
Я – человек.
Дальше, почти не задумываясь:
Я пришел с гор.
У меня есть сестра.
Ее зовут Анне Маарет.
После каждого предложения в песочнице уже нет места – вся исписана. Я долго смотрю на буквы, закрываю глаза. И только когда понимаю, что вижу их не глядя, в уме, стираю и пишу следующие.
Нашей матери мы были не нужны.
Звучит ужасно, а в написанном виде еще ужаснее. Но что делать – так и есть. Она никогда нас не хотела. Ни зайчонка, ни сучонка.
Написал, стер. И опять: слова остались, хоть я и разровнял песок.
И я продолжаю. Страница за страницей. Начало рассказа о моей жизни. Жизни, прожитой мною в моем теле. Какой она была и как я ее чувствовал. Как я ее понимал или не понимал, а если понимал, то принимал или не принимал. И не странно ли – эти исчезающие, но в то же время странно живые страницы могут когда-нибудь стать книгой.
Удивительное занятие – писать. Проникает в душу. Берешь мутную похлебку, начинаешь размешивать половником, и из непроницаемой мути появляется что-то посветлее – скажем, кусочек репы. Или косточка с остатками мяса. Или потемневший лист любистока – Брита Кайса выращивает его на огороде. У любистока привкус выделанной кожи и немного смолы. Кто туда его положил? Неужели я сам?
Тревога, тревога… тревога почти до тошноты. И ты все равно продолжаешь крутить половник… Чье это детское личико с черными, искусанными до крови губами? А что это за саамский кутенок, черный, с двумя белыми пятнами на лбу, похожими на вторую пару глаз? Истощенный, жизнь едва теплится – так бывает, когда ты самый слабый в выводке. Но если, по примеру ведьмы, разжевать сначала и выплюнуть в крошечную пасть… все равно что – остатки еды, жилы, накапавший жир с углей, – он оживает на глазах. Хвостик начинает вилять от радости, когда ты подходишь к его корзинке из елового лапника. Надо постелить ему мха, чтобы не мерз, а ночью, потихоньку от ведьмы, можно взять его с собой. Положить под мышку и слушать, как быстро и ласково бьется крошечное сердечко.
Но потом у щенка странно повисает задняя лапка. Он волочит ее, а когда пытается улечься поудобнее, пищит, как мышь. Что-то с ним случилось – Анне Маарет говорит, ведьма кинула в него поленом. Кость сломана, но ты надеешься, что, может, обойдется, кости же срастаются. Забинтовываешь ногу тряпками… но при этом видишь, что повреждена и грудь, торчат сломанные ребрышки. Щенок умирает долго, несколько дней. В последнюю ночь нос горячий и дышит он быстро-быстро, будто торопится надышаться… К утру дыхание замедляется. Почему я не взял его с собой? Почему оставил одного с ведьмой? Я назвал его Lihkku – Счастье.
И вот я пишу имя щенка на песке. Его имя впервые стало буквами. Никогда и никто не рассказывал о Ликку, о его жизни и о его гибели. А теперь он есть. Как и я. Мое имя записано простом в церковную книгу, а имя щенка – Счастье – записано мною на песке. Если ты записан, тебя уже не забудут.
В который раз разглаживаю и ровняю песок, стараюсь, чтобы он стал похож на бумагу. Записи исчезли. И записи в церковной книге тоже когда-нибудь исчезнут. Вполне может быть. Но книги-то исчезнут, а то, что в них написано, не исчезнет никогда. Все, что написано, – написано навечно. Я это знаю. Вернее, не знаю, а ясно чувствую. Мне кажется, с силой написанных букв не может сравниться ничто.
Я вздрогнул: в дверь постучали. Пришла Сельма, дочь учителя. Спросила, чем я занимаюсь, – я притворился, что не слышу. Тогда она наклонилась и взяла еще теплую от моих рук писчую палочку. Наклоняя голову то в одну, то в другую сторону, накорябала шутливое приветствие отцу: дескать, ходок из тебя – никуда, я уже давно дома, а тебя все нет. Косы ее качались, как маятник часов.
– Не подглядывай! – Она слегка оттолкнула меня локтем.
А я и не подглядывал. Я вовсе не смотрел на то, что она пишет. Я смотрел насквозь, старался различить на белом мелком песке слова, которые сам недавно писал. И да, все они были там. Все до одного. Я не ошибся.
51
Брита Кайса пригнула мою голову к столу и велела открыть рот.
– Шире, – приказала она, помешивая ложкой в кастрюле. – Еще шире.
Я открыл рот так широко, что голова чуть не раскололась на две половины. Она взяла палочку с ваткой на конце, обмакнула в кастрюлю и прижгла лунку на месте выдранного зуба. Жгло невыносимо. К тому же я задыхался от дикой смеси запахов: смола, любисток, камфора, подорожник, ржавчина, змеевик, что-то еще… наверное, все, что она нашла на своих аптечных полках.
Я судорожно сжал зубами палочку.
– Тихо…отпусти. Сейчас пройдет.
Опять обмакнула палочку в свое варево и повторила все сначала.
– Три раза… Три раза, чтобы не было нагноения.
Дочери одна за другой выбежали из кухни – смотреть на все это наверняка неприятно. К тому же я время от времени вскрикивал от боли. Успел подумать, что крик мой звучит очень странно, будто кто-то забрался в большой церковный колокол, и его там вырвало.
Она спустила с меня штаны. Я отвернулся. Брита Кайса осторожно отмочила теплой водой присохшие повязки. Я вцепился зубами в руку – пусть уж лучше будет боль в руке, чем там.
– Представь: ты рыба, – сказала она спокойно. – Рыба на дне реки. Ты стоишь неподвижно, только хвостиком подрагиваешь, а вода течет мимо тебя, течет… ты не шевелишься… вот так. Вот… вот так. Ничего страшного.
Десны почернели – наверное, от смолы. А между ног… у меня такое чувство, что там щель, как у девочек, только кровавая и глубокая. Я забился в угол и лежал неподвижно. Мне казалось, я парю в воздухе, балансирую на острие, как бабочка на булавке, и острие это во что бы то ни стало должно упираться в грудной позвонок… именно в этот позвонок, у человека нет места тверже. И если сорвусь с острия, мне конец.
52
На следующее утро над поселком Кенгис по-летнему сияло солнце. Я ушел спать в сарай, чтобы не беспокоить остальных стонами и вскриками; из-за болей я не мог лежать неподвижно, вертелся на матрасе, как уж. Утром вынудил себя встать, но за всю ночь даже вздремнуть не удалось. И ходить было очень больно. Короткими, осторожными шагами, стараясь пошире расставлять ноги, я пошел в дом – и сразу понял: у нас посетитель. Сначала по запаху – пот и смола, а потом услышал хорошо знакомый бас.
