Глава IV. Высшие пути жизни
Одному из великих египетских отцов был глас Божий, чтобы он шел в город, где Господь должен ему показать людей выше, чем он, жизнью.
Этими людьми оказались две сестры вдовы, которые жили в благочестии, тщательно воспитывали своих детей, помогали бедным и не проводили ни одного часа без работы.
И все же над мирской жизнью есть высший род жизни. Подобно тому, как никогда не достигнет высшей учености человек, который будет перемешивать свои ученые занятия с мирской суетой, так никогда не достигнет высочайшего горения духа человек, для которого не Бог есть единственная цель его стремлений. И высшая жизнь на земле есть жизнь иноческая.
Нельзя не считать иноком того, кто носит мирское платье, исполняя все обеты монашеские; и не тот инок, кто одет монахом, а живет хуже многих мирян.
Но инок тот, кто горит одной любовью к Богу и для кого Бог — единственная цель всех его стремлений, кто остается в миру только потому, что несет на себе какие-нибудь мирские обязанности.
Вот человек трудом своим питает слабую мать, подрастающих братьев или сестер и мечтает о монастыре. Но время идет. Одна из сестер вышла замуж, овдовела — у нее на руках много детей. Дядя, вместо того чтобы начать монашеский подвиг, должен оставаться в миру. Но что имеет в нем мир? Служба его есть то же послушание. И оно так же мало нарушает его монашеское настроение, как оно мало нарушает настроение усердного инока, который имеет послушанием служить в гостинице посетителям обители и часто тоже лишен возможности посещать монастырские службы, а в то же время — лучший молитвенник, чем те, которые не пропускают ни одного монастырского богослужения.
Ходит немало рассказов о таких мирских монахах. Бывали и женщины, которым по обязанности их звания приходилось бывать на балах и в других блестящих собраниях и которые доводили свой аскетизм до того, что, отправляясь на какие-нибудь собрания, клали в подошвы своих туфель мелко измолотую ореховую скорлупу.
В одной киевской обители я встретился с древним чтимым народом старцем, живым свидетелем тех благодетельных времен Киева, когда на престоле Киевской митрополии сиял кроткий митрополит Филарет, великий праведник, а рядом с ним стоял великий тайновидец и молитвенник, старец Киево-Печерской Лавры Парфений.
Со мной был мой хороший знакомый, один князь, человек молодой еще и благочестивого настроения. Услышав его фамилию, старец спросил:
— А не было ли у вас бабушки? — и он назвал ее имя.
— Да, это моя родная бабушка — вы знавали ее?
— Как мне ее не знать: сколько раз я сопровождал к ней митрополита Филарета. Она близка была духом с покойным владыкой. Ее он тайно в монашество постриг с именем Марии.
Я слышал от князя об этой старушке, которая, много натерпевшись от самодура мужа, проводила уединенно и тихо свою старость, зная выезды только в церковь. Но ни один человек не знал, что она была тайная монахиня.
И все же еще выше этого мирского монашества то совершенное отвержение мира, ничем не нарушимое пребывание во Христе, каким является истинное монастырское монашество и отшельничество.
Если условия плоти так угнетают обычных людей, так отводят их от жизни духа, то какая радость, какой восторг видеть людей, почти освободившихся от этой тяжкой власти.
Вот великий Антоний в пустыне проводит время от времени по пяти дней без пищи, и после столь долгого поста довольствуется маленьким хлебом, который размачивает в соленой воде.
Когда он совсем одряхлел, иноки еле добились от него позволения приносить ему оливы, зелень и масло.
Часто ему случается проводить в молитве всю ночь. Бывало, отдохнув до полуночи, он поднимается и молится с воздетыми руками до восхода солнца или до трех часов ночи.
Он находит, что солнце мешает ему, и восклицает: «Солнце, солнце, зачем встаешь ты развлекать меня своими лучами, как будто ты выплываешь только для того, чтобы закрыть от меня блеск истинного Света».
