У меня две любви
Я ждал новостей о Мелани, но, поскольку их не было, решил пойти к ее родителям. С письмом в кармане, которое будет предлогом, если мне придется объяснять им причину моего появления. У меня всегда были хорошие отношения с ними. Они относились к своей дочери с безграничным восхищением – восхищением размера XXL, как футболки, у которых длина до колен. Это было разнообразием после размера XS, который предоставляла мне мать.
Я снова прошел той дорогой, по которой мы шли вдвоем. Ничего не изменилось, как в стихах Верлена:
Толкнув калитку, меж деревьев, озаренных
Рассветом, я прошел в большой и тихий сад:
Он солнцем утренним был бережно объят…
Сад родителей Мелани был само совершенство. Его можно было бы показать в журнале, который специализируется на уходе за придомовой территорией. Даже в декабре этот сад выглядел живым, в противоположность соседним лужайкам, которые заросли сорняками, и чувствовалось, что они заброшены до весны. Проходя через него, я ступал по японской шаговой дорожке, которую выложил из камней мой бывший тесть. Я помнил тот знойный день, когда он копал, чтобы довести до конца свое дело. Он редко останавливался и в этих случаях с трудом выпрямлялся, чтобы выпить бутылку воды, которую ему приносила восхищенная жена. С этого дня был формально установлен запрет ходить по газону. Хотя сад при моем появлении был пуст, в моих ушах до сих пор звучал голос отца Мелани: «Осторожно – газон!»
Я постучал в дверь тихо: не хотел быть таким, как моя квартирная хозяйка, которая, когда собиралась сообщить мне что-то, стучала так, как спецназовцы стучат рано утром в дверь наркоторговца. Никто не ответил. Тогда я решил обойти вокруг дома и посмотреть, нет ли кого-нибудь сзади. Тишина и полный покой. Кот рвал на части мышь, тонкую, как блинчик на ярмарке. Увидев меня, он не прекратил это занятие. Я не люблю кошек, и он, должно быть, почувствовал это и потому отнесся ко мне с таким безразличием. Тогда я направился к застекленной двери гостиной и прижался лицом к стеклу, заглядывая внутрь дома. Это был стыдный поступок, более стыдный и бестактный, чем слишком сильный стук в дверь.
Я оказался не лучше мадам Фарбер. Это аморально – без разрешения смотреть на внутренность чужого жилища. И глупо тоже. Я мог бы случайно увидеть родителей Мелани голыми или во время ссоры. Или Мелани с ее новым другом. Из этих предположений меня интересовало только последнее: я увидел бы Мелани одетой по-домашнему. На диване лежал свитер, который я ей подарил. Значит, какая-то частица меня еще существует здесь.
Чья-то ладонь коснулась моего плеча и прервала мои размышления.
– Они уехали. Вы хотите им что-нибудь передать?
Я повернулся и узнал соседа, чей сад не заслуживал места на страницах садоводческого журнала.
– Здравствуйте! Я пришел увидеться с Мелани, но раз вы говорите, что ее здесь нет… Я должен был отдать ей письмо, положу его в почтовый ящик.
– Вы еще не знаете?
– Мелани больше здесь не живет?
– С ней случилось несчастье.
– Что вы сказали?
– Вчера вечером на нее напали, когда она возвращалась с манифестации.
Я не нашел, что сказать. А я-то ждал от Мелани сообщения! А я пытался увидеть ее, пользуясь этим чертовым письмом как предлогом!
– Я не знал…
– Значит, вы больше не вместе… А мы с женой задавали себе вопрос: почему вас давно здесь не видно? Жаль, мы считали вас очень приятным человеком.
Я и теперь оставался приятным человеком. Но не имел никакого желания упоминать о нашем расставании. Как этот сосед смог соединить в одном разговоре драматический случай с Мелани, мою предполагаемую приятность и конец наших отношений? В умах некоторых людей все свалено вместе без различия, без сортировки по ценности – как в переполненной магазинной тележке.
– Как она себя чувствует?
– Ее мать сказала мне, что травмы серьезные. Больше я ничего не знаю. Похоже, что она и правда сильно пострадала, я не осмелился спрашивать подробности. Я присматриваю за домом, когда они ходят к Мелани. Ваша подруга лежит в больнице Анри-Мондор, в Кретее. Это отличная больница. Моя жена лечит там свои вены, и врачи очень компетентные. Они пообещали ей, что через год ноги будут как у тридцатилетней. И я в это твердо верю. Доверьтесь им.
О больнице Анри-Мондор у меня было две информации: ее огромное массивное здание видно от метро, и в ней умер Шарль Трене. Когда я узнал, что этот певец оказался там и, конечно, не выйдет оттуда живым, я думал, не пойти ли мне в эту больницу. Я всегда обожал Трене и его по-детски написанные стихи. Моя мать его ненавидела. Считала приторным, наивным, устаревшим певцом, которого слишком высоко ценят во Франции. Когда я сказал ей, что планирую посетить его, она посмеялась надо мной: «Идти увидеться с таким плохим артистом, и к тому же когда он умирает! Дорогой, ты же знаешь, что он ничего тебе не споет». И стала напевать «Нежную Францию». Мама, как обычно, была безжалостна. К счастью, дети не всегда слушают своих родителей. И в один февральский день, ближе к вечеру, я пришел в эту больницу. Я ходил по коридорам так, чтобы не привлекать внимания.
Я бродил среди больных, которые были перевязаны, присоединены к капельницам или выкуривали сигарету в кафетерии. Все они были в пижамах – теневая сторона человечества. Я говорил себе, что Трене, должно быть, забавно выглядит в пижаме. И что после такой карьеры, как у него, еще больше, чем другие, стесняется показываться людям в таком виде. Автор песни «Что остается от нашей любви» – в пижаме, в кафетерии больницы Анри-Мондор в Кретее! Нет, он не ходил по коридорам: для этого был слишком слаб.
В конце концов я, не останавливаясь, прошел мимо палаты, вход в которую защищал великан, одетый в костюм, а не в пижаму. Я стоял в нескольких метрах от Шарля! Это несомненно.
Я дошел до конца коридора, и тут меня остановила стена. Вызванное этим недоумение стало заметно, когда я должен был повернуться. Передо мной не было двери, и я решил, что случайно попал в боковую палату. Возвращаясь прежней дорогой, я встретился взглядом с охранником. Он пристально и недоверчиво посмотрел на меня: я никого не оставляю равнодушным. И сказал:
– Молодой человек, не нужно таскаться туда-сюда по этому углу.
Я обиделся и сухо ответил, что не имею привычки таскаться по углам и что мои родители дали мне хорошее воспитание. Это была ложь: меня совершенно не воспитывали. А моя мать дома с садистским удовольствием коверкала «Нежную Францию».
Я вернулся в кафетерий, чтобы выпить стакан кофе. Февраль в Кретее – это звучало как «Пасха в Нью-Йорке», так называется стихотворение Блеза Сандрара. Я любил заголовки – «Февраль в Кретее»! – но не имел никакого желания стать поэтом. В тот момент для меня было важно только одно: кофе, который согреет мой желудок. Библиотерапевты такие же люди, как все остальные.
В очереди к прилавку я смотрел на обложки журналов. Одна из них привлекла мое внимание.
«Трене: скоро конец». Этот заголовок был дополнен украденной фотографией похудевшего от болезни певца. Ему помогает ходить недавний друг, который намного моложе Трене и потребует свою долю пирога, как только на гроб будет брошена первая лопата земли. В конце концов, Трене хорошо делает, что не приходит в этот кафетерий. К тому же кофе здесь такой горячий, что стакан почти плавится. Его невозможно держать в руке. Выпить этот кофе – приготовиться к лечению в ожоговом отделении или, что хуже, в гастроэнтерологии, потому что расплавленная пластмасса, должно быть, разрушает желудок того, кто пьет из стакана. Я долго оставался там и смотрел на других таким же взглядом, как тот охранник, но не с такой убедительной силой, как он. «Не пейте, это опасно!»
Если хорошо подумать, это отсутствие вкуса – поставить врага поэзии наблюдателем перед комнатой Трене. Нужно было бы поставить кого-то странного – оригиналку с тигром на поводке, беса или оперного певца.
Если бы я смог проникнуть в комнату певца, я бы подвел Шарля (мгновенно возникшая дружба позволила бы мне называть его так) к окну. И мы поднялись бы на крышу вдвоем, следя за тем, чтобы не упасть. Это было бы не очень рискованным предприятием: в мечтах люди никогда не умирают на очень долгий срок. Он был бы в больничных тапочках, я в потрепанных кедах. Мы держали бы друг друга за руки, чтобы чувствовать себя спокойней. Как два ребенка в лесу. С огромной крыши мы смотрели бы на Париж. Он был бы виден вдали: огромные магазины, склады, рельсы, брошенные государством жилые дома – весь мир раскинулся бы у наших ног. Я не ушел бы из книги, потому что Шарль сам был книгой, полной рассказов.
Возле высокой трубы, которая дымилась, сжигая разный мусор, мы до самого утра напевали бы какую-нибудь из его сюрреалистических песен. Забавную и волшебную песню, в которой животные разговаривают и дети глядят в окно. Песню, полную идей – нелепых идей. А когда проснулось бы солнце, я проводил Шарля обратно в его палату, чтобы не вызвать подозрений. Охранник спал бы перед дверью и ничего бы не услышал. Мы скоро начали бы обратный путь. Спуск по веревке из эластичных простыней с его кровати прошел бы без проблем: в мечтах все нам послушно. Ни головокружений, ни скольжения, зато невероятные всплески смеха – немного преувеличенного для тех, кто не мечтает, естественного для нас. Потом я бы укрыл поэта одеялом, подоткнув края: поэтов укрывают одеялами так же, как мальчиков. Медсестра открыла бы дверь и убедилась, что он еще спит.
На следующий день Трене умер, и я утонул в нахлынувшей волне сожаления.