Глава третья
Приехала Барбара на своем пикапе. Она надела браслеты и ожерелья из камней и кожи, каких я на ней никогда раньше не видел. Не буду ее расспрашивать; зачем они и что значат – наверное, очевидно. На щеках и на лбу ребенка черные и желтые полосы. Не знаю, ее это изобретение или и вправду традиция дожила до наших дней; раньше она точно подобных познаний никак не проявляла. И маленькое распятие повесила ему на шею.
Сегодня: так мы решили. Нет особых причин сделать это именно сегодня, но – сегодня.
Она выбралась из машины и уверенно встала в поднятой колесами пыли, широко расставив ноги в новых кедах. «Хороший день, чтобы умереть», – сказала она. Цитата из какого-нибудь фильма, наверное. А потом замерла, как каменная. И ребенок молчит, сидит в потертой «кенгурушке» у нее на животе, как в утробе, будто ему еще только предстоит родиться. Может быть, это обычные дела Барбары в другие дни, ее возня на кухне и ворчание заставляют его так ужасно вопить.
Я немного испуган, немного взволнован, как мальчишка перед первым днем в новой школе. Itur in antiquam silvam, stabula alta ferarum. Странствие в древний лес, глубокие логова зверей; дверь в никуда. Эней вошел в нее следом за Одиссеем, а Данте – за Вергилием. А теперь я – следом за Вороной. Они легко нашли врата, найду их и я.
Я уже почти добрался до конца этой, последней стопки бумаги. Всего несколько листов останутся пустыми. Листьям в дубравах древесных подобны сыны человеков. Сейчас я приму таблетку, чтобы сердце не колотилось так сильно, и другую, чтобы мускулы работали. Подъем там крутой. Эту стопку и остальные, заполненные, я оставлю здесь, на столе, хоть и не ожидаю, что кто-то их увидит или заинтересуется написанным. Мое продолжение в ином; а если нет, то мне все равно, останется ли что-то от меня в этом мире, который я уже покинул. Иногда я воображал или чувствовал присутствие читателя: думаю, невозможно долго писать, не испытывая такого. И когда на миг у этого читателя возникает лицо, я вижу лицо Дебры.
Он ждет, Дарр Дубраули: я увидел движение на черной ветке цветущей Вишни, и вот он, кричит: «Ка». Птица смерти. И перо засохло.
Что ж, Читатель – ты, в чье существование я верю лишь наполовину и кого, в общем-то, полагаю собою самим, – думаю, по этим страницам, заполненным моим почерком, ты сможешь догадаться, что путь не закончился так, как предполагалось. Все верно. Однако я не уверен, что смогу рассказать, что же произошло – если вообще что-то произошло. Больше я ни в чем не уверен.
Мы точно уехали в пикапе, Барбара за рулем, а я с ребенком в изношенной джинсовой куртке – не в переноске на животе, а просто на руках. Он будто ничего не весил и все время двигался, закидывал голову назад, хватал напряженными ручками воздух. Дарр Дубраули летел рядом, время от времени обгонял нас, один раз промчался так близко к открытому окну, что Барбара инстинктивно пригнулась; иногда мы теряли его из виду и останавливались, только чтобы увидеть и услышать его впереди. Путь показался долгим – дольше, чем я помнил или воображал, – и все же, когда перед нами возник въезд в парк, я удивился, и на миг сердце мое взбунтовалось.
– Сюда, – сказал я.
– Ага, – кивнула Барбара и повернула руль.
Очень скоро стало ясно, что пикап не уедет далеко от входа. Весна еще толком не началась, но тепло уже породило уйму вьюнков и каких-то похожих на кудзу растений, которые я не мог назвать; все они переплелись и пытались забраться на высокие деревья, как сумасшедшие карабкаются друг по другу, чтобы выбраться из ямы. На деревьях уже красовались густые плащи из лоз, которые прежде я видел только вдоль трасс, где в воздухе полно углекислого газа от машин. Где эти набрались сил, я не знаю; мы будто попали на другую планету.
