Книга: Беспощадная толерантность (сборник)
Назад: Юлия Рыженкова Демконтроль
Дальше: Юрий Бурносов Москва, двадцать второй

Тим Скоренко
Теория невербальной евгеники

Данный рассказ не имеет ни малейшего отношения к личной позиции автора и является не более чем художественной фантазией на заданную тему.
С детства меня учили, что homo europaeus произошел от homo sapiens, но я не мог в это поверить. Гораздо проще было представить, что начало нашему роду положила какая-нибудь обезьяна в каменном веке. Наши позорные предки роднили нас с семитами, что казалось чудовищной хулой, идущей вразрез со всеми принципами, заложенными фюрером. Тем не менее идти против официальной науки можно было, разве что игнорируя домашние задания и получая по антропологии пятерки. После каждой пятерки маму вызывали в лицей и выговаривали ей за мое непослушание и упрямство. Нашу классную руководительницу, фрау Герлиг, очень раздражала моя странная позиция: единицы по всем предметам, кроме антропологии и истории.
Антропологию вел старый профессор Шульц. Он родился еще до Великой войны и рассказывал, что в его времена семитов было много, они свободно ходили по улицам и разговаривали с арийцами на равных. «Конечно, не на равных, – откашливаясь, поправлялся он. – Мямлили, просили милостыню на исковерканном немецком…» Почему-то мне казалось, что он лжет, но поймать за руку я его, конечно, не мог. Тайной оставалась и сама суть лжи. То ли на самом деле семиты вообще не умели говорить, то ли не ходили по улицам – одно из двух. Но поверить в свободно гуляющих и беседующих между собой в полный голос семитов – ни за что, никогда.
Собственно, семита впервые в жизни я увидел лет в десять. Мы с мамой шли по улице, и вдруг из какой-то арки вышли двое мужчин. У одного в руках был поводок, конец которого терялся в темноте подворотни. Я машинально повернул голову, чтобы посмотреть, какой породы у мужчины собака. Но из темноты появился силуэт, ни в коей мере не похожий на собачий. Это было человекоподобное существо, сгорбленное и худое, обряженное в свободные панталоны. На спине оно несло деревянный ящик с черными пиктограммами «не кантовать» и «не бросать».
«Мама, что это?» – спросил я.
«Это семит, – ответила мама. – Он носит грузы».
«Как слон, да?»
«Да, как слон».
Мама никогда не отвечала на вопросы «не знаю» или «отстань», как часто делают другие матери. Ее ответы казались мне исчерпывающими, их с гаком хватало для ребенка. Это – семит, он носит грузы, все понятно.
Семитов в Берлине было мало, впрочем, как и в любом другом крупном городе. В основном они работали на заводах и никогда не выходили за пределы находящихся под напряжением сетчатых заборов. Позже мы с мамой побывали в Париже, и количество тамошних семитов меня поразило. Их было существенно больше, чем в Германии. Впрочем, они точно так же изъяснялись нечленораздельными звуками и отрывочными словами, а работу выполняли исключительно черную и простую.
Когда я учился в школе, между мальчишками ходили различные байки. Рассказывали, что некоторые знатные арийцы содержат семитов в качестве домашних животных – для развлечения, а не для работы. Мне казалось, что это очень противно. Если бы мне пришлось выбирать между семитом и собакой, я бы остановился на последней. Так я думал в те годы.
Углубленная антропология, изучаемая в восьмом классе, серьезно перевернула мое понятие о семитах. Оказалось, что они – одно из многих ответвлений homo sapiens, не сумевших развиться в полноценного человека. В частности, серьезное внимание старик Шульц уделял славянам, как наиболее опасной и разумной группе унтерменшей. Отдельные группировки славян оказывали ожесточенное сопротивление Великой армии еще в течение пятнадцати лет после войны, а последних партизан выкурили из Сибирских лесов в 1970-х. «Лес, – говорил профессор, – естественная среда обитания славянина. Он хорошо чувствует себя среди деревьев и мхов. Цивилизация слишком сложна для его недоразвитого мозга…» Этим Шульц объяснял сложности, возникшие при очеловечивании территорий Московии и других восточных рейхскомиссариатов.
Примерно в то же время я узнал о существовании унтерменшей с кожей черного цвета. Мне было ужасно интересно увидеть хотя бы одного, но до Африки было достаточно далеко, плюс к тому африканские рейхскомиссариаты в большинстве своем были закрыты для свободного посещения обычными гражданами. Впрочем, партийные функционеры свободно передвигались по миру в любом направлении. Именно моя жажда путешествий заставила меня после окончания школы пойти по правительственной линии. Великолепная родословная и идеальная арийская внешность открыли передо мной, безотцовщиной, двери Берлинского дипломатического университета.
К слову, об отце. Конечно, он у меня был. Но через три года после моего рождения он пропал без вести где-то в Южной Америке. Его направили туда по делам Центральноамериканского рейхскомиссариата, который постоянно испытывал проблемы с кадрами. Расселение арийцев в исторически нехарактерных для них местах шло медленно, а местное население, несмотря на расовую неполноценность, оказывало вялое, но действенное сопротивление. В частности, оно отказывалось работать. Первое время от отца приходили письма, рассказывающие об успехах и достижениях его рейхскомиссариата, но потом письма прекратились. Мать запрашивала информацию об отце, и после третьего или четвертого запроса нам объявили, что он пропал без вести.
Впрочем, мама прекрасно понимала, что мальчик должен чувствовать сильную мужскую руку, и потому поддерживала тесные отношения со своим братом Гюнтером, служившем где-то в министерстве внутренних дел. Не думаю, что маме было приятно общаться с ним. Просто Гюнтер был одинок (его жена умерла еще до моего рождения) и нуждался в семье, а мне нужен был заменитель отца. Мама то ли не хотела выходить замуж повторно, то ли никто на нее не зарился (будем честны, красотой она не блистала), и потому все мужское, что во мне было, я почерпнул из дядиной манеры общения, его историй и баек, его тяжелой походки и ироничного, с хитрецой взгляда из-под слишком тяжелых для арийца надбровных дуг. Конечно, дядя не мог в полной мере заменить отца, но все же он стал мне настоящим другом. Когда у меня возникали проблемы по учебе или отношениям с людьми, я всегда шел за советом к дяде, и он в большинстве случаев мог разрешить мои сомнения относительно того или иного аспекта бытия.
В возрасте шестнадцати лет я прошел обязательное государственное генетическое исследование. Его результаты попадали во всемирную базу данных; только по результатам тщательного отбора в соответствии с этой базой я имел право жениться и заводить детей. В этом не было ничего унизительного или ограничивающего мои свободы. Заводить интрижки и заниматься сексом можно было с любой женщиной. Но на тот момент арийская раса не была окончательно очищена от посторонних генетических примесей, поэтому контроль над рождаемостью требовался очень жесткий. Каждая пара, желающая вступить в брак, проходила процедуру контрольного совмещения генетического материала. Если результат оказывался положительным (с определенным процентом погрешности), им давалось «добро». В противном случае они могли сохранять близкие отношения, но заводить детей не имели права.
Несмотря на мамино сопротивление, я принял решение пойти по стопам отца и поступил в Берлинский дипломатический университет имени Хлодвига Гогенлоэ. Мне нравились многие предметы, преподаваемые там, – как теоретические, так и прикладные. Особое впечатление на меня произвела физиогномика. Нас учили по чертам лица мгновенно распознавать расу и подрасу собеседника, оценивать его мимику и жесты, подобно ходячим детекторам лжи. Высокий рост, лептосомное телосложение, выпуклый затылок, прямой нос, узкий выступающий подбородок были для нас признаками настоящего арийца; с такими людьми стоило вести дела и рассматривать их в качестве кандидатов на ту или иную работу. Важнейшим показателем был черепной указатель. Долихокефалам можно было доверять, в мезокефалах надлежало сомневаться, брахикефалы автоматически записывались в унтерменши.
Очень сложной, но невероятно интересной наукой казалась теория невербального общения. По микроинтонациям и паралингвистическим показателям мы умели определить степень искренности собеседника, уровень уверенности в себе; более того, нас учили сенсорике и одорике, тренировали «слышать между строк» и переводить с «невидимого» языка на обыкновенный.
Учиться мне было достаточно легко. С предметами я справлялся без проблем, независимо от степени их сложности. Пожалуй, я не смогу сейчас назвать хотя бы одну дисциплину, казавшуюся мне неприятной. Все было по плечу, и мать, несмотря на первоначальное сопротивление, гордилась моими университетскими достижениями.