У кухонного стола сидел исправник Браге и хлебал разогретый Бритой Кайсой суп. У короткого конца пристроился секретарь управы Михельссон. Исправник посмотрел на меня, еле заметно пожал плечами и, не поздоровавшись, зачерпнул очередную ложку. Проста явно что-то беспокоило – он ходил по кухне, заложив руки за спину и время от времени поглядывая в окно.
– И сколько… – исправник отвлекся и проглотил ложку супа, – и сколько вы ему вручили?
– К сожалению… – Прост помедлил. – Боюсь, речь идет о довольно значительной сумме.
– Ваши собственные деньги?
– Да… сначала я оплатил гонорар за сделанный заказ, но это только часть. Впоследствии я платил уже за работу над портретом, посеансно, если можно так называть. Последний раз – незадолго до смерти художника. И эти деньги…
Браге и Михельссон обменялись многозначительными взглядами.
– Еще раз… чтобы было ясно. Деньги общины?
– Еще раз, чтобы было ясно: мои собственные сбережения, – сухо, с трудом сдерживаемой яростью сказал учитель.
Брита Кайса стояла не шевелясь, с плотно сжатыми, даже не сжатыми, а стиснутыми губами. Заметив меня, отвернулась и сделала вид, что переставляет посуду на полке. Схватила тряпку и начала протирать какой-то горшок.
– И не только прост платил художнику. Судя по всему, гонорар у него был немалый. И деньги… не только за законченные картины, но… вы ведь сами сказали, что заплатили аванс!
– Да… и, скорее всего, не один я.
– И где тогда деньги? Мы обыскали весь дом.
– Спрятал, наверное.
– Само собой. Но где?
Прост бросил на меня быстрый взгляд и после короткой паузы сказал:
– В сундуке. Там же, где хранил химикалии для дагерротипии. Исправник наверняка нашел этот тайник.
– Тайник?
– Тайник, в котором он, возможно, хранил деньги. Когда мы вошли в его дом, тайник был вскрыт и денег там не было.
– А почему прост молчал? Почему вы ничего не сказали?
– Потому что не успел. Вы приказали всем убираться.
Браге побагровел, набрал воздуха и с шумом выдохнул.
– Значит, прост прибыл первым… и провел там довольно много времени. И чем, интересно, вы там занимались?
– Молился за упокой души усопшего.
– И заодно обшарили весь дом. Или как? Значит, вам удалось найти тайник с деньгами художника?
– Уж не хочет ли… На что вы намекаете, господин исправник?
Браге ответил не сразу. Поковырял в зубах, вытащил что-то, внимательно рассмотрел, опять сунул в рот и проглотил.
– В настоящий момент я ни на что не намекаю… Думаю вслух, так сказать… А ведь с простом был еще и… и этот?
Он встал и медленно направился ко мне. Михельссон тоже вскочил и пошел за начальником. Меня почему-то охватил страх. Будто в животе зашевелилась заживо съеденная ледяная щука.
– Неплохую трепку тебе задали. Или с медведем повстречался? – Исправник ухватил меня за ворот.
Михельссон подошел сзади и положил руку мне на шею. Исправник сорвал с меня рубаху и ткнул пальцем в левое плечо, в нагноившуюся ранку с красным ореолом воспаления.
– Гляньте-ка, прост. Что это у мальчишки на плече? Не говорили ли вы, что Юлина Элиасдоттер Иливайнио ткнула насильника в плечо?
– Да. Заколкой для волос. А здесь не заколка. Что-то побольше и поострее.
– Заколки разные бывают.
– К тому же эта рана нанесена совсем недавно.
– Так вы, значит, защищаете этого дьяволенка?
Исправник оттолкнул меня, Михельссон отпустил шею, и я, не удержавшись на ногах, упал и закричал от резкой боли в промежности.
Исправник занес ногу для удара.
– Где ты спрятал деньги, мерзавец?
Прост попытался было встать между нами, но его грубо отпихнули.
– Придется обыскать дом, – решил Браге. – Где этот найденыш держит свои вещи?
– Оставьте паренька в покое! – крикнула Брита Кайса.
Прост из последних сил старался сохранить спокойствие.
– Разумеется, – сказал он. – Мы вам поможем. Корзина Юсси стоит вон там. Но я хочу видеть письменный приказ об обыске.
Браге полез во внутренний карман. Прост протянул ему нож, и Браге, сопя, заточил карандаш. Михельссон достал из портфеля лист бумаги, и исправник быстро накорябал пару строк. Содержимое моей корзины вывалили на пол – никаких денег там, разумеется, не было. Исправник проверил карманы, прощупал куртку изнутри – а вдруг деньги зашиты в подкладку.
Подозрительно огляделся.
– В мой рабочий кабинет я вас не пущу, – решительно сказал прост, схватил посох и выставил перед собой.
Этим двоим ничего не стоило одолеть щуплого проста, но в его глазах было что-то такое, что заставило их отказаться от этого намерения. Направились во двор, осмотрели сарай, коровник, погромыхали там ведрами и бидонами, Михельссон даже залез по приставной лестнице на чердак.
Брита Кайса и прост помогли мне встать и усадили на кушетку – ноги меня не держали. От перемены положения потемнело в глазах.
– Я не… я не крал… – с трудом выдавил я.
– Мы знаем, Юсси.
– Они меня ткнули чем-то… когда били… гвоздем, наверное…
– Пусть ищут, – невпопад сказал прост. – Все равно ничего не найдут.
Брита Кайса посмотрела на мужа – как мне показалось, с сомнением – и начала было убирать со стола, но прост ее остановил. Он внимательно рассматривал посуду с остатками еды. А потом сунул пальцы обеих рук в стаканы, из которых пили Браге и Михельссон, встал и таким странным способом понес к плите. Поставил на полку, зачерпнул немного золы из печи, дунул золой на стекло, так же, не дотрагиваясь до поверхности, поднял и показал мне.
– Видишь, Юсси? – Он поднес стаканы поближе.
Зола прилипла к жирным пятнам, оставленным пальцами непрошеных гостей.
– Вижу… их пальцы.
– Посмотри внимательно.
– Линии… Круглые такие… на водоворот похоже.
– Вот именно! И если ты посмотришь еще внимательнее, увидишь, что они разные, эти линии. Отпечатки пальцев исправника совсем другие, чем Михельссона. Видишь?
– Э-э-э… вижу, в общем-то… Да, разные.
Прост задумался. Оторвал две полоски бумаги, на одной написал «Михельссон», на другой «Браге» и положил в стаканы. Вышел на секунду и принес два завернутых в носовые платки бокала. Я узнал их.
– Это те, что вы взяли в доме Нильса Густафа?
– Совершенно верно. Те самые.
– А почему один посинел?
Прост кивнул. Бокал и в самом деле был ярко-синим.
– Берлинская лазурь. Это называется берлинская лазурь. Я тут провел небольшой опыт… Но пока рано рассказывать.
– Тебе надо передохнуть, Юсси, – вмешалась Брита Кайса. Она шарила по полке с травами. – Сейчас заварю тебе чай из ольховой коры. Горький, но помогает хорошо.
Я закрыл глаза и вдруг услышал у своих ног странное пыхтение. Посмотрел: прост стоит на коленях. Сначала я решил, что он надумал помолиться, но потом увидел – подбирает что-то с пола в ладонь.
И сразу понял что. Стружку от карандаша исправника.
53
Ссадины заживают не сразу. Появляется корочка, высыхает, а потом и корочка отпадает, – остается белый шрам. Если потрогать, кожа на шраме тверже, чем рядом, и почти ничего не чувствует. Ребра срастаются медленнее. Я осторожничаю, но во сне иногда повернешься неловко – и тут же кинжальный удар боли в груди. Хуже всего зубы. Ямки постепенно зарастают, но десны по-прежнему черные. Прост отклоняется, если мне случается на него дохнуть. Он не говорит ни слова, но я понимаю, что изо рта у меня пахнет. А если посылают в лавку, я прикрываю рот рукой и прошу взвесить табак или сахар. Без передних зубов я наверняка выгляжу как старик. Если по забывчивости открываю рот, женщины отворачиваются. Все ясно: близость с женщиной мне уже не суждена. Если хлеб жесткий, жую коренными зубами, как кот, перекладываю языком из-за одной щеки за другую.
Звук «с» произнести не могу, получается «ф-ф-ф». Не сразу, но догадался: надо прижать язык к клыкам, клыки, слава Богу, целы. Получается лучше, но все равно мерзко.
Чего еще я не смогу никогда? Женщины… да, понятно. Никогда не смогу стоять рядом с простом и читать его проповедь, как читает Юхани Рааттамаа. Буду посмешищем для общины… Но я упорно работаю, стараюсь, чтобы речь моя была четче и ясней, чтобы окружающие меня хотя бы понимали. Кстати, если произносить слова, почти не разжимая губ, не надо прикрывать рот рукой.
Все чаще приходит в голову вопрос: хочу ли я остаться в мире после смерти? Не знаю, откуда он взялся, этот вопрос, – наверное, все из-за букв. Мои предки писать не умели. Они жили там, где жили, занимались своими делами. А потом умирали. Мою бабку со стороны матери звали Анне Маарет, такое же имя дали и моей сестренке. А прабабка носила имя Стина Ингильда. Вот и все, что я про них знаю. Бабку, правда, смутно помню – я ее видел в Квикйокке. Мы спали на улице, дело было летом. Помню дым от костра, его разожгли из зеленых веток – от комаров. Странно, но помню и лицо: все в морщинах, как разделочная доска, на которой годами режут мясо. Помню руки, сухие и холодные, деревянные на ощупь… Мне было четыре года, не больше. Она долго жевала что-то беззубыми челюстями, потом наклонялась ко мне и сплевывала мне в открытый рот какую-то жвачку, сладковатую от ее слюны, коричневую, как древесная кора. Я почему-то понимал, что это не еда, какие-то нити все время застревали в глотке, старался их проглотить, но они становились длиннее и длиннее. Помню – больше всего мне хотелось умереть. А эти сгибались пополам от хохота. Сидели на оленьей шкуре, хохотали и пили. И пили, и пили, пока не валились с ног. В своих грязных одеждах из оленьих шкур они были похожи на отходы бойни.
Думаю, вскоре она умерла. Мать ничего не говорила, но больше мы к ней не ездили. Наверняка умерла эта старуха, моя бабка по имени Анне Маарет. И что осталось после нее в мире? Ничего. Хотя, может, и осталось – что-то из сшитой ею одежды или бурки из оленьей шкуры; может кто-то даже их носит до сих пор. Или сотканные ею цветные шерстяные завязки для этих бурок. Но вряд ли этот кто-то знает, что эти бурки, эти завязки, эти тряпки принадлежали когда-то моей бабке Анне Маарет. Что именно она соткала и сшила все это своими холодными деревянными пальцами. И, думаю, у нее не было никакой потребности остаться в мире, как не было такой потребности и у ее предков. Их это не заботило. Ни у кого из этих призрачных теней, тихо отошедших во мрак, не было потребности оставить по себе память. Жили и исчезали, жили и исчезали. Как волна в горном озере в ветреный день: накатывает на берег, покрывает траву прозрачной пленкой – несколько секунд можно видеть, как она сверкает, эта пленка, как мимолетно отражаются в ней солнце и небо. А потом исчезает, и на ее место с пеной и шумом приходит новая волна.
Почему-то мне неприятно думать, что и я, как эта пленка, бесследно исчезну. В моем народе я наверняка первый, кому пришла в голову эта совсем новая для нас мысль – желание что-то оставить после себя. Как, скажем, прост: даже если он умрет, многие смогут увидеть на выставке в Парижском салоне его портрет. И даже необязательно портрет, портрета могло и не быть. Можно, как он, продолжать движение за духовное пробуждение нашего народа. Дать, например, имя новому растению. Написать книгу.
Все это мой учитель уже совершил. А я не сделал ровным счетом ничего. Живу так же, как мои предки, топчу те же оленьи тропы. И, как олень, следую за другим оленем, протаптывающим путь в сугробах. Но теперь мне этого мало. Что-то произошло в мире, он изменился, совсем не похож на тот, что был. С этого дня надо начинать жить самому, а не надеяться остаться в других, которые тебя не помнят и даже не знают, что ты был.
Вот о чем я думал, и мысли эти никакого облегчения не приносили. Я ни на что не гожусь. Даже не могу объясниться с женщиной, которую люблю всеми сердцем, – так как же мне удастся тронуть сердца незнакомых людей?
Попытался поговорить с учителем:
– А это желание, чтобы тебя помнили, – не от дьявола ли?
Он серьезно на меня посмотрел.
– Все твои грехи прощены, Юсси. Именем и кровью Спасителя.
– Нет… этого мало.
Мне на секунду показалось, что он собирается влепить мне пощечину.
– Или… продолжать жить как все? – еле слышно, почти не открывая рта, спросил я.
– А что ты сам думаешь?
Я не ответил.
– И еще вот что… кто, собственно, тебя избил? Да так зверски, что ты был скорее мертв, чем жив, когда я тебя нашел?
– Руупе. Руупе и еще один.
– Значит, их было двое?
– А потом пришел еще один. На лицо что-то намотал. Наверное, боялся, что я его узнаю. Это он ткнул меня в плечо.
– Исправник и секретарь не особенно удивились твоему виду. Похоже, уже знали, что на тебя напали.
– Да… и я об этом подумал.
– Надо немедленно заявить в полицию. На Руупе.
– С этим можно подождать, – процедил я.
– Тебе не надо его бояться.
– Я все равно скоро исчезну.
– Как это?
– Нет… это я так. Это я просто так сказал, учитель.
54
Последний сенокос закончился, пришло время проверить и привести в порядок инвентарь. Я все еще не мог работать в полную силу, поэтому мне велели чинить грабли. Сидеть нормально я не мог, было больно, поэтому встал на колени и задом оперся на пятки. Ножиком обтачивал новые зубья, подгонял их к гнездам и вставлял на место сломанных. Это, вообще-то, работа для немощных стариков и инвалидов, для тех, кто уже не может справиться с настоящим мужским делом. Я спиной чувствовал на себе сочувственные взгляды дочерей проста и служанки. Стал стариком, хотя мне так мало лет. Спина согнута, хожу маленькими шажками, с трудом сохраняя равновесие. Почти как учитель. Но у него за плечами великая жизнь, полная битв и побед, – жизнь, принесшая ему известность по всей стране, а моя-то даже не начиналась. Ничего не сделано и, наверное, уже сделано не будет. А сестра? Сестра, которую я оставил на севере, – она не хотела бросать родных… Сколько раз уговаривал я ее идти со мной, бежать от вонючего сортира, от похмельной ярости доживающих свой век стариков. Она была моложе меня, совсем девчушка, но уже стала для них матерью – знала, что без нее они быстро сойдут в могилу. Я не спал в их коте, когда приходил ее навещать, стелил у костра. Земля пахла лисьей мочой, но это все же лучше, чем в вонючем и завшивленном чуме.
Я настолько ушел в свои мысли, что заметил посетителей, только когда залаяла Чалмо. Две женщины в черном пересекали двор, и сердце мое забилось. Торопливо спрятался – лег плашмя за невысокими, но густыми зелеными кустиками, которые учитель называл «картофель». Грабли спрятать не успел – а вдруг они обратят внимание и начнут искать, кто их оставил? Но нет – у них что-то другое на уме. Та, что впереди, – в годах, очень плотная, и одета странно: две кофты одна на другой, две юбки, платок на голове, накидка и еще черная шаль на плечах, такая толстая, что больше похожа на одеяло. Все закрыто, видна только рука, а в руке снежно-белый носовой платок. И что он значит, этот платок? Иногда она подносит его к глазам, будто вытирает слезы, или вдруг начинает размахивать, будто посылает какие-то сигналы или рисует в воздухе буквы. Я успел разглядеть и u, и n, и z. Стремительные, тут же исчезающие белые буквы на унылой серой шерсти осеннего неба.
А за ней идет молодая девушка. Платок повязан так, что лица почти не видно, но я судорожно проглотил слюну и с трудом удержался, чтобы не вскочить, не побежать к ней и не дотронуться до ее локтя. Конечно же я узнал ее, но еще до того, как узнал, меня окатила волна жара. Закрытое лицо… ну и что? Походка, походка… да, это она: покачивающиеся бедра, словно несет молочный бидон, округлые плечи, наклон шеи, легкость в каждом движении. Легкость, которая поразила меня в самое сердце, когда она танцевала у художника. В ателье, как иногда называл флигель Нильса Густафа учитель. Или на танцах, когда мы были так близко друг от друга.
Но что-то было не так. По-другому. Что-то с ней случилось. Скованность, точно что-то на нее давит, как если бы шла против воли. А вторую, ту, что постарше, я никогда не видел – кто она? Мать? Я ведь даже не знаю, из какого села пришла Мария, знаю только, у кого на хуторе она работает. Наверное, мать: пожилая и ведет себя как главная. У нее к просту какое-то важное дело, уж слишком решительно она шагает. И рисует в воздухе буквы, будто совершает какой-то ритуал. Что-то у них не так, видно сразу, они даже не смотрят друг на друга. В ссоре, что ли… Мария беспокойно оглядывается.
Как только они вошли в дом, я подошел к оставшейся приоткрытой входной двери. Тут еще витал их запах. Сена… это, наверное, от старшей, потому что Мария пахнет цветущей медуницей.
Они встали у двери в кухню, и я слышал, как прост затеял разговор про уборочные работы – наверное, чтобы посетительницы чувствовали себя посвободнее. Я бесшумно проскользнул в рабочий кабинет проста и осмотрелся – где бы спрятаться? Книжные полки, письменный стол, сундук и стол с десятками, если не сотнями гербариев. Поздно.
Все трое остановились в дверях и уставились на меня с удивлением. И я ничего лучше не придумал, как уткнуться в книгу.
– Извините, – пробормотал я.
Притворился, что меня застали врасплох.
– Юсси усердно занимается, как я вижу? – Прост произнес эти слова преувеличенно весело. Видно, его тоже тяготило мрачное настроение женщин.
– Не то чтобы… вдруг так захотелось почитать… – извинился я и встал.
– Loca parallela plantarium, – прочитал прост название книги и криво улыбнулся. – Латынь трудновата, тебе не кажется?
Я захлопнул книгу и посмотрел на обложку. Там стояло имя автора – Ларс Леви Лестадиус. Это была книга, написанная простом.
– Да… вообще-то… – промямлил я.
– Что ж, займемся латынью, – кивнул учитель. – Следующим предметом будет латынь.
Женщины не сводили с меня глаз. Мать прижала ко рту платок – видно, сдерживалась, чтобы не отпустить в мой адрес какую-нибудь насмешку. А умоляющий взгляд Марии был полон такого отчаяния, что я не выдержал и отвернулся.
– И что же вас привело ко мне? – Прост сел за письменный стол рядом с окном.
– Только не при шаманенке. – Мать Марии брезгливо мотнула головой в мою сторону.
Она отняла платок только на секунду, но я успел заметить: губы бледные и тонкие, как лезвия косы.
Мне внезапно стало очень душно. Воздух в комнате сгустился и потемнел, как вода в болоте. Я, ни слова не говоря, вышел и закрыл за собой дверь.
В кухне у плиты стояла Брита Кайса и коротким ножичком чистила репу и морковь для супа. В кастрюле уже жарился лук на только что сбитом масле, пахло одной хозяйке известными травами, нутряным жиром и уже забродившим в бадье квасом. От этих умопомрачительных запахов у меня даже закружилась голова.
– Срезанные цветы вянут быстро, – сказала она, многозначительно кивнув в сторону кабинета.
– Как это? – не понял я.
– Как это? – повторила Юханна, дочь проста, и, передразнивая меня, приложила руку к губам, зачирикала: – Как это так это, как это так это…
Я молча вышел во двор. В осеннем воздухе робко жужжали последние, самые стойкие комары. Никто не заметил, как я прокрался к торцу дома и сел под окном кабинета. Вытащил нож и притворился, что чищу ногти, подрезаю сморщенную и неопрятную кожицу. Ничего я, конечно, не чистил. Приложил ухо к бревенчатой стене. Слов не разобрать, но понять интонацию ничего не стоит. Старуха наконец-то отняла от губ платок и говорила не останавливаясь. Прост молчал. Потом, судя по возвышенному тону, предложил вместе помолиться, но время еще не настало. Голос Марии был почти не слышен, только в паузах, когда старуха переводила дыхание и набиралась сил для новой атаки.
Можно предположить, что они с дочерью стоят на лестнице, ведущей в пропасть, и каждая ступенька приближает их к геенне огненной. И прост не мешал излияниям. Пусть грешницы почувствуют едкую серную вонь, пусть до их ушей долетят сдавленные крики грешников, пусть увидят, как кровожадные черви пробуравливают их кожу, стараются добраться до сердца, что же еще нужно сатане? Конечно, сердце. Сердце – сердцевина человеческой души, душа растет от сердца, как дерево растет от сердцевины. Поэтому так и называется: сердце. И прост считал, что это хорошо, что так и должно быть, что грешники должны осознавать ужас содеянного, иначе о раскаянии нечего и говорить. Надо пробить панцирь гордости, самоуправства и самодовольства.
И старуха не выдержала. Я услышал ее рев даже через толстые бревна, она ревела басом, как мужик, и я разобрал слово, которое она повторила раз десять:
– Шлюха, шлюха, шлюха…
И опять, и опять, пока ее рев не перешел в бессмысленное рычание, прерванное громовым голосом проста:
– Изыди, сатана! Вон!
Мне показалось, что дом закачался, под ним что-то зашевелилось… не что-то, а голова гигантского шипящего дракона, готового вонзить метровые зубы во все живое. И тут же раздался другой голос, пронзительный и острый, как кинжал; крик ястреба – он бросился на пол и бил крыльями, а все три тела навалились на него, пытались удержать, и все комната схлопнулась, как книжная обложка, из окон пошел дым, отвратительно пахнуло горелыми птичьими перьями.
Рык смолк, и послышались всхлипывания. Я живо представил, как они молятся: все трое лежат на полу, прост призывает Бога, всевластного Бога, в чьей воле карать и прощать, в чьей воле одним щелчком ногтя низвергнуть их в преисподнюю, потому что грешница уже на самом краю. И спастись может только тот, кто обнажит свое сердце и доверчиво протянет пульсирующий мешочек Господу.
Твои грехи прощены. Именем и кровью Спасителя.
Таков ритуал. Я тут же отбросил мелькнувшую было мысль заглянуть в окно. Просто-напросто испугался картины, которую наверняка увижу.
Бревенчатая стена внезапно смолкла.
Я выглянул из-за угла – на дворе никого. Перебежал к крыльцу, сел и стал ждать. Становилось прохладно. Солнце зашло за лес, я смотрел на него через переплет ветвей. Иногда оно вспыхивало так, что в глазах внезапно расплывались багровые пятна. Интересно: если зажмуришься, они тут же меняют цвет – иногда делаются зелеными, а иногда волшебно-фиолетовыми с ярко-желтой окантовкой.
Как долго они разговаривают… может, уже вышли в кухню поесть? Я привстал и заглянул в окно – Брита Кайса сидит у плиты одна. Тоже ждет, но руки работают, очищают высушенные травы от стеблей. Удивительная женщина, я никогда не видел, чтобы она отдыхала. Хотя бы просто присела и посмотрела в окно. Нет, каждую минуту надо употребить в дело.
Но вот она встала и вытерла руки о передник. Наверняка услышала, как открылась дверь, и приготовилась задать традиционный вопрос: не хотят ли гости перекусить? И конечно, ни словом, ни жестом не покажет, что слышала вопли и завывания из кабинета, доносившиеся и до кухни.
На пороге показался прост – нет, посетители торопятся домой. Дверь открылась, и мимо меня проскочила мать. Ее отечное лицо пылало, вместо носового платка в руке был маленький кусок бумаги, наверняка со стола учителя, я видел у него такие, он писал на таких клочках подходящие слова из Библии для исповедующихся. Мария сзади – лицо спрятано в ладонях, спина вздрагивает от рыданий. Она оступилась и чуть не упала с крыльца. Я инстинктивно протянул руку, чтобы ее поддержать. Она увидела меня, вздрогнула и наклонилась ко мне так, что я почувствовал жар ее щек. Отняла руки от лица, и я поразился: глаза были совершенно сухими, но на скуле и вокруг правого глаза синяки. Кто-то ее бил. Она прижалась ко мне щекой и торопливо прошептала:
– Я пойду, куда ты захочешь, Юсси.
Старуха обернулась, но Мария уже ее догнала и шла рядом. Опять закрыла лицо ладонями. Они вышли на деревенскую дорогу и вскоре скрылись из виду.
А я по-прежнему чувствовал запах ее волос. Filipendia ulmaria. Таволга, но это в книгах, у нас ее называют лосиной травкой или медуницей. Лук. И еще что-то похожее на серу. Меня качнуло, и я оперся на перила.
Пойду, куда ты захочешь.
И ее щека, прижатая к моей. Навсегда.
55
Сельма позвала ужинать. Я поторопился отказаться – у меня что-то с животом, тошнит, есть неохота… что-то в этом роде. Пошел в коровник и долго там стоял, глотал слюну и не мог прийти в себя. Коров только что подоили, они ласково смотрели на меня огромными выразительными глазами, ни на секунду не переставая жевать. Я погладил их твердые костистые лбы, потрогал шишечки рогов, в который раз подивился детской нежности шкуры, когда гладишь по шерсти. Одна из коров, не сводя с меня взгляда, подняла хвост – и на сено шлепнулась большая лепешка. Острый и приятный запах. Собрал дымящуюся лепешку совком и кинул в канаву для удобрений. Все травинки, стебли, цветы и листья, всё, что непрерывно жуют коровы, превращается в молоко и навоз. Навоз сбрасывают в канаву, а молоко подают к столу в красивых кувшинах. Всё как у людей. Одному место в канаве, другому – за праздничным столом.