Сладость, которую великий Антоний испытал при молитве, внушает ему какое-то равнодушие к плоти. Он смотрит на питание себя как на грустную необходимость, к которой он приступал с сожалением. Ему даже было стыдно чувствовать, что он не может убить ее в себе. Иногда, готовясь сесть за стол с братией, он оставлял их, или чтобы вовсе ничего не есть, или чтобы принять пищу одному, смущаясь делать это перед другими. В ту самую ночь, когда, быть может, верующие, но привязанные к миру люди Древней Руси проводили за шумным пиршеством, в эту самую ночь к великому отшельнику Сергию сходила для беседы с ним Царица Небесная, и в воздухе тихой обители прозвучала весть, застывшая в этом воздухе и вливающаяся в сердца верующих богомольцев: «Се, Пречистая грядет…» И в тот самый день Благовещения, когда так шумно в городах и селах и разряженные люди предаются праздничному катанью, в тесной келье затерянного среди лесов Сарова посещала великого Серафима Царица Небесная.
Задумался старец киевский Парфений над прочитанными где-то словами о том, что Богоматерь была первой инокиней, и видит он: идет полк преподобных отцов Киево-Печерских, а впереди их с жезлом в руках в монашеском одеянии Она, Которой были посвящены все мысли благоговейного старца, и раздался к нему чудный голос из молчаливых уст Ее: «Парфений, я монахиня».
Такой уже склад души, такое призвание — служить Богу и никого кроме Бога в мире не знать, а людей любить только для Бога и в Боге.
Цель монашествующих есть единственно спасение души.
Другой цели у монахов быть не может и быть не должно. Монах, начинающий свой путь, не должен думать о том или ином значении своего дела, о том, что через него будут спасаться другие люди.
В этом заключалось бы отсутствие смирения со стороны человека, который считал бы себя настолько слабым и недостойным, что боялся не уцелеть среди мирских соблазнов.
Мытарь, ставший у порога храма и взывающий: «Боже, милостив буди мне грешному», — мог ли такой мытарь думать, что он поведет людей к спасению!
Если бы кто-нибудь мог войти в душу монахов по склонности и призванию, если бы кто-нибудь мог раскрыть сердца таких людей, как Серафим Саровский, в молодые их годы, при начале их монашеского подвига, — конечно, там не нашлось бы ни малейшей мечты о том, что они будут что-нибудь значить для мира.
Иные думы, иные чувства…
Душа всеми силами своими почувствовала великую красоту духовной жизни, в восторге сознавала, что одно для нее во всей жизни дорого — это Бог; и останется здесь, у ног Христовых, как Мария, слушающая словеса благодати, падающие из уст Христовых.
В том высоком порыве любви к Богу, удивления и жажды Божества, которые увлекают христианина, созданного для монашеского подвига, там прямо немыслима какая-нибудь дума о людях.
И вот над человеком, с таким расположением вступающим в монашество, происходит одно из чудес монашества.
Чем больше и значительней углубляется человек в область иночества, чем больше жаждет полного единения с Богом и чем дальше уходит он поэтому от людей, тем он становится этим людям нужней.
Чем крепче затвор отшельника, чем в большую глушь он забрался, тем настойчивее и нетерпеливее стучит в эту запертую дверь мир. Отворенные кельи, смешавшиеся с миром, в нем растворившиеся — никому не нужны и не интересны, как исчадия этого самого мира.
Стучит же мир в затворы и гоняется за скрывающимися в лесах отшельниками, потому что такие люди — магнит для ищущей обновления души. Погруженность души в Бога, напряженное с Ним общение, весь тот в корне отличный от мира быт, в котором живут истинные иноки, — все это образует в них эту собранность и силу духа, выковывает из них тех особенных, во всем от мира отличных людей, которые так миру необходимы, как примеры высшей и лучшей жизни, как целители духа, молитвенники.
Значение монаха для жизни заключается в его идейном отдалении от мира. Чем более освободится монах от земного, чем дальше и глубже, говоря образно, уйдет он в небеса, тем драгоценнее и необходимее он для мира. И все это происходит само собой, помимо его воли и его намерения.
Не имея, таким образом, при начале и продолжении своего подвига вовсе в виду мира, монах становится для него нужным, когда он достигнет той единственной цели, с которой к своему деланию приступал, — исправления жизни, победы над грехом.
Поскольку монах свят, постольку он миру и нужен.
Главное, что руководит монахом, бегущим от мира, — это всепоглощающая любовь ко Христу.
Люди с такой любовью и в большинстве случаев с первой сознательной юности вступающие на иноческий путь — это, так сказать, монахи чистой воды.
