2
– А разве Магомед не запретил вам изображать живое или часть его?
– А разве мы с тобой, незнакомец, встретились здесь для того, чтобы ты объяснил мне, что именно запрещал или не запрещал пророк Мухаммед, мир ему?
Да уж. Существуй в мире перечень самых неуместных вопросов, Лютгер сейчас вписал бы в него новую строку.
Возможно, его частично оправдывала усталость, давившая на плечи каменной плитой. Или боль – за павших орденских братьев, за священника, за Матиаса… За Вервольфа. За всех.
А еще боль в ноге, наспех перебинтованной. И в нескольких местах по телу: там, возможно, без ран обошлось, однако выяснится это, лишь когда будет снята кольчуга… что делать пока рано.
Но пока под его командой остается хоть полтора копья, он – военачальник Ордена. И как таковой не имеет права на горе или изнеможение.
– Ты прав, уважаемый. Назвать свое имя первым следовало мне. И по возрасту, и в благодарность за спасение. Лютгер фон Варен, фогт Ордена немецкого братства госпиталя Пресвятой Марии, что в Иерусалиме.
Название святого города Лютгер произнес без колебаний, хотя при общении с магометанами иногда рекомендовалось именовать Орден сокращенно. Но посмотрим, что скажет тот, кто мог бы не ввязываться в бой ради их спасения. И посмотрим, скажет ли что-нибудь Бруно по поводу фогта.
Из орденских братьев только они с Бруно и остались. А из рыцарей кроме них – еще Мархог. И восемь полубратьев с двумя кнехтами, все из разных копий. И конный арбалетчик из копья де Тьерри.
А их спасителей сейчас было под три десятка. Тоже понесли урон, но меньший.
– До сих пор в Иерусалиме? – удивился его собеседник, кажется, искренне.
– Уже – и еще – нет.
– Ага. Ну, не будем об этом. Мое же имя…
И тут возникла некоторая заминка. Совсем крохотная. Спутники Лютгерова собеседника уже занимались теми обыденными делами, которые всегда возникают после победоносного боя, – но сейчас они словно бы замерли на толику мгновения, а один из них, все время остававшийся рядом, вдруг, обращаясь к своему предводителю, вполголоса произнес: «Бей…» И не договорил.
– …Имя мое – Гюндуз-оглы.
Это было сказано совершенно невозмутимо. Но все вокруг перевели дыхание и вернулись к своим прежним делам.
Значит, тюрок, сельджук. Ну и раньше на то похоже было, хотя разговор и велся по-арабски.
Тот, кто назвал себя Гюндуз-оглы, был стар, но крепок, как дубленая кожа. Облачен в чешуйчатую броню непривычного вида, а шлем искусной работы с серебряной насечкой сразу снял, отдал одному из своих людей. Тот продолжает стоять рядом, с этим шлемом в руках, и можно заметить: наносник выкован в виде лапы цапли.
Перехватив взгляд рыцаря, старик усмехнулся:
– Вообще-то ты прав, друг мой Лютгер. Изображение птицы, даже одной только ее лапы, – это действительно харам. Но так уж повелось со времени наших предков, чтивших цаплю, как… и в самом деле скорее подобает идолопоклонникам, чем правоверным. Из почтения к родоначальникам мы по сей день закрываем на это глаза. Так что же, убрать мне шлем с твоих глаз долой? Или он не настолько оскорбляет твои чувства?
– Вообще не оскорбляет, почтенный. Разреши еще раз поблагодарить тебя за избавление от гибели.
– Есть за что, – кивнул старый сельджук. – Хотя ты, возможно, и сам меня спас. Этот турхаг уже собирался избрать мою седую бороду целью для своей свистульки, когда ты налетел на его десяток.
Борода Гюндуз-оглы, действительно седая, пятном выделялась на вороненых пластинах его брони. А «турхаг», надо понимать, – тот, кто командовал тартарским отрядом. Что ж, потом расспросим. Это важнее, чем причина, по которой в племени этого Гюндуза выборочно трактуют постановления лжепророка.
Те, кто что-то знает об устройстве адского воинства, – ценные союзники. Даже если они неверные. Против сил ада с кем угодно договариваться допустимо.
Смотреть на Бруно сейчас было совершенно излишне.
Какой-то юный воин спешил к ним, на ходу разворачивая кошму. Старик, не оборачиваясь, сделал было движение, готовясь сесть, – но тот, кто держал шлем, вдруг шикнул на молодого доброхота так, что тот замер, точно остолбенев. Гюндуз чуть удивленно оглянулся. Меж его людей произошло какое-то движение, один из них метнулся к коню, торопливо достал из седельной сумки другую кошму, белую, – и торжественно расстелил ее на земле.
Юноша топтался рядом, явно не зная, что ему делать. Кошма в его руках была багряной, это даже в свете наспех разложенного костерка удалось разглядеть, и сам он понемногу обретал тот же оттенок. Третий раз за сегодня Лютгеру доводилось видеть, как краснеют молодые воины.
Вновь усмехнувшись, Гюндуз сказал что-то юнцу; тот поспешно расстелил кошму рядом с Лютгером и отступил на шаг. Старик же постоял еще немного, заложив руки за спину, качнулся с носка на пятку – и вдруг сел, скрестив ноги по-тюркски. Ну кто бы сомневался…
– Красная кошма – не бесчестье, тут другое совсем… – объяснил он каким-то невеселым голосом. – Черная – тоже не бесчестье… но большая беда, да минует она всех нас. Садись же, гость мой, не заставляй смотреть на тебя снизу вверх!