 

Первым с нашего курса женился Курт Краузе, скромный, незаметный молодой человек, физиономист по основной специализации (моей специализацией стала экстралингвистика). Его девушка, Клара, частенько появлялась в нашем институте между занятий и после них. Они с Куртом обнимались в укромных уголках, шептались, а Курта все дразнили. Теперь я понимаю, что основным чувством, толкавшим нас на издевательства, была жгучая зависть. Большинство моих однокурсников к моменту женитьбы Курта оставались девственниками.
Не стоит думать, что мы замыкались в науках и учились, подобно механизмам. Нет, мы все-таки были обычными студентами, молодыми ребятами, которых тянуло к девушкам, к пиву, к мелким дракам. В частности, мы нередко подшучивали над преподавателями (хорошо помню, как мы намазали салом чуть скошенный вперед стул профессора Цоллерна, и он скатился с него, подобно мячику; весь курс за это получил строжайший выговор).
На третьем курсе в моей учебной группе появился новенький. У него было тонкое, чуть асимметричное лицо с высоким лбом, длинный разрез глаз, волевой подбородок – типичный тевтонордид по классификации фон Эйкштедта. Новенького звали Карл фон Барлофф. Он мало разговаривал, слушал и записывал молча; при необходимости выступить у доски говорил сухо, безэмоционально, тихо и четко, как синтезатор речи, поставленный на слишком низкий уровень громкости. Мне он был интересен. В его мимике и жестах я видел элементы, с которыми ранее не сталкивался ни в учебниках, ни в практическом применении теории невербального общения.
В частности, меня беспокоил взгляд Карла. Я никогда не видел такого выражения глаз и потому никак не мог классифицировать его. В его глазах при разговоре с собеседником сквозил не интерес, не страх, не волнение, не ирония. Ни одно немецкое слово не могло толком охарактеризовать этот взгляд.
Впрочем, то же самое можно было сказать и о жестах нового студента. В них была какая-то подозрительная женственность, не присущая основной массе молодежи. Например, он брал ручку двумя пальцами – большим и указательным – и лишь после перехватывал ее для более удобного письма. Слушая лекцию, он опирался подбородком о внутреннюю сторону запястья, а не о ладонь или кулак. При ходьбе он держал локти чуть согнутыми, будто модница, идущая за новой шляпкой.
В то же время меня тянуло к Карлу фон Барлоффу. Мне был интересен этот человек, его повадки, его взгляд, его странная, вальяжная леность, порой просыпавшаяся в движениях. Он достаточно часто приходил на семинары неподготовленным, но каким-то образом выкручивался, умудряясь перевести разговор с преподавателем на далекую от первоначального предмета тему. Его тихий говор был едва слышен даже на втором и третьем рядах, поэтому я пересел со своего пятого на первый. Мне было интересно слушать искусное словоблудие Карла.
Иногда в ходе учебного процесса нам приходилось разбиваться на пары. Одно из таких заданий выглядело следующим образом. Первый студент должен был писать небольшое сочинение о каком-либо характерном случае из своего детства, а его партнер – изучать лицевую микромоторику пишущего. Затем партнеру предлагалось максимально точно изложить, о чем писал его визави, опираясь только на выражение лица последнего в процессе работы над текстом. Затем студенты менялись местами.
Мне выпало работать с Карлом. Сначала писал я, затем – он. Мое сочинение рассказывало о том, как в возрасте шести лет я лизнул металлический поручень в автобусе и, конечно, насмерть к нему примерз. Мама услышала, как я заныл, ужаснулась и начала метаться вокруг, не зная, что делать. Я же просто дернулся назад и оторвал язык от поручня – с мясом. Пошла кровь, язык болел еще много дней, мама мазала его какой-то вонючей гадостью, а кушал я только охлажденное, потому что горячее жгло неимоверно.
Карл выполнил задание неплохо. Он понял, что я описывал нечто неприятное, и догадался, что речь шла о вкусовых ощущениях. Скорее всего, сказал он, я чем-то обжегся за столом. В принципе, я получил холодный ожог языка, истина лежала близко, так что Карлу задание было зачтено.
В свою очередь, он взял ручку и начал писать. В течение двадцати минут я всматривался в его черты, ловил микромоторику, движения глаз, языка, щек, даже ушей. Самое странное, что толком понять что-либо было невозможно. Его моторика была бессистемной, точно он постоянно менял тему сочинения и даже стиль мышления. К концу я запаниковал, но взял себя в руки и понял, что нужно просто угадывать. Косвенные признаки подсказывали, что Карл писал не о себе, а о другом человеке, причем девочке, своей ровеснице. Что произошло между ними, я понять не мог. Признаков конфликта я не заметил. Поэтому я обрисовал ситуацию Карла, как игру с девочкой одного с ним возраста, закончившуюся вполне мирным образом.
Карл улыбнулся и покачал головой, а потом протянул мне свой лист. Его история повествовала о том, как отец учил его стрелять из пистолета, и мальчик случайно попал в семита, прислуживавшего в тире. Хозяин тира вынужден был добить унтерменша, а отца заставили выплатить стоимость слуги. Я представить себе не мог, насколько далеко отклонился от истины. За это задание я получил самый низкий балл.
Тем же вечером я догнал Карла, бредущего домой из университета.
«Постой!» – воскликнул я.
«Да?»
«Как у тебя это получилось?» – спросил я.
«Что?»
«Сочинение!»
«Просто. Я писал, как и ты. Случай из детства».
«Но твоя микромоторика… Ты намеренно шифровал ее? Ты умеешь это делать?»
Он покачал головой.
«Да нет. Просто у меня, наверное, немного другая микромоторика. Все люди разные».
«Но в разумных пределах, Карл! Мы все голубоглазые, все – блондины. Не бывает черноволосых или синеволосых людей, не бывает людей ниже полутора метров ростом, не бывает людей, у которых нет рук или ног! Ты хочешь сказать, что ты не homo europaeus?»
Это звучало страшно. Такое утверждение могло лишить Карла статуса человека.
«Что ты, – усмехнулся мой собеседник. – Конечно, homo europaeus. Но разница в микромоторике вполне вписывается в установленные рамки. У нас же разная форма носа, разная высота лба, разные отпечатки пальцев…»
Путь мы продолжали вместе. Мы спорили. Я стоял за единство человеческой расы, он же утверждал, что границы гораздо шире, нежели я предполагал. Это был интересный спор, необычный.
С той поры мы сдружились. Практически все время мы проводили вместе, спорили, смеялись, выпивали (конечно, не до свинского состояния, но все-таки до определенной степени неадекватности), ходили в бильярдную и в боулинг. Нас дразнили близнецами, но мы не обижались. Не каждый день встретишь человека, способного стать тебе настоящим другом.