Какой поэзией овеяна тайна этих душ — мальчиков Варфоломеев и Прохоров, будущих Сергиев Радонежских и Серафимом Саровских… Какая сила чувства наполняла эти детские сердца, когда, стоя перед старыми иноками и наедине в том торжественном, нерукотворном храме Господнем, какой представляет из себя природа, эти дети прислушивались изумленно к первым робким гимнам, которые запевало Богу их сердце, чтобы петь их не переставая на всем пространстве своей жизни, а потом, вознесясь с ними в высоту, не умолкнуть в веках веков у Престола славы.
Да, любовь, громадная, всепобеждающая, всепоглощающая любовь к таинственному, единственному, прекрасному Жениху души, к Которому душа стремится, по Котором тоскует, Которого зовет…
Есть люди, и тоже искренние, которые не сразу понимают, что слишком глубока их душа для иной какой-нибудь привязанности, кроме любви Божественной, что только огонь, который «воврещи» в сердца пришел Христос, — единый только этот огонь согреет их и даст им счастье, — раньше долго ищут на стороне, пока не поймут и не придут к Нему, усталые, изжив попусту много душевных сокровищ, испытав в юдоли греха много мучащих восторгов. И их принимает Господь… Но где тут красота отдачи Христу всей свежести своих чувств и сил, где та жертва, к которой когда-то Христос звал богатого юношу и от которой тот отказался?
Есть путь еще более дальний. Некоторые бросаются в иночество только тогда, когда все земное им изменило, когда надвинулось неисцелимое одиночество. И идут наудачу, что, может быть, углубление в мир религии наполнит им душу.
Тут, конечно, любви к Богу еще меньше.
Кроме этого чувства любви как побуждения к монашеству есть еще следующие идейные его основы.
Есть две глубоко интимные, деликатнейшие и великодушнейшие причины, которые могут увести от мира совестливого, вдумчивого и тонко чувствующего человека.
Причины эти в личной, так сказать, близости, в чуткой внимательности человека ко Христу и к человеку.
Многие ли из верующих, из считающих себя верующими, имеют ко Христу личное отношение? Многие ли продумывали в себе всю Его жизнь, до боли почувствовали, до слез, до оцепенения, всю тяжесть того, что совершено для каждого из нас этим воплотившимся Богом?
Помним что-то о страдании при Понтийском Пилате, выстаиваем кое-как двенадцать евангелий, весело несем домой горящую четверговую свечу. Но кто вместил, почувствовал и застыл в созерцании? Кто испытал жалость к этому странничеству по зною и пыли, к этому короткому, но пронзающему признанию: «Сын Человеческий не имеет где главы подклонить».
А страшное моление «до кровавого пота» в саду Гефсиманском, а предание, заушение «трости надломанной не преломившего», терновый венец — и наконец Голгофа — и звук молота, пробивающего гвозди через распростертые за нас руки…
— За меня, за меня! — вопит, терзается сердце, пораженное навсегда этой мировой минутой, и клянется от этого креста не отойти.
И вот молодые патриции бросают дворцы и должности — «С Тобой в нищете, с Тобой безприютным, гонимым».
Осудили вы человека, который, потеряв существо, наполнявшее всю его жизнь, весь ушел в свою скорбь… Так и они…
Христос на кресте — все тут сказано…
Жизнь зовет могучими призывами… Мраморные виллы, теплые синие волны моря, ласковый ветер в темной густой зелени лавров, в благоухании белых цветов померанца… Но — «Христос на кресте»… И — не надо, ничего не надо!..
Тихие картины семейного счастья… любимая, верная жена, растущие дети, домашний уют; хозяйство и предприятия для обогащения… Но — «Христос распят»… И меркнет все в свете Голгофы… Только одна она освещена страшным светом, и нельзя оторвать от нее глаз…
Государство, народ… Общественные задачи… Влиятельные должности… А Он один, оставленный на кресте… Нет, уже с Ним, не отходя, ловя последние крики «Жажду!» из запекшихся уст, ожидая последнего вздоха с «преклонением главы».
Царство мысли, постижение мира, углубление в природу и чудеса искусства — захватывающая широта человеческой мысли и чувства… И Его зов: «Кто жаждет, пусть придет ко Мне и пьет!» О, пусть один Он, только один поит из Своих рук водой живой… Все другое не будет ведь чище и слаще этой Его воды.
Да, охваченные жаждой, страстью (беру это слово за неимением другого, более подходящего) к небесному, люди просто теряют вкус к земному.
Ведь вы не утешите комфортом среднего обывателя, который показался бы верхом благополучения для чернорабочего, — не утешите им разорившегося миллиардера. Так бледно, ничтожно все земное для того, чья душа хранит смутные воспоминания и ясные предчувствия иной, освещаемой незаходимым солнцем вечности жизни.
Я знал одного рано умершего, даровитого, судьбой обласканного человека, тонкого ценителя приятных сторон земной жизни, любознательного, много испытавшего и поездившего, знатока искусств. Была выставка в Америке, куда он должен был ехать, чтобы потом перебраться в Южную Америку, чудеса которой давно его манили к себе. Тут он услышал об одном запутанном несчастье большой семьи, и деньги для поездки пошли на эту семью. По-человечески ему было тяжело и жаль. Но раз он мне сказал:
— Как мы глупы и нетерпеливы… Неужели я в будущей жизни не увижу вещей интересней, чем какой-нибудь Нью-Йорк или чудеса Бразилии?
Он ужасно увлекался музыкой — поклонялся операм Вагнера — и говорил: «Мне кажется, в небесных сферах музыка похожа на его музыку… Я слышал раз во сне… Летели ангелы и пели… Звуки колыхались и были просты и величественны, полны удовлетворения и счастья… Я разобрал часть слов: "Боже Спасителю их, Боже Спасителю наш"».
Я видел его умирающим; и он весь трепетал от радости ожидаемого загробного счастья.
Вот людей этого склада, для которых небо реальнее земной действительности, которые прозревают будущее бытие с наивностью невинных детей и с мудростью змеиной, как вы привяжете, чем прикуете к земле? Как скажем им: «Бросьте ваши парения и рассыпайтесь по земле». И имеете ли вы право им это сказать?
Они идут, еле касаясь земли, к заветной мечте.
Сострадание Христу в благодарной и преданной душе вызывает желание не только посвятить Ему себя, но и страдать с Ним.
В этом объяснение того элемента вольной муки, которой томят себя истинные иноки.
Понятен пост для молодого инока, умерщвляющего в себе страсти.
Но как и чем объяснить себе такое томление голодом и жаждой семидесятилетнего, как старец Серафим, подвижника?.. Этот невероятный образ сна, который он изобрел для себя в последние годы жизни и на который без ужаса смотреть было невозможно (он становился на колени и забывался, опустив голову на руки, опираясь локтями в землю); этот тяжелый мешок, набитый камнями, который он со своими больными, в ранах, ногами носил постоянно на спине, — к чему это терзание, когда страсти давно умерли и человек уже в равноангельском состоянии?
Потому что пораженное мукой Христовой сердце требует и себе муки и в этой муке находит утоление той боли, которую причиняет ему страдание Распятого… Всегда привязчивое, верное сердце искало разделить участь любимого существа, и в страдании с ним вместе находило своеобразное счастье.
«На Тебе терн, и я в муках, — шептали, быть может, губы старца Серафима Христу… — Ты бичеван, и я в ранах этим страданием с Тобой утешаюсь; и, с распалением любви к Тебе, распаляю и ожесточаю страдание мое. И на вершине его нахожу вершину счастья».
Вот эта нежность в чувствах к Богу, со знанием, чем Христу человек обязан, желание участвовать в муке Христовой и невозможность насытить свою душу элементами земного счастья и составляет у истинных монахов высокого полета причины отвержения ими мира…
Остается еще их отношение к людям.
Разница в положении людей: несметные богатства, без усилий доставшиеся одним, и кровавая борьба других за насущный кусок хлеба, — конечно, глубоко тревожит всякого совестливого человека и не позволяет ему пользоваться спокойно его достатком.
Но все это поводы, а главная причина все же одна: незагасимая жажда Бога, то непреодолимое стремление к вечному Солнцу, с каким подсолнечник поворачивает к видимому солнцу свою головку.
Не все сразу отдаются этому призванию.
Многие раньше платят миру щедрую дань, и когда зло мира, ими познанное до глубины, омерзеет им и они примутся за подвиг, мир начинает кричать: «Знаем его — он хуже нас. Что же теперь святошествует?»
Нет, он лучше вас. Оставьте его. В вас не горел этот огонь духовный, испепеливший в нем наконец его могучие страсти.
Вы не знали его тяжелой борьбы и его молитвы и не слышали воплей его к Богу.
Да и что знаем мы вообще об этой поре жизни, когда начинается подвиг и человек затворяется со своим Христом в тайной келье?