«Значит, гость… Ну, пожалуй, так и есть: у его костра мы сейчас заночуем».
А вообще обычаи гостеприимства – это очень хорошо, но получалось так, что сейчас под самым что ни на есть благовидным предлогом напротив Лютгера, одного, оказались четверо. И если он сядет, то трое из них останутся стоять. Но это уж совершенно ненужные домыслы. Будь так – просто нечего бы этим людям в бой вступать.
Лютгер расстегнул оружейный пояс, опустил его наземь вместе с мечом в ножнах. Принялся было снимать кольчугу, но левая рука ослушалась. Вспомнил, как вчера, почти в такое же время, ему помогал Матиас – и сердце засаднило куда сильней, чем левое предплечье.
– Позволь-ка услужить тебе, брат, – Бруно невесть как оказался рядом. Впрочем, руки его были умелы, даже бережны, и хауберк он помог снять, лишней боли не причинив.
Лютгер опустился на кошму, преклонив колени, по– арабски: за долгие годы привык, да так и вправду удобнее в поле. Сделал жест Бруно: садись и ты. Кто-то из Гюндузовых людей заспешил было к ним с очередной кошмой, но Бруно, не дожидаясь, сложил вдвое плащ и опустился на него. Вообще-то зря: может, и стоило увидеть, какого цвета кошму ему подадут, пусть даже предводитель сельджуков и сказал, садясь на белую, что красная – не бесчестье, а черная…
Черная.
Чернота.
Лютгер не потерял сознания и даже не упал, но всем телом привалился к Бруно. Тот поддержал его. Это длилось считанные мгновения.
– Не лучше ли тебе прилечь, брат? – ровным голосом произнес Бруно по-арабски.
– Не дождешься, брат, – ответил Лютгер по-немецки. И, вновь перейдя на арабский, учтиво осведомился у Гюндуза, найдется ли место возле «предводительского» костра еще и для Мархога, ибо их здесь трое равных.
Это, кажется, не очень понравилось старому сельджуку, он даже сказал что-то вроде того, что «у костра простых воинов мясо сочнее». Но место нашлось. Кроме того, у их костра вдруг появился мех с вином – и совершенно точно не следовало уточнять, нарушается ли Магомедов закон тоже из уважения к предкам или по иной причине.
* * *
От второго костра долетел взрыв смеха. Орденские и тюркские ратники сидели там вперемежку, свободно общались, не понять, на каком языке – и вот сейчас, как видно, кто-то отпустил шутку, развеселившую всех и без перевода.
У их костра больше молчали. Причем лишь Мархогу и вправду сказать было нечего – он не владел ни одним из тех языков, на которых в Святой земле можно было общаться с магометанами.
В сельджукском отряде нашелся опытный лекарь. Он осмотрел руку Лютгера, смазал ее остро пахнущим бальзамом, а потом признал очевидное: железо спасло. Если бы не кольчатый рукав, расстался бы рыцарь с большим куском своего тела, а скорее всего – и с душой.
Тут бы в самый раз спросить о тех, в бою с которыми расставались сегодня души и тела. Вместо этого Лютгер отчего-то задал вопрос о цвете кошмы.
– Есть у нас такое правило: на племенных советах тот, у кого есть сыновья, сидит под белым знаменем на белой кошме, ест мясо белого барана, – охотно пояснил Гюндуз. – Тот, у кого лишь дочери – под алым знаменем, на красную кошму садится, вкушает мясо барана бурого или рыжего. А под черным знаменем на совет приходят бездетные. Черную кошму расстилают, мясом черношкурого барана давятся.
Лютгер перевел его слова Мархогу. Юноша, кажется, всерьез обеспокоенный, привстал, чтобы увидеть, какая под ним кошма. И, кажется, не сумел этого понять в пляшущем свете костра, который съедал все цвета. Лютгер, во всяком случае, не смог рассмотреть сейчас, но темной она была точно.
У дальнего костра снова засмеялись. Бог весть, от какого барана там ели мясо и было ли оно сочнее: на самом деле вряд ли, сушеное мясо в любом случае сок не сохраняет. Но веселее уж точно.
– Нас это не касается, – качнул головой Бруно.
– Конечно, – спокойно ответил старик. – Это даже соседних племен не касается. Тех, которые в пору Джахилии считали, что их предки не из яйца священной цапли вылупились, а были снесены какой-то другой птицей. Да ты-то, гость мой, и вовсе на своем плаще сидишь.
– Я мог бы и на голой земле сидеть. Мы – те, кого твои единоверцы называют «зухиддим» и подобных которым у вас нет. Для нас мирские блага – тлен, а семья запретна.
– Не может благо быть тленом, если ты сам не отверг его. А отвергая, делаешься неправ. Ибо сказано: «Женитесь на часто рожающих! Поистине, даже не снискав иных заслуг, в Судный день сможете гордиться многочисленностью ваших потомков перед другими!» И тот, кто сказал это, знает лучше смертных.
– Во всяком случае, отрадно видеть, что ты, достопочтенный, сидишь на белой кошме, – поспешил вмешаться Лютгер. Потому что не дело неучтиво говорить с тем, с кем только что сражался против общего врага. Особенно если ваши воины сейчас отдыхают у одного костра. И твоих воинов меньше.
– Да, иметь сыновей – великое благо, – голос старика был по-прежнему невозмутим. – И горе тем, кто их лишен. Но погодите-ка…
Он отпил вина из чаши, задумчиво посмотрел на своих гостей, очевидно, решая что-то про себя. И, видимо, взвесив все «за» и «против», вновь заговорил:
– Не уверен я, что мы одно и то же значение вкладываем в слово «зухиддим». Однако, слыхал я, есть среди христиан этого края отшельники-воители, которых называют «теутон». Слышал ли ты о таких, гость мой фогт?
– Доводилось, – степенно кивнул Лютгер, с трудом сумев подавить изумление.
– Сможешь ли привести меня к ним?
Этот сельджук и вправду прибыл очень издалека. Едва ли удастся найти среди окрестных магометан тех, кто не знал бы, что немецкое братство госпиталя Марии – это и есть Тевтонский орден. И не узнал бы при первом же взгляде знак этого ордена – черный крест на белом фоне. Знак, которым помечены знамена, плащи, надоспешные котты и попоны боевых коней.
– Смогу.
– Воистину, сам Аллах свел нас вместе! – с воодушевлением воскликнул старый сельджук, или уж кем он там был. – Потому что, да будет ведомо тебе, у меня есть важное предложение для их тарау, главы.
– Добиться приема у Великого магистра ох как непросто, – произнес Бруно. – Не всякому фогту это удается…
Он перевел взгляд на Лютгера.
– Но Всевышний и вправду свел тебя с нужными людьми, почтенный, – ответил Лютгер, продолжая смотреть на Гюндуза. – Этому фогту – удастся.
Луна висела на ночном небе, почти столь же полная, как прошлой ночью. Одна из ее щек чуть заметно подтаяла, но пройдет еще много ночей, прежде чем тьма выест на этой щеке глубокую язву, источит лунный лик до переносицы, подберется к противоположной щеке…
Спать. Вот прямо сейчас уронить голову на грудь и погрузиться в забвение, даже молитву не успев прочесть.
Голосами безумных детей или демонов перекликаются в ночи шакалы. Совсем неподалеку, за соседним холмом, у них пир горой над конскими и человеческими трупами.
– Да свершится по твоим словам, друг мой, – голос старика словно бы плывет сквозь густую шерсть, вязнет в твердеющем воздухе. – Потому что есть под этим небом дела, в которых людям моей и твоей веры до`лжно участвовать плечом к плечу. И борьба против воинства Хутаме-Малика – в их числе.
Лютгер не знал, кто таков Хутаме-Малик, но догадался. Глупцом надо быть, чтобы не догадаться…
Такими сведениями с первым встречным не делятся, но… они друг для друга уже не первые встречные. Цели обозначены, намерения ясны – и в этом вопросе совпадают.
– Скажи мне, почтенный Гюндуз… – медленно произнес Лютгер.
– Гюндуз-оглы, – строго произнес старик. – Мой отец, да упокоит его Аллах, носил имя Гюндуз. А я – сын его.
– Почтенный Гюндуз-оглы, – согласился Лютгер. – Верно ли я понял, что ты и твои люди, вступая в бой, не знали, кого именно поддерживают?
– И против кого выступают, тоже не знали, – кивнул его собеседник. – Потом-то сумели это понять – и возрадовались, ибо с посланниками Хутаме-Малика у нас счеты давние.
– Как же вы выбрали, на чьей стороне сражаться?
Это был вопрос, ответ на который важней, чем жизнь. Но Гюндуз-оглы ответил без колебаний, зато с некоторым удивлением:
– Мы устремились на помощь тем, кто терпел поражение. Как же иначе?
– Действительно, как же иначе… – пробормотал Лютгер. Глаза его слипались.
Опять доносится смех от соседнего костра, но уже куда менее многоголосый. Там уже спать укладываются понемногу.
Насчет часовых он распорядился. Надо бы проверить их, но сил нет. Спать.
Всему есть свои пределы. Силам тоже.
Два адских дня в седле и одна адская ночь. Спать.
Убьют так убьют.
Что-то еще было сказано и сделано, но Лютгер совершенно не в силах этого вспомнить.
Ущербной щекой легла луна на черный валик, скатанный из кошмы ночи, смяла его и примяла свою щеку. Спать.
Под щекой – войлок кошмы. Мягкий. Темный. В отблесках умирающего костра, в мертвенном свете дремлющих лунных бликов может показаться, что он черен, но Лютгер знает: кошма эта красного цвета. Спать.
А должна быть белая. Нет у него дочерей, и не будет, он – воин-монах. Но раньше, в прежней жизни, был у него сын…
Спать…
* * *
Людвиг, старший брат, говорил, что будет очень интересно. Но то ли он приукрасил, то ли ему гораздо больше повезло с семейством, перед которым довелось роль «молодого господина» исполнять.
А может, дело было в Лютгере. Даже скорее всего в нем. За год он как-то притерпелся к мысли, что вот теперь он – старший сын и наследник, однако порой воспоминания о брате подступали, как омут, как петля или нож, – и все дела, где ему надлежало пройти по следу Людвига, вдруг становились тягостны до смертной тошноты.
Или проще все. Ему уже сравнялось четырнадцать лет, и он вполне представлял себе, что такое позывы плоти, но это покамест занимало его куда меньше, чем мечевые состязания с благородными сверстниками, когда тем случалось оказываться в замке Варен или самому ему выпадал случай бывать в соседских замках, чем тяжесть охотничьего копья, бешеная скачка сквозь лес… даже, пожалуй, чем игра лютнистов, когда не по обязанности, а в охотку.
К тому же плотских утех сейчас и не предполагалось.
Лютгера больше всего беспокоило, как быть, если эти деревенские хитрованы не положенную монетку ему заплатят, а тот выкуп за невесту, который издавна был установлен для домохозяйств с их уровнем дохода: хребтовую часть свиной туши, бочонок пива и… и… Что-то еще там было, не менее пяти наименований, ему вправду боязно делалось. Кажется, одной из этих пяти вещей был живой гусь. Или даже два гуся.
Право слово, следовало по-тихому приказать кому-нибудь из слуг, чтоб дожидался с возком неподалеку.
Он утешался мыслью, что мужики не захотят, конечно же, поставить молодого господина в глупое положение, такое ведь весьма чревато. Так что выкуп будет серебром. Даже знал, каким именно: «вечный пфенинг», большущий, полновесный и восхитительно роскошный для крестьянского глаза. Пять таких монет, очень тщательно хранимых и лелеемых, уже несколько лет кочевали по окрестным деревушкам, время от времени переходя в собственность владельцев замка, но потом снова вовлекаясь в круговорот.
Для этой монеты Лютгер специально прицепил к поясу новенький кошель. Но что делать, если жених все-таки расплатится свиной хребтиной, пивом, гусями и… вспомнил: отрез тонкого холста, большой круг овечьего сыра, а еще…
Что-то ведь полагается еще…
Если пиво будет то же, что к свадебному столу подали, то придется весь бочонок слугам отдать. Но могут и лучшее выставить. Домохозяйство все-таки зажиточное.
Он делал все как надо: улыбался, поднимал за молодых кружку, одобрительно кивал. Немудреные крестьянские песни тоже подхватывал. Когда родня невесты начала бить во дворе глиняные миски и плошки, отгоняя от новобрачных зло, лихо расколошматил вдребезги пару посудин. Одобрительными возгласами подбадривал молодых, когда те шустро собирали осколки. У невесты это получилось ловчее, чем у жениха, да она и постарше его была, и на полголовы выше. Лютгера тоже старше на целый год, но ему-то что, он ведь тут жених не настоящий.
А вообще ему она ростом почти вровень, не то что женишку своему малолетнему. Как его зовут хоть? Ян Младший, вот как: в доме его отца, Яна Беспалого, они сейчас и праздновали. А невеста – Вальбурга, дочь Вотцеля Пчеловода. Рослая девица и крепкая. Красивая, некрасивая – это поди разберись: она ведь не кольчуга и не лошадь, чтоб такое понять можно было…
После битья посуды полагалось плясать до упаду, и нашлись охотники превозмочь молодого господина. Это уж дудки, где тут мужику против будущего рыцаря устоять: танцы в доспехах – то, в чем с детства упражняются, без этого в пешем бою никак…
Пригоршню зерна в молодых, для грядущего многочадия, тоже кинул, сразу после родителей невесты, согласно обычаю.
Интересно по-прежнему не было, было тоскливо. Временами приходила непрошеная мысль: а как Людвиг держался на его месте? Вокруг него, наверно, любая деревенская свадьба искрилась весельем. И жених, небось, с опаской поглядывал, всерьез тревожась, не решит ли молодой господин воспользоваться Ius primae noctis в его древней первозданности… а невеста, наоборот, поглядывала с лукавой надеждой и украдкой вздыхала, вытирая слезинку, когда Людвиг, получив «вечный пфенинг» в уплату за ее девственность, удалялся прочь…
Вот что еще, последнее в перечне, входит в традиционный выкуп невесты вслед за овечьим сыром – живая овца. Да, вроде все.
Теперь предстояло выдержать только обряд «выметания гостей», когда мать молодой и пять служанок (обе семьи были зажиточными, чего уж!), усердно водя метлами над полом, выставили всех посторонних из устланной свежим камышом полуподвальной клети, где новобрачным предстояло провести ночь. Лютгер посторонним не был: он вошел туда прежде всех, а когда юные дру´жки жениха и подружки невесты под руки ввели оробевшую пару, которой к утру предстояло стать мужем и женой, торжественным жестом отстранил жениха, поставил ногу на кровать и с облегчением принялся ждать выкупа. Облегчение его было связано с тем, что в брачную подклеть точно не затащат кусок свиной туши, овцу и прочее – значит, можно будет спокойно взять пфеннинг и, пожелав крестьянам доброй ночи, отправляться домой.
* * *
Он не понял, что произошло. Даже тогда не понял, когда жениховы дру´жки вдруг затолпились вокруг невесты, а девчонки, наоборот, окружили его самого.
Что-то неладное заподозрил, лишь поймав оценивающий взгляд матери новобрачной. Та подбоченясь стояла наверху, у самой двери, будто преграждая выход, – а из-за ее спины почему-то выглядывал угрюмый жених. Лютгер понятия не имел, как он там оказался. Вроде же должен был быть тут, возле свадебного ложа, с пфеннингом наперевес? Или не жених, а кто-то другой должен серебро вручать?
Сам Валентин фон Терни не разберется в обычаях этих мужланов…
Мальчишки, обмениваясь солеными шутками, стянули с Вальбурги платье: она стояла в рубахе, плотно зажмурясь, лишь покряхтывала, когда ей неумелыми руками расплетали волосы и вынимали серьги из ушей. Подружки невесты зачем-то принялись расстегивать верхнюю одежду на самом Лютгере. Да, это в обычае – вот так менять все привычное, прежде чем жизнь тоже перевернется, будет пролита кровь, умрут дети и возродятся в тех же телах уже взрослыми. Но что, вручать выкуп как бы почти в постели – разве именно так и полагается? Старший брат не рассказывал о таком, но, значит…
Полураздетых, их усадили на ложе, на квадрат чистого полотна, расстеленного поверх тюфяка. Парни разули невесту, сняли с ее ног чулки. Девчонки вокруг Лютгера тоже завозились, захихикали, опустившись на колени.
Колышутся огоньки сальных плошек. Свежо и пряно пахнет душистое сено, которым набит свадебный тюфяк.
Один из дру´жек что-то шепчет Вальбурге на ухо. Она, не открывая глаз, покорно поднимает руки, чуть привстает – и тут же с нее через голову сдергивают рубаху.
Когда Лютгер осознал, что его тоже раздевают совсем, он чуть было не рванулся – и, конечно, расшвырял бы всех невестиных подружек. Но оказывать сопротивление малолетним девчонкам означало бы сделаться совсем смешным…
Они, все так же пересмеиваясь, стремительно ускользнули вверх по лестнице. Дру´жки дали деру тем же путем еще раньше. И когда последняя из девчонок исчезает наверху – мать невесты, которую они в своем отступлении обтекали, как воды ручья обтекают громоздкий валун, захлопывает за ними и за собой дверь.
И тут же снаружи грянула песня: разудалая, веселая, полная освященной обычаем похабщины. Родичи обоих молодых, собравшиеся во дворе, будут петь и пить, плясать и петь, может быть, петь и драться – час, два, три, сколько потребуется, пока из дома не прозвучит крик боли, доказывающий, что невеста стала женой…
Чьей женой? Этот, как его, Ян Младший – он что, сидит там сейчас, среди всех этих добрых бауэров, наливается пивом и ждет, когда его нареченная принесет сыну его господина тот дар, который девушка может вручить мужчине лишь единожды? Все остальные Яны, Вотцели и прочие, что собрались сейчас во дворе, тоже ждут именно этого?! И их жены тоже ждут?
Не помнил он имена этих бабищ – да и Людвиг вряд ли считал нужным запоминать. Но дело в их мужьях.
Им не может быть жалко пфеннинга. Они обеспеченные домохозяева! Замок Варен скорее опекает их, чем давит из них соки! Им самим должно быть стыдно, перед родней и соседями, так крохоборничать!
А если не жадность тому причиной – то что тогда?!
Где это вообще видано: выплачивать господину такие долги натурой, даже среди беднейших крестьян?!
Дверь, конечно, на засов не задвинута. И одежда его вся здесь осталась, вот она, на сундуке, аккуратно сложено и верхнее, и исподнее платье, а рядом свернулся змеей пояс с кинжалом. Никто не помешает ему встать, облачиться в господское платье и выйти… Но сделать это сейчас – означает навлечь позор на замок Варен. И на себя, ныне старшего сына, которому когда-то предстоит…
Вот, наверно, в чем дело: их сердцу был мил Людвиг! Эти бауэры не могут отказать тому, кто пришел ему на смену, в праве называться старшим сыном… отказать не могут, но показывают: ты не мужчина, ты не твой брат, ты не сможешь поступить так, как подобает!
Лютгер с ненавистью посмотрел на бревном лежащую рядом с ним Вальбургу – конечно, она тоже участница заговора! И тут его ненависть куда-то испарилась.
Обыкновенная крестьянская девица. Рослая, крепкая, очень чисто вымытая. Очень юная, пускай и старше его. Очень испуганная: до сих пор глаза раскрыть не посмела.
Людвиг уже год назад, в свои тогдашние пятнадцать, был мужчиной. И не только телесно. Он бы смог оценить, красива эта девица или нет. Ну, просто представил бы, что она – что-нибудь понятное: если кольчуга – то гибкая, легкая, прочная, обтягивающая тело, как вторая кожа… Отличная скаковая кобылка, необъезженная еще, пугливо трепещущая ноздрями, но изгиб ее шеи горделив, бабки изящны… Меч со струйчатым, вьющимся узором вдоль лезвия: в бою он, наверно, поет…
Песня грузно топталась во дворе – не как меч, а как пьяная сороконожка. Билась в забор и стены дома неуклюжими изгибами тела, сама себе лапы оттаптывала.
Лютгер осторожно коснулся тела Вальбурги. Девчонка вздрогнула так, будто в руке у него было раскаленное железо. Эх ты… заговорщица…
Он постарался немедленно доказать, что заслуживает права называться мужчиной. Она судорожно предприняла неловкие, но жаркие попытки помочь ему.
Оба примерно знали, что следует делать, однако у них долго не получалось. Это было как первая охота на оленя: копьем владеть умеешь, в убойное место вроде попал – а вот не удается толком пронзить, сам измучаешься и зверя измучаешь, пока, наконец, рухнет он, многажды израненный. Песня еще трижды опоясала двор и зашла было по четвертому кругу, когда Вальбурга, уже нежданно для них обоих, закричала под Лютгером, с этим криком перенесясь на другой берег той реки, которая отделяет девушку от женщины.
Тут же с пьяным смехом ворвалась родня, осыпала их лепестками цветов, и сразу после этого Лютгера вдруг словно бы перестали замечать. Он едва мог поверить своим глазам. Все поздравляли мужа и жену, Вальбургу и младшего Яна, их лица светились счастьем… Кто-то подхватил с тюфяка окровавленное полотно и, размахивая им, выбежал наверх, откуда сразу донеслись новые ликующие вопли…
Значит, дело не в том, что новому молодому господину стремились указать его место, заставить сравниться с покойным братом и ощутить свою малость?
Молодой господин торопливо натянул одежду, препоясался кинжалом. На него по-прежнему не обращали внимания.
Не зная, что и думать, он подошел к коновязи. Маявшийся там вороной с радостным ржанием потянулся ему навстречу. Лютгер затянул подпругу, вскочил в седло – и едва удержался от того, чтобы махнуть через изгородь: померещилось вдруг, что он здесь в осаде и со двора его живым не выпустят.
Уж на этот поступок точно обратили бы внимание. Но он превозмог себя и выехал через ворота, так никем и не замечаемый. Обе семьи бурно веселились, отмечая свершившийся брак своих детей.
Всю дорогу до замка Лютгер ломал голову, пытаясь понять, что это было. Так и не понял. В замке никому ничего не рассказал.
* * *
Вальбурга понесла сразу после свадьбы. Может быть, с первой же брачной ночи – но кто угадает такое наверняка? Срок, который требуется женщине, чтобы выносить новую жизнь, не может быть вычислен с точностью до дня. И даже до недели.
В положенное время она родила мальчика. Назвали его, конечно, Ян. Теперь он считался Яном Младшим, а отец его, то есть муж Вальбурги, звался Ян Недомерок. Среди бауэров такое прозвание обидным не считалось: можно зваться Недомерком и стать исправным хозяином, когда придет твой черед сменить отца.
Если о происхождении этого ребенка и шептались в деревне, до замка эти слухи не доходили. А скорее и не шептались – принимали все как есть. И без того забот по темечко.
Лютгер пару раз видел Вальбургу с младенцем на руках: она ему кланялась, конечно, и оба старших Яна тоже склоняли головы положенным образом, молодой господин есть молодой господин… А младенец – ну, он тоже младенец и есть, кем бы ни был зачат: нечто запеленутое, попискивающее, с красным пятном рожицы. Второго взгляда не стоит.
Потом судьба Лютгера изменилась. Правда, это уже через три года произошло. О семействе Яна Недомерка он что-то специально узнавать не стремился, скорее наоборот, но владение Варен – не графство и даже не баронство, тут поневоле хоть что-то да будешь знать о любом из сколько-нибудь заметных хозяев.
Детей в той семье больше не было, первенец так и остался единственным. Для замковых слуг это оказалось поводом почесать языки – и кто-то обмолвился, что, мол, сын Яна Беспалого вроде как совсем слаб по мужскому делу, и будто это сделалось ясно еще в его подростковые годы, меж деревенскими парнями такое не утаить. Даже странно, отчего Беспалый решил его женить столь рано – но вот, выходит, не прогадал: хоть один внук да растет у него!
Вон оно что…
Конечно, могло не сработать, тогда этим деревенским хитрованам пришлось бы что-нибудь иное выдумывать. Но вот сработало. И не бесполезная девчонка родилась, а кто надо – наследник.
Последний раз Лютгер навещал родовое гнездо уже с орденским плащом на плечах, незадолго до того, как в Святую землю отправиться. В ту пору мальчишка уже в штанах бегал и отцу вовсю по работе помогал. Смышленый он рос и крепкий, но по-прежнему единственный. А муж Вальбурги теперь звался Яном Старшим. Бывает.
С обитателями замка тоже перемены случаются: еще недавно молодым господином звался второй сын старого фон Варена – а вот уж и третий, Лотарь… Причем второй-то жив, просто иную стезю выбрал.
Если раньше Лютгер избегал мимо этого дома проезжать, то сейчас специально выбрал случай. Мальца рассмотрел хорошо. Даже имей он прежде сомнения, утратил бы их: себя в этом возрасте, он, конечно, со стороны не видал, а вот младшего братишку Лотаря, теперь ставшего молодым господином, таким помнил хорошо. Очень похож. И лицо фон Вареново, и движения…
Ни отцу, ни брату так ничего и не рассказал. Мало ли что!
Потом, уже через годы, понял с опозданием, что отец-то, скорее всего, и сам все знал. Причем с самого начала. Не слепец же он и не глупец…
Но тот, кто уходит в Орден, с отцовскими владениями расстается навсегда. С детьми тоже, даже будь они рождены в законном браке. Впрочем, из такого брака в Орден не уходят, точнее, не принимают в Орден женатых. Четвертый пункт присяги.
Так он и не заговорил со своим сыном – ни разу в жизни. И с матерью его слова не сказал. Даже в ту ночь, на ложе соития.
Если Ян Младший жив сейчас – он совсем взрослый парень, молодой мужчина. Мог бы и сам в Орден вступить – пункт первый присяги: «Клянусь, что происхожу из благородного рыцарского рода, а отец мой был рыцарем или имел право быть им». Благородство, кажется, только по отцовской линии обязательным считается. Во всяком случае, нигде четко не сказано иное. А в ночь зачатия сына Лютгер, конечно, рыцарем еще не был, но…
Вот уж безумие. Пункт второй присяги: «Клянусь, что был рожден в законном браке». Только во сне можно о таком забыть!
Тут он и понял, что пребывает во сне. Но еще успел увидеть, как Ян стоит рядом: такого же роста, шириной плеч не хуже, лицом тоже похож. А цветом глаз – в мать.
Без кольчуги и без плаща с орденским знаком. Невозможно. И не надо. Полубратьев без рыцарского статуса принимают по упрощенной присяге, в ней таких пунктов нет – но наверняка Ян, старший и единственный наследник, не жаждет стать орденским полубратом.
Наверное, женат уже законным браком: ведь он теперь куда старше своего отца той поры, как… как тот стал отцом. Поди, и род уже несколько лет как продолжил…
Cвой род.
* * *
Ночь после боя чаще всего проводишь прямо под небом, без шатра.