Мало кто сейчас уходит из того же мира, в котором родился. И здесь, и вообще на земле, насколько я могу судить; простейшие и самые неизменные людские сообщества за последний век так раздробились, люди попали в такую центрифугу перемен и потерь, что уже не с чем прощаться. Я покидал этот мир, но не свой мир.
Барбара вышла из машины, но прежде вынула ключи и аккуратно положила в карман. Я держал ребенка в одном подгузнике, пока она пристегивала к себе переноску. Она усадила сына в нее и кивнула. Я вдруг осознал, что никогда не слышал, чтобы она с ним говорила. Издалека, где виднелось начало тропы, послышался голос Вороны.
Подниматься пришлось дольше, чем когда я в последний раз приходил сюда с Деброй. Я думал, что Дебра будет со мной по пути наверх, но она, похоже, не хотела иметь никакого отношения к этому походу; она испытывала перед самоубийством ужас, которого я не разделял, но научился о нем не говорить. Время от времени мы останавливались, чтобы передохнуть, и тогда к нам возвращался Дарр Дубраули: садился на ветку и смотрел на нас. Я никогда не решался говорить с ним в присутствии Барбары – не хотел, чтобы она решила, будто я свихнулся. Теперь это было уже не важно.
– Тебе знакомы эти пути? – спросил я.
– Нет, – ответил он. – Знакомы только кличи птиц. И все.
– Ясно, – сказал я, а потом: – Там день – это ночь?
Дарр Дубраули по-вороньи пожал плечами: это ведь не его странствие.
– Ну, думаю, так было раньше, – сказал он. – Кто знает? Там каждый раз все иначе.
Мой старый страх перед темнотой; иногда он кажется мне проклятьем, которое наслала моя мать. Я подумал: что бы ни ждало меня, я буду не один. Но разумеется, даже этого мне никто не мог обещать. Как бы то ни было, когда я вывел нас к обрыву, день уже клонился к вечеру. Холодный ветер с озера злил деревья и студил жаркий воздух.
– Всего несколько шагов еще, – сказал я Барбаре. – Давай посидим и подождем немного.
– Подождем?
– Подождем темноты или сумерек. Чтобы там настал день. Ночь здесь – это день там: он мне так сказал, – проговорил я и поднял глаза; Дарр Дубраули молча смотрел вниз.
В общем, мы сидели и ждали заката, все трое завернулись в одеяла, чтобы защититься каждый от своего озноба, а Дарр Дубраули устроился на длинной ветке дерева, названия которого я не знаю. Я держал в руке толстую теплую ладонь Барбары, а может, это она держала меня за руку: оба мы понимали, что можем утратить мужество и решимость. Когда солнце опустилось за лес, мы поднялись и пошли к гребню. Ступать нужно было осторожно. И Барбаре тоже: она почти не чувствовала ног из-за диабета и шла раскинув руки, словно нащупывала путь в темноте. Но мы вышли на нужное место – широкий уступ, голый и плоский, выступающий над утесом. Барбара снова взяла меня за руку. Она тихонько плакала, но не горько; маленькая головка с черно-желтыми полосами негромко замычала ей в ответ. Я понял, что медлить нельзя.
– Itur in antiquam silvam, – сказал я.
– Аминь, – отозвалась Барбара.
С громким криком – вызов? отчаяние? призыв? – Дарр Дубраули сорвался с ветки и спикировал сквозь темнеющий воздух, благороднее и проще любого живого существа. Мы тоже вскрикнули – наши голоса я слышу даже теперь – и шагнули в воздух.
Тут же оказалось, что мы не падаем, а карабкаемся, только не вверх, а вниз, спускаемся по отвесной стене: словно наши тела уже сгинули внизу и оставили души добираться своим ходом. Путь был неблизкий; мы цеплялись за чахлые ветки, нащупывали ногами опоры.
