Книга: Сварить медведя
Назад: I
Дальше: III

II

Лают собаки,
Коровы мычат,
Вновь начинается
Вечный закат.

Что делать мне
В ожидании вечера?
В ожидании вечера
Делать нечего.

Лежу и смотрю
На вечный закат.
Грешница скоро
Отправится в ад.

18
«Найти жену», – сказал прост. А что искать – я уже нашел. Как увидел, так и понял: нашел. Вот она, моя жена. Но как пробить ледяной забор, которым она от меня отгородилась?
На рыночной площади слышал разговоры: вроде бы собираются устроить танцы. Не для знати – для простых людей, подальше от господских взглядов. И место выбрали – коровник на летнем выпасе. Он стоит на отшибе, на лугу, но вокруг большой лес, там никто не помешает. В субботу, попарившись в сауне и надев все чистое, парни и девушки двинулись на танцы.
Я не хотел идти – и в то же время очень хотел. Там соберется вся молодежь прихода, а среди них я почему-то чувствовал себя стариком. А может, это страх – я не мог понять. На всякий случай выстирал рубаху, но мне все равно казалось, что она грязная. Мало того – пахнет гарью. В сауне даже горячая вода припахивает гарью.
– Юсси?
Я вздрогнул – прост. Зашел в сауну совершенно неслышно, как кошка. Будто подкрался. А я как раз окатил себя ледяной водой, уже нашел чистую тряпку, чтобы вытереться, – и почему-то застеснялся, повернулся к нему спиной. Сделал вид, что приглаживаю волосы.
– Говорят, нынче будут танцы.
– Я не слышал.
– А разве ты не собираешься пойти?
Я почувствовал, что краснею. Он видит меня насквозь. Помню, я впервые что-то соврал, и он тут же поймал меня на лжи.
– Для дьявола танцы – как мясо для мух, – пролепетал я, заикаясь.
Прост помолчал – дождался, пока я, стесняясь, вытру промежность.
Я торопливо натянул штаны.
– Девушку убили, – коротко сказал он и, помолчав, добавил: – Только ты и я знаем правду. И убийца где-то поблизости.
– Наверняка исчез из наших краев. Он теперь далеко.
– Боюсь, что нет. Это наверняка кто-то из тех, кого мы знаем. И если это так, он обязательно явится на танцы.
– Но, учитель… вы же можете отменить танцы. Вы же прост.
– Могу… может быть. Может быть, могу. Но я как раз подумал: а вдруг ты туда пойдешь?
– Я не собирался…
– Ну да, ну да… но если все же пойдешь – прекрасная возможность понаблюдать. Тем более мы кое-что про него знаем. Он выше меня ростом – синяки на шее у бедняжки от рук побольше моих. Наверняка силен. Был где-то в предгорьях – помнишь, мы нашли в сене горный вереск? И конечно, жаден до женщин.
Я уставился на проста. Он смотрел на меня почти ласково. Даже положил руку на плечо.
– Тогда я пойду, наверное, – пробормотал я.
– Только будь осторожен, Юсси. Очень тебя прошу – Бога ради, будь осторожен.
Он пошел к двери, но обернулся:
– Если кто-то будет спрашивать – я ничего про эти танцы не знаю и знать не хочу.
Вдоль обычно пустынной лесной тропы в Кентте тут и там слышались тихие голоса. Лес жужжал так, что даже комары попрятались в кусты, – со всей округи шли юноши и девушки. Дети арендаторов, прислуга, наемные работники. Конюхи и служанки спешили исчезнуть с хуторов и пугливо оглядывались: а вдруг хозяин или хозяйка найдут для них какую-нибудь работу и позовут обратно.
Ближе к коровнику лес поредел, а потом и совсем кончился. Дальше был выпас. Мягкий свет без помех лился с вечернего неба. Солнце видно не было, но оно легко угадывалось, его светом было пропитано белесоватое марево над горизонтом. Над лугом витал легкий смолистый дымок от костра – его развели не чтобы греться, вечер и так был очень теплый. От комаров, конечно, но и для уюта. Тут и там стояла молодежь группками – группка парней, группка девушек, еще группка парней. Никто пока не решался подойти к избраннику или избраннице. Из коровника время от времени доносилось удивленное мычание коров, не привыкших к такому скоплению людей. Все косились на пристроенный к коровнику большой сарай – оттуда слышались глухие удары, словно кто-то молотит рожь. Иногда – нечленораздельные выкрики и смех.
Девушки-служанки то и дело поглядывали на меня как-то странно. Взгляды эти впивались в кожу, как иглы. Одна насмешливо мотнула головой в мою сторону, что-то сказала, и все засмеялись. Я с трудом сдерживал желание повернуться и уйти назад в лес.
Подошли двое парней и направились прямо в сарай. А я-то зачем здесь стою, где все на меня показывают пальцем? – подумал я и решительно двинулся за парнями, проталкиваясь через небольшую, но тесную толпу у дверей. И сразу почуял запах спиртного. Один из парней остановился почти на пороге, выудил из кармана бутылку с мутноватой жидкостью, и оба сделали по хорошему глотку – прямо из бутылки. И тут я его узнал. Это был Руупе, тот самый рыжий верзила, который грозил мне ремнем. Тот самый, кому моя возлюбленная без всяких протестов отдала ведро с рыбой, и он нес его до самого ее дома.
Глаза рыжего блестели.
– Гляньте, уж не пасторский ли это шаманенок? Послушай-ка, а это правда, что прост нашел тебя в канаве? Ты вроде бы лежал под камнем, как тролль. Даже говорить толком не умел. – Он преувеличенно широко распахнул объятия.
Приятель нетерпеливо толкнул его локтем в бок и потянул на себя очень низкую, серую от старости дощатую дверь сарая. Я увернулся от объятий, пригнулся, пролез в дверь и оказался в шевелящейся полутьме. Здесь было очень влажно и жарко, остро пахло потом и еще чем-то – как мне показалось, чем-то опасным. Глаза понемногу приноровились к темноте, и я увидел, что парни и девушки двигаются как бы строем. Вернее, хороводом. Девушки образовали внутренний круг, а парни внешний, и оба круга движутся в противоположном направлении, так что каждый раз перед парнем оказывается новая девушка, а перед девушкой – новый парень, и так все время. Два круга постоянно соприкасались, и эта непозволительная близость показалась такой угрожающей, что меня даже слегка затошнило.
Поспешив отойти к стене, я обнаружил, что не один такой, там стояли и другие, они тоже не решались вступить в этот потный, колышущийся хоровод.
На ящике из-под картошки стоял певец. Тонкий, хрупкий, с почти детским лицом. Очень маленького роста, а голос такой высокий, что сразу не поймешь – мужской или женский. И песня была странной, я никогда ничего подобного не слышал. Он то ли пел, то ли смеялся, мне даже трудно описать. Голос его вдруг забирался высоко-высоко и начинал странно, похоже на смех, вибрировать. А потом, как по лестнице, с какими-то завитушками опускался вниз. Я никак не мог заметить, дышит он или все это поется на одном дыхании, но ритм был точно; он словно заполнял весь сарай, и даже стены, как мне показалось, подрагивали в такт его песне. Он пел что-то вроде: ля-ди-ли-ди, ля-ди-ли-ди, дамм-ляди-дам-да, и опять: ля-ди-ли-ди, ля-ди-ли-ди, дамм-ля-ди-дам-да. При этом язык у него ворочался так быстро, что я никогда и не думал, что такое возможно. И никаких музыкальных инструментов. Я не знаю никого в наших краях, кто мог бы насобирать денег на скрипку. Самодельные флейты, правда, были, пастушки носили их с собой на выпасы – считалось, что звуки таких флейт отпугивают хищников. Меня бы точно отпугнули. Но какой самый замысловатый инструмент может быть лучше человеческого голоса! Этот недоросток просто-напросто отбивал такт на фанерном ящике. Отбивал такт и пел. Пел и пел – и будто заворожил всех, кто набился в этот сарай. Он пускал трель за трелью, и парни и девушки в хороводе все теснее прижимались друг к другу.
И вдруг песня кончилась. Он замолчал так неожиданно, что все растерялись и смутились, обнаружив непозволительную близость. Девушки, служанки и пастушки опустили головы, уставились на свои сапожки или принялись разглядывать самодельные украшения на запястьях. Начали шептаться и слегка подталкивать друг друга.
Певец прокашлялся, видимо, накопилась слизь, отпил из бутылки, прополоскал горло и проглотил. Я смотрел на него как завороженный. Незаметный, маленький, узкоплечий, если встретить на дороге, и не глянул бы. Но тут-то он был самым главным. Танцоры бросали на него умоляющие взгляды. Он улыбнулся и закрыл глаза – словно заглянул к себе в душу, словно выбирал из огромного склада, где, как разноцветные мотки шерсти, скопились сотни песен. Потянул за нужную ниточку, попробовал голос, опять прокашлялся, на этот раз как-то странно, пискляво, – и запел. Теперь это был финский вальс, но не веселый и праздничный, какими обычно бывают финские вальсы. Нет, вальс был грустный и медленный: любимая ушла к другому, а он смотрит на звездное небо, тоскует и поет о своей тоске.
Постепенно образовалось несколько пар. Они закружились по дощатому полу, но их было немного, большинство скромно отошли к стене, смотрели и слушали. Рядом со мной оказались две девушки, одна из них нечаянно толкнула меня бедром и тут же отодвинулась. Мгновенный укол счастья – она подошла так близко, что я мог бы ее обнять. А может, притвориться, что споткнулся, и вроде бы нечаянно опереться на ее плечо?
Здесь, в этом большом сарае, мы оказались в другом мире. Здесь не было вечно недовольных хозяев, не было старух по углам, никто не бросал на нас неодобрительные или даже осуждающие взгляды. Здесь царила свобода – та свобода, которую в будни не знал никто из присутствующих. Они, может быть, даже толком не понимали, что значит это слово – свобода. А тут она пришла к ним сама и улыбнулась пленительной и коварной улыбкой – никто вами не командует, кроме вас самих. У вас нет хозяев – вы сами себе хозяева. Можете делать что хотите. Даже тяжелый, опьяняющий воздух казался сладким. Я дышал, словно пил. И опять дышал, и никак не мог надышаться, почти до головокружения.
И вдруг я увидел у своих губ бутылку. Руупе подошел так тихо, что я его не заметил. Под рыжими усами обнажились крупные желтые зубы. Он улыбался.
– А теперь шаманенок выпьет коньячку…
Я, ни слова не говоря, перехватил у него липкую, захватанную бутылку с желтовато-мутным «коньячком» и представил, как размахиваюсь и бью этой бутылкой ему по виску, как он падает у моих ног. Мне очень ясно обрисовалась эта сцена: певец смолкает, общая суматоха, крик. И кровь, кровь – как прекрасно было бы вломить этому сукину сыну… и он понял, в глазах его полыхнул ужас. Но я удержался от соблазна – и, вместо того чтобы ударить, поднес бутылку к губам. Сделал два больших глотка змеиного яда и отдал ему зелье. А может быть, глотка было три – не помню. Руупе усмехнулся еще веселее и неожиданно хлопнул меня по плечу, будто с этой минуты мы стали друзьями не разлей вода.
Покачиваясь, наклонился ко мне совсем близко – намеревался поговорить. Я давно заметил: пьяные всегда друг с другом говорят так, будто шепчут в ухо, у них чуть волосы не путаются, но при этом голос не понижают. Обычно мне было противно на это смотреть, а сейчас – ничего, так и быть должно. Я посмотрел на Руупе, постарался, чтобы взгляд был суровым и изучающим, – мокрые губы, блестящий от пота лоб, рыжие жесткие усы. Они смешно задрожали, когда он закашлялся, и я отошел на шаг – вдруг вырвет. Но он встряхнулся, схватил за руку стоявшую поблизости девушку и закружил в вальсе.
Никогда раньше не пробовал я спиртного. Будто огонь проглотил, но только на мгновение. Жжение сразу прошло, зато немного заболел живот, там что-то стало расти, как огромное яйцо, росло и росло – и лопнуло, и из разбитой скорлупы высунулась когтистая лапа, а потом и покрытая чешуей голова. Дракон был на свободе. Я сам превратился в дракона. Небрежно кивнул Руупе с его приятелями и двинулся вдоль стены свободным, пружинистым шагом. Они хотели было за мной увязаться, но я, не оборачиваясь, махнул рукой – вы мне не нужны. На меня посматривали, но теперь уже без насмешки. С боязливым интересом. Встречаясь со мной взглядом, отводили глаза, поворачивались спиной и втягивали головы в плечи, будто пугались. В груди выросли новые, красиво изогнутые ребра, мало того – я стал выше ростом. Самое меньшее на два позвонка. И кровь стала заметно горячее; я ощущал ее пульсирующий поток не только внутри, я ощущал его кожей, и это было необычно и приятно. И самое главное: мне не было страшно. Вообще-то не могу сказать, что мне было страшно раньше, до того, как я выпил самогона, но стало легче двигаться. Будто таскал на спине тяжелый мешок, а теперь сбросил. Я обошел весь сарай, потом сделал еще круг. Вышел на луг, вернулся. И никого не надо спрашивать, ни у кого не надо просить разрешения – передо мной открылся новый мир. Где-то там, в углу, все еще маячил прежний Юсси, но это лишь тень, призрак, не более того. Этот призрак с ужасом смотрел на происходящее – неужели Юсси пьян? Юсси прикоснулся к спиртному! Он следил за мной, рывками, как птица, поворачивал голову то туда, то сюда – но стоило ли слушать его нытье!
Я подошел к певцу, встал рядом и без всякого страха, без всякого стеснения смотрел на танцующих. Среди них было много знакомых лиц. Все они жили в селе или на близких хуторах, кое-кого я знал только по имени, но были и совсем неизвестные парни и девушки. Может, пришли из Финляндии. Или с предгорий, или с побережья – кто их знает, откуда они тут взялись.
Мне казалось, все куда-то спешат; торопливость сквозила в движениях, во взглядах, в разговорах. Что-то должно случиться сегодня и сейчас. А потом суббота кончится, и опять настанут изводящие тяжелой работой скучные будни. Чем больше я смотрел на танцующих, тем сильнее крепло ощущение этой лихорадочной спешки.
В глубине души я понимал: дракон. Во мне вылупился дракон. Вот так все и происходит: он машет крыльями и застилает мраком наши глаза. Мраком, да…прекрасным, волнующим мраком. Он позаботился обо всем: руки стали легкими, а ступни уж совсем невесомыми; он позаботился, чтобы мои взгляды стали двусмысленными, и не забыл придать обычному приветственному жесту наготу желания.
И вдруг я почувствовал угрозу. Что-то должно случиться, опасность все ближе. Дверь открылась. Я повернулся к двери и на фоне светлого прямоугольника увидел ее.
Она нерешительно остановилась на пороге.
Моя возлюбленная. Моя Мария.
Она сняла платок, распустила волосы, наверняка ей жарко после долгой ходьбы. Я смотрел на нее, и вокруг ее головы мне почудилось золотое сияние… нет, не почудилось, так оно и было; она стояла против света, и низкое, внезапно пробившее облака вечернее солнце щедро золотило ее и без того золотые волосы. Она выглядела, как картина за алтарем. Вот она обменялась парой слов с подругой и вошла в сарай.
Пока она меня не видит.
Сладкий туман опьянения словно рассекли мечом, в нем появились крутые и пустынные ущелья, и из этих ущелий поднимался едкий туман одиночества. Но это продолжалось недолго, горячая вспененная кровь хлынула со склонов, и провалы начали заполняться…
…Кровь, кровь… закололи кабана, на дворе стоит старуха и взбивает мутовкой текущую кровь для пудинга, другая подсыпает ржаную муку, на сморщенных лицах мелкие брызги крови… обе хохочут, их беззубые рты открыты, как открывается и округляется влагалище олених, когда на них пытается взгромоздиться самец…
Господи, как мне хочется до нее дотронуться… Положить руку на плечо, почувствовать тепло ее тела сквозь тонкую ткань блузки. Я приближаюсь к ней, ноги мои легки как пух, я лечу, как летят полозья санок по только что выпавшему снегу, – ничто меня не может остановить. Я кладу невесомые пальцы на ее плечо… она поворачивается – вот, вот, уже сейчас… сейчас мы провалимся в музыку, в потный, возбужденный круг.
Но нет – она мельком глянула, похоже, что не увидела, и обратилась к подруге, служанке из Кентте. Они пошли к центру, и женщины во внутреннем кольце хоровода разняли на секунду руки и дали им место. И я тоже. Я расцепляю руки двух парней, втискиваюсь в мужскую цепочку, и тело мое словно членик гигантской гусеницы, одно среди множества разгоряченных тел. Певец по-прежнему заливается, постукивает в старый фанерный ящик, и в том же ритме глухо бьют в скрипучий деревянный пол подошвы множества ног. Оказалось, поймать ритм совсем несложно. Шаг влево, два шага вправо. Весь сарай превратился в огромное бьющееся сердце. Ритм вальса, счет на три: бу-уфф, пауза, бу-уфф, пауза, бу-уфф. Девушки поворачиваются лицом к центру, парни, наоборот, от центра, все как бы отворачиваются друг от друга. А потом словно опомнились, еще один поворот, и – рраз! – самый волнующий миг: каждый оказывается лицом к лицу с новой партнершей. Я покосился в сторону – скоро дойдет очередь и до моей возлюбленной. Вот она сделала шаг от меня, притопнула – и тут же два шага ко мне, в том же нервно пульсирующем ритме. Бу-уфф, короткая пауза, бу-уфф… Раз, два, три, раз, два, три…
По обе стороны я крепко сжимаю потные мужские руки. Повернулся спиной. Лицом. Опять спиной – и вдруг она стоит передо мной. И, наконец, она меня заметила, опустила голову, опять подняла и уставилась на грудь моей рубахи.
Как долго ждал я этого мгновения…
– Мария… – почти шепчу я.
И она посмотрела мне в глаза. Наверняка поняла: ничего, кроме хорошего, я ей не желаю. Но как же короток этот сладкий миг! Очередной удар в фанерный ящик, очередная сладкая рулада, две цепочки двинулись дальше. И всё.
Певец спел последний куплет, выбил на своем ящике смешную дробь и замолчал. А я не могу прийти в себя от потрясения. Мария не испугалась меня, не закричала, как в тот раз… Наверное, удивилась, увидев меня в общей мужской цепочке, в этой стене мускулов, выпяченных грудей, жилистых рук и могучих бедер. Увидела – и поняла: я – один из них. Такой же, как все, один из многих, не шаман и не тролль.
Вот она разговаривает с подружкой. Чуть ли не уткнулись лбами друг в друга, то и дело смеются, но мне кажется, она думает обо мне. Держусь поблизости: а вдруг посмотрит? На всякий случай вытер потные ладони о штаны: а вдруг придется пожать ей руку? Певец приложился к бутылке, вернулся на свое место и запел. На этот раз песня зажигательно веселая и ритмичная. Публика оживилась еще больше, даже сам сарай, как мне показалось, задышал быстрее.
Какой-то парень, покачиваясь, подходит к Марии и берет ее за руку. Он пьян, она хочет вырвать руку, но хватка у него крепкая, он тянет ее за собой. Это Руупе.
И тут дверь в сарай с грохотом отворяется, в проеме появляется огромный, окруженный дымом силуэт. В воздухе запахло очень приятно. Я узнал этот запах: короткий коричневый цилиндрик.
Сикарр.
Нильс Густаф постоял немного, точно приноравливаясь к ритму музыки, сунул сикарр в зубы и начал хлопать ладонями совершенно в такт, и при этом будто из ружья стрелял. Оглушительно.
Он собирает левую ладонь в лодочку, а правой хлопает – вроде бы не сильно, а получается как выстрел. Хлопки отскакивают от его ладоней, как упругие, твердые мячи. Потом он начинает притопывать каблуком кожаного сапога, но не одновременно с хлопками, нет, вставляет глухие удары сапога точно между хлопками, удары эти звучат эхом. Причем, как ни странно, ничего не нарушается, наоборот: они словно подхлестывают ритм, тот становится еще более зажигательным и упругим.
Продолжая хлопать и притопывать, Нильс Густаф вплыл в сарай. Он так уверенно двинулся к центру, что кружащиеся пары без всяких возражений уступили ему дорогу. Небрежно отодвинул Руупе от Марии, надвинул шляпу на глаза – и вдруг прыгнул! Прыгнул на удивление высоко, для таких-то размеров. Мало того, в прыжке успел хлопнуть в ладоши и щелкнуть каблуками, словно природа наградила его способностью висеть в воздухе. Пусть недолго, но все же висеть.
Нильс Густаф прошел с Марией целый круг, поглядывая из-под своей шляпы не только на нее, но и чуть не на каждую девушку в сарае. И они ему отвечали восторженными взглядами! Ничего удивительного – они никогда не видели ничего подобного. И я не видел. Даже предположить не мог, что мужчина может выделывать такие номера. Недостойно, вызывающе, наверняка греховно… во всяком случае, человек в своем уме вряд ли бы на такое решился. Но девушки, похоже, так не считали. Они, как я уже сказал, не отрывали от него глаз. Губы увлажнились, то и дело прикладывают кулачки ко рту – еле удерживаются от восхищенных выкриков. Кому под силу устоять против колдовства? Против истинного колдовства музыки и танца? Все эти прихлопы и притопы, невероятные по изяществу прыжки заворожили публику. Мне показалось, изменился даже характер музыки: не музыка для танцев, а священнодействие. Певца разобрало, он увеличил темп, открывал рот так, что всем были видны ярко-красное нёбо и натруженный язык. Он пел самозабвенно и при этом ухитрялся широко улыбаться новому гостю. Он уже был не один в толпе профанов, у него нашелся единомышленник, брат по духу, они творили музыку вдвоем, и она рвалась в дверь, просачивалась через низкий потолок, через щели в стенах, ее наверняка слушали птицы, звери, насекомые – сама природа.
Нильс Густаф в очередной раз прыгнул, щелкнул в воздухе каблуками – и песня в то же мгновение закончилась, будто он этим щелчком поставил точку, будто они с певцом составляли теперь одно целое.
В зубах у него по-прежнему торчит теперь уже совсем коротенькая, но исправно дымящая сикарр.
Наступает тишина. Нильс Густаф подходит к певцу и ерошит ему волосы, как маленькому мальчику.
– В Хельсингланде! В Хельсингланде, вот где! Вот там уж умеют вертеть ногами! – восклицает он на мало кому понятном шведском и обводит глазами сарай.
Певец хохочет, и веселье мгновенно распространяется на всех. Всем становится весело. Но настороженность не исчезает. То, что гость явился издалека, понятно без объяснений. Но что ему надо? Уж не какой-нибудь ли чиновник с поручением – порядок навести?
– А вы когда-нибудь танцевали кадриль? Нет? Слышали хотя бы, что есть такой танец? Сейчас научимся. Дам попрошу встать вот здесь, да, вот так. Мужчины – по другую сторону.
Он подталкивает меня к остальным парням, не сильно, но властно, как волна на реке. Подходит к певцу и начинает мурлыкать на каком-то неизвестном диалекте довольно быстрый и бодрый мотив. Певец слушает, потряхивает в такт головой – и вот он уже подхватил мелодию. Куплет – припев, куплет – припев.
Художник выходит в центр и показывает движения. Сначала господа идут к середине, отходят, потом то же самое делают дамы (он так и называет нас, «господа и дамы»). Танец напоминает хоровод, но намного торжественнее. Так, наверное, танцуют в господских усадьбах.
– А теперь разбиваемся на пары и кружимся. По часовой стрелке.
Большинство не понимает, что он говорит на недоступном им шведском языке. Остается только показать. Он хватает ближайшего, то есть меня, отрывает девушку от протестующего кавалера, влепляет ей с хохотом поцелуй в щеку и сует мне ее руку. Это Мария. Под взглядами всей толпы он показывает, как я должен обнять ее за талию и как ей, моей возлюбленной, следует положить руку мне на плечо.
– А теперь кружитесь, только шаги должны быть небольшими. Вот так, да, именно так.
И я танцую с моей любимой! Она держит руку на моем плече, смотрит в глаза, не отводит взгляд. Она уже меня не боится! И мы кружимся, кружимся, как будто в целом мире нет ничего более само собой разумеющегося, ничего более нормального; мы с ней словно одно тело, слитое в волшебном танце. Пара рядом с нами все время спотыкается, начинает заново, Нильс Густаф что-то им показывает – а мы кружимся, кружимся, кружимся, свободно и естественно, будто всю жизнь только этим и занимались. Нас словно несет волна на пенящемся, белом, вспыхивающем солнечными искрами гребне.
Теперь надо разойтись на два шага, Нильс Густаф впереди, он неутомимо учит каждому движению. Скоро мы опять встретимся, она и я. Счастье захлестывает меня, мое тело кажется мне слишком маленьким, как одежда, когда из нее вырастаешь…
Художник провел с нами весь вечер. Болтал с девушками, размахивал руками, поясняя непонятные им шведские слова, – и они, хоть и смущаясь, охотно отвечали ему на своем деревенском финском.
Наконец он пошел к выходу.
Я выскользнул за ним.
Он отошел на опушку леса и начал расстегивать штаны.
Я вздрогнул.
Сзади к нему большими шагами приближается рыжий Руупе. Ему, наверное, тоже понадобилось отлить. Но нет – в руках у него дубинка, и идти он старается тихо, не идет, а подкрадывается. Поднимает свою дубину, как топор, размахивается… я не успеваю даже крикнуть – сейчас обрушит ее на голову Нильса Густафа. Он его убьет! А художник даже не подозревает о смертельной опасности.
Но что это? Нильс Густаф делает изящный, почти танцевальный шаг в сторону, избегая удара. Ловким движением хватает Руупе за руку, заворачивает за спину и поднимает как можно выше. Тот сгибается в три погибели, дубина падает на траву. Другой рукой художник мгновенно отщелкивает застежку на поясе Руупе, стаскивает с него нож, подносит к носу парня и, что-то сказав, вместе с ножнами закидывает в чащу. Потом неторопливо застегивает штаны и возвращается в сарай.
Все это происходит мгновенно и выглядит как танец, как часть кадрили, которую он пока еще не успел нам показать. Руупе, сжав зубы от боли и грязно ругаясь, выпрямляется, потирает руку и бежит в лес искать свой нож.
А я пытаюсь сообразить – что же это было такое? Неужели у художника глаза еще и на затылке? Он стоял, отвернувшись, мочился – и все равно заметил опасность. В этом было что-то сверхчеловеческое.
19
Сколько же силы в буквах, хотя они и такие маленькие. Неровные тонкие черточки. Но вот они появляются в церковной книге, одна за другой, и на тебе! Новорожденный, хрупкий комочек плоти, превращается в крещеного христианина, члена общины.
Каждая такая закорючка ничего из себя не представляет, если она одна. Но когда прост научил маленького саамского мальчика ставить их в определенном порядке, что-то произошло. Это как с костром – что толку от одного полена? Но добавишь еще одно, потом парочку, сложишь в определенном порядке, оставишь промежутки для воздуха – и вот уже весело полыхает огонь. Буквы дают друг другу жизнь, молчаливые сами по себе, в обществе себе подобных они неожиданно начинают разговаривать. Ничего не говорящие I и s становятся словом Isä, Исэ, что означает «отец». Но может означать и другое: Бог. Тоже отец, только Небесный. Буквы умеют танцевать вальс, умеют водить хоровод, они берут друг друга за руки и составляют ряды, а ряды эти все длиннее и длиннее; как это получается – уму непостижимо. Смотришь на эти черточки и петельки – молчат. Сами по себе буквы молчат. Но одним движением губ тебе дано вдохнуть в них жизнь. Превратить их во что угодно – в зверей, мебель, человеческие имена. Удивительно, конечно: ты смотришь на закорючки, ничего не делаешь, а они вдруг превращаются в твоей голове в слова. Нет, даже не в слова. В вещи и тела. К примеру, глаза смотрят на пять буковок, М-а-р-и-я, а в голове совсем другое: раскрасневшиеся щеки, блестящие глаза, ее рука в моей.
Кто научил мальчика читать? Прост.
Сел рядом, ласково хлопнул по спине.
– Давай еще раз попробуем.
– И… с-с-с-…э-э-э… Исэ!
– Вот и научился! – засмеялся прост.
– Ничему я не научился.
– Смотри!
Он быстро написал несколько букв.
– Йи…йу… Юсси!
– Вот видишь! Дверь приоткрылась.
Какая еще дверь? Я вспомнил слышанную в церкви проповедь.
– В Небесное Царство?
Прост засмеялся еще веселее.
– Сам увидишь, Юсси. Но ты должен практиковаться. Читай все, что попадет под руку.
И с этого дня мир наполнился буквами. Финские санки, если смотреть спереди, похожи на «Н», мотыга – на «Е», пасхальный крендель, который печет Брита Кайса, – на «В». Тощий мужик с большой головой – «Р», а толстая тетка в широкой юбке – «А». Доходило до того, что я смотрел осенью на сучья облетевшей березы и в их замысловатых переплетениях видел буквы. Новву филит умну… что это за слова? Язык деревьев, березовый язык… береза стоит на ковре желтых, как золотые медальоны, опавших листьев и шепчет загадочные, непонятные и волнующие слова. Мне становилось страшно, хотелось все забыть, вернуться в уютное незнание, в те счастливые времена, когда береза была только березой – и ничем больше. Но это уже не в моих силах. Дверь приоткрылась – только теперь я понял, что имел в виду прост.
Я рассказал ему о своих страхах, но он не стал меня утешать. Улыбнулся и достал с полки книгу, наверняка не раз читанную его детьми, даже некоторые страницы порваны. Я принял ее как сокровище. Обложка была тверже, чем бумага. Светло-коричневый картон, уже кое-где отклеившийся.
– Садись и читай. Книга на шведском языке, если какие-то слова не поймешь – спрашивай.
Я сел на пол и прислонился к стене спиной. Скрестил ноги, так что получилось что-то вроде столика. Устроил книгу и осторожно открыл. Первая страница была еще тоньше остальных, почти прозрачная – и пустая. Я ее перевернул и увидел картинку: на земле лежит человек с закрытыми глазами, а над ним стоит другой. Убийца, наверное. Нет, в руке стоящего горшок, он собирается напоить и накормить лежащего.
Ми-ло-серд-ный.
Это слово прочитать было очень трудно. Мило-серд…
– Милосердный – значит добрый. Добрый самаритянин. Это замечательная притча. Она учит людей помогать друг другу.
И я начал продираться через чащобу неведомых слов. Боялся переворачивать страницы – а вдруг запачкаю? Несколько раз мыл руки, и все равно – на всякий случай взял соломинку и вел ею вдоль строки, проговаривая букву за буквой, пока они не становились словом – все равно непонятным, потому что шведским. Приходилось то и дело спрашивать детей проста, что означает то или другое слово. Они смеялись над моим произношением и дразнились, пока Брита Кайса на них не прикрикнула. Прошло немало времени, прежде чем я перевернул первую страницу.
В книге было очень много картинок, мне было трудно на них смотреть, но оторваться я не мог. Я видел много грабителей, видел, как они отнимали у людей последнее, даже одежду, да еще и избивали в придачу. Сколько таких бродило по нашим дорогам, да и сейчас наверняка бродят. Я видел, как сильные унижают слабых, как до полусмерти, а иногда и до смерти избивают лошадей, видел собак с перебитыми ударами ноги хребтами, видел нищих с протянутой рукой, в которую вместо хлеба летели плевки.
Но вот в самый тяжелый момент мимо идет добрый самаритянин. Он останавливается, хотя никакой нужды останавливаться у него нет, он никогда и в глаза не видел этого несчастного. И у него нет никаких причин ему помогать – кроме доброты. Я видел его перед собой, этого самаритянина. Он был похож на проста. А этот избитый, умирающий путник – это я. Что было бы, если бы прост в тот день не сжалился и не взял меня с собой? Я так бы и остался животным. Никогда не стал бы я человеком.
Много дней подряд, как только выдавалась свободная минутка, я бежал к этой книге. Я положил ее на кусок холста, чтобы не повредить, и медленно вел соломинкой от слова к слову – будто пробирался через густые лесные заросли. Путь к последней странице продолжался очень долго. Лес наконец кончился. Я добрался до конца, перелистал с самого начала пожелтевшие страницы, еще раз посмотрел на картинки – и закрыл. Корешок порван, но он, кажется, и был порван. Открыл наугад и положил руку на разворот. Странно – бумага была прохладной, ее серебристая шелковистость напоминала бересту. Для сравнения положил руку на доску – дерево теплей.
Теперь, когда я все прочитал, страницы опять погрузились в молчание. Осмотрел книгу со всех сторон, даже приложил ухо – ни звука. Но ведь я уже знал, что там, внутри, знал наперед, что будет, если начну читать снова. Непонятно. Книга – живое существо? Если нет, откуда тогда все эти картины, все эти голоса? Я же видел Палестину, пока читал! Я там был, в этой далекой Палестине! И этот добрый человек из Самарии – мне казалось, я встречался с ним, трогал его одежды! И куда все это делось, когда я захлопнул книгу?
А может, закрытая книга читает сама себя? Буквы летают со страницы на страницу, жужжат, как шмели. Или, скорее, они летают, как семена, носители будущей жизни, и, чтобы укорениться, им нужен перегной, которым туго набит человеческий череп.
Все стены в кабинете проста были уставлены шкафами с книгами. Черные и бурые корешки с маленькими золочеными буквами. В этих книгах в сотни, а может, и в тысячи раз больше страниц, чем в детской книжке с картинками про доброго самаритянина. Когда я на них смотрел, у меня начинало быстрее биться сердце. Неужели прост все эти книги прочитал? Как он справляется с этой нечеловеческой тяжестью, если я не могу избавиться от гнета и обаяния одной-единственной небольшой книжечки? Неужели в душе так много места? Я замечал: иногда прост, когда он пишет свои проповеди, задумывается. Вытаскивает, даже не поворачиваясь, из плотной стены корешков нужный кирпичик и начинает листать тонкие шелковистые листы в поисках нужного места. При этом губы его шевелятся, будто он с кем-то разговаривает.
Он разговаривает с книгой. Недостатка в собеседниках у него нет. Если у человека есть книги, одиночество ему не грозит.
– Я хочу читать, – взмолился я. – Можно почитать еще что-нибудь?
Сельма, старшая дочь, достала с полки книгу и протянула мне. Я завернул ее в рубаху и носил у сердца, как носят младенцев. И вела она себя тоже, как младенец: я ее еще не открыл, но уже чувствовал теплые, требовательные толчки.
20
В воскресенье в церкви было очень мало народу. Молодые, те, что накануне ходили на танцы, пытались скрыть зевоту, а пожилые ворчали что-то насчет греха и жизни в разврате.
Прост предупреждал: лето – время соблазнов. Мы должны остерегаться попыток дьявола вывести нас на широкую, но коварную дорогу. Дорогу, ведущую в ад. Опять заговорил о спиртном. Спиртное, сказал прост, самый большой и трудно вырываемый корень зла. В который раз осудил кабатчиков – они, дескать, продолжают заниматься своим грязным делом, хотя ясно видят, в какую бездонную пропасть толкают людей. Я слушал вполуха, все время оборачивался на дверь. Марии не было. Я надеялся, что она все же придет. Опоздала – мало ли что. Но она не появлялась. А к концу службы в церковь проскользнул здоровенный дядька. Тихо присел в заднем ряду, а когда начались оглашения, поднялся, подошел к просту и начал что-то нервно шептать. Он и в самом деле нервничал: переминался с ноги на ногу, крутил свою шляпу, словно собирался ее куда-нибудь пристроить и не знал куда.
Прост выслушал его, поднял голову и внимательно и серьезно обвел взглядом присутствующих, будто хотел каждому заглянуть в глаза. Прокашлялся и перевел дыхание.
– Тут говорят, что со вчерашнего вечера никто не видел девятнадцатилетнюю служанку Юлину Элиасдоттер Иливайнио. Если у кого есть что сказать, сообщайте мне. И, конечно, ее отцу, Элиасу Иливайнио, – он кивнул на стоящего рядом арендатора.
Прост подождал немного, точно надеялся, что вот сейчас кто-то встанет и скажет что-то вроде: «А что с ней? Я ее час назад видел, когда в церковь шел».
Но все молчали. Прост кивнул Элиасу, и тот неуклюже двинулся на свое место.
После службы учитель его подозвал, и они долго разговаривали, стоя перед алтарем.
– Когда Юлину видели в последний раз?
– Вчера вечером… еще до ужина.
– Куда Юлина собиралась?
– А вот этого она не сказала, господин прост. В общем, чего там… не знаю я, куда она собиралась. Не только что куда, а даже вообще не сказала, что уходит.
– Мне говорили, вчера были танцы.
– Ага… вот оно что. Значит, на танцы пошла, что ли?
– Она ушла одна?
– Я же говорю: ничего про танцы не сказала. Вообще ничего не сказала – ушла, и все.
– А что на ней было?
Тут и я вмешался в разговор.
– Светло-серая юбка, блузка. Полосатый фартук, черные сапожки. Волосы заплетены в косы с красными бантами.
Я выпалил все это и покосился на проста. Тот промолчал, но, по-моему, остался доволен моей наблюдательностью.
– Значит, Юсси ее знает?
– Не то чтобы… ну как сказать… в общем, знаю, кто она такая. Юлина много танцевала вчера.
– С кем?
– Не скажешь с кем… с разными. Руупе, знаете, с заводской конюшни, ее несколько раз вытаскивал. Здоровенный такой, рыжий.
– Он и раньше к ней подкатывался, – вставил Элиас.
– А потом с Нильсом Густафом, ну, вы знаете, учитель, – с художником. Ну с ним-то… с ним почти все женщины плясали.
– Почти все?
– Художник танцует так, что… мастер, одним словом. Наши так не умеют. Прыгает, кружится… нет, у нас никто так не может. Да я никогда и не видел, чтобы кто-то так танцевал.
– А что было после танцев?
– Не знаю… что было после, не знаю.
Прост посмотрел на меня, хмыкнул и повернулся к Элиасу:
– Может, кто-то пошел ее провожать. Не появится в ближайший час, начнем искать. Прежде всего в Кентте, потом пойдем по тропам оттуда. Где-то она же должна найтись.
– Неужели прост думает… – Элиас замолчал и с трудом выдавил: – Опять медведь?
На этот вопрос прост не ответил, и арендатор, понурив голову, побрел к выходу.
– Руупе? – произнес прост с вопросительной интонацией.
– Что – Руупе?
– Юсси… я же вижу, у тебя есть что рассказать. Ты просто не хотел при Элиасе. Выкладывай!
Он и в самом деле видит меня насквозь. Я прокашлялся.
– Ну… этот Руупе… Он и вчера бузил. Выпил порядочно и к девушкам приставал.
– Что значит – бузил?
– Прилип к этой Юлине… и к другим тоже. Они вырывались, но куда там…
– Спиртное туманит мозги.
Я вспомнил приятный жар, внезапную уверенность, свободу, смелость… и проглотил слюну. Неужели прост догадался, что я и сам хлебнул перегонного?
– Руупе пытался напасть на Нильса Густафа. Думаю, приревновал.
– Вот как?
– Пытался пришибить его сзади деревянной дрыной. Но художник увернулся, скрутил Руупе и закинул его нож в кусты.
Прост задумался.
– Руупе, Руупе… – произнес он, как бы вспоминая. – Я его не видел сегодня в церкви.
– Отсыпается. Наверняка отсыпается.
– А Нильс Густаф оставался там весь вечер?
– Еще как! Ему нравится с девушками. А как он танцует, вы бы поглядели, учитель!
– В самом деле?
– Еще как! Я ничего такого в жизни не видел. Прыгает и кружится как котенок, когда играет.
– А ты сам? Тоже прыгал и кружился?
Я помялся немного.
– А разве это грех – танцевать?
– А о чем ты думаешь, когда танцуешь?
– Откуда мне… нет, этого я не знаю.
– Ну хорошо… а что было дальше?
– Но, учитель…какой же это грех! В церкви же тоже… когда вы проповедуете, тоже… люди закрывают глаза, раскачиваются… это же тоже танец!
Прост посмотрел на меня внимательно и недовольно.
– Я-то думал, ты будешь искать преступника.
– Там столько всего было…
– Расскажешь по дороге домой.
21
После полудня за поиски Юлины взялись уже всерьез. Подружка рассказала – Юлина после танцев собиралась домой. Никто ее не провожал, настроение у девушки было прекрасное. После этого никто ее не видел. Как сквозь землю провалилась. Прочесали лес около Кентте и пошли по тропинке, по которой она, скорее всего, шла домой. Даже не скорее всего, а точно, другого пути просто не было. Парень, помощник конюха, заметил чуть в стороне большой сарай, который летом использовали как склад. Подергал – заперто. Хотел уже было уходить, но все же заглянул в щелочку и обратил внимание: дверь заперта изнутри. Это показалось ему подозрительным, он просунул в щель нож и, немного повозившись, отодвинул засов. В сарае никого не было, но внезапно ему почудились слабые звуки на чердаке, что-то там шевелилось. Наверняка мышь. А может, горностай. Парень на всякий случай поднялся на чердак. В углу были свалены несколько мешков. Откинул верхний – и обомлел.
Там лежала Юлина Элиасдоттер.
Глаза широко открыты. В первую секунду парня охватила паника – решил, что она мертва. Схватился за пульс – и вдруг она издала отчаянный, леденящий душу вопль. Так кричит заяц, когда его сцапает лиса. Он попробовал успокоить девушку, но она его будто и не слышала. На крик сбежались и остальные. Снести ее по шаткой, прогнившей лестнице не решились – нашли канат, обвязали вокруг талии и спустили вниз. Срубили две молодые елки, очистили от сучьев, кое-как привязали мешки и на этих импровизированных носилках понесли домой. Попытались спросить, что с ней случилось, но на все вопросы она только закрывала лицо руками и тихо стонала. Девушку трясло, как в лихорадке. Принесли домой и поскорее закутали в несколько теплых одеял.
Послали за простом: нашлась Юлина Элиасдоттер. Попросили захватить потир – а вдруг придется совершить последнее причастие. Прост молча дал знак, и мы поспешили в дорогу.
Идти было близко. Во дворе курной избы Элиаса стояли, переминаясь с ноги на ногу, несколько парней – почти все, кто помогал в поисках. Прост наскоро поздоровался и поспешил в дом. Там царила давящая тишина. У стола, понурив головы, сидели сам Элиас и его взрослые сыновья. Один из них встал и предложил просту стул, а сам, скрестив ноги, уселся на пол.
Едва прост успел поздороваться, дверь распахнулась и на пороге появился исправник Браге в неизменном сопровождении секретаря управы Михельссона. Браге небрежно поздоровался и вытер ладонью красную вспотевшую физиономию.
– Где девушка?
Хозяин молча показал на дверь в спальню. Открыли дверь. В спальне царила полутьма. Все шторы закрыты. У кровати сидела жена Элиаса Кристина, худая женщина с узловатыми мужскими плечами. Она время от времени мочила тряпку в ведре, выжимала и смачивала девушке лоб.
Юлина лежала совершенно неподвижно. Михельссон остался стоять у двери, как караульный, а исправник подошел, наклонился и некоторое время вглядывался в исцарапанное, мучнисто-бледное лицо.
– Спит она, что ли? – Взял у матери из рук тряпку, вытер потный лоб и повторил: – Спишь? Это я, исправник Браге. Что с тобой случилось?
Девушка молчала, будто не слышала вопрос. Он вытянул руку и помедлил, словно боялся до нее дотронуться. Потом все же решился, через одеяло взял ее за плечо и легонько потряс.
Тишину прорезал хриплый, надрывный крик. Девушка забилась, кое-как высвободила из-под одеяла руки и начала колотить исправника. Он перехватил ее за запястья, но она продолжала вырываться и кричать.
– Ты что, не слышишь? – прикрикнул он. – Это исправник Браге! Кончай драться!
Тело девушки изогнулось дугой в отчаянной попытке высвободиться, и он почел за лучшее оставить ее в покое и отойти на безопасное расстояние.
Юлина перестала кричать. Выставила сжатые кулачки, приготовилась бить, царапаться, кусаться, любой ценой защищать свою жизнь. Невидящие глаза широко раскрыты.
– Эти фасоны не по мне, – строго заявил исправник.
Он тщательно вытер капли слюны с мундира. Кристина ринулась было ему помочь, но он остановил ее величественным жестом.
– Юлина… – произнес он. – Тебя ведь зовут Юлина?
Она молча уставилась в потолок.
– Кто-то тебя обидел, Юлина?
Молчание.
– Это был медведь? На тебя напал медведь?
– Она и с нами не разговаривает, – извинилась Кристина.
– У меня нет времени на эти фокусы. Почему Юлина молчит? Рассказывай. Медведь? Кивни по крайней мере.
Слабое движение головы.
– Она кивнула, – уверенно сказал исправник.
Мать не решилась возражать. Мне-то как раз вовсе не показалось, что девушка кивнула утвердительно. Но я промолчал. На всякий случай.
– Я-то думал, людоеда уже поймали, – тихо, без выражения, как бы рассеянно произнес прост.
– Значит, поймали не того. Объявим еще одно вознаграждение. Он от нас не уйдет. Раньше или позже мы с ним покончим.
– Предплечья. – Это так же без выражения. Прост словно заскучал.
– Что – предплечья?
Прост подошел к кровати и, бормоча что-то успокаивающее, приподнял одеяло. Глаза девушки по-прежнему были широко раскрыты и устремлены в одной ей ведомые дали. Некоторое время он, не прикасаясь, изучал ее руки, покрытые багрово-синими пятнами, особенно неприятными на фоне идеально белой кожи.
– Кто-то держал ее за руки. Точно так, как недавно показал нам исправник. – Он еле заметно, но не без ехидства, ухмыльнулся. – Следы пальцев совершенно очевидны.
– А почему это не медвежьи когти? Очевидны! Для меня не менее очевидно, что это следы медвежьих лап.
– Юлина, – начал прост тихо и ласково, не обращая внимания на замечание исправника. – Расскажи, дорогая моя девочка, очень прошу. Кто напал на тебя в лесу? Постарайся вспомнить.
Может быть, девушка поддалась на мягкую, почти нежную, отеческую интонацию. Она на долю секунды отвела руку от губ, еле слышно прошептала: «Seolimies» – и снова прижала кулак ко рту.
– Что она там бормочет? – Исправник начал раздражаться.
– Мужчина, – перевел прост.
Исправник недоверчиво покачал головой, но тут вмешалась мать. Кристина тоже слышала – это был мужчина.
– И как же он выглядел, этот твой мужчина? – Браге постарался не упустить инициативу. – Может, ты его узнала? Это твой знакомый?
Он подождал, потом повторил вопрос. Девушка закрыла глаза и медленно отвернулась, легла щекой на подушку.
– Знакомый? Незнакомый? Большой? Маленький? Как одет?
Юлина начала шептать что-то неразборчивое. Прост наклонился поближе и вслушался.
– Sehaisikonjakille, – повторил он по-фински. – От него пахло коньяком.
– Еще бы не пахло, – пожал плечами исправник. – Еще раз: как он был одет?
Юлина даже не шевельнулась. Она и была бледной, а сейчас стала еще белее, в бледности ее появился зловещий голубоватый оттенок. Вот-вот потеряет сознание, а там, глядишь…
Прост поднялся с колен.
– Личность мужского пола, от которой пахло коньяком, – резюмировал исправник. – Какой-нибудь работник. Возвращался, сукин сын, с танцев, увидел юбку, вот его и разобрало.
– Похоже на тот случай, с Хильдой, – сказал прост. – Ту тоже заманили в сарай и пытались задушить.
– Юлина ни слова не сказала про задушить, – возразил исправник.
– Но вы же видели следы у нее на шее.
– Но ведь Хильду задрал медведь! – послышался голос от двери. Михельссон не сводил с Браге преданных бледно-голубых водянистых глаз.
– А кто же? Ясное дело, медведь. Думаю, даже господин прост не сомневается в доказательствах.
– Вторая жертва за лето. Где-то среди нас скрывается убийца и насильник.
– Пьяный батрак, – заключил исправник Браге. – Держу пари. Ей не следовало идти домой без провожатого.
– Вы, значит, так считаете… а я боюсь, этот случай не последний.
– Давайте сделаем так, господин прост, – вы будете заниматься своим делом, а мы своим.
Он подозвал Михельссона, и они встали между простом и девушкой, как неприступная стена.
Прост пожал плечами, подал мне знак, и мы вышли во двор. И так было понятно: в присутствии исправника и его оруженосца она не скажет ни слова.
Я покосился на учителя.
– Ничтожество, – пробормотал он.
Любой бы заметил: прост, всегда такой сдержанный, кипит от негодования.
Подошла дворняга, осторожно вильнула хвостом и обнюхала наши колени. Я протянул руку ее погладить, и она ткнулась в ладонь мордочкой. Небольшая, рыженькая, с острыми ушами и ласковыми черными глазами. Прост достал из рюкзака вяленое оленье мясо, отрезал кусок, протянул собачонке, и его гневную мину на секунду сменила улыбка: дворняга не выхватила кусок, а взяла зубами и терпеливо ждала, пока прост отпустит неслыханное лакомство.
Понемногу подходили соседи – видно, слухи о нападении на девушку уже просочились. Но прост был не в настроении обсуждать случившееся. Отвернулся, посмотрел на облака, взял меня за руку и потянул за собой.
В нескольких метрах от дома Элиас построил сауну. Прост открыл дверь. В предбаннике чуть не на пороге лежала куча тряпья. Он показал на нее пальцем. Я присмотрелся: нет, не тряпье. Женская одежда. Наверное, готовятся к стирке.
Прост нагнулся и стал разбирать ворох. Юбка, белье, незамысловатая блузка.
– Видишь, Юсси?
– Что?
– Это же наверняка одежда Юлины. Та, что на ней была вчера.
Он прикрыл за собой дверь сауны, поднял тряпки и стал рассматривать у маленького, как бойница, окошка.
Юбка из грубой шерсти, прилипшие сухие соломинки. Он вывернул, поднес ближе к свету и показал пальцем. Я присмотрелся и увидел темное, еще не просохшее пятно. Он поднес его к своему немалому носу и понюхал.
– Мужское семя. Будем считать, что это сперма насильника… или как?
Вопрос остался без ответа, потому что я не понял, спрашивает он или уже сделал для себя вывод. А учитель продолжал возиться с тряпками. Грязь – наверняка с пола в сарае, где ее нашли. Мышиный помет застрял в шве. Черное пятно. Я решил было – кровь, но он заставил меня понюхать. Пахло чем-то острым, даже копченым.
– Знаком тебе этот запах, Юсси?
– Жир… или, скорее, смола… и еще что-то. Но не деготь, пахнет не так резко…
– И что же это может быть?
– В церкви так пахнет, – вдруг осенило меня. – Скамьи.
Прост понюхал еще раз.
– Правильно, Юсси. Сапожная мазь.
– Ну да… я же сказал…
– Мазь, которой смазывают воскресные сапоги.
– Гуталин?
– Вот именно. Гуталин. Бедняки им не пользуются. Во-первых, дорого, а во-вторых, саамы ни за что не откажутся от своих оленьих унтов. Их обувь пахнет чем угодно – псиной, костным мозгом, но только не гуталином.
Прост достал носовой платок, положил на черное пятно, прижал и подождал, пока впитается.
– Но как сапожная мазь попала на изнанку?
– Он задрал ей юбку и уселся верхом. Запиши все, что мы видели.
Я поспешно вытащил лист бумаги и карандаш, а прост продолжал осмотр одежды. Теперь настала очередь блузки. Наверняка она когда-то была белой, но за годы стирки стала желтовато-серой. Кое-где заштопано, зашито. И пуговицы разные.
Я поделился с простом своим наблюдением.
– Правильно, – согласился он. – Мало того: верхняя пуговица оторвана. А посмотри сюда, Юсси!
Я нагнулся и увидел несколько маленьких бурых пятнышек.
– Кровь? Вроде бы свежая…
– Обрати внимание на форму. Они имеют вид клякс. Кляксы образуются, когда жидкость падает сверху. Ты же сам делаешь иногда кляксы, когда пишешь. Сорвалась капля – и разбилась в кляксу. Это раз. На изнанке блузки их почти не видно – это два. О чем это говорит?
– Что кровь на нее откуда-то брызнула…
– Продолжай.
Меня осенило:
– Что это не ее кровь! Это кровь кого-то еще!
– И кого же? Как ты думаешь?
– Преступника! Это кровь убийцы и насильника!
Прост кивнул, медленно набрал в легкие воздух и так же медленно выдохнул.
– Значит, этот негодяй ранен…
Белье Юлины сильно пахло потом. Но это был не просто пот – ну, вспотела от жары, и все дела. Я знал запах оленьего пота. Олени потеют, когда приближается волк. Это пот испуга, и пахнет он испугом. Смертельным испугом.
– Киркохерра? Господин пастырь?
Дверь сауны открылась. На пороге стояла Кристина. Вид у нее был до крайности удивленный. Прост поспешил собрать одежду в кучу.
– Это ведь одежда Юлины? – спросил он. – Та, в чем она была вчера на танцах?
Кристина нервно кивнула. Прост соорудил суровую мину.
– Сделайте одолжение, не стирайте, пока не посмотрит исправник.
– А господин исправник с господином секретарем уже ушли.
– Да? Тогда поступайте как хотите. Вообще-то все это неважно. Только… нам хотелось бы еще разок попробовать поговорить с Юлиной.
22
В спальне было очень душно. Воздух застоялся: все окна наглухо закрыты. Девушку укрыли с головой, и если бы простыня чуть заметно не шевелилась от дыхания, можно было бы подумать, что она мертва. Никто не произнес ни слова, но странным образом пережитый ею ужас ощущался в комнате, как смутная тревога, как запах гари еще далекого, но беспощадного пожара. Должно быть, пока нас не было, исправник продолжал задавать свои вопросы и делиться с домашними унизительными выводами. Мать сидела на табуретке рядом с кроватью. Она безвольно уронила руки и время от времени вздрагивала всем своим изможденным телом. Отец и братья молча стояли у дверей, сжимая и разжимая кулаки.
Прост запел псалом «Ты нес Твой крест, Отец наш Иисус» – я всегда поражался, откуда в таком щуплом теле такой теплый, такой бархатный голос. Он достал из дорожного саквояжа потир и шкатулку с облатками. Кристина тоже сложила руки и притворилась, что поет, хотя видно было, что слов псалма она не помнит. По памяти прост спел еще один псалом: «Скорби сердца моего умножились; выведи меня из бед моих, призри на страдание мое и на изнеможение мое и прости все грехи мои».
Пение, как мне показалось, подействовало на Юлину благотворно. Дыхание стало не таким поверхностным – возможно, сообразила, что рядом с ней уже не исправник, а священнослужитель. Прост зачитал утешительные слова о признании грехов и следующем за признанием непременном прощении, затем неторопливо приступил к ритуалу, который совершал сотни, если не тысячи раз у постели тяжелобольных и немощных старцев. И вот что странно: мне показалось, что даже воздух в комнатушке стал пахнуть по-иному. Грозное присутствие смерти ощущалось уже не так остро, не так неизбежно. Прост знаком велел мне открыть окно. Я откинул тяжелую холщовую штору, и в комнату, как порыв свежего ветра, ворвался живительный свет летнего дня. Девушка вдруг начала извиваться под простыней, как угорь, будто свет причинял ей боль. Прост прочитал слова причастия и тут же, очень медленно и внятно, начал читать «Отче наш». При первых же словах молитвы девушка трясущимися руками откинула с лица простыню, и ее искусанные, израненные губы зашевелились. Совершенно беззвучно, но видно было: она повторяет слова молитвы.
Прост причастил девушку Христовой кровью и плотью – и тут произошло нечто необъяснимое. Тело ее изогнулось в судороге, по крошечной комнате прокатилась горячая волна, а прост вжал голову в плечи и долго стоял на коленях, прежде чем собрался с силами, чтобы прочитать завершающую молитву.
Кристина заметила, что пастырю не по себе, и поспешно протянула ему свое единственное лечебное средство – влажную тряпку. Он благодарно кивнул, вытер лоб и осторожно погладил девушку по щеке.
– Юлина… – тихо сказал он. – Юлина… дорогая моя девочка, Юлина… – Услышав свое имя, произнесенное трижды, Юлина открыла глаза. – Зло побеждено. Темные силы отступили.
Она по-прежнему избегала его взгляда, но было совершенно очевидно: девушка слушает.
– Мы должны остановить насильника. Мы не можем допустить, чтобы такое повторилось.
Прост дал знак всем покинуть комнату. Никто не спешил выполнить его просьбу – всем было любопытно знать, что же скажет бедняжка. Учитель не стал настаивать. Он склонил голову в молитве и молчал, пока спальня не опустела. Я тоже хотел уйти, но он меня остановил. Быстро извлек из торбы бумагу и карандаш и сунул мне.
– Что у тебя с головой? – спросил он, на всякий случай, очень тихо.
Я тоже был почти уверен: у дверей подслушивают.
Она молчала. Слышала ли?
– Я вижу на правом виске… Можно чуть-чуть откинуть волосы?
Не дожидаясь ответа, прост осторожно отвел в сторону прядь волос. На опухшем виске красовался безобразный синяк.
– Запиши, – кивнул он мне, что я и поспешил сделать. – А шею можешь показать? – Прост постарался попросить как можно мягче, без нажима.
И тут она посмотрела ему в глаза. Блеснули огромные черные зрачки.
– Я только посмотрю… ничего страшного.
Прост понимал – после всего пережитого ее пугало любое прикосновение. Но так и непонятно, разрешает она осмотреть шею или нет? Ни согласия, ни отказа. Только задышала быстрее – хрипло, с перерывами.
– Если бы ты позволила мне чуть-чуть откинуть простыню… вот так, теперь я вижу. На шее синяки. Тебе больно?
На этот раз – впервые за все время! – она почти незаметно утвердительно наклонила голову и судорожно, со всхлипом вздохнула.
– А откуда они, эти синяки? Ты помнишь?
Юлина хотела что-то сказать, но голос ей не повиновался. Подняла руки и растопырила пальцы наподобие когтей.
– Он? Он начал тебя душить?
Она, по-прежнему молча, но выразительно показала, как насильник схватил ее за шею, начал трясти и как она почти потеряла сознание.
– А дальше? Он тебя отпустил?
– Нет… – с трудом прошептала она единственное слово.
– Значит, ты что-то сделала?
– Там… у тропы…
– Это важно. Значит, он напал на тебя в лесу, а не в сарае. Схватил за шею и начал душить. Но тут что-то случилось?
Юлина слабо кивнула.
– Кто-то помешал? Кто-то проходил мимо?
– Нет… это я… я…
Ей было трудно говорить, при каждом слове она морщилась от боли. Замолчала, подняла руку и махнула, будто отрубила что-то.
– Ты его ударила? Сильно ударила?
Она, не опуская руки, показала на голову, а потом сделала такое же рубящее движение.
– Не понимаю… Юлина?
Она повернула голову и показала на волосы.
– Он схватил тебя за волосы?
– Заколка… – сипло, еле слышно прошептала девушка.
И прост тут же понял.
– Ты ткнула его заколкой для волос?
Кивок.
– В какое место ты его ткнула?
Юлина подняла руку и дрожащими пальцами прикоснулась к левому плечу проста.
– В плечо? – Он возбужденно кивнул мне: – Запиши. Спасибо, дорогая девочка, это очень важно. То, что ты рассказала, – очень важно. А могу я взглянуть на эту заколку?
Отрицательное движение головы – нет, не можете.
– А ты знаешь этого мужчину? Кем бы он мог быть?
Юлина попыталась что-то сказать, издала какой-то странный, похожий на воронье карканье звук и натянула простыню на лицо.
– Лица ты не видела? Он закрыл лицо тряпкой?
Слабый кивок.
– Может, что-то еще привлекло твое внимание? Как он был одет? Бродяга? Наемный работник? Слуга?
– Х-х-х… – прошипела она, словно пытаясь отхаркаться, – h-hh-h-herrasmies…
Прост глянул на меня. Я молча кивнул. Понятно. Herrasmies. Из господ.
– Спасибо, Юлина. Храни тебя Бог.
Губы девушки искривились, лицо сморщилось. Она внезапно перестала дышать, тело судорожно изогнулось. Прост молча склонился и пальцем начертил на ее лбу крест. Потом еще раз. И еще. При этом он что-то нашептывал, но так тихо, что я слышал только отдельные слова.
– Греха на тебе нет… ты спасла свою… защищалась… – И чуть громче: – Иисус с тобой, дитя. Протяни руку – и Он придет на помощь.
Дверь у меня за спиной скрипнула. Я оглянулся – Кристина. Она не вошла в спальню – от дверей робко и беспокойно смотрела на дочь.
– Сегодня ночью спите с ней, Кристина. Постель широкая. – Прост встал и расправил плечи.
Кристина молча кивнула.
– И еще… я хотел бы позаимствовать у вас вот это. – Он взял влажную тряпку, которой вытирал лоб Юлины, и сунул в карман.
Коровник в Кентте ничем не напоминал вчерашний праздник – огромное серое, полуразвалившееся сооружение. Никакой музыки, никакого пения – мертвая тишина, если не считать изредка доносящегося спокойного мычания животных на выпасе. Прост поднял с травы пустую бутылку, вылил последние капли на ладонь и с гримасой отвращения понюхал. Потом открыл дверь и вошел. Как только я сам переступил порог, вновь услышал музыку, ритмичные удары, хлопки и притопы, увидел элегантные прыжки Нильса Густафа. Закрыл глаза и представил: моя рука все еще лежит на талии Марии.
Прост, ворча что-то себе под нос, поднял с пола ленту для волос – видно, кто-то потерял в лихорадке танца.
Пожал плечами, вышел на воздух, направился к опушке и внезапно остановился.
– Значит, Руупе напал на Нильса Густафа именно здесь? – неожиданно спросил он.
– Да, здесь… Но откуда учитель знает?
Он, ни слова не говоря, поднял с травы короткую, но довольно толстую дубинку. Замахнулся, прикидывая что-то, потом еще раз – и посмотрел на меня:
– Так?
– Да, верно.
Прост огляделся и пошел по следу в лес. Я двинулся за ним. Он все время нагибался и рассматривал что-то – точно так, как когда мы с ним выходили на прогулки в поисках какого-нибудь необычного растения. Внезапно он остановился и показал на густой низкий черничник – два или три крошечных кустика сломаны. Присел, отодвинул сломанные кустики и достал из мха нож.
– Да… это его нож, Руупе.
– Днем искать легче. Ночью хоть и светло, но не так, – резюмировал прост.
Сунул нож в карман и опять огляделся.
– Надо найти тропу, по которой шла Юлина. Иди вперед, Юсси. Крикни, если увидишь что-то необычное.
Мы медленно пошли вдоль тропы. Прост по-прежнему то и дело останавливался – что-то привлекало его внимание. Тропа была утоптана как никогда – ничего удивительного. Накануне здесь прошли десятки любителей потанцевать. Мы нашли несколько пустых бутылок, горки пепла, где парни выбивали свои трубки. Иногда попадались коричневые табачные плевки. Один из них угодил на лист купавы. Trollius europeus, вспомнил я латинское название и мысленно похвалил самого себя.
– Юсси! – Я даже вздрогнул. Прост остановился и показывал на что-то. – Что думает Юсси вот об этом?
– О чем?
Мог бы и не спрашивать – на мху ясно виднелись следы.
– Большие… – сказал я неуверенно. – А рядом маленькие. Парень с девушкой, наверное.
– И еще кто-то… Странно.
Прост двигался, как собака, когда берет след, – рыскнет в сторону и возвращается, рыскнет и возвращается. Потом опять остановился и показал пальцем. Здесь земля была помягче, и след женского ботинка отпечатался очень ясно.
– Зарисуй-ка, Юсси, этот след. Погоди… Я дам тебе бумагу. Как можно точней, не упускай ни одной мелочи.
Довольно долго я, отмахиваясь от комаров, рисовал этот след. Даже прикладывал к нему рисунок, чтобы не ошибиться с размером. А прост пошел дальше.
– Смотри, Юсси! – крикнул он. – Мужчина и женщина идут вместе. Но за ними идет еще кто-то! Следы короткие, он крадется. И все время останавливается, прячется за кустами.
Я нагнал его и протянул рисунок.
– А вот тут преследователь остановился и спрятался.
Он показал на мох за поваленным, вырванным с корнями деревом, похожим на огромный гриб с мохнатой шляпкой. Мох и вправду был утоптан. Прост нагнулся и некоторое время внимательно разглядывал кустик багульника.
– Он долго здесь стоял, что-то высматривал… Ага… вот что он высматривал! Наша пара, должно быть, прилегла отдохнуть, – бледно усмехнулся прост и показал на смятый черничник на поляне. – Лежали, целовались, наверное. Обнимались… кто их знает, чем они тут занимались. А он стоял вон там, за деревом, и подглядывал. Но кто были эти двое?
– Юлина и насильник?
– Возможно, возможно… Нет, вряд ли. Склад, где нашли Юлину, довольно далеко отсюда. Не думаю, чтобы она, полузадушенная, могла туда добежать. А это у нас что?
Он сделал несколько шагов, встал на колени, раздвинул кустики черники и, почти не дыша, поднял с земли… Я сначала не понял, что это. Еловая шишка? Помет какого-то зверька?
Он передал мне находку – и я вздрогнул. Коричневый обрубок с серым обгоревшим концом.
Сикарр…
Мы направились в аитто, склад, где нашли Юлину. Прост не переставал выспрашивать, не заметил ли я на танцах что-то странное или, по крайней мере, необычное. Кто танцевал с Юлиной, не задирался ли кто-то, не считая Руупе, кто как был одет?.. Может, кто-то принарядился, как herrasmies, человек из господского класса? Я старался все припомнить, но не мог избавиться от ощущения, что подвел учителя. Я, конечно, видел и Юлину, и других девушек – но словно и не видел. Их черты расплывались, сливались в безликую массу, потому что я смотрел только на Марию.
Прост и я прошли уже довольно много, когда встретили на болотной тропе Элиаса, отца Юлины. На поводке он вел собаку. Сутулостью и могучим, слегка наклоненным вперед торсом Элиас напоминал вола. Шеи у него вообще не было – казалось, что большая голова растет прямо из широченных плеч. Он старался не смотреть просту в глаза. Разговаривая, поворачивал голову то в одну сторону, то в другую – и вправду, как вол в упряжке.
Элиас пошел впереди, указывая дорогу. За перелеском зеленело покрытое ряской небольшое болото, а за болотом – скошенный луг, на краю которого и стоял этот сарай, аитто, – традиционная для наших мест постройка с выступающим чердаком на сваях.
– Значит, Юлину здесь и нашли?
– Ну…
– И дверь была заперта изнутри?
– Ну…
– Исправник смотрел?
– И он, и секретарь.
Прост многозначительно на меня глянул. Я понял – он разочарован. Все ясно. Теперь-то мы никаких следов не найдем, кроме отпечатков сапог начальства.
– А вокруг сарая они тоже смотрели?
– Ну… кругом обошли.
– А подальше?
Элиас вопрос не понял. Задумчиво посмотрел на пастыря и почесал свой твердый и массивный, как колено, подбородок.
Сарай, как видно, никто запереть не озаботился. Прост вошел, огляделся и неожиданно ловко вскарабкался по лестнице.
– Здесь, значит, ее и нашли? – крикнул он сверху.
– Да… у стены. Там, где мешки.
Мы, Элиас и я, тоже поднялись на чердак. Прост нагнулся, потом выпрямился и кивнул сам себе. Поманил меня пальцем и почему-то шепотом сказал:
– Мышиный помет. Помнишь, Юсси, – застрял в шве юбки?
Мы опять спустились. Прост попросил меня запереть дверь на стоящий рядом засов и вышел из сарая. Я послушно сунул засов в железные скобы и услышал, как он дергает ручку.
– Здесь она была в безопасности. Она до того знала про этот аитто?
– У нас все про него знают.
– Значит, она поспешила сюда, как в убежище… но напали на нее не здесь. Где-то еще. Я не вижу следов крови.
– Исправник думает, что… – хрипло начал Элиас, но замолчал.
– Что думает исправник?
– Исправник думает, что она тут назначила свидание… Юлина? Да никогда в жизни!
Хрип перешел в рычание. Элиас выкрикнул последние слова с такой яростью, что я на всякий случай отступил на пару шагов.
– Скоро все узнаем, – попытался успокоить Элиаса прост.
– Юлина? Взбредет же в голову! Она не из таких!
Прост уже не слушал продолжающихся заверений в не подлежащей сомнениям порядочности Юлины; он подошел к собаке, лежащей на привязи около старой березы. Увидев знакомого, похожая на лисичку дворняжка тут же встала и облизнулась. Прост погладил ее по голове, вытащил из кармана тряпку из дома Юлины и поднес к носу. Та на пару секунд зарылась мордочкой во влажную тряпицу и покосилась на проста умными карими глазенками. Прост отвязал от дерева поводок.
– Ищи! – коротко произнес он.
Несмотря на свои несерьезные размеры, собачка тянула довольно сильно, нам пришлось почти бежать по кочкам. Вскоре она остановилась в березовой поросли и замерла. Трава тут была примята, похоже на лежку лося. Я поначалу решил, что собаку взволновал лосиный запах, но она оглянулась на проста, который, очевидно, пользовался у нее большим уважением. Словно спросила – одобряет ли он ее действия? Прост кивнул, и она тут же начала копать землю передними лапами.
– Умница! – похвалил прост и опустился на корточки. В вырытой ямке что-то блеснуло. Он достал блестящий предмет, отряхнул от земли и показал Элиасу. Это была длинная латунная заколка для волос.
– Узнаете?
– Заколка, как не узнать. Ее, говорю, заколка. Юлины.
Прост поскреб ногтем бурое пятно на металле и попробовал на язык.
– Кровь? – спросил я.
Он молча кивнул.
– Юлина ухитрилась ткнуть насильника этой штукой, как она и рассказала. Он ослабил хватку, она вырвалась, из последних сил добежала до сарая и там забаррикадировалась.
– Ее заколка, как же… на конфирмацию купили, как сейчас… ее, ее заколка. – Элиас протянул руку, но прост завернул заколку в платок и предупреждающе поднял руку.
– Пусть исправник посмотрит. Кстати, Элиас… Могу я попросить вашу рубаху? Протереть очки… Ткань подходящая.
Элиас удивленно пожал плечами, но рубаху неуклюже снял и протянул священнику. Прост протер очки и вернул рубаху хозяину. По взгляду проста я понял, зачем он попросил снять рубаху, – очки-то и без того чистые.
На плечах Элиаса никаких следов от удара заколкой не было.
– Спасибо.
Прост нацепил очки на нос и присел на корточки.
– Вы правы, Элиас, никаких свиданий в аитто Юлина не назначала. Нападение произошло здесь. На этом самом месте, где мы с вами стоим.
Он поднимал травинку за травинкой и тщательно их осматривал.
– Вот она, – с удовлетворением сказал он. В руке у него была пуговица с обрывком белой нитки. – Он разорвал ворот, чтобы добраться до шеи.
Пуговица переселилась в носовой платок к заколке. А учитель в очередной раз меня удивил: начал обнюхивать траву.
Помахал мне рукой: присоединяйся.
И уже через несколько мгновений мне ударил в нос знакомый запах. Тот же самый, что и у черных пятен на ее юбке.
– Гуталин? – прошептал я.
– Юлина пошла домой после танцев. Что произошло потом?
– Кто-то… то есть не кто-то, а насильник. Насильник пошел за ней следом.
– Да, скорее всего, так и есть. Возможно, он с ней танцевал и ему захотелось чего-то посущественней. – Прост задумался. – Помнишь, час назад… мы догадались, что некая неизвестная нам парочка шла по тропе, а кто-то за ними тайно следил? Думаю, этот кто-то и есть насильник. Он видел, как они залегли в траве и начали тискать друг друга или что-то там еще. Тискать или что-то еще… зрелище, несомненно, возбуждающее. Проснулось плотское желание… похоть, одним словом… Или как, Юсси?
Я почувствовал, что краснею, и пробормотал что-то вроде «да, наверное»…
– Наглядевшись, он покинул нашу парочку и пришел сюда. Распаленный до крайности, да еще и пьяный. Может быть, вспомнил Хильду Фредриксдоттер и распалился еще больше. А почему бы не повторить?
Я промолчал. Прост пробурчал что-то невнятное, потом оглянулся.
– Смотри-ка… тропа здесь почти прямая, прямее, чем в других местах. Так что прохожего видно издалека. Негодяй, скорее всего, спрятался… но не здесь, здесь она бы его заметила… Скажи мне, Юсси, если бы это был не он, а ты? Какое место ты бы выбрал, чтобы видеть ее, а она бы тебя не видела?
На другом конце тропы тесно росли несколько молодых елочек. Меня почему-то начало тошнить.
– Вон там.
– Именно там, – согласился прост. – Но… мы пытаемся рассуждать, как он. Пошли посмотрим.
Мы пошли к ельнику. Элиас остался с собачкой. За молодым ельником торчал старый, заросший лишайником пень. Около пня трава была примята.
– Как мы и подозревали. Здесь он и сидел в засаде. И глянь еще вот на это… – Он показал на валяющуюся у ног небольшую еловую веточку. – Еще свежая.
– Срезал, чтобы не мешала подглядывать?
– Нет… скорее всего, нет. Думаю, он…
– От комаров отмахивался?
– Вот именно! Молодец, Юсси! Значит, пришел сюда заранее. Задолго до того, как появилась Юлина. И что нам это говорит?
– Рассчитывал, что она будет возвращаться домой именно по этой тропе.
– Юлина, ты имеешь в виду… Но почему именно Юлина? Он же знал, что в Кентте танцы, мало ли там было красивых девушек…Когда девушки шли стайкой, он их не трогал. Ждал, пока появится кто-то без… – Прост замер на полуслове и быстро наклонился к пню. – А это что такое?
Он аккуратно поднял что-то двумя пальцами. Сначала мне показалось, что это засохший листочек осоки. Но нет, не листочек – крошечная деревянная стружка.
– Помоги мне, Юсси. Наверняка найдутся еще такие.
Мы начали переворачивать комки мха и шарить среди ярко-зеленых, глянцевых листьев брусники. Прост был прав – нашли еще несколько таких же стружек.
– И что это?
– А разве ты не видел такие же в моем кабинете?
Я вгляделся пристальнее. Явно соструганы ножом, а на некоторых видны знакомые темные следы.
– Карандаш… Это графит! Он чинил карандаш!
– Ну да… сидел и, пока ждал, точил свой карандаш, – пробормотал прост с отвращением. – Этот мерзавец сидел здесь и что-то писал в ожидании своей жертвы…
– Или… или рисовал? – нерешительно вставил я.
Прост завернул стружки в бумагу и подозвал Элиаса.
– Никого из незнакомых к Юлине не пускайте, – тоном приказа распорядился он. – Среди нас есть насильник и убийца.
Мы возвращались в усадьбу. Прост довольно долго шел молча, а потом спросил:
– Помнишь синяк у нее на правом виске? Что ты об этом думаешь?
– Наверное, он ее ударил.
– Да, и? Чем ударил?
– Думаю, кулаком.
– Давай-ка я попробую тебя ударить…
Я уставился на проста – что это с ним?
– Учитель хочет меня ударить кулаком в висок?
Он спокойно кивнул – да, мол, собираюсь, и, пока я приходил в себя от изумления, размахнулся правой рукой и остановил кулак в сантиметре от моей головы.
– Довольно неудобно.
– Попробуйте другой рукой, – с обидой предложил я. – Может, будет поудобнее.
– Вот это я и хотел сказать. Кстати… ты помнишь Хильду Фредриксдоттер? У нее был вырван клок волос… и тоже справа.
– Учитель хочет сказать, что насильник… что насильник – левша?
Прост пососал трубку и выпустил внушительное облако дыма.
– Отлично, Юсси! Глубокая и верная мысль.
23
Люди очень боятся дьявола. Особенно когда он появляется в образе волка или змеи. Но многажды опасней дьявол в человеческом образе, а еще опаснее – дьявол в облике ангела, поскольку, если князь тьмы выступает как ангел света, спастись от него нелегко.
Обрывки тумана медленно рассеялись. Брита Кайса ласково погладила плечо мужа. В бледном, словно створоженном свете белой ночи щеки проста блестели от пота.
– Ты так беспокойно спал. Вертелся, метался. Чуть меня с постели не стряхнул.
– Мне снился медведь.
– Медведь? Еще чего…
– Да… огромный разъяренный медведь у нас под кроватью. Он пытался вылезти, кровать ходила ходуном, а я всеми силами пытался его не выпустить.
– Ты совершенно мокрый.
– Думаю, я сражался с князем тьмы. – Прост дышал тяжело, как после долгого бега. – Каждый день ощущаю его присутствие. Мне кажется, он хочет уничтожить все, чего мы достигли здесь, на севере. Он покушается на саму нашу веру.
– Но мы выстоим?
– Каждое воскресенье мне кажется, что дьявол затесался в ряды агнцев Божьих. Сидит на скамье в церкви, один из тех, кто, сняв шапку, молча смотрит на крест Господень. Смогут ли мои проповеди его остановить? Смогут ли слова мои пробить чешую дракона, пронзить его ожесточенное сердце? Какие слова найти, чтобы победить затаившееся в нас самих зло?
Прост замолчал и уставился в потолок, будто рассчитывал там найти ответ.
– Юлина, – сказала Брита Кайса после паузы. – На нее напал насильник, но она нашла в себе силы выстоять. Она его узнает, если увидит.
– Он был в маске.
– Запах. Манера двигаться. Возбужденное дыхание, руки на теле. Женщины такое запоминают надолго.
– Не уверен… Она парализована страхом.
– Юлина сильная девочка. Со временем пройдет.
– Возможно, возможно… сильная – это да. Ей удалось его поранить.
– Как это?
– Ткнула в плечо заколкой для волос. До крови. И смогла убежать. Думаю, это спасло ей жизнь.
– Так чего же проще? Ищите раненое плечо!
– Это, вообще-то, дело полиции.
– Расскажи всем, что напал на след. Всем и каждому. Он испугается и больше на такое дело не пойдет.
– Может быть… – прост задумчиво кивнул, – может быть, и не пойдет.
24
Прост собрался в лавку в Пайале и попросил меня его сопровождать. Если ярмарка в Кенгисе кончилась, где, как не в лавке, узнаешь последние деревенские сплетни? Здесь часами толклись любопытные – а вдруг какая-то новость? Кого-то поймали на разврате, кто-то подрался, кого-то обокрали. Братья перессорились, кто-то заболел, кто-то, упаси Господи, помер ни с того ни с сего. И уж конечно, на все лады обсуждали Юлину. Надо же – насильник ее чуть не удушил! А за каким лешим она поперлась на эти танцы? Сидела бы дома, как порядочная девушка. А может, – шепотом – ее же парень? Надоело ходить на коротком поводке, вот и не выдержал, решил взять свое.
Прост, кое-как отвечая на поклоны, подошел к лавочнику.
– Карандаши, – коротко сказал он. В лавке оказалось два сорта, он заплатил и за те и за другие. – А сапожной мазью богаты?
Лавочник Хенрикссон открыл небольшой бочонок, и лавка сразу наполнилась острым запахом скипидара.
– Самые лучшие отзывы. Водоотталкивающая, – значительно произнес он и сделал жест бровями. Поднял, опустил и подмигнул – мол, этот секрет сообщаю только вам. Из уважения.
Прост сунул палец в бочонок, поднес к своему носу, потом к моему, вытер и сунул платок в карман.
– Цена высоковата.
– Настоящий гуталин. Высшего качества! Никогда не протухнет. Думаю, господин духовный отец вполне может себе позволить, – льстиво произнес лавочник.
– Значит, не каждый? Только обеспеченные господа… могут себе позволить, как вы выразились?
– Сам господин заводчик смазывает нашим гуталином. И ваш собственный пономарь – я знаю точно, у него особые сапоги для службы. Но поглядите-ка – к нам господин исправник!
В лавку вплыл исправник Браге и холодно кивнул просту.
– Вот господин прост сомневается насчет сапожной мази… Скажите, господин исправник, а вы довольны нашим гуталином?
– Как идет расследование? – спросил прост намеренно громко, чтобы лавочник наконец замолчал и навострил уши.
– Идем по следу, – важно сообщил Браге.
– Есть ли что-то, что люди должны знать уже сейчас?
– Похоже, какой-то бродяга. Не из наших краев. Люди видели.
– Да? А разве бродяга… – Прост покосился на лавочника. – Разве бродяга может себе позволить смазывать сапоги дорогим гуталином? На юбке Юлины следы именно такой мази. Вы же наверняка обратили внимание.
Исправник не нашелся что ответить.
– Но вы же осмотрели ее одежду? – неумолимо продолжил прост.
– Само собой, само собой.
– Так что вы знаете, что насильник ранен…
– Ранен?
– Да…так называемая колотая рана. Юлине удалось ударить нападавшего заколкой для волос. В левое плечо. Его кровь на ее блузке. Хорошо, если люди будут знать. Колотая рана левого плеча.
– Да, разумеется…
– Она вряд ли успела зажить.
– Неужели господин прост перетряс ее грязные тряпки? – насмешливо произнес исправник.
– Конечно. Но вы же тоже это сделали. Перетрясли тряпки… Можно, к примеру, потребовать, чтобы все прихожане мужского пола показали левое плечо. Или у вас есть какие-то особые доказательства, что это был нищий бродяга? Не из наших краев?
Как прост ни старался скрыть злорадство, ему это не особенно удалось. Я, во всяком случае, заметил – он же, по сути, уличал исправника в лени и неумении делать свое дело. Все, кто был в лавке, слушали со все возрастающим вниманием. Прост мог бы быть и помягче, но цели своей он достиг: сегодня же об этом разговоре будет знать весь приход.
– К тому же я почти уверен, что Юлина, как только поправится, сама укажет нам преступника.
– Но он же был в маске?
– Есть особые признаки. – Прост пристально посмотрел на исправника. – Женщины большие доки по части деталей. Мы, мужчины, народ толстокожий. Нам на мелочи плевать, мы их не замечаем, но женщины…
Исправник подошел почти вплотную. Вид у него был угрожающий – не приведи Господи, ударит. Я чуть не насильно вытащил проста из лавки.
– Зачем вы так, учитель?
– Зато теперь каждая собака в приходе знает, что никакой бродяга здесь ни при чем.
– А Юлина? Вы же ее…вы же ее подвергаете опасности!
– Не думаю… Когда все станет известно, преступник поймет, что мы наступаем ему на пятки. Наверняка поостережется.
Мы сложили покупки и двинулись домой. У калитки лавки стояла женщина. Вся в черном, плечи приподняты, будто ей холодно. Судя про всему, давно дожидалась проста – как только завидела, всплеснула руками и бросилась к нему. Из-под платка торчал только острый покрасневший нос. Прост поймал ее похожую на птичью лапу руку и дружелюбно поздоровался.
– Jumalanterve, мир вам и покой.
Женщина попыталась ответить, но не смогла – пробормотала что-то нечленораздельное. Стуча зубами, протянула просту сложенный кусок ткани, но когда тот попытался его развернуть, вырвала и прижала к груди.
– Госпожа себя неважно чувствует? – участливо спросил прост.
– Нет… плохо… не я, не я! Мой мальчик…
– Ваш сын?
Она повернулась и почти побежала. Прост поспешил за ней.
– Расскажите, что вас мучает.
– Мой мальчик очень болен. Очень!
– Да остановитесь же на минутку! Давайте помолимся за вашего сына.
Она, не слушая, ускорила шаг.
– Остановитесь! – сурово скомандовал прост.
Она внезапно послушалась, замерла и повернулась к пастору. Бескровные губы сжаты в узкую, еле заметную полоску. Прост взял кусок ткани из ее ледяных рук. Она не возражала, только обреченно закрыла глаза.
Он развернул – детская рубашонка. Совсем маленькая, на новорожденного.
– Почему вы хотели отдать ее мне?
– Нет… – прошептала женщина.
– Как же – нет? Вы дали мне ее, а потом чуть не вырвали.
– Мальчик должен… эта рубашка должна быть на нем.
Только теперь прост понял, в чем дело. Глаза его блеснули.
– Исцелять может только Иисус, – сказал он спокойно.
Я вздрогнул – внезапно осознал, чего стоит ему это спокойствие.
– Иисус… – прошелестела женщина. – Jeesuksen Kristuksen…
Она судорожно схватила проста за руку, точно хотела насильно втянуть в свое тело, проникнуться его воображаемой духовной мощью. Но потом опомнилась, низко поклонилась и прижалась влажным лбом к его руке.
– Мы будем молиться, – выдавил прост. – Что с вашим мальчиком?
– Корь…
Прост помрачнел. Наверняка вспомнил маленького Леви – отечное, пылающее лицо, светобоязнь, быстрое, лихорадочное дыхание. Сколько тысяч молитв он прочитал за душу малыша… тысяч, тысяч и тысяч.
– Иисус, – пробормотал он. – Святый Иисусе, услышь нашу молитву.
Женщина вдруг начала раскачиваться – вперед-назад, вперед-назад. С ее длинным острым носом она была похожа на клюющую птицу.
Пастырь, духовный отец стоял с закрытыми глазами и что-то бормотал. Около него начали собираться любопытные. Круг становился все теснее. Jeesuksen Kristuksen… Вот-вот произойдет чудо – спасение невинного ребенка. Потом будут рассказывать, как все почувствовали дуновение теплого ветра, сладостного и упоительного, ветра, напоенного медовым ароматом, – и ветер подул не с лугов, а сверху, с небес.
Люди окружали его все теснее, всем хотелось быть к нему поближе. Не кто иной, как прост зажег на нашем севере огонь Пробуждения и возрождения. Финские окраины полыхали духовным энтузиазмом. Но я не мог отделаться от мысли – а что, если он подкидывает в этот святой огонь не дрова, а хворост? Да, сейчас он пылает бойко и заразительно, но хворост долго не горит. Чуть-чуть тепла – и, глядишь, остались только выжженная земля да носимая ветром зола.
Неужели он всех обманул? Может, его энтузиазм излишен и даже вреден? Не лучше ли греть, чем гореть? Огонь веры необязательно должен стать пожаром, он может и тлеть. Тлеть бесконечно долго, как трутовик, почти не давая тепла, но постоянно напоминая о себе тонкой петлей дыма, которая не исчезает никогда. Не надо делать так много и сразу, важно постоянство. Прост сто раз говорил, как он презирает служителей церкви с их обязательными цитатами из Библии, которыми они пичкают скучающих прихожан, с их тягучими литаниями, с их неприятием любых перемен, в том числе и перемен к лучшему.
Прост рассуждал по-иному. Не надо ползти в гору, говорил он, надо бежать – только тогда можно достигнуть вершины веры. И еще: чтобы выгрести против течения, надо грести изо всех сил.
Проповедуемое простом Пробуждение наделало много шуму, и прихожане, кажется, одобряли его пылкость. На его проповедях сердца грешников бились быстрее, лица искривлялись в плаксивых гримасах, прихожане кричали и подпрыгивали в припадке liikutuksia, маниакального религиозного энтузиазма.
И мне иногда закрадывалась в голову мысль… Неужели все, чего он достиг, – всего лишь идолопоклонство, и средства изменили цель до неузнаваемости…
25
По дороге домой прост шел в паре шагов впереди меня. Значит, не в настроении. Когда в настроении, он с удовольствием рассуждает, спрашивает и азартно объясняет, поднимает локти и будто лепит слова руками. Кажется, держит в руках всю цепочку рассуждений, как держат подошедшее тесто, бесформенную расползающуюся массу, которую надо все время мять и перемешивать, чтобы не упала на пол. А сейчас руки вяло повисли вдоль туловища. И молчит.
Я заметил: большинство людей ведут себя, как олени. Хотят быть вместе с остальными, со стадом. Если олениха хрюкает, тут же начинают хрюкать и другие. Если олень трубит сигнал опасности, бегут все, хотя сами никакой опасности не видят и им ничего вроде бы не грозит. Главная сила – страх. Кругом враги – росомаха и волк, медведь и рысь. И наверное, у людей так же. Страх. Человек всего боится, таким уж создал его Господь. Мы должны любить и бояться Господа, объяснил Лютер. Но не меньше, а может, и больше мы любим и боимся друг друга. И сильнее всего страх потерять друг друга, остаться в одиночестве, выпасть, лишиться хоть и призрачного, но все же спокойствия, которое дает стадо.
Но с простом все не так. Он словно другой породы. Все вокруг кричат – а он молчит как рыба. Все идут вперед – он сворачивает в сторону. Пробовать ему грозить или насмехаться над его убеждениями – значит лить воду на его мельницу, помогать в этих убеждениях укрепиться. Он видит то, что видит, а не то, что должен видеть по закону стада. И вот что удивительно: его совершенно не пугает начальство. Вот, к примеру, со спиртным – кто не любит приложиться к бутылке? Народ с удовольствием хлещет перегонное, а кабатчики подливают и набивают кошельки звонкой монетой. И все счастливы. Кому это мешает? Что плохого в водке? Первая рюмка согревает, вторая веселит, третья развязывает язык. И что в этом дурного? Разве сам Иисус не пил вино?
Но прост видел другое. Он видел то, чего я досыта насмотрелся в детстве. Валяющиеся в грязи безвольные тела с полными штанами дерьма и в луже блевотины. Налитые кровью глаза, языки, слизывающие с кружки последние капли ядовитого пойла. Все так делают, все пьют, всё стадо. Стадо бежит вперед, а прост свернул в сторону. Он, наверное, самый храбрый человек из тех, кто мне повстречался в жизни.
Из-за своего упрямства и храбрости он очень одинок. Я тоже одинок, но уж никак не из-за храбрости. Мои детские губы постоянно кровоточили от бесконечных затрещин, а руки были покрыты никогда не сходящими синяками от немилосердных щипков. Но хуже всего была ее привычка при малейшей провинности драть меня за волосы. Хватала прямо у корней, чтобы было больней, и принималась драть, как репу. Дергала и мотала, пока не начинала сочиться кровь и волосы не слипались в клейкую кашу.
Сестре доставалось не так часто. Она была тихой и покорной, никогда не возражала, только смотрела на меня своими большими… чересчур большими глазами. Она так и не выучилась ползать, как все дети. Вместо этого елозила на попке, помогая себе маленькими ручонками. Выглядело это довольно смешно, ведьма, когда была в настроении, называла ее зайчонком. Я помню ее попку – красная, в ссадинах и ранках от щепок и колючек. Мухи и комары садились и сосали кровь, и вся кожа между ног выглядела как одна большая рана. Она сдирала пурпурно-красные корки и кричала от боли. Я поворачивал ее на живот, плевал на ранки и втирал слюну – других мазей у меня не было. Когда сестренка немного подросла и начала ходить, ведьма кинула ей свою драную кофту, но лечить кожу все равно было нечем. Она садилась пи́сать, и щель между ног выглядела как след от удара топором. Я научил ее вставать в раскоряку над тлеющими углями – тонкий слой смолы покрывал ранки. Это помогало, по крайней мере, отпугнуть мух и комаров. Но она все равно чесалась, чесалась, чесалась – непрерывно, днем и ночью.
– Зайчонок, – каркала ведьма и хохотала. – Иди-ка сюда, зайчонок.
И сестра, моя родная сестра, залезала к ведьме на колени. Та вынимала изо рта полупрожеванные оленьи жилы, иногда кусочек мяса, из которого высосала весь сок, а иногда просто мучную жвачку – и давала ей. Мучная жвачка пополам с ядовитой слюной из ее поганой пасти… но это тоже еда. Другой не было.
У нее было два имени, у моей сестры. Самые красивые имена из всех, что я знаю. Анне Маарет. Но ведьма ее так не называла. Зайчонок. Поглядите-ка, что зайчонок вытворяет. Лапкой жопу чешет, ну вылитый зайчонок. Но я называл ее по имени. Рядом была небольшая роща кривых карельских берез, мы уходили с ней туда, и я шептал в ее расчесанное до крови ухо: Анне Маарет… Анне Маарет. Смотри, Анне Маарет, я приберег для тебя немного хлеба.
Я решил бежать и звал ее с собой. Кричал, плакал, тянул за собой так, что чуть не вывихнул ей руку. Но она была слишком мала. Мне было не под силу ее спасти. Никогда, умирать буду, не забуду ее горький, тихий плач. Она держалась за ведьмину юбку и плакала. Так безнадежно, так отчаянно. А ведьма, эта гора протухшего мяса и завшивевших волос, храпела. Она ничего не видела и не слышала. Ведьма. Я никогда не решусь назвать ее матерью.
И я бросил сестру. Я бросил единственное существо, которому я был дорог и которое было дорого мне. И остался один. Отбивался от комаров и думал: хорошо бы родиться комаром. Комар живет быстро, неприметно и не мучается.
Вот и все. Меня не пугает – а вдруг кто-то меня бросит?
Я уже брошен.
Прост одинок, потому что идет против всех. А я одинок, потому что и был одинок, и буду одинок всегда.
Вот такие мысли лезли мне в голову, пока я шел за понурым и молчаливым учителем. Два диких оленя, которых не взять ни одним арканом.
Он велел зайти в его кабинет. Молча достал нож и стал чинить оба купленных карандаша. Стружка была другой, чем та, на месте преступления. Карандаш насильника куплен в другом месте, не в лавке в Пайале. А вот сапожная мазь, гуталин, пахла точно так же – он дал мне понюхать. Я очень хорошо помнил этот запах – похож на деготь, но не деготь.
Скипидар.
26
Враги проста делали все возможное, чтобы отравить ему жизнь. Теперь написали донос в Соборный капитул – он якобы отказал молодой матери в крещении ее младенца. На самом деле прост не отказывал, но поставил условие: никакой пьянки по этому поводу. Жалоба была анонимной, но все прекрасно понимали, что написал ее не кто иной, как местный кабатчик. Отметить крещение – как же без этого? После появления проста его доходы, да и не только его – доходы почти всех кабатчиков в наших краях уменьшились чуть не вдвое. Прост обжаловал решение, но Капитул обязал его выплатить женщине ни много ни мало триста риксдалеров – более чем чувствительная сумма.
Прост призывал саамов не закладывать свои серебряные украшения в кабаках, а жертвовать их на помощь самым бедным и на школы. Уже это вызывало разговоры – а не опускает ли он серебро в собственный карман? Или в карманы родственников? И это была не первая жалоба – доносы сыпались как из рога изобилия. Ни один не подтверждался, но расчет простой: когда-то церковному начальству надоест. Надо продолжать закидывать его грязью, что-то да прилипнет.
Наконец в Соборном капитуле приняли решение действовать – нагрянуть в Кенгис с проверкой. Епископ Исраель Бергман из Хернёсанда взошел на палубу корабля и пустился в долгое путешествие по Ботническому заливу на север. Проведя несколько дней в море, вышел на берег в Хапаранде, у истоков реки Торне. Дальше предстояло плыть по реке на обычной для этих краев длинной, узкой, приспособленной к порогам лодке. Лодкой управляли несколько жилистых мужиков, ни на каком языке, кроме финского, не говорящих. Незнание языков искупалось мастерством и опытом: на длинной и опасной реке им был знаком каждый порог, каждая извилина, они ловко обходили камни, в том числе и подводные, невидимые с поверхности, знали, где можно сделать привал. Река напоминала епископу неправдоподобно длинное живое существо, преклонившее голову в горах и полощущее натруженные ноги в водах Ботнического залива.
Не успевали они зачалить свою лодку, как уже начинал потрескивать костер из заранее приготовленных смолистых дров, согревающих и, главное, отгоняющих бесчисленное комарье. Ловили закидными хариусов, и епископу волей-неволей приходилось их потрошить, а гребцы, побросав у костра добычу, вновь налаживали снасть. Потом он ел только что сваренную, нежную, исходящую ароматным паром несказанно вкусную рыбу, но надо было есть быстро. Ему казалось, что его провожатые не едят, а закидывают в себя пищу, как дрова в печь. Руки их были грубы и жестки, как бычья кожа. Ничего удивительного: он ни разу не видел на ком-то из них перчаток или варежек. Они гребли и гребли, они гребли изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, и на старых веслах были ясно видны вмятины, оставленные их неутомимыми руками.
Чем дальше на север они продвигались, тем светлее становились ночи.
На остановке в Эверторнео епископ воспользовался случаем и зашел в церковь с ее богато изукрашенным барочным органом, привезенным из Стокгольма. Потрогал посох, которым русские казаки убили проста Юханнеса Торнберга, – и не мог уснуть всю ночь. Ворочался, прислушивался к упрямому звону комаров под потолком и думал про этого странного человека, к которому ехал в Кенгис.
Епископ Исраель Бергман знал проста Лестадиуса очень давно, еще с Упсальского университета, – прост был его студентом. Бергман по образованию математик, студенты восхищались его интеллектом, отточенным, логическим мышлением. К тому же он любил студентов, особенно тех, кто вырос в маленьких поселках на далеком севере. Сам-то он родился в приходе Аттмарс недалеко от Сундсваля. Бергман читал курс астрономии, и студенты валом валили на его лекции – ничего удивительного, звездное небо увлекало его с детства.
Как-то раз в осенний, для проста незабываемый, вечер он пригласил студентов к себе в сад. Там стояло странное сооружение, напоминавшее пушку с очень длинным стволом.
– Телескоп, – объяснил он. – Оптический прибор для наблюдения за небесными телами.
Студенты по очереди подходили, садились на особым образом сконструированный табурет, смотрели в маленький глазок и восхищались открывшейся им картиной. Особенно Сатурном с его геометрически правильными кольцами. Они заметно заразились астрономическим энтузиазмом Бергмана, когда он ясно и доходчиво объяснил, что святящиеся точки – не звезды, а другие планеты, очень маленькие и потому обреченные вечно вращаться вокруг огромного Юпитера.
Но самое большое впечатление произвело вот что. Когда пришла очередь будущего проста посмотреть в телескоп, он устроился на табуретке, прильнул глазом к окуляру и удивился: небо было совершенно темным. Попросил Бергмана наладить прибор – наверное, кто-то его сдвинул. И будущий прост совершенно обомлел, когда услышал, что телескоп никто не трогал, а сдвинулась Земля, на которой мы живем. Как огромный шар, летит наша планета сквозь бесконечный космос. У будущего проста закружилась голова, и он вынужден был опереться на плечо улыбающегося лектора.
У Бергмана был своеобразный суховатый юмор, очевидно перенятый у старой упсальской профессуры. Он терпеть не мог опозданий, а если такое все же случалось, спокойно говорил провинившемуся: «Простите, мы вас не дождались». Сам он постоянно был в работе: что-то писал, вычитывал диссертации, присутствовал на заседаниях разнообразных обществ и правлений. Утверждал, что именно поэтому не женат – не успел.
И теперь он вошел в церковь в Кенгисе с той же иронической усмешкой, как и много лет тому назад.
Епископ был на пять лет старше проста, и годы оставили свой след на обоих. Когда-то пышные волосы Бергмана заметно поредели, а те, что остались, щедро посеребрила седина. Крупный нос, небольшой, то и дело вздрагивающий в иронической улыбке рот.
Острый, оценивающий взгляд – и достаточно, за несколько секунд он составил себе представление о пастве: кто на какой скамье сидит, как распределена власть в приходе, кто с кем в альянсе, кто и когда может начать скандалить. Опыт и аналитический ум – беспроигрышные союзники.
Приезд самого епископа в Кенгис – дело необычное, поэтому народу набилось много. На передних скамейках восседали главные противники проста – заводчик Сольберг, купец Форсстрём, фогт Хакцель и исправник Браге, все с женами. А союзники разместились позади. Их было намного больше, но в основном бедняки, забитые и темные. Епископ уселся в парадное мягкое кресло с украшенными резьбой подлокотниками. А прост примостился на обычном самодельном кухонном стульчике.
Неторопливо нацепив на большой нос очки, епископ разложил привезенные документы и жалобы на откидном столике, ради такого случая накрытом белой праздничной салфеткой. Его попросили сказать несколько слов. Намерения у духовного лица были самые наилучшие – попытаться настроить собравшихся на спокойный, благожелательный лад. Но сразу выяснилось, что его академический шведский почти никто не понимает. Он пожал плечами и спокойно продолжил. Рассказал о причине приезда: поступило и поступает много жалоб на пастыря прихода, проста Лестадиуса.
– Начнем с серьезного обвинения. Господина проста обвиняют, что он не отчитывается за приношения, которые якобы собирает с прихожан для учреждения школ и для помощи бедным. Я сам проверил все счета и никаких несоответствий не обнаружил. Все поступления учтены до эре, все расходы представлены и также учтены.
– Духовный отец сам объявил в церкви: мол, каждый, у кого есть золото, серебро или дорогие одежды, пусть несут ему, – выкрикнул владелец постоялого двора.
Епископ повернулся к просту:
– Это правда?
Учитель был готов к этому вопросу. Он вынул исписанный от руки листок, который раньше зачитывал во время службы.
– «Если кто-то пожелает одарить школьников и бедных, приношения приму я, нижеподписавшийся. В том числе золото, серебро или одежды. Все это будет переведено в деньги и передано на нужды школ и бедняков». Вот что тут написано.
Прост прекрасно знал, что епископ и сам организовывал сбор вспомоществований в Хернёсанде, потому с его стороны никаких не только обвинений, но и возражений не последует.
Кто-то ткнул Браге в бок. Он встал и громко объявил:
– Прост не следует лютеранской вере. Что это еще за признания собственных грехов?
– А почему вы считаете, что это противоречит учению Лютера?
Браге покосился на единомышленников и повторил:
– Не, это не по-лютерански.
В чем заключена ересь самоисповеди, уточнить он не смог. Епископ с трудом скрыл улыбку.
И наконец, добрались до главного обвинения: отсутствие порядка во время службы.
Заводчик Сольберг и другие возмущались, что так называемые духовно пробужденные – они всегда прибавляли это «так называемые», – особенно женщины, слушая проповеди проста, кричат и плачут и – стыдно сказать! – танцуют парами в проходе и даже у самого алтаря. Это мешает вдумчиво слушать проповедь. К тому же прост призывает молодежь стыдить и позорить «злостно противящихся Пробуждению». Да-да, он так их и называет – «злостно противящиеся». Мало того – священник использует такого сорта слова и выражения, что в храме Господнем их произносить не пристало.
Теперь епископ сообразил, что имелось в виду в невнятных жалобах, то и дело приходивших в Капитул. Этот «беспорядок», о котором писали жалобщики, был ему хорошо известен. Это не беспорядок. Это явление духа.
Liikutuksia. Религиозное возбуждение. Экстаз.
Люди, слушая доходчивые и ясные слова, приходят в состояние экстаза. Старые, сгорбленные, побитые жизнью прихожане встают на цыпочки, прыгают, машут, как гуси, руками, будто хотят улететь. Зачерствевшие арендаторы срываются в горький плач, раскачиваются, как молодые деревья на штормовом ветру.
Прост никогда не поощрял такое поведение, а его жена-саамка, как и большинство саамов, никогда в этом безумии участия не принимала. Но правда и то, что он не пресекал этот транс. Экстатические выходки прихожан – проявление духовной силы, считал он. Это кажущееся безумие не наиграно, а идет от сердца. Можно даже считать эти необычные проявления признаком незримого присутствия Святого Духа.
Слово взял купец Форсстрём. Он красочно описал, какое омерзительное зрелище – это так называемое «пробуждение» (он поставил невидимые, но всеми замеченные кавычки). Кричат, воют – невозможно слушать проповедь, ни слова не слышно. Носятся как угорелые по церкви. Могут толкнуть, наступить на ногу или даже плюнуть. Неужели уважающий себя член общины не имеет права спокойно послушать проповедь?
– Мне кажется, любой уважающий себя гражданин в нашем королевстве такое право имеет.
Епископ обратился к задним рядам, где сидели «пробужденные» – новообращенные простом трезвенники, – мешают ли им описанные господином купцом проявления душевного волнения? И ему чуть не в унисон ответили: нет, духовный отец. Не мешают. Наоборот, так и проявляется близость к Господнему промыслу.
Стороны некоторое время препирались, но епископ, почувствовав, что спор становится чересчур воспаленным и может кончится плохо, поднял руку и держал довольно долго, пока прихожане постепенно не успокоились.
Высокий гость пометил что-то на листе бумаги, встал и обнародовал свое решение:
– Поскольку подобные проявления сердечного волнения имеют очевидно духовный характер, мы не имеем права, да и не хотим им препятствовать. Но чтобы избежать недовольства, я предлагаю всем, кого охватывает подобный восторг, покидать храм. И возвращаться, только когда они обретут душевное равновесие.
С задних рядов послышались недовольные перешептывания. Гости из Пайалы, наоборот, чуть не захлопали в ладоши.
– Но это не все, – продолжил епископ. – Думаю, ничто не помешает господину просту после ординарной службы прочитать еще одну проповедь.
Так и порешили. С этого дня прост будет читать две проповеди: одну для беззаботных горожан, другую – для пробужденных и возбужденных.
Под конец епископ поинтересовался, есть ли в приходе незаконные кабаки.
Прихожане молчали, и за них ответил прост:
– Раз мы то и дело видим пьяных, значит, есть и кабаки.
– Возможно, господин комиссар знает, где есть такие кабаки и кто их содержит?
Исправник неуклюже пожал плечами. Ему было неловко, хотя епископ и повысил его в чине, ведь один из таких кабатчиков сидел рядом с ним.
– Я знаю, конечно…
Епископ не стал его допрашивать. Вместо этого произнес страстную проповедь, призывающую к трезвости. Напомнил о хорошо всем известных последствиях пьянства.
– Я думаю, в душе каждый знает, касается это лично его или нет.
На этом и закончили. Прихожане осыпали епископа словами благодарности за его мужество и мудрость. Пожилая женщина, обливаясь слезами, неожиданно заключила его в объятия, отчего сюртук епископа сделался совершенно мокрый. Она что-то быстро ему говорила. Он не понимал ни слова по-фински, но был заметно взволнован ее энтузиазмом. И что там говорить – епископ был горд и доволен достигнутым соглашением.
27
Поразмышляв, поворчав и посоветовавшись с женой, прост все же решил заказать свой портрет. Через пару дней появился художник Нильс Густаф и наделал немало шуму: его сопровождали несколько носильщиков с ящиками, мешками, шкатулками и большими штативами. В его честь устроили обед, прошедший за взаимными похвалами и уверениями в совершеннейшем почтении. Но и не без некоторой нервозности: прост то и дело высказывал сомнения, удобно ли священнослужителю создавать из своей персоны нечто вроде кумира. Единственное оправдание этой затеи он видел в том, что община, возможно, захочет вспомнить его в будущем, а раз вспомнит его, значит, вспомнит и его учение. И уж коли община захочет вспомнить его учение («возможно» – повторил прост несколько раз), дай Бог, случится так, что найдется кто-то, кто будет ему следовать.
Нильс Густаф, выразив изящным взмахом рук искреннее восхищение скромностью духовного пастыря, пустился в рассуждения. Подобная скромность отличает только великих людей, сказал он. Истинно великих – еще раз подчеркнул он и добавил, что ни секунды не сомневался в несомненном величии проста уже после первой их встречи. Именно поэтому портрет должен быть написан. Мало того – он должен висеть в ризнице, вдохновляя грядущие поколения пасторов и указывая им путь истинного служения Господу. И это должно стать традицией. Грядущим поколениям пастырей тоже следует вменить в обязанность заказывать свои портреты в масле, и ваш, господин прост, станет первой жемчужиной в этом благородном и величественном пантеоне.
После чего живописцу был вручен задаток – довольно значительная сумма. Он тщательно пересчитал деньги, сложил в кожаный кошель и приступил к работе над эскизами.
Одному из носильщиков художник приказал принести плоский деревянный ящик величиной с небольшую столешницу. Там лежали пачка огромных бумажных листов и коробка с узкими угольными стерженьками. Нильс Густаф попросил проста выйти в сад и выбрать любую удобную ему позу. Я хорошо знал учителя и ясно видел, как ему неловко, как он скован, не знает, куда деть руки, как заметно страдает от неестественности требуемых от него действий, но покорно, хоть и морщась, выполняет все указания. Выставить вперед правую ногу, опустить плечо… нет, не это, левое… слегка выпятить грудь. Художник раз, наверное, десять обошел вокруг проста, приседал, смотрел с разных углов. Он то и дело поглядывал на небо, оценивал освещение и при этом недовольно хмурился, словно упрекая силы природы в небрежном исполнении своих обязанностей. И бесконечно что-то поправлял: убирал упавшую на лоб прядь, выпрастывал воротничок, потом опять прятал. Это продолжалось довольно долго.
Наконец пружинистым шагом он подошел к штативу, укрепил на нем специальными скрепками большой лист и выбрал подходящий угольный карандаш. Но и тут приступил к работе не сразу. Некоторое время закрывал то один глаз, то другой, всякий раз наклоняя голову в сторону прищуренного глаза. Вдруг, словно укушенный, бросился к штативу и сделал несколько размашистых движений рукой – сначала в воздухе. И лишь потом уголь опустился на бумагу и начал метаться по листу с тихим кошачьим шипением.
Уже через несколько секунд Нильс Густаф, обливаясь потом, отступил от штатива, оценивая работу, кивнул сам себе и прикрепил другой лист. Другая поза, другой сюртук. Достали из ларца французский орден Почетного легиона, который прост получил за участие в экспедиции Гаймара, бережно хранимый Бритой Кайсой за семью замками. Появился стул, на котором прост по требованию художника принимал разные, но непременно достойные и многозначительные позы.
Вскоре работу перенесли в кабинет – Нильс Густаф окончательно разочаровался в дневном светиле и уверил, что в помещении свет мягче и ему будет легче выявить цветовые нюансы. Он достал из жестяной коробки маслянистые толстенькие мелки – желтые, лиловые, льдисто-голубые, розовые и пурпурные, – сделал еще несколько набросков, извлек большой носовой платок, вытер шею и щеки, и в него же звучно высморкался.
– Думаю, поймал, – объявил он и начал торжественно выкладывать сделанные эскизы на пол. Некоторые представляли проста в полный рост, на других были только отдельные детали, по нескольку штук на листе.
Особое внимание художник уделил носу. Большой бугристый нос проста удостоился отдельного рисунка.
– У вас, господин прост, очень интересный нос, – объявил он, явно вознамерившись порадовать клиента. – Вы даже представить не можете, насколько ваш нос важен для портрета.
Прост и Брита Кайса нерешительно рассматривали рисунки, боясь сказать что-то неуместное. Сбежались и дети, те, кто был дома. Но вот Нильс Густаф передохнул и успокоился.
– Сидячий портрет. До колен. Полупрофиль – иначе не удастся выявить убедительнейшее своеобразие вашего носа. Вы смотрите на зрителя… даже не на зрителя, а в глаза зрителю. Смотрите вашим чудным, завораживающим взглядом. И что видит созерцатель? Он видит неутомимого путника, искателя истины, ненадолго присевшего перевести дух. Справа… в верхнем углу… игра света должна напоминать перголу.
– Перг… что напоминать? – удивилась Брита Кайса.
– Беседку в саду… в вашем превосходном, заслуживающем самых высоких слов саду. Беседку, не построенную человеком, а созданную самой природой. С помощью садовника, разумеется. И сквозь ветви растений открывается небо… Вы же понимаете символику?
Брита Кайса, ошеломленная неожиданным комплиментом, улыбнулась и застеснялась. Прост немного удивленно показал на стол:
– Вы хотите сказать, что мой письменный стол будет стоять в саду?
Художник закрыл глаза, довольно долго не открывал, а потом, словно внезапно проснувшись, уставился на проста.
– Символика! – воскликнул он и поднял неестественно длинный указательный палец. – В одной руке у вас увеличительное стекло, а в другой горный цветок… истинное чудо, созданное Господом. Вы только что его изучали, а теперь задумались. И на столе не бокал с коньяком, как многие предпочитают, а простой ковш с родниковой водой.
– Да… символика, – неуверенно согласился прост.
– И преломленный хлеб. Не облатка, нет, самая обычная сухая лепешка. И две рыбешки на тарелке… белой? Надо подумать… На заднем плане ваше ружье, прислоненное к березе… Видите ветку? Что, по-вашему, она символизирует, эта ветка? Вместе с ружьем?
– Крест! – догадался я.
Крест Христа в саду у Бриты Кайсы! Этот неожиданный ход потряс всех до глубины души.
Художник продолжал перебирать эскизы, показывал, как все вместе они составят совершенное, никогда не виданное целое. Картину волнующую, поэтичную и вместе с тем исполненную светлым духовным смыслом.
– Замечательный портрет, – сказал Нильс Густаф. – Так же глубок и многогранен, как ваша жизнь, господин прост.
– Но ведь портрет потребует много времени?
– Естественно, вам придется попозировать несколько раз. И в этом тоже я нахожу глубокий смысл: мы по ходу дела сможем обмениваться мыслями и соображениями. Но не сразу, не сразу… У меня есть кое-какие наброски северной деревенской жизни, мне бы хотелось их закончить, пока ощущение не ушло.
– Танцы, к примеру? – спросил учитель как бы мимоходом.
– Да… это было вдохновляющее зрелище. Истинно народное.
– Только с печальным концом.
– Да, я слышал… ужасно! И самое ужасное, что насильник по-прежнему бродит среди нас. Выбирает жертву.
– А сами вы ничего подозрительного не заметили?
– А что я мог заметить? Нет… ничего такого я не заметил, и слава Господу.
Художник дал команду собрать свои принадлежности и высокопарно попрощался. Прост проводил его до дороги к заводу, где Нильс Густаф снимал флигель. Носильщики, сгибаясь под тяжестью ящиков, шли чуть позади.
Учитель посмотрел им вслед и спросил:
– Ты видел, как он рисовал, Юсси?
– Удивительно! Как он так все это… у вас будет замечательный портрет, учитель.
– Я не про то. Заметил, как он держит угольный карандаш?
– В левой руке…
Прост поправил воротник, и мы провожали глазами удаляющуюся процессию, пока она не скрылась за поворотом.
28
Я нанялся косцом-поденщиком. Погода стояла чудесная, дождя не предсказывали даже самые ядовитые гадалки, и сено высыхало уже к утру. Меня послали на один из порядком заболоченных лугов, которые испокон века были поделены между селами. Хозяин, мрачный молчаливый старик, объяснялся со своей сварливой и ехидной супругой исключительно косыми взглядами и жестами. Они постоянно ссорились, вернее, ссорилась она – шипела и опасно размахивала косой, а он молча разминал спину, сводя лопатки к позвоночнику, так что хребет становился похожим на большую букву «Т». Их взрослые сыновья жили своими домами, с родителями осталась только дочь – такая же злобная, как мамаша. Спали они в переносной будке для кос, а я заворачивался в одеяло, укладывался прямо на земле и невольно прислушивался. Старуха продолжала пилить своего бессловесного мужа, причем никогда не называла его по имени, у нее был припасен целый набор оскорбительных кличек – от «хряка» до «муравья вонючего». Я на второй же день получил кличку Сопля, и очень быстро понял, почему эта семейка вынуждена нанимать косцов со стороны – свои их слишком хорошо знали.
Обедали возле той же будки. Там стояла здоровенная бочка. Я долго не мог сообразить, как ее сюда дотащили, но потом узнал: привезли зимой на санях. Крышка, само собой, набухла, и хозяин долго колотил обухом топора по окружности. Я тогда впервые видел, как он улыбается, – это была торжествующая, предвкушающая небывалое наслаждение улыбка. Под снятой крышкой обнаружилась еще одна – серо-зеленая, толстая и волосатая лепешка плесени. Он зацепил ее своими корявыми, коричневыми от снюса пальцами и вытащил. Бочка была почти до краев заполнена жирной желтоватой жижей. Жена и дочь смотрели на его действия, затаив дыхание и ласково переглядываясь, будто на их глазах свершалось чудо. Больше я ни разу не видел никаких проявлений дружелюбия в этой семье.
Они называли эту жижу piimää, простокваша. Но это было нечто совсем другое, не та свежая простокваша, что готовила Брита Кайса в пасторской усадьбе. Эта пахла тухлятиной, кисло-едкая – ничего удивительного. За месяцы в наглухо запечатанной бочке она успела скиснуть, перебродить до полусмерти, а потом воскреснуть и снова начать бродить. В конце концов жижа сделалась настолько кислой, что в ней даже трупные яды не ужились и взаимно уничтожили друг друга – наверное, именно потому у нее был отчетливый кладбищенский запах и даже вкус. Другой еды не предлагалось, так что пришлось есть, борясь с рвотными судорогами. Но вот что странно: уже на другой день эта так называемая простокваша не показалась такой отвратительной, а на третий я почувствовал, как уже от одного запаха во рту набегает слюна, – и понял, что побежден. Дрожащей рукой протянул свой неизменный ковш, и когда получил его обратно полным до краев, когда с нетерпением отхлебнул, когда почувствовал во рту вкус, во мне уже рос стих, нет, даже песня… еще не успев доесть, я уже знал, что захочу добавки.
Работа была трудной и потной. Изводили насекомые, особенно оводы, так что рубаху, давно промокшую, снять я не решался. Само собой, коса мне досталась самая скверная. Наточить ее было невозможно, сколько ни правь, – наверное, само лезвие погнуто, хотя на взгляд и незаметно. На взгляд незаметно, но понятно: она не издавала, как хорошая коса, такого приятно свистящего звука, будто это и не коса, а ты сам дуешь на траву, и она послушно ложится набок. Но я косил и косил; мазал дегтем кровавые мозоли, ведрами пил воду и косил.
Я весил меньше всех, даже меньше дочери, поэтому надевать ступняки и лезть на зыбкие кочки доставалось именно мне. Несмотря на эти широкие плетеные лыжи, вода поднималась до щиколоток, кочки качались, как море в ветреную погоду, – и я знал, что если упаду, мне уже не подняться. Мне казалось, что подо мной шевелятся ледяные руки подземного мира. Он населен созданиями, которым ничего так не хочется, как заключить мое горячее потное тело в объятия и утащить к себе. Я вспомнил Хильду Фредриксдоттер, как она лежала лицом вниз в таком же болоте. Каких только ужасов не насмотрелись ее глаза, перед тем как погаснуть навсегда…
Перед сном я лез в свою торбу и доставал книгу. Мне дала ее Сельма, старшая дочь пастора. Она попросила быть поаккуратней, и я никогда не брал книгу в руки, не вымыв их в ручье. Книга называлась «Апостол диких лесов». Там рассказывалось о юноше, таком же, как я. Он ушел жить в леса, срубил себе дом, ловил рыбу и охотился. А потом встретил женщину, и она обратила его в истинную веру.
Чем дальше я читал, тем чаще буквы и строчки исчезали. Словно открывались ворота в другой мир, и я входил в этот мир с трепетом и восторгом. Я превращался в этого паренька, его звали Арон. Мне было страшно, когда меня окружили волки, а не оставалось ни одной стрелы и моим единственным оружием был пылающий факел. И конечно, слово Божье. Факел и слово Божье. Вот что помогло Арону пройти через все испытания.
С огромным трудом дались мне первые страницы: маленькие буковки, к тому же по-шведски. Но постепенно стало легче, и уже со второй главы я не мог оторваться. Иногда я складывал губы так, чтобы произнести непонятное слово, – и оно почему-то становилось понятным, это очень облегчало чтение. Но звуков я не слышал, все происходило перед моими глазами совершенно беззвучно, как на картинке. Днем книга лежала в котомке, а по вечерам я мог с ней разговаривать, слушать, брать за протянутую руку и идти за ней, куда бы она меня ни повела.
Я даже не заметил, как она подкралась. Да нет, наверное, и не подкрадывалась – пошла пописать, прежде чем залезть в свою конуру, и увидела меня. А я настолько погрузился в мир книги, что не слышал шагов. И не видел ее. А что не видел – тут уж вообще ничего удивительного: я постелил еловый лапник и лежал на животе.
Она уставилась на меня как на сумасшедшего: никогда в жизни она ни с чем подобным не встречалась. Губы ее шевелились. Злобная старуха набрала слюну и сплюнула.
– Спятишь, – решила она. – Обязательно спятишь, Сопля, шаманенок чертов. От этой гадости любой спятит.
Я смутился и хотел было спрятать книгу, но тут же раздумал. И пусть! Со мной что-то произошло, я уже был не Юсси, а Арон. Я махал факелом и отгонял диких зверей. Отвернулся и продолжил читать. Какое ее дело? Я свое отработал, у меня время отдыха. Рабочий день кончился.
А Арон, сам Арон дожидался меня. Ему нужна была помощь: он стоял с копьем в руке перед огромным разъяренным медведем. Как можно заснуть, так и не узнав, чем закончился этот поединок?
Назад: I
Дальше: III