Просыпаться после этого случается по-всякому. Иногда просто будит свет, пробивающийся сквозь смеженные веки, или тепло солнца, что осторожно трогает пальцами обращенное к небу лицо. Порой будит ветер. Это чаще всего скверная побудка: хотя ветер может нести запах полыни, дым костров, вкусный аромат горячей похлебки – но рядом с полем боя обычно властвуют иные запахи.
Бывает, просыпаешься от молитв и разговоров вокруг, если прочие в твоем отряде пробудились раньше тебя.
От птичьего хора – тоже бывает. Просто удивительно: без малого пустыня вокруг – а птичьё орет, как в отрочестве на охотничьих биваках посреди леса. Причем в основном то же самое птичьё – дрозды, черные и серые.
Иной раз вскакиваешь посреди ночи, по тревожному возгласу часового, его предсмертному вскрику – или придушенному хрипу, который громче любого вопля.
Лютгер фон Варен проснулся от боли – саднила раненая нога. Эта боль была ровной, как пламя свечи в безветрие, она не вгрызалась в плоть гнилостными толчками, не дергала свирепо – и оттого наполняла тело почти что радостью, знакомым ощущением легкой раны, которая вскоре уйдет, оставив на память лишь рубец.
– От сна восстав, прибегаю к Тебе, Владыко Боже, Спаситель мой. Благодарю Тебя за то, что привел меня увидеть сияние этого дня, – шепотом молился рядом Бруно. – Благослови меня и помоги мне во всякое время и во всяком моем деле. Озари светом благодати темноту души моей…
– …и души усопших по милосердию Твоему да почивают в мире, – подхватил Лютгер. – И да обновится лик земли.
– Аминь! – слитно произнесли они оба. И посмотрели друг на друга.
– Помоги сменить повязку, брат.
Братство госпиталя Приснодевы – не просто слова. Любой рыцарь Ордена должен помнить: он – госпитальер. И какие-то азы врачебного дела ему ведомы.
Бруно были ведомы даже беты. Он сноровисто размотал повязку, достал из лежащей под головой седельной сумы чистую тряпицу.
– Если хочешь, можно послать за вчерашним лекарем с его бальзамами, брат.
– А есть ли в том нужда, брат?
– На мой взгляд – никакой, брат. К чему тут бальзамы: рана чистая, сухая. Пусть дышит сквозь перевязку. Я на всякий случай rot puluer еще раз посыпал.
– Благодарю, брат. А тебе самому…
– Нет, – сказал Бруно, как отрезал; все его отношение к «бальзамам неверных» было в этом ответе.
Они помолчали немного.
– Старый человек, – Лютгер словно бы счел себя обязанным заступиться за Гюндуза-оглы. – В долгом походе… Удивительно ли, что с ним лекарь, а с лекарем снадобья?
– Не удивительно. И имени своего этот старый человек, как ты мог заметить, не назвал. Только отцовское прозвание, по которому не поймешь, кто он такой.
– Не назвал, – вынужден был признать Лютгер. – Ну так ведь не мы его спасли – он нас. Да и если уж старый… племенной вождь едет невесть откуда, чтобы предложить Ордену союз против всеобщего врага… В общем, он имеет право часть своих секретов открыть только магистру.
Они продолжали говорить шепотом. Вокруг серела предрассветная муть. Постанывал во сне Мархог: ему ран не досталось, но, должно быть, страшен оказался сон юноши после вчерашней битвы.
– Магистру, – особенным голосом произнес Бруно. – Ну да, раз уж нашелся фогт, который обеспечит неведомому пришельцу аудиенцию у брата Анно…
– Давай-ка очистим место для трапезы , брат. Бруно фон Хельдрунген, ты имеешь в виду, что я должен был сказать что-то иное? Или сделать не то, что сказал?
Тут были кое-какие подводные камни. Фогт – орденская должность; не комтур, конечно, тем паче не ландмейстер, однако первая, о которой имеет смысл говорить. А такой отряд вести, какой был у них еще позавчера, – это для фогта близко к верхнему пределу, потому что тут уже совсем рядом пределы малых комтурств начинаются.
Так что лишнего Лютгер фон Варен на себя не взял. Однако фогтом он в этой вылазке назван не был, хотя и командовал отрядом. В Ордене, как известно, все семейные связи и мирские титулы прекращают свое существование, даже Великий магистр рядовому орденскому рыцарю – брат. Только вот в действительности не все обстоит так просто, а если и все, то не всегда. Раз уж Хартман фон Хельдрунген, прежде имперский рыцарь, сейчас – вторая фигура в орденской иерархии (и по заслугам, кто же спорит!), то… В общем, если в каком-нибудь отряде окажется его племянник Бруно и при этом не он будет этот отряд возглавлять, то должность подлинного командира тоже прямо определена не будет.
Так что согласно букве закона Лютгер – никакой не фогт. Другое дело, стоит ли такие подробности объяснять тому мусульманскому вождю, который сейчас рвется на переговоры с Великим магистром? И можно ли чинить ему препятствия? Особенно если он, вдобавок ко всему, твой спаситель.
– Нет, брат-рыцарь, – очень недолго подумав, ответил Бруно совершенно обычным голосом. – И в сказанном, и в сделанном ты абсолютно прав.
– Сделанного-то покамест немного…
– И вот чтоб лучше это начатое завершить… В общем, сам на всякий случай знай и магистра извести: это не сельджуки.
Лютгер выжидающе посмотрел на Бруно.
– Чуть иная речь у них, когда они переговариваются друг с другом, – пояснил тот. – Язык тюркский, но акцент более гортанный. Ряд слов вовсе незнакомых. Ну и – где встретишь сельджука, чтоб прилюдно пил вино? А цапелью лапку ты и сам заметил.
– Ага… – Лютгер мысленно переложил несколько бусинок на невидимом абаке, но общая сумма от этого не изменилась. Есть ли разница, ближний сосед или дальний предлагает союз против всеобщего врага? От ближнего обычно больше проку, но ведь дальний имел в виду что-то совсем особенное, раз уж в путь отправился! – Не знал, что ты владеешь тюркскими наречиями. Да еще столь совершенно.
– Ты многого обо мне не знаешь, брат-рыцарь…
– Верно. Я, например, не знаю, как ты зовешь своего коня.
Бруно фон Хельдрунген своего коня сохранил, единственный из всех братьев и полубратьев, кто выжил вчера. Не потому, что как-то специально его берег: никто во вчерашней битве не щадил ни лошадей, ни себя. Теперь нехватки в конях не будет, но все они потеряли всадников, и орденских, и тартарских. Да, кони теряли всадников, всадники – коней, но так уж вышло, что огромный смоляной масти жеребец остался неразлучен со своим хозяином.
Бруно издал горлом странный звук. А еще он, кажется, изменился в лице. К счастью, сейчас этого было толком не разобрать – потому что легче представить, как его исчерна-смоляной конь меняет масть на белую в яблоках.
– Азраилом…
Это имя Бруно едва выдавил, мучительно замявшись. И тут же принялся оправдываться:
– Сугубо для страха магометан, брат. Чтобы, только увидев его, – и меня на нем, конечно! – они сразу понимали: сейчас им путь в преисподнюю откроется…
– И, разумеется, каждому магометанину, которого стопчешь этим конем, ты успеваешь его имя назвать, – без улыбки кивнул Лютгер. – Да не оправдывайся, брат-рыцарь! Что ты, право слово, будто не брат-рыцарь!
Он вдруг зевнул так, что едва не вывихнул челюсть. А потом, кажется, клюнул носом – всего на миг, но за это дремотное мгновение, прежде чем подбородок коснулся груди, ему увиделось странное.
Азраил, огромный конь Бруно, сидел на земле, как очень редко сидят кони и как, бывает, полулежат усталые путники. Боевая попона на его спине складчато сложилась, будто покрывая крылья или сама в крылья превращаясь. И была та попона не орденских черно-белых цветов, но сплошь черна, как шерсть самого Азраила.
А перед ним, не касаясь земли, в струящемся светом воздухе сидел некто, подобный человеку.
«Пожалел ли ты за все века кого-нибудь из моих рабов, навещая их?» – спросил этот некто Азраила.
«Я пожалел двоих – ответил тот, и речь его была человеческой, голос же казался подобием одновременно конского ржания и далекого грома. – Одним из них был маленький ребенок, оставшийся в пустыне один после того, как погибли его отец с матерью. Другой был владыкой, который правил честно и справедливо. И я пожалел его, когда забирал его душу, – но не забрать уже не мог. А душу первого мог. И не забрал ее, нарушив твою волю».
По глади сияния там, где должно находиться лицо собеседника Азраила, проходит рябь улыбки. «Тем справедливым правителем был как раз тот сирота, душу которого ты оставил в его теле, – говорит он. – Так что пожалел ты только одного, и волю мою при этом не нарушил. Я тоже его пожалел».
Черный конь совсем по-человечески качает головой. Грива его взлетает, как грозовое облако.
«До сих пор не могу понять, зачем ты сотворил смерть в столь прекрасном облике, как мой», – говорит-ржет-грохочет он.
«Я и жизнь сотворил в облике столь же прекрасного коня, – вновь улыбается его собеседник. – Только белого. Кого он коснется своим дыханием, тот оживет в то же мгновение. Потому и называют его ангелом жизни. Когда выдыхает он, жизнь приходит в мир, когда вдыхаешь ты – она уносится. А когда ваши вдохи совпадут, наступит Судный день. И никогда не следует забывать, что этот мир представляет собой лишь вздох ангела…»
Лютгер что есть силы всматривается в лицо того, кто говорит с конем Бруно. Черты его изменчивы, но ясно: это не сам Бруно.
«Значит, в день Суда именно мне надлежит разом вдохнуть все души? – угрюмо интересуется Азраил. – И кому же это наказание – им или мне?»
«В тот день все будет не так, как пытаются представить смертные и бессмертные, – следует ответ. – Отстранены будут ото всех дел и ангелы-истребители, и ангелы-допрашиватели, и ангелы-стражи. Жизнь сделается вечной, а смерть умрет».
«Стало быть, заколешь меня над могилой мира? – все тем же мрачным ржанием вопрошает конь. – Так, как язычники приносят в жертву скакунов на курганах своих вождей?»
«Не тебя и не так, – следует ответ. – После того, как все обитатели рая войдут в рай, а все обитатели ада войдут в ад, приведут смерть в образе белой овцы и зарежут ее. Обитатели рая, увидев это, возрадуются, поняв, что не суждено им покинуть место вечного блаженства, а обитателям ада это доставит еще горшее мучение, ибо лишатся они надежды, что смерть избавит их от мук…»
И тут подбородок Лютгера коснулся, наконец, груди, принося пробуждение.
Одновременно с этим предрассветная серая мгла сменилась прозрачной лазурью и багрянцем. Почти сразу лагерь наполнился нечестивыми завываниями: воины Гюндуза-оглы молились своему лжепророку Магомеду.
Мархог вдруг тоже взвыл чуть ли не таким же голосом, будто тщась перекричать их. Но при этом не проснулся.
Кошма, на которой он лежал, была черного цвета.