Во дворе чьи-то шаги – я знал, что это Юханна вынесла помои. Значит, вечерняя трапеза закончена. Я подождал еще немного. Прост обычно после ужина садился поработать – ответить на письма и просмотреть расходную книгу. Ужин и предстоящий отдых приводят его в хорошее настроение, и ему захочется с кем-то поделиться – все-таки сегодняшний визит был не совсем обычным, наверняка мать и дочь не выходят у него из головы. Хриплые выкрики матери, упрямое молчание дочери…
Я решился и пошел в дом. Ночи уже холодные, и Брита Кайса подложила дров – печь большая, с умом сложенная, тепла хватит надолго. Она меня даже не заметила – я, как тень, проскользнул к кабинету. Дверь немного приоткрыта, слегка потянул ее на себя и прислушался. Странная тишина. Ни скрипа пера, ни шороха перебираемых бумаг.
Учитель положил голову на стол и не двигался. Меня окатила волна ужаса – я решил, что он нас покинул. Головной удар, кровотечение… гора закачалась и рухнула.
Но нет… слава Господу, нет. Он молится. Пристальный, ни на что не устремленный взгляд прищуренных глаз. Он смотрит в иной мир.
Тихо подошел и встал на колени, не решаясь его беспокоить. Изо рта проста прямо на лист бумаги капала коричневая табачная слюна. Казалось, он хочет поднять руку, но тело его оставалось неподвижным. Как будто спит. Или, как зайчонок, неподвижно висит в огромных и беспощадных когтях орла. И взгляд… взгляд – словно знает свою горькую судьбу. Обреченный.
Я ждал. Что мне еще было делать? Взял книгу, начал читать, но ничего не понял. Колени болели – на полу не было ни ковра, ни шкуры. Голые твердые половицы. Переменил положение, постарался, чтобы вышло незаметно, и посмотрел в окно. Солнце село. Мы погружались в медленно густеющие чернила осенней ночи.
Внезапно по спине проста прокатилась судорога, он резко выпрямился и, по-прежнему глядя в никуда, откинулся на спинку стула.
– Ага… вот кто это. Юсси.
Я-то думал, он меня не замечает. Я немного испугался и встал с колен. Вид у учителя был такой, будто он только что проснулся. Но через мгновение прост улыбнулся обычной кривоватой, чуть насмешливой улыбкой.
– Ну и что тебе удалось разобрать, Юсси, пока ты там подслушивал?
У меня кровь отхлынула от лица. Так часто говорят про других, но я и вправду почувствовал, как леденеют щеки.
– Ни… ничего, учитель. Я не подслушивал.
– Да? А кто же там сидел под окном? Трава примята. К тому же ты кое-что потерял.
Я инстинктивно схватился за пояс. Нож на месте. Что еще мне терять?
– Учитель ошибается, – соврал я немного смелее.
Он поднял руку и несильно дернул меня за волосы. Другой рукой взял что-то со стола.
– Смотри. Несколько волосков застряли в щели между бревнами. Длина и цвет совпадают.
– Простите, учитель, – прошептал я.
Прост бросил предательские волоски на пол.
– И что Юсси удалось понять?
– Простите меня, пожалуйста.
Прост отмахнулся.
– Скажи, что ты слышал.
– Шлюха… – неуверенно прошептал я. – Только одно слово. Старуха так кричала, что, наверное, и в коровнике было слышно. Она кричала Марии, что та шлюха.
– А это так? Она шлюха?
– Мария? Что вы, учитель. Никогда. Только не Мария.
– Юсси влюблен…
– Этого я не знаю.
– Ведь ты именно поэтому подслушивал. Разве я не прав? У Юсси, как мне кажется, нет такой привычки – подслушивать под окном, когда люди приходят исповедаться?
– Нет-нет, учитель… что вы…
– Тогда спрошу прямо. Ты был близок с Марией?
– Я… я с ней танцевал.
– Я имею в виду плотскую близость. Если это так, я должен знать.
Голова опять закружилась – на этот раз от безумной пляски мыслей. Я вспомнил ее внезапный приступ рвоты.
– Я… ничего бы так не желал, как быть с ней.
– И что же тебе мешало?
Что ответить на такой вопрос? Если бы я решился ее спросить… Если бы она позволила мне донести ее ведро…
Прост раскурил свою любимую трубку. Огромную. Чашка величиной с голову ребенка. Пыхнул несколько раз и с писком выпустил дым через ноздри.
– Ты должен рассуждать разумно, Юсси. Мария – вовсе не то, что ты думаешь.
– Как – не то? Что учитель имеет в виду?
– Я обязан хранить тайну исповеди. Это мой долг. Но я очень взволнован, Юсси. А вернее сказать – напуган.
– Вы боитесь за Марию?
Пойду, куда захочешь. Куда захочешь, Юсси. Пока смерть не разлучит нас…
Прост опять прищурился. Я не выдержал его взгляд и посмотрел в окно. Стало совсем темно, все небо заволокло тяжелыми свинцовыми облаками. Скоро начнется дождь.
Учитель так и не ответил. Провел рукой по лицу, будто снял невидимую паутину, и сменил положение. Стул под ним крякнул. Дрожащей рукой зажег настольную масляную лампу. Я смотрел на его профиль, четко выделившийся на фоне светлого ореола лампы. Большой нос, бугристый, как его любимый картофель. Этот нос унаследовали почти все его дети, даже девочки.
– Вот и осень, – пробормотал он. – Холодная осень после кошмарного лета.
– Да… лето было – не позавидуешь.
– Вечная память Хильде и Юлине. И, конечно, Нильсу Густафу. И еще ты, Юсси, с этой твоей историей. Неужели я не мог все это предотвратить?
– Учитель и так сделал все что мог.
– Неужели я не мог угадать присутствие дьявола чуть раньше? И, как священник… разве не я должен быть первым и разоблачить нечистую силу?
– Уловки сатаны неисповедимы, как и пути Господни.
– Это правда.
– Он ищет наши слабости и находит.
– В том-то и беда, – кивнул прост. Я бы сказал, одобрительно кивнул, если бы лицо его не было таким печальным. – Тут дело во внутреннем устройстве человека. В психологии. У меня тоже есть слабости, каким бы сильным я себя ни воображал. В любой осажденной крепости есть какая-нибудь забытая бойница, ворота, которые упустили запереть на второй засов, окно в погреб… Хозяин пирует, а враг уже здесь, рядом, дожидается ночи.
– Мы всего лишь люди, учитель.
– Да, люди… но в каком смысле? Что делает, к примеру, меня человеком? Где мой слабый пункт? Вот о чем я думаю…
Он выпустил огромный клуб сизого дыма и протянул трубку мне, но я отрицательно покачал головой.
– Гордыня, – сказал он сухо. – Моя чертова гордыня.
Я вздрогнул. Прост никогда не употреблял таких слов. Он снял с губ табачные крошки и вытер руку о штаны.
– Гордыня есть у нас у всех… – еле слышно утешил я учителя.
– Представь: я вообразил, как мой портрет висит в ризнице. Первый из множества портретов настоятелей, которые займут мой пост после моего ухода. Что я буду висеть там, как Авраам, родоначальник всех будущих жителей Пайалы.
Он печально усмехнулся, показав желтые, прокуренные зубы.
– Убийцу Нильса Густафа обязательно поймают.
– Боюсь, ты ошибаешься… – Он задумался ненадолго и добавил: – Боюсь, что будет еще хуже.
– Хуже?
– Подумай, Юсси… а что, если все страдания вызваны нашим движением? Борьбой за духовное пробуждение нашего народа? Наши силы велики, мы многого добились, но ведь никто не опроверг законы физики: сила противодействия всегда пропорциональна силе действия… иногда, возможно, и больше.
Я смотрел на него с ужасом. Он даже выглядел необычно. Глаза ушли глубоко в глазницы, расширенные, серо-черные, без блеска, зрачки точно вырезаны из нашей бедной земли… эти глаза видели все. Почему-то я представил учителя в гробу, а я стою рядом и жму его ледяные пальцы. С трудом стряхнул видение, но тяжелое чувство осталось.
– Никуда не выходи из дома, Юсси, – серьезно сказал прост. Даже понизил голос. – Кончай рыскать по окрестностям. Боюсь, дело идет к шторму.
56
Ночь тянулась и тянулась, как дурной сон. Рассвет подкрался незаметно, над лугом медленно, как привидения, покачивались последние предутренние туманы. Моя возлюбленная вышла на крыльцо и двинулась в коровник. Я сразу заметил: что-то в ней опять изменилось. Тяжелые шаги, а когда подкрался поближе, увидел, что лицо опухло, будто она всю ночь прорыдала. Я опередил ее, подбежал, открыл заскрипевшие ворота и нырнул в коровник, чтобы меня не увидели из окна хозяйского дома. Она смотрела на меня как на призрак. Сильно и сладко пахло скотиной, в коровнике было очень тепло – огромные тела животных согревают воздух так, что можно почувствовать даже снаружи. Топчутся в своих стойлах, грузно толкаются в перегородки: заметили чужака. Или просто с нетерпением ждут, когда ловкие и нежные пальцы коснутся огромного, со вздутыми сосудами, вымени.
– Мария… – прошептал я, прикрыв мой безобразный беззубый рот.
Она отвела глаза. Я коснулся ее локтя своим. Внезапно она вздрогнула и обвила меня руками, и я вскрикнул от боли в сломанных ребрах.
– Ты все-таки пришел, – прошептала она.
– Я ждал тебя всю ночь.
– Зачем?
Меня смутил этот простой вопрос. Как на него ответить?
– Ну… ты сказала… и я тоже. Я пойду с тобой, Мария. Пойду, куда ты захочешь.
– Юсси, Юсси… ты не понимаешь.
– Я… я могу сказать, что ребенок мой.
Она оттолкнула меня и уставилась, будто и вправду на призрак.
– Откуда… откуда ты знаешь?
– Я могу жениться на тебе, – без выдоха прошелестел я.
Но она смотрит на мой рот… конечно, она смотрит на мой рот. На мой беззубый рот.
– На шлюшке?
– Никакая ты не шлюшка.
– Он обещал… он обещал, что мы поженимся.
– Кто?
– Теперь уже неважно.
– Я могу жениться, – повторил я. – Не только могу… я хочу на тебе жениться, Мария.
Она обняла меня – на этот раз осторожно. Ее щека прижалась к моей, все еще цветущей безобразными синяками. Я боялся пошевелиться.
– И куда мы пойдем?
– На север. В Норвегию.
– В Норвегию? Когда?
– Хоть сейчас.
– Сейчас? Ты с ума сошел…
– Тогда вечером. Ты подоишь, потом притворишься, что пошла спать. Когда все на хуторе уснут, я буду ждать тебя здесь.
– Сегодня вечером?
– Мы можем идти всю ночь. Тогда нас никто не догонит.
– Но, Юсси… на тебе живого места нет! Ты же весь избит…
– С тобой я готов идти хоть в Землю ханаанскую.
– То есть ты и я…
– В Вифлеем, если понадобится.
Она разняла руки и встряхнула головой, словно хотела избавиться от наваждения. Сглотнула слюну и молча кивнула.
– Ночью… – повторила она и ласково погладила меня по шее.
И потянулась за стертой до блеска трехногой доильной табуреткой.
57
Я поспешил вернуться в пасторскую усадьбу. Кожа еще чувствовала тепло ее прикосновения, запах медуницы кружил голову. Село уже просыпалось, появились первые дымки из-под крыш курных домишек, кое-где гремели посудой. Я забежал в поленницу и сел на колоду. Отломил кусок белой бересты, выровнял ножом края и достал из кармана карандаш.
«Я – человек». Я старался писать как можно более мелкими буквами, чтобы уместилось побольше.
«Я пришел с гор. Там было очень плохо. Моя сестра осталась там…»
Писать в полутьме было трудно. Я вытер ладонью лоб и прислушался.
Шаги.
Я торопливо спрятал бересту под рубаху. Шероховатый и острый кусок коры уже лежал на груди, когда дверь открылась.
Брита Кайса. Ойкнула, но тут же узнала.
– А-а-а… это ты, Юсси.
Я подтвердил кивком – дескать, конечно, я, кто же еще – и начал накладывать в согнутую руку поленья.
– Вот и хорошо. Отнеси в дом. Каша уже готова, поешь, если голоден.
Я послушно понес дрова в кухню.
Путешествие началось. Сделан первый шаг на очень долгой дороге. Дороге, которая в один прекрасный день станет книгой.
Брита Кайса вернулась. Я успел переложить кашу в берестяной кузовок и сделал вид, что жую, – все, мол, доел, очень вкусно. Туда же, в кузовок, сложил куски вяленой рыбы, твердые, как подошвы, их надо долго размачивать в воде, иначе не управиться. Если экономить, хватит на пару дней, а может, и на три. Дальше посмотрим. Что еще надо взять? Огниво, клубок бечевки. Вырежу хворостину для удилища, привяжу бечевку, к бечевке – можжевеловую колючку. Известный способ: насаживаешь на колючку червя, а когда рыба клюет, колючка встает поперек. Остается только правильно подсечь и зажарить на углях. Мешочка соли хватит надолго, а в Норвегии соли как песка. Заморозки еще не пришли, в лесу полно ягод, клюквы и морошки на болотах – ешь не хочу. Старое одеяло. Сам-то я могу спать в одежде, но Марии нельзя простыть. Я представил: вот сижу и ворошу угли в костре, подбрасываю хворост, а Мария спит. И я смотрю, как отблески костра играют на ее раскрасневшихся от тепла щеках. Само собой, нас будут искать, надо быть осторожными. Придумать другие имена и говорить, что идем к родственникам на побережье Северного океана.
Торбу я спрятал в коровнике – приставил лестницу, залез на сеновал и забросал сеном. После этого обработал раны, которые еще не успели зажить. Днем они выглядели куда безобразней, кое-где сочился гной, и я все время морщился и стонал. Приложил собранную паутину, как учили лапландские старухи, поплевал сверху и привязал подорожник. Если нагноение продолжается, надо прижечь ранку раскаленным на костре ножом. Я не мог удержаться – все время трогал языком обломки зубов. И между ног… лучше, но до хорошего далеко. Времени нет…
Наверняка решат, что мы двинулись на юг, там и будут искать. А мы пойдем на север. Навстречу морозам.
Теперь надо поспать. Собраться с силами.
Через несколько часов… всего через несколько часов я возьму ее за руку и никогда больше не отпущу.
58
Пришел вечер. Усадьба понемногу затихала. Я изо всех сил старался не показать захлестывающего меня возбуждения, вымыл, как обычно, у колодца лицо и улегся на матрас на полу – сделал вид, что сплю. Напряженно вслушивался в последние звуки отходящей ко сну усадьбы. Вот прост прочитал вечернюю молитву. Погасили последнюю свечу… нет, еще рано. Полежал еще, дождался, пока из комнат послышится храп и ровное дыхание спящих девочек. Тихо встал, зажал кеньги под мышкой и на цыпочках подошел к двери. Чалмо решила, что я пошел по нужде. Поднялась, лениво вильнула хвостом, потянулась и зевнула так, что в темноте фосфорически блеснули белые клыки. С удовольствием чихнула и вновь свернулась клубком на своей подстилке у двери. Я перебежал, крадучись, к коровнику, достал с сеновала торбу, стряхнул налипшее сено и вышел на сельскую дорогу. Растворился в темноте, будто меня никогда не существовало.
Небо над головой было ясным и серым от звезд. Ни единого облачка. Над горизонтом яркий полумесяц, как указующая путь Вифлеемская звезда. Я старался не оступаться на ухабах – каждое неловкое движение причиняло сильную боль. Но все равно шел довольно быстро, сгорая от нетерпения, – каждый шаг приближал меня к моей возлюбленной. Мы будем идти всю ночь, бок о бок. Мы будем идти до самого утра и лишь на рассвете приляжем рядом на сухой хвое под елью. Мне все еще не верилось, что такое возможно.
А вот и хутор, где она работает. Я остановился на обычном месте на опушке. Ближе не подходил – а вдруг какой-нибудь псине придет в голову залаять?
Во дворе никого нет. А может, она уже вышла и прячется где-то в тени? Я лег на траву, уже влажную от ночной росы, и слегка приподнял голову, как кот, наблюдающий за присевшей на ветку птицей. Окна в доме темные, ни одной свечи. И настолько тихо, что сама тишина представляется вибрирующим и пульсирующим звуком, но это, конечно, моя собственная кровь шумит в ушах.
Надо ждать. На траве сыро, я поднялся и сел поудобнее, с торбой за спиной. Кривой месяц медленно плыл над горизонтом. Только сейчас я сообразил, что это никакая не кровь в ушах, а далекий шум порога. И он и в самом деле пульсировал – то чуть громче, то потише, как дыхание спящего великана. А вот что-то прошуршало – какой-то зверек пробирается сквозь кустарник. И остановился – наверняка учуял запах человека. Я поднес тыльную сторону ладони к губам и особым образом втянул воздух, получился тихий мышиный писк. Старый трюк сработал: из кустов любопытно выглянул лисенок. Увидел меня, вытаращил глаза и мгновенно исчез в темноте.
Но вот приоткрылась наружная дверь, кто-то вышел во двор и остановился у крыльца. В темноте я не различил, кто это, и крикнуть не решился. Вместо этого подкрался поближе – вроде бы женщина. Сердце забилось. Женщина несколько раз огляделась, будто бы в сомнении. Наверняка Мария. Кто же еще? Может быть, свистнуть? А вдруг кто-то проснется?
Она не двигалась с места. Потом что-то прошептала. Что? Мое имя? Повернулась и заспешила назад в дом. Нет. Не в дом. К коровнику. Открыла ворота и исчезла в темноте. Я выждал – а вдруг ее кто-то преследует?
Все тихо. Я глубоко вдохнул, будто собрался нырять, и перебежал к коровнику. Последний раз огляделся. Тишина. В доме темно. Взялся за ручку и открыл дверь.
Она стоит на пороге. Я смутно различаю в темноте ее фигуру.
– Любимая… Сердце мое…
И она обвила меня руками. Но руки эти были твердыми и жилистыми, и объятие было таким крепким, что я застонал от боли.
– Я его взял!
Мужской голос, мужской запах. Я попытался вывернуться и проскреб лицом по плохо выбритой щеке. Ворота коровника опять заскрипели, послышались тяжелые шаги, и я увидел, как трепещущий свет фонаря начал рыскать по стенам. Меня швырнули на пол и заломили руки назад так, что я закричал от боли.
– Мы взяли этого мерзавца!
Уж этот-то голос я узнал. Исправник Браге. За его спиной чуть не все обитатели хутора. И хозяин, и оба сына, вооруженные топорами. А тот, кто меня схватил, в юбке и кофте Марии, – секретарь Михельссон. Он выкручивал и выкручивал руки, пока я не задохнулся от боли. На губах его играла улыбка победителя.
– Юсси. Юсси, вот ты и вляпался в дерьмо.
Он надел на меня наручники. И снял с пояса мой нож.
– Ты задержан, Юсси, – объявил исправник, не скрывая радости. – Наконец-то мы взяли насильника и убийцу.
– Подготовьте телегу! – крикнул Михельссон.
Хозяин побежал запрягать. Старший сын подошел поближе, угрожающе помахивая топором.
– Voi saatanan… voi saatanan piru… – повторял он раз за разом.
Ударил меня ногой в плечо и плюнул в лицо.
После этого мне вывернули руки еще сильнее. Я закричал от боли и почти потерял сознание.
Эта ночь будет долгой.
Назад: II
Дальше: IV