 

Ближе к концу года профессор Штокманн, преподаватель социологии, читал нам курс лекций, посвященный толерантности и манипулированию собеседником путем демонстрации нейтрального отношения к его недостаткам.
«Тысячелетний Рейх, – вещал Штокманн, – это самое человеколюбивое и толерантное общество, когда-либо существовавшее на земле. Мы лишены зависти по отношению к представителям других национальностей, поскольку мы вообще отменили понятие «национальность». Достаточно просто принадлежности к человеческому виду. Наши женщины в полной мере равны мужчинам, дети имеют столько же прав, сколько и взрослые, отсутствует классовое неравенство. Стать студентом престижнейшего высшего учебного заведения мира может даже простой крестьянин, а сын видного партийного деятеля может быть при необходимости отчислен за неуспеваемость. Великий фюрер привел человечество к абсолютной гармонии, уничтожил такие чувства и качества, как ненависть, зависть, лицемерие…»
Когда он закончил и традиционно предложил задавать вопросы, поднялась лишь одна рука. Это был Максимилиан Штайн, один из самых неуспевающих студентов потока. Он постоянно нарывался на неприятности, задавая преподавателям каверзные вопросы и демонстрируя свой оригинальный, незаурядный ум. «Язык твой – враг твой», – говорили ему, но Макс не слушал подобных замечаний.
Профессор кивнул, мол, задавайте вопрос.
«А как объясняется вашей теорией нетолерантное отношение к животным? – спросил он. – А к унтерменшам?»
Штокманн нахмурился.
«Во-первых, молодой человек, – ответил он, – теория это не моя. И это не теория, а давно оправдавшая себя практика. Во-вторых, она распространяется только на людей. Мы же не даем собакам избирательного права, не так ли? Потому что они неразумны. В этом нет ничего унизительного для собаки…»
Макс перебил профессора.
«А унтерменши? Они же другой подвид homo. У них есть определенная доля разумности, которую мы могли бы развивать, а не содержать их в животном, бесправном состоянии…»
В аудитории зашушукались. Профессор покраснел и явно не мог найти никакого толкового ответа. Высказанная Штайном идея и в самом деле была откровенно антифашистской. Мне было непонятно, как настоящий ариец может произнести такие слова, поставив семита на одну ступеньку с собой.
«Лекция окончена», – сказал профессор.
Следующий день должен был начинаться с лекции по истории Рейха. Но ее отменили. Вместо историка в аудитории появился гестаповец в чине штандартенфюрера. Некоторое время он ходил взад и вперед перед аудиторией, а затем остановился, заложив руки за спину. Не представившись, он начал говорить.
«Вчера, – он сделал паузу, – студент по имени Максимилиан Штайн задал вопрос, который не просто попахивает крамолой. Это антифашистский, антирейховский вопрос. Этот вопрос оскорбляет и унижает самого фюрера».
Между фразами он делал емкие театральные паузы, давая нам прочувствовать вес каждого его слова.
«Вчера мы провели тщательное исследование генетического материала Максимилиана Штайна и его родословной. И как вы думаете, что мы обнаружили?»
Он сделал очень большую паузу. Судя по всему, вопрос не был риторическим. Из зала раздалось:
«Он семит?»
«Да! – громко и отчетливо произнес штандартенфюрер. – Максимилиан Штайн имеет семитские корни. Каким образом он прошел тест, мы не знаем, ведется расследование. Но теперь вы понимаете: только в голове семита мог возникнуть подобный вопрос…»
Гестаповец распалялся все больше и больше. В общем-то, он безостановочно произносил одни и те же фразы в различных формулировках. Он говорил о том, что только зверь может спариваться со зверем, что межвидовые отношения невозможны. Он рассказывал, что человек не способен спариться с семитом, что такие контакты сразу выявляют неарийцев в нашей среде. При этом было совершенно непонятно, в каком поколении Макс может быть семитом – при его идеально арийской внешности. Гестаповец занял своим патриотическим рассказом практически всю лекцию. Преподаватель истории так и не появился, и когда штандартенфюрер покинул аудиторию, мы дружно начали обсуждать произошедшее.
Я спросил у Карла, замечал ли он когда-либо что-то ненормальное в поведении Макса.
Карл ответил: «Нет, обычный парень, ничего особенного».
Мы вспомнили, какие шикарные розыгрыши придумывал Макс. В сфере издевательства над преподавателями он всегда был заводилой. Его шуточки частенько бывали злыми и провокационными, вызывали скандалы, но Макс всегда выходил сухим из воды. Теперь – не вышел. Правда, вопрос, заданный профессору Штокманну, не был розыгрышем.
Остальные лекции в тот день прошли как обычно. Гораздо более важным было то, что случилось после занятий, когда мы с Карлом шли домой (нам было по дороге, но он жил чуть ближе). Конечно, мы были подавлены. Мы понимали, что Макса больше не увидим, что он – не человек, не ариец, что он – представитель низшего класса, случайно затесавшийся в наши ряды. Но если разум это осознавал, то сердце восставало против такого взгляда на бывшего однокашника.
«Как думаешь, что с ним будет?» – спросил я.
Карл покачал головой и промолчал. Это могло означать, что он не знает. Но я слишком хорошо понимал Карла. В последнее время я начал разбираться в его странной микромимике, которая совершенно не соответствовала стандартам, описанным в учебниках по невербальному общению. Поэтому я понял, что имел в виду мой друг: Макса больше нет, он умер, исчез. Более того, его никогда не существовало.
Мы остановились у моего подъезда и некоторое время смотрели друг на друга. В глазах Макса читалась боль. Сложно сказать, что читалось в моих. Он протянул мне руку, но я, подчиняясь естественному и неожиданному порыву, притянул его к себе и обнял, похлопывая по спине. Он делал то же самое. Мне было очень хорошо в тот момент. От Карла пахло какими-то мужскими духами, я и раньше замечал этот запах, но не задумывался о нем, поскольку никогда настолько не сближался со своим другом.
Потом мы отстранились, Карл пожал мне руку и побрел к дому, а я смотрел ему вслед и думал о том, что несчастен тот человек, у которого нет подобного друга.

 

Переломный момент в моей судьбе случился спустя неделю. Конечно, Макс не вернулся, но лекции продолжали идти, как и прежде, и ничто не предвещало изменений. Тем не менее, изменилось все.
В один из дней мы выходили из университета вчетвером – я, Карл и еще два наших однокурсника – Фриц и Вилли. Фриц почти сразу же попрощался и куда-то пропал, а Вилли остановился на крыльце и сказал: «Вы идите, а я тут подожду».
«Девушку?» – ехидно усмехнулся Карл.
Вилли не ответил, но в ту же минуту из-за угла появилась девушка. На ней было длинное, почти до пят белое платье с оборками внизу, но без рукавов, и белая широкополая шляпа. Фриц улыбнулся и пошел ей навстречу.
«Красивая», – сказал Карл.
В этот момент я поймал себя на мысли, что девушка мне неинтересна. Не то чтобы не нравится – именно неинтересна, то есть я просто не могу оценить ее внешние данные. Я никогда не ловил себя на подобной мысли, а теперь поймал и почувствовал какую-то неловкость. Пока Вилли целовался с девушкой, а Карл смотрел на них, я пытался вспомнить, казалась ли мне действительно красивой хоть одна женщина. Ничего не получалось.
«Пошли», – позвал меня Карл.
Мы шли рядом, и я спросил у него:
«Карл, а у тебя были женщины?»
Он покачал головой.
«Тебе кто-нибудь нравится?»
Он снова покачал головой. Но внешние движения не соответствовали пантомимике его тела. Причем пантомимика выражала не отрицание: скорее всего, он и в самом деле оставался девственником. Просто, как часто бывало, я не мог верно интерпретировать его движения.
«Максу сделали анализы», – вдруг сказал он.
«Откуда ты знаешь?»
«Бруннер с шестого курса ассистировал. А я с ним иногда общаюсь, наши родители дружат между собой».
«Что с ним сделали?»
«Говорят, семит на четверть. Как проскочило – непонятно. Таких отправляют в колонию без права на размножение. Наше общество справедливо».
Он сам не верил в то, что говорил.
Мы уже почти подходили к его дому и остановились, чтобы попрощаться. Мне нужно было сворачивать налево. Погода стояла теплая, но пасмурная; аллея, по которой мы шли, с обеих сторон была закрыта от окружающего мира высокими кустами.
«А если меня заберут? – вдруг сказал Карл. – А если тебя?»
«Мы не семиты».
«Макс тоже не знал об этом. Он тоже голубоглазый блондин, и что?»
Я покачал головой. Было страшно подумать о том, что вот так, в один момент, все может обрушиться. Карл взял меня за руку.
«Да ладно, – он слабо улыбнулся. – У нас все в порядке».
Мне не хотелось, чтобы он отпускал меня. Я протянул ему вторую руку, он принял ее. Мы стояли рядом, так близко друг к другу, что чувствовали дыхание собеседника. Он дотронулся носом до моей щеки, я не отстранился и почувствовал легкий, точно пушинка, поцелуй в щеку; моя рука скользнула на его талию, он прильнул своей щекой к моей.
Мне сложно объяснить гамму чувств, которые обуяли меня в тот момент. С одной стороны, я знал название тому, что происходило между нами. То же самое мы видели чуть раньше между Вилли и его девушкой. Я мог смело сказать Карлу, что люблю его, и не соврать ни в одном слове. Но в это чувство острым клином вмешивался разум. Я не понимал, как это может происходить, как мужчину может тянуть к мужчине. В этом было что-то ненормальное, искаженное. С детства естественным сочетанием для меня было сочетание разнополых людей, разнополых животных; интимные отношения между существами одного пола нигде не упоминались. Представьте себе, что вы никогда не видели жирафа и даже не слышали о том, что существуют животные с такой длинной шеей. И вот вы приходите в зоопарк и видите это огромное пятнистое парнокопытное. Вы в шоке. Вы не могли даже представить, что такое бывает, что у живого существа может быть такая непропорционально длинная шея, такой странный окрас, такие тонкие ноги. Примерно в такой ситуации оказался и я, только в гораздо более острой. Я не просто узнал о возможности однополых отношений между мужчинами. Я внезапно понял, что наше общество не примет и не поймет таких отношений.
В этот момент губы Карла уже нашли мои, и мы целовались, как неопытные щенки, в первый раз. Я испытывал возбуждение, мой член напрягся. Карл поместил руку мне в промежность и сжимал его через брюки.
Но в какой-то момент я отстранился.
«Нас могут увидеть», – сказал я.
Он тоже понимал это.
«Увидимся завтра», – сказал Карл и провел рукой по моей щеке.
Я развернулся и быстро, не оборачиваясь, зашагал прочь.
Дома я прошмыгнул в свою комнату и лег на кровать. От ужина я отказался, сказал, что очень устал. Сомнения терзали меня. Страшная мысль пришла ко мне в голову в связи с недавними событиями в университете. Возможно, думал я, однополые отношения являются прерогативой неарийцев. Возможно, в моей родословной есть погрешности, и я случайно прошел тест – так же, как это произошло с Максом Штайном. Мои размышления подогревались тем, что я практически не помнил отца, и самим фактом его таинственного исчезновения. Кто знает, почему он пропал. Возможно, в Южной Америке он не прошел какой-то генетический тест, и отклонения позволили вычеркнуть его из арийских рядов.
Длительное время я стоял у зеркала и внимательно рассматривал свое лицо, а затем, раздевшись, и тело. Чем-то я напоминал знаменитого героя Карла фон Мюллера, служившего одним из пропагандистских образцов арийской внешности. Причем у меня был более сильный, волевой подбородок, что еще более подчеркивало чистоту моей крови. Длинный узкий нос, высокий лоб, голубые тевтонские глаза – все признаки арийца налицо. Но недочеловек жил внутри меня. Недочеловек тянулся своими тонкими арийскими губами к губам другого мужчины, Карла фон Барлоффа, и ничего страшнее этого я не мог себе представить.
Мне требовался совет. И я понимал, что единственный человек, способный дать этот совет, – это мой дядя Гюнтер. Мысль о том, что придется с кем-то поделиться своими сокровенными (и, возможно, запретными) переживаниями, вгоняла меня в панический ужас. Но еще страшнее было прийти на следующий день, сесть рядом с Карлом и как ни в чем не бывало слушать лекции очередного престарелого профессора. Я живо представлял себе, как мы будем идти после окончания занятий по той же самой аллее, и как Карл потянется ко мне, и каким сладостным будет это объятие, и какими страшными могут быть последствия в том случае, если подобные отношения все же ненормальны.
После нескольких часов размышлений (мама куда-то ушла и меня не беспокоила) я твердо решил поделиться своей историей с дядей.

 

На следующий день я шел в университет с тяжелым чувством. С одной стороны, меня радовала перспектива увидеться с Карлом, а с другой – я боялся разговора, предстоящего после занятий. Я не стал предварительно звонить дяде, полагая найти его дома (он довольно редко бывал в своем министерстве, потому что занимал какой-то серьезный пост и мог позволить себе свободный график работы). И все-таки большая часть моих мыслей была – о Карле.
Когда я вошел в аудиторию, меня постигло и разочарование, и облегчение: Карла еще не было. Я поздоровался с однокурсниками, занял свое место и с нетерпением смотрел на дверь, ожидая появления моего друга. Или больше чем друга – в тот момент я не мог толком понять.
Карл не появился. Лекция началась, а я никак не мог сосредоточиться, потому что думал о нем; профессор что-то говорил, чертил на доске, но все проходило мимо меня, будто я вовсе не присутствовал в аудитории. Я строил всевозможные теории того, что могло произойти. Возможно, Карл чем-то выдал себя, и его забрали – но тогда и надо мной висел дамоклов меч. Возможно, мой друг просто не выдержал психологического давления и остался дома, поскольку понимал, что никакой учебы в этот день быть не может. Я терялся в догадках.
На семинарах меня не вызывали, лекции пронеслись, как в тумане, и я вышел из университета с пустой головой и расшатанными нервами. Моросил мелкий дождик, и это немного охлаждало мой разгоряченный ум (в переносном смысле, конечно). Кто-то, живущий внутри меня, требовал идти к Карлу, делать вид, что просто навещаешь приболевшего друга, обманывать себя и других. Но разум победил сердце – и я направился в сторону дядиного жилища.
Дядя жил в престижном районе, на четвертом этаже довоенного дома, в огромной шестикомнатной квартире с четырехметровыми потолками. Когда не существовало центрального отопления, протопить такой объем не представлялось возможным, тем более архитектор предусмотрел камины только в половине комнат.
Я позвонил в дверь. Раздалось дядино шарканье, несколько щелчков, и дверь открылась.
«Ба! – воскликнул дядя. – Кого я вижу!»
На самом деле он уже видел меня через глазок, и его удивление было деланым.
Мы обнялись.
«Проходи, проходи, – улыбался дядя. – Чаю?»
Я не отказался. Пока дядя колдовал на кухне, я обдумывал, как начать разговор. Меня всегда раздражали выдержанные в классическом стиле, вычурные интерьеры дядиной гостиной, а огромная люстра пошатывалась, когда мимо проезжал трамвай, и норовила свалиться на голову. Я никак не мог сосредоточиться и блуждал глазами по многочисленным сувенирам, расставленным тут и там по комнате. В таком состоянии и застал меня дядя, вошедший в гостиную с подносом, на котором стоял чайник, две чашки и коробка с песочным печеньем.
Наливая чай, он спросил:
«Как дела в университете?»
«Хорошо».
Я мялся, мне было трудно начать.
«У тебя ведь какое-то дело ко мне, правда?»
Я кивнул.
«Полагаю, щекотливое», – он улыбнулся.
В детстве я частенько прибегал к дядиной помощи для решения различных проблем. Разбил соседское окно мячом – с соседом разговаривал именно дядя, а не мама. В драке сломал мальчику нос – в школу вызывали дядю. И так далее.
«Я не знаю, как начать», – сказал я чуть слышно.
Гюнтер нахмурился. Кажется, он понял, что дело серьезное.
«Просто рассказывай, что произошло».
«Это может быть преступлением», – выдавил я.
Он поджал губы.
«Все может быть преступлением, дружок, смотря как повернуть. Рассказывай».
И я рассказал ему. Я рассказал ему все с самого начала – от первого появления Карла в нашей группе до переживаний предшествующей ночи. Правда, я несколько сместил акценты, поскольку рассказывать о моих чувствах и физическом контакте с мужчиной было и странно, и стыдно. Долго и подробно я рассказывал о странной микромимике Карла, о его манерах и интересах, потом о Максе Штайне (опустив тот факт, что случившееся с ним вызвало у меня сочувствие), а затем о развязке нашей с Карлом дружбы.
Дядя не перебивал. Он слушал внимательно, а когда я делал паузы, терпеливо ждал, глядя мне в глаза. Надо сказать, что и я не терял времени даром, используя на практике полученные в университете знания. По его осанке, чуть заметным жестам, мимике я читал его мысли и отчетливо видел, что дядя мне сочувствует. Казалось, он понимал мои переживания, будто такие же некогда обуревали его самого.
Когда я закончил, некоторое время царило неуютное молчание.
«Ты правильно сделал, что выговорился, – наконец произнес он. – То, что произошло с вами, имеет название. Это называется «гомосексуализм». Некогда такое явление считалось правильным и нормальным, причем среди цивилизованных народов – эллинов, японцев. Боюсь, ты ничего об этом не знаешь, поскольку в вашем университете таких вещей не проходят…»
Он тяжело поднялся с кресла.
«Встань».
Я послушался.
Дядя подошел ко мне и взял мое лицо руками, притянул к себе и внимательно посмотрел мне в глаза. А потом неожиданно поцеловал меня в губы – и я не сопротивлялся.
«А теперь иди, – сказал он. – Я подумаю, как решить твою проблему. И, полагаю, найду решение».
Возвращаясь домой, я не мог успокоиться ни на секунду. Эмоции обуревали меня еще сильнее, чем на пути к дяде. Тем не менее глубоко внутри уже теплилось некоторое спокойствие: мы не одиноки, более того, у нас есть союзники, первый из которых, конечно же, дядя Гюнтер.
Когда я пришел домой, я тут же позвонил Карлу. Трубку подняла его мать, серьезная и строгая женщина лет пятидесяти, сухая, точно дерево в пустыне.
«Карлу нездоровится», – сообщила она тоном личного секретаря.
Я представился и сказал, что, возможно, от беседы со мной Карлу будет лучше, ведь я все-таки его лучший друг. Чуть помедлив, мать передала трубку Карлу.
«Привет», – сказал он.
Мне было очень приятно слышать его голос.
Разговаривали мы ни о чем, поскольку доверять подобные тайны телефонной трубке нельзя. Я рассказал, что было в университете. Он сообщил, что с утра у него чудовищно болела голова, но теперь ему гораздо лучше, и обещал уже на следующий день быть на занятиях.
Я ложился спать с великолепным настроением. Беседа с дядей наполнила меня уверенностью, кроме того, я мечтал как можно скорее снова увидеть Карла. Буквально через несколько минут я уже сладко спал.

 

Меня взяли на улице, за полкилометра до университета. Они подошли с двух сторон, мужчины в форме гестапо, один предъявил удостоверение, и я пошел с ними, потому что сопротивление могло только усугубить мое и без того шаткое положение. За поворотом нас ждал длинный серый автомобиль. Меня не толкали, не пинали, не грубили мне; я самостоятельно забрался на заднее сиденье и молчал всю дорогу. Меня везли на улицу принца Альбрехта, в генштаб гестапо, могучее четырехэтажное здание с затемненными окнами. Тротуар перед зданием пустовал, прохожие предпочитали ходить по противоположной стороне, хотя у дверей главного управления тайной полиции не было даже охранника.
Меня вывели наружу, мы прошли через главный вход, через просторный холл, затем налево к лифтам. У моих сопровождающих (их по-прежнему оставалось двое) никто не спрашивал документы, никто не здоровался с ними. Судя по лифтовой панели, в здании насчитывалось не менее восьми подземных этажей. Один из конвоиров нажал кнопку «-7». Лифт чуть дернулся и двинулся вниз.
Я прекрасно понимал, что спрашивать о чем-либо бесполезно. Сопровождающие походили скорее на машины, нежели на людей. Когда лифт прибыл на нужный этаж, они вывели меня и снова долго конвоировали по бесчисленным коридорам со стенами, отделанными деревянными панелями, украшенными знаменами и портретами видных деятелей Рейха. Наконец, миновав очередную дверь, мы попали в большое помещение, напоминающее приемную врача. За столом в дальнем углу сидела секретарша и быстро набирала что-то на клавиатуре. Огромная деревянная дверь вела в кабинет высокого начальника, к которому меня, видимо, и привели.
«Свободен?» – Один из сопровождающих кивнул на дверь.
«Да, господин криминалькомиссар», – ответила девушка.
Криминалькомиссар едва слышно постучал и тут же открыл дверь. Мы вошли, а второй сопровождающий остался снаружи.
В огромном кабинете было довольно темно. За столом, выполненным в стиле минимализма, сидел грузный человек и что-то писал. Когда мы вошли, он встал, подошел и некоторое время смотрел мне в глаза, а затем сказал:
«Быстро произнеси четыре любых слова».
Я понял, для чего это нужно. Такую методику применяли специалисты по невербалике высочайшего класса. В зависимости от того, что говорил человек, с какой интонацией, как выглядела в этот момент его микромоторика, они делали далеко идущие выводы о его психофизическом состоянии, типе личности, склонностях, привычках. Чем выше класс физиономиста, тем меньше данных ему требовалось для получения результата.
«Слово, мальчик, страх, кабинет», – выпалил я.
Врать самому себе и физиономисту, думая над каждым словом, было нельзя. Он легко поймал бы меня на такой попытке и потребовал бы повторения теста – и так до тех пор, пока я не сказал бы необходимые слова автоматически.
«Хорошо, – сказал он. – В четвертый, как и полагали».
Меня взяли под руки, развернули и повели из кабинета прочь. В какой-то мере я удивлялся тому, насколько беззлобно, спокойно со мной обращаются. Никто не стремился причинить мне боль, под руки брали корректно, аккуратно, подстраивались под мою естественную скорость передвижения, не чинили никакого насилия. Признаюсь, когда я только увидел гестаповцев, подходящих ко мне на улице, я не на шутку испугался именно физической расправы. Впрочем, я не знал, что произойдет дальше, и страх перед неизвестностью давил не меньше, чем страх перед болью.
Мы прошли к тому же самому лифту и спустились еще на уровень ниже. Понятия «интерьер» на этом этаже не существовало: выкрашенные в серый цвет стены, тусклое освещение, провода и воздуховоды, проложенные прямо под потолком. Но, как ни странно, в коридорах царила жизнь. Сновали многочисленные служащие гестапо – как в форме, так и в штатском, – хлопали двери, раздавались голоса.
Мы шли долго, мне показалось – целую вечность, пока наконец не оказались перед массивной дверью, отделанной кожей. Криминалькомиссар открыл ее передо мной, и мы вошли в отделение гестапо, которое для большинства смертных, как выяснилось позже, являлось тайной за семью печатями. Более того, официально этого отделения не существовало. Все интерьеры этой части подвала напоминали собой кинотеатр – бархатные черные и красные портьеры, деревянные полы, многочисленные кресла и диваны во всех комнатах.
Меня провели через ряд дверей в помещение с киноэкраном на всю стену. В центре комнаты находилось мягкое кресло, и больше никакой мебели не наблюдалось. Меня усадили в кресло, на руках и ногах затянули ремни. Как ни странно, никакого страха в тот момент я не испытывал. Оба сопровождающих вышли.
Некоторое время я сидел в тишине и полутьме (горел лишь один тусклый плафон на высоком потолке), а затем почувствовал движение за спиной.

 

Он появился неслышно, высокий грузный человек в форме рейхскриминальдиректора гестапо, подошел к киноэкрану, а затем развернулся на каблуках. Он смотрел на меня с интересом и иронией, рот его чуть кривился, большие пальцы лежали на черном ремне. Я сосредоточил свое внимание на пряжке с орлом, потому что не мог смотреть в глаза этому человеку – моему дяде Гюнтеру.
«Смотри на меня, дружок», – сказал он.
Я поднял голову.
«Сейчас ты, видимо, думаешь, что зря пришел ко мне вчера, зря поделился со мной своей проблемой. Но это не так. Ты пришел к самому правильному человеку из всех возможных, к единственному, кто способен выслушать и понять тебя. Более того, много лет я ждал момента, когда ты наконец придешь».
Он начал ходить вокруг меня, не прекращая говорить.
«Гомосексуализм был распространен всегда. В Древней Греции мужчины из высшего общества часто предпочитали мальчиков женщинам, что отражено, в частности, в их мифологии. У Аполлона был целый ряд молодых любовников, да и Зевс нередко обращался к однополой любви. И в Греции, и в Риме сексуальные отношения между мужчинами считались нормальными. Более того, любовь между людьми одного пола могла быть сильнее, выше, гораздо более страстной, нежели обычные гетеросексуальные отношения».
Я самостоятельно догадался о значении слова «гетеросексуальный».
«В Японии, – продолжал он, – был распространен культ сюдо, отношений между мужчиной и мальчиком. Солдаты содержали своих любовников, порой любили их больше, чем жен. Буддистские бонзы вступали в интимные отношения со своими послушниками, и это тоже было в порядке вещей. Если говорить в целом, гомосексуальность была возведена в ранг греха исключительно усилиями христианской церкви, усматривавшей в данном виде отношений нарушение библейских канонов. Но о каком нарушении может идти речь, если даже в Библии есть целый ряд героев-педерастов? Но все это история, которую ты узнаешь потом».
Это «потом» меня обнадежило. Кажется, меня не собирались ликвидировать.
«А сейчас я хочу, чтобы ты посмотрел один фильм».
Он кивнул кому-то за моей спиной и вышел, похлопав меня по плечу. Пока ничего страшного не происходило, и я постарался усесться максимально удобно, насколько это позволяли ремни, удерживающие меня в кресле.
А на экране появились мужчина и женщина – без всяких вступлений, без титров, без пояснений. Они стояли друг напротив друга по обе стороны огромной кровати. На ней был халат, на нем – трусы. Некоторое время они просто смотрели друг на друга, затем разделись и забрались на кровать, где без лишних предисловий начали заниматься любовью. Я впервые в своей жизни видел половой акт. Если честно, я и обнаженную женщину видел впервые, хотя примерно представлял ее строение по учебникам анатомии. В то время как мои сокурсники заводили девушек и даже женились, я оставался в вопросах полового воспитания наивным ребенком.
Фильм длился около получаса (мне так показалось), и все это время мужчина и женщина занимались сексом, умело меняя позы. Я с удивлением открыл для себя, что сношение может происходить различными способами и даже в различные отверстия, а не только в предназначенные для этого природой (в данном случае речь идет об оральном сексе, анального в фильме не было). Чувствовал ли я возбуждение? Да, безусловно, хотя не то чтобы очень сильное. И я никак не мог понять, кто мне более интересен – мужчина или женщина.
Фильм закончился бурным оргазмом мужчины, забрызгавшего женскую грудь своим семенем. Экран потемнел, а затем темнота сменилась новым фильмом. На этот раз возле кровати стояли двое мужчин в нижнем белье. Как по команде, они разделись и начали заниматься тем же, чем перед этим их разнополые «коллеги». Когда я смотрел второй фильм, мной овладели противоречивые чувства. С одной стороны, я возбудился гораздо более, чем при предыдущем просмотре, но с другой, мне было как-то гадко. Определенная неестественность была в этой любви, в этом соитии, в этих поцелуях и проникновениях. Более того, когда мужчины начали совокупляться, мой сфинктер заныл: я представил себе, каким болезненным может быть такой контакт.
Фильм закончился, зажегся свет, и передо мной снова появился дядя.
«Ну вот… – протянул он. – Помнишь ли ты микромоторику своего друга Карла?»
«Да», – кивнул я, не понимая, при чем тут это.
«Подобная микромоторика присуща людям нетрадиционной сексуальной ориентации. На одни и те же раздражители обычный человек и педераст реагируют по-разному, хотя неспециалист никакой разницы не заметит. У тебя – такая же микромоторика, правда, чуть более приближенная к обычной».
Я никогда не задумывался о своей микромоторике. Я знал, что у моих партнеров по университетским заданиям бывали проблемы с определением моих мыслей по микромимике, но списывал это на их неумение, а не на собственную уникальность.
«Я знаю, какой вопрос ты задаешь себе, – сказал дядя. – Соответствует ли гомосексуализм фашистской идеологии, отвечает ли он требованиям, заданным фюрером. Я отвечу тебе: нет. Гомосексуализм с точки зрения Партии – это серьезнейшее отклонение от нормы».
Я продолжал молчать.
«Но есть одно «но». Нельзя забывать о том, что мы толерантны. Что все люди в наших глазах равноправны, что не существует никаких общественных институтов, которые мы бы унижали или лишали права на самовыражение. Мы прощаем и принимаем абсолютно все, на равноправии и толерантности строится наше общество, идеальное и совершенное. А теперь задай себе вопрос: почему мы можем позволить себе быть толерантными?»
Я думал, он продолжит, но он явно ждал от меня ответа. И я знал этот ответ.
«Потому что то, с чем мы не можем смириться, исчезает».
«Нет, друг мой. Оно не исчезает. Его просто не существует. Гомосексуализма никогда не существовало. Никогда не было разумных евреев или славян, никогда не было наркоманов, алкоголиков, проституток, душевнобольных, инвалидов. И тебя, мальчик мой, не существует. И меня».
Я раньше не слышал многих из употребленных дядей слов, но я понимал, о чем он говорит. И мне стало страшно.
«Что же, – подытожил он. – Сегодня первый день обучения. Дальнейшая твоя судьба напрямую зависит от твоих успехов».
И вышел, не дав мне сказать ни слова.

 

Мне сложно описать последующие несколько месяцев моей жизни. Мне отвели небольшую камеру, ежедневно приносили завтрак, затем вели в комнату-кинотеатр и показывали фильмы различного свойства. Когда мне нужно было в туалет, я нажимал на встроенную в кресло кнопку, меня отстегивали, провожали, а затем возвращали обратно в кресло. В два часа был перерыв на обед, в семь сеансы заканчивались. Мне приносили книги – как учебные, так и беллетристику для развлечения.
Все фильмы носили порнографический (я вскоре узнал это слово) характер. Отношения между мужчиной и женщиной в них представлялись обыкновенными, иногда занимательными, но неизменно доставляющими удовольствие обоим партнерам. Большинство фильмов были посвящены однополой любви, причем в основном между мужчинами. Удовольствие в них тоже присутствовало, но чаще всего процессы на экране выглядели довольно мерзко. Фигурировали каловые массы, остающиеся на половом органе, кровь, полное отсутствие мужественности, сцены с гинекомастией и другими мужскими заболеваниями, придающими женоподобность, а также секс с гермафродитами. Сексуальные сцены в фильмах перемежались с грамотно построенными лекциями о формировании арийской расы и фашистского общества.
Примерно через месяц таких сеансов я понял, что порнография уже не вызывает у меня удивления, да и возбуждение стало заметно умеренней. На третий месяц среди фильмов появились сюжеты с убийствами и некрофилией (как однополой, так и разнополой). Не раз меня рвало прямо в кресле, но со временем я привык и к этому.
Два-три раза в неделю ко мне приходил дядя и беседовал со мной о различных аспектах жизни фашистского общества, в том числе и о недопустимости пропаганды однополых отношений. Важнейшей причиной этого дядя считал даже не неестественность подобной любви (все-таки он сам относился к сексуальному меньшинству), а жесткую необходимость распространения арийской расы по всему миру и, соответственно, максимизацию естественного размножения.
Но на четвертый месяц моего странного «обучения» я увидел фильм, который серьезно изменил мое отношение к происходящему.
Я, как обычно, сидел в кресле и ожидал очередного порнографического сеанса. На экране появились двое обнаженных мужчин в кожаных масках, с кнутами и ножами. Некоторое время они целовались, а затем направились в соседнюю комнату, где стоял привязанный к косому кресту человек. Его голова была опущена. Один из мужчин взял его за подбородок и показал лицо распятого камере.
Это был Карл. Я дернулся в своих путах.
Затем последовало полтора часа пытки – физической для Карла и моральной для меня. Они истязали его, резали, насиловали в колотые раны, увечили, расчленяли, и все это время он оставался живым, что-то говорил (звук был намеренно приглушен). Ближе к середине фильма мучителей стало не двое, а пятеро. Я отворачивался, меня тошнило, но всякий раз возвращался к страшной картине, потому что через отвращение все-таки пробивался интерес.
А потом я кричал. Я молил отпустить его, отпустить меня, хотя понимал, что Карла уже нет в живых, а я навсегда останусь в этих застенках. Фильм закончился очередным многократным семяизвержением палачей на изувеченные останки моего друга. А потом вошел дядя.
Я плохо помню, что кричал ему, и совсем не могу восстановить в памяти его ответные слова. Толком я пришел себя только наутро в камере. И как только я очнулся, протер глаза и сел на постели (видимо, меня отнесли и раздели, потому что событий предыдущего вечера я не помнил), появился дядя.
«Ты успокоился?» – спросил он.
«Вы убили его», – ответил я.
«Нет, – дядя покачал головой. – Его убили люди, получавшие от этого удовольствие. Ты же видел – это любительская съемка. Мы просто предоставили твоего друга им и предложили получить удовольствие так, как они посчитают нужным».
«Значит, вы убили его».
Он улыбнулся.
«Не мы, а пороки общества, которые мы пока что не смогли окончательно победить. Люди, которые убили Карла, содержатся под стражей – и в какой-то момент они будут уничтожены. Но пока что они нам нужны, как пример того, чего быть не должно».
Удивительно, но я верил в его слова. С одной стороны, я понимал, что Карла намеренно подсунули этой чудовищной компании (фильм и в самом деле попахивал любительской съемкой, в нем не было дублей, и камеру переставляли с места на места от силы три-четыре раза). С другой стороны, я знал, что, не будь в мире этих зверей, Карл погиб бы гораздо более гуманной смертью – или даже остался бы жив.
«Они звери, друг мой, – продолжил Гюнтер. – Мы могли бы стать такими же, как они, но мы не стали. Мы с тобой – люди, разум которых может превозмочь стремления души и сердца, сиречь настоящие арийцы, гораздо более достойные, нежели обычные люди. Мы – сверхраса, мы – юбер аллес, именно потому что мы можем заменить чувство расчетом, а любовь к отдельно взятому человеку – любовью к человечеству и его благополучию».
Я кивнул. Я понимал его, но мое сердце все еще продолжало бороться с разумом. Оно все еще сжималось в комок при мысли о страшной смерти Карла.
«Я хочу убить их», – сказал я.
«Правильно, – ответил дядя. – И ты сможешь сделать это прямо сейчас. Ты убьешь их и будешь убивать им подобных, чтобы наша раса с каждым поколением становилась чище и сильнее. Я не увижу окончательного триумфа, и ты не увидишь, и твои дети – тоже. Но, возможно, через несколько сотен лет это министерство окончательно потеряет смысл, и тогда во всем мире настанет абсолютный покой, и мы достигнем того, к чему всегда стремился наш великий Вождь, – к обществу абсолютного равенства и толерантности к себе подобным».

 

Теперь, сидя в огромном кожаном кресле более чем тридцать лет спустя, я думаю о том, что, возможно, Гюнтер относился ко всему с чрезмерным скептицизмом. Мне кажется, что мы завершим нашу миссию гораздо раньше, еще при моей жизни. Я расширил сеть специалистов по невербальному общению – теперь они есть в каждом государственном и частном заведении, они работают почтальонами и продавцами, коммивояжерами и охранниками, они тщательно рассматривают людей, проходящих мимо или останавливающихся поболтать, и отслеживают признаки, характерные для унтерменш. Они видят гомосексуалистов, они видят семитов, они умеют распознавать даже самые крошечные капли крови рейнландских бастардов и очищают наш мир от плевел, пропалывают его, пропускают через наимельчайшее сито из когда-либо созданных человечеством.
Подобных мне – единицы. Единицы способны справиться со своим пороком и превратить его в достоинство. Бок о бок со мной работают люди, страдающие алкоголизмом и наркоманией, работают семиты, славяне, цыгане, темнокожие, метисы – но они арийцы, самые настоящие арийцы, задушившие в себе собственное убожество, свое чудовищное происхождение, свои грязные пороки и ставшие на службу величайшей в мире нации. С каждым годом борьба становится все труднее, потому что мишеней – все меньше и меньше, но пока они есть, мы будем бороться с ними и, если понадобится, положим на алтарь этой борьбы собственные жизни.
Я не могу говорить за руководителей других отделов. Не могу говорить даже за своих непосредственных подчиненных. Но я твердо знаю: если я буду уверен, что в мире больше нет ни одного человека с нетрадиционным взглядом на любовь, если мы сумели выжечь эту заразу каленым железом, если моя миссия закончена, то я возьму свой табельный пистолет и пущу пулю в рот. И моя смерть сделает мир чище, погрузив его в пучину беспощадной, безудержной, безупречной толерантности.
Назад: Юлия Рыженкова Демконтроль
Дальше: Юрий Бурносов Москва, двадцать второй