Не думала, что будет так, сказала Барбара.
Мы вышли на тропу меж треснувших валунов, не такую крутую и вполне широкую, чтобы мы хотя бы смогли повернуться лицом в ту сторону, куда шли. Впереди я увидел Ворону. Дарр Дубраули перелетал с одной ветки на другую, встряхивал крыльями и хвостом – раз, другой, третий, в своей обычной манере.
В конце концов тропа привела нас на каменистый берег озера. Вокруг стоял не день, но и не ночь. Галька шелестела, низкие волны накатывались на берег и, уходя, тянули за собой камешки, а потом возвращались и толкали их обратно. Невозможно было поверить, что тут только этот берег и все.
Мы уже там? – крикнул я Дарру Дубраули.
Мы там, где мы есть, услышал я в ответ.
Еще долго?
Долго, сказал он. Не знаю сколько.
Я хотел сказать, что мы трое не сможем уйти далеко, но это было бессмысленно, да и идти оказалось нетрудно: будто воображаешь долгий путь, а не идешь на самом деле. Мы повернули налево. Вскоре берег расширился; темное озеро отступило, словно не хотело с нами связываться. Дарр рассказывал мне, что даже ему все на этой стороне – деревья и камни, сам воздух – кажется исполненным сознательной воли, предпочтений и привычек, хотя Воронам в Ка такое незнакомо. Но для Людей оно так повсюду, думает он; а в Имре то, что люди считают правдой, – правда.
Вдруг оказалось, что мы уже не по берегу идем, а вошли в другое пространство, в лес: мне показалось, буковый, но света не хватало, чтобы сказать наверняка. Как и в любом буковом лесу, подлеска почти не было, только земля под палой листвой. И тишина.
Дарр Дубраули пролетел у нас над головами – черная тень на фоне серых стволов, – и, увидев его, я уверился, что мы вблизи от того места, куда нам суждено прийти. А потом он спустился и сел на землю, поджидая нас.
Никого, сказал я ему, когда подошел к тому месту, где он рылся в листве – может, надеялся найти желуди. Мы никого другого не видели. Где же они все?
Он поднял голову, огляделся, словно и сам только что это заметил. То, чего я боялся больше всего: стылое место без света, без движения, вечность наедине с двумя моими неизменными спутниками.
Мы еще не пришли туда, сказал он. Всё еще дальше.
Мне показалось, что он говорил уже не так уверенно, как прежде. Он взмахнул крыльями так, что во все стороны полетела листва, и сел на низкую ветку. Ему не нравится смотреть на меня снизу вверх: это древний инстинкт.
Пошли, сказал он.
Не могу сказать, сколько мы блуждали, искали, куда идти, где нам нужно оказаться; у меня есть лишь одно основание полагать, что времени на это ушло много, а не мало. Барбара, зная (или лишь вспоминая), как трудно ей было ходить, часто просила нас остановиться, чтобы отдохнуть, и мы останавливались, но на самом-то деле она не уставала, да и я тоже. То и дело я слышал за спиной, как она шепчет что-то ребенку, а потом молчит, словно слушает его ответы. Когда мы шли бок о бок, я рассказывал ей о Дарре Дубраули – истории, которые не решался поведать прежде: как и Дебра, она не любит Ворон, она это ясно дала понять, и то, что я передавал ей истории, которые, по моим словам, принадлежали ему, могло показаться жестокостью или легким помешательством.
Но здесь она слушала; иногда смеялась, и этот звук, похоже, раздражал лес и деревья.
Я рассказал ей, как Дарр Дубраули искал Ничто в землях ее предков (если он и вправду был там, а они были ее предками). Я рассказал ей, как он пересек море с Крачками, и она кивала, хотя говорила, что никогда не видела моря, только по телевизору. Я рассказал ей, как Дарр Дубраули попытался вернуть свою умершую подругу из вороньей страны мертвых, и она сказала, что вроде бы слышала похожую историю раньше, но о другом существе. И все это время Дарр Дубраули летел над нами и перед нами, или усаживался на голую землю, или шел, по-вороньи покачивая головой при каждом шаге и поглядывая то в одну сторону, то в другую. Услышал ли он, понял ли – этого я не знаю. Думаю, он уже начал отдаляться от нас. И это было правильно, потому что лишь он один (как я думал) все еще был среди живых.
Сколько бы ни ушло времени, наконец мы достигли последнего места, ибо оно существует, по крайней мере, существовало для нас.
Сам лес не изменился – изменился так мало, что можно было подумать, будто мы ходим кругами, а Дарр Дубраули не может здесь указать нам на подень или помрак. Но лес стал более… отстраненным и в то же время более знакомым, словно мы и ушли, и пришли в памятное нам место. Не знаю, как лучше это описать. Деревьев стало меньше, они росли дальше друг от друга, старые и больные. Трава выедена, молодые ростки подкушены знакомым образом. Потом на миг подул ветер, шевельнул ветки больших деревьев – здесь казалось, будто они указывают одновременно во многих направлениях множеством дрожащих пальцев и сами подняли ветер этим движением.
Олени, сказала Барбара.
И они там были – Олени, много Оленей или один Олень, повторенный много раз. Они стояли на разном расстоянии от нас. Ничем не отличались от Оленей у меня во дворе и в полях за ним; один за другим поднимали голову, смотрели на нас огромными глазами, одновременно спокойными и тревожными, словно думали, остаться или бежать.
Те, кого мы убили, проговорила Барбара и перекрестилась. Нельзя было, добавила она.
Не знаю, имела ли она в виду меня и себя – я-то в жизни не убил Оленя, – или нас, Людей, или свой народ в давно ушедших веках. Мне взгляды Оленей не показались укоризненными. Но в них проглядывало некоторое намерение или ожидание. И тут – как же это произошло? Мы никуда не сворачивали, не выходили на другую тропу – но оно возникло перед нами, то место или точка, к которой мы шли, совсем рядом.
Это была дверь.
Не поляна, не просвет на тропе, не вход в иную страну; не врата, дверь. Чем ближе мы подходили, тем больше она становилась: крепкая, строгая двустворчатая дверь, часть рукотворного мира, почти египетская в своей монументальной простоте; высокая, укрепленная в каменной кладке у порога. И не было никакой стены, за которую бы она вела; стояла одна, и безмолвный лес вокруг.
Что это за дверь? – спросила Барбара.
Думаю, ваша, сказал Дарр Дубраули.
И она была нашей. Вход, который мы создали тем, что пришли к нему. Дверь, в которую ушла на глазах у Дарра Анна Кун, хотя эта дверь – не ее дверь. Глубокий колодец, в который спускался Певец, а после него Брат; курган, на котором рассказывала истории Лисья Шапка. Но хоть она и была нашей – была здесь для нас, – еще прежде, чем я подошел к ней, понял, что не смогу ее открыть. Я поднялся по низким ступенькам, которые почему-то казались истертыми за долгие годы. Не было ни ручки, ни петли, ни замочной скважины; открыть или закрыть ее можно было только толчком. Я положил руку на правую створку и толкнул, а потом то же сделал с левой, но не почувствовал сопротивления. Я отвернулся.
Дарр Дубраули подлетел и уселся на притолоку. Перепрыгивал туда-сюда по косяку, смотрел вниз, разглядывал, думал. На миг он исчез, спрыгнул на другую сторону, а потом появился, обойдя ее кругом. Он запрыгнул на порог и постучал клювом в дверь: тук-тук-тук. На миг дверь словно возмутилась, но потом снова стала тем, чем была. Дарр Дубраули повернулся к нам.
Со всех сторон одинаковая, сообщил он.
Да, сказал я. Я так и думал.
Не было смысла обходить ее. Не было другого пути в Иные Земли, только через нее. Барбара тоже подошла и прикоснулась к ней, и на секунду во мне вспыхнула надежда: я вспомнил, как дверь, в которую ушла Анна Кун, распахнулась от ее прикосновения; но ничего не произошло. Барбара ударила в дверь кулаком. Потом отвернулась, села на широкую ступеньку, уперла локоть в колено, а щеку положила на ладонь. Я хотел сказать, что, если мы подождем, дверь может открыться, но знал, что это не так и проку от этих слов не будет. Надежде здесь нет места – это общеизвестно.
Нас не впустили.
Может, дело в нас? Мы чего-то не сделали, не произнесли какую-то молитву? Или для мертвых уже нет места – столькие уже умерли в Имре, что новым душам не рады? Мы этого не могли знать. Может, в той земле и нет больше мертвых, может, они умерли снова, исчезли, и, даже если бы нам позволили войти, мы бы увидели только пустошь и Оленей.
Кто ее закрыл? – спросила Барбара. Те, кто прошел, заперли дверь изнутри – или ее захлопнули за ними?
Я не знал. Я тоже сел на ступеньку, у другого косяка. Возможно, дверь закрыли не изнутри, но снаружи, заперли те, кто оставался по эту сторону, – может, она закрылась под напором всей общности живых, которые теперь не верят, что в такую дверь можно пройти, больше не чувствуют нужды требовать право на вход. Живой или мертвый, ты не можешь отправиться на небеса, или на Остров Блаженных, или в любую другую страну теней, если не веришь, что они ждут тебя, что врата открыты – или откроются для тебя, когда ты придешь к ним в свой срок.
Неужели страна мертвых закрылась, как разорившийся магазин, как храм, оставленный богом и покинутый жрецами? Больше мне ничего не приходило в голову.
Ладно, сказал с притолоки Дарр Дубраули. Я полетел.
Постой! – в ужасе закричал я.
Я сделал то, что обещал сделать, сказал он. Вы здесь.
Но нас не впускают.
Дарр Дубраули поднял голову, посмотрел в одну сторону, в другую; принял обычную позу – пожал плечами. Он свое дело сделал.
Куда ты полетишь? – спросил я. А если ты не сможешь улететь отсюда?
Думаю, смогу. Улетал уже, и не раз.
А потом?
Отправлюсь искать себе смерть, ответил он.
Смерть?
Только этого я и хочу.
Но ты ведь уже умирал.
Нет, ответил он.
«Искать себе смерть». Я понял, что он имеет в виду: он умирал, много раз умирал, но не умер; он никогда не умирал, как умирает Ворона, без остатка, без того, чтобы высвободилась вторая сущность, не умирал, и всё.
Но где? – спросил я. Я потерял всякое чувство направления, забыл, где лево и право.
На поклюв, ответил он. Далеко на поклюв.
На север. Но почему?
Некоторое время он не отвечал, только открывал клюв, словно хотел заговорить, но молчал. А потом сказал, что ту Вещь, которую он нашел и украл, Вещь, которая принесла ему так много бед, он нашел в Имре; но он думает, что далеко на поклюве есть земли вне или за пределами Имра, земли, где Имра нет, земли, где все так, как было в начале. Хорошие земли для Ворон. Где Во́роны по-прежнему следуют за Волками, а Вороны – за Во́ронами. Там можно найти, сказал он, другую вещь, не такую, как та.
На это может уйти много времени, сказал я.
Может, согласился он. Много времени на то, чтобы узнать, что это за вещь. Вещь это вообще или что-то другое, не вещь. Я нашел ее для своей подруги Лисяты, не зная этого.
Он спрыгнул с притолоки и приземлился рядом со мной на потертом камне.
Спасибо за компанию, сказал он. И за твои слова.
Слезам здесь не было места, так же как и надежде. Конечно, он не мог остаться; и, как бы я ни хотел его удержать, еще сильнее я желал, чтобы мой друг нашел то, чего хотел для себя. Может, он и вправду сможет ее найти там, где вторжение Людей – Имр – слабо. Откуда мне знать? Может, ему придется просто пережить Имр: жить и умирать снова и снова, пока этот неумолчный, недовольный, ворчливый, раздражительный голос наконец не замолкнет. Пока все Вороны не вернутся в Ка и не позабудут все, чему научились в Имре. Пока мир Людей не схлопнется до того, чем был вначале, и нигде не останется ничего, кроме прекрасного, спокойного духа мира без мысли.
Но он не улетал. Быть может, погрузился в неподвижность конца времен посреди пустоты. Казалось, мы будем просто сидеть там вечно, превратимся в древние каменные статуи: с одной стороны – Барбара с ребенком, с другой – мы с Вороной; предостережение другим душам.
А потом он подпрыгнул, всколыхнув этот мир, и взлетел, повернул в одну сторону, в другую, хотя здесь все стороны были одинаковы, и без всякого клича скрылся из виду; я его больше не видел. Лес снова затих.
Барбара сказала: Что нам делать теперь?
Я не знал. Казалось, на этот вопрос нельзя ответить, нельзя даже задать его здесь, в этом месте. Но что-то же должно было произойти потом. Даже Олени, щипавшие траву, словно ждали, когда же мы что-то сделаем. А потом изнутри джинсовой куртки в руках Барбары поднялась головка ее сына, словно он только что проснулся. Его узкие глазки моргнули. Странный, безгубый рот открылся, шевельнулся, словно жевал или сосал что-то, но нет: Барбара наклонилась к нему, придвинула ухо к его лицу, а потом посмотрела на меня.
Он говорит – возвращайтесь, сказала она.
Казалось, будто мы возвращаемся так же, как и пришли, но я узнал – как узнал и Дарр Дубраули, – что здесь невозможно вернуться той же дорогой. И не только здесь. Везде. Ты всегда идешь вперед и только вперед.
Нашим проводником теперь стал ребенок, который то ли помнил, то ли различал путь. «Туда», слышала Барбара его свистящий, еле слышный шепот, и снова «Туда», и этого было достаточно. Он был впереди – выглядывал из своей переноски; затем Барбара, которая его несла; следом за ней я, иногда хватаясь за ее плечо, потому что с каждым шагом боялся, что не смогу идти дальше. Мы снова вышли на каменистый берег и теперь зашагали в другую сторону вокруг озера; вода плескалась о берег слева от нас, а холмы оказались справа.
Здесь, прошептал наконец ребенок.
Я посмотрел наверх. Невозможно было сказать, здесь ли мы спускались. Если здесь, то мы совершили невозможное. Плоский серый свет стирал измерения, выступы, неровности; легче взобраться на тучу, чем на эту стену. Но мы полезли, и теперь я оказался впереди, а она с ребенком сзади. И путь – уступ для ноги, корень для руки – появлялся там и тогда, где и когда его нащупывали. Вскоре я обнаружил, что, хорошо ухватившись, могу поворачиваться и подтягивать Барбару с ребенком, а потом лезть дальше. Серые птицы пролетали мимо нас на бесшумных крыльях и снова взмывали ввысь. Но мы будто не двигались с места; я не видел конца подъему, не видел неба, только непроглядную ночь впереди. А потом услышал шум воды: сперва отдельные капли, а потом ровный поток. Ребенок тоже его услышал и принялся издавать тот же звук.
Он смеется, сказала Барбара.
Камни под моей левой рукой оказались мокрыми, я осторожно сдвинулся туда и нащупал изгиб; текущий с высоты ручей промыл глинистую почву и вырезал множество уступов, словно ступеней, – нелегкий подъем, но он точно ведет наверх. Воздух расцветился – я сам не знаю, что хочу этим сказать, – стал более ярким, легким, наполнился блеском прозрачных капель. Из промытой потоком трубы или тоннеля я увидел наверху круг ночного неба – кажется, лунный свет, хотя и не саму луну.
Туда, сказал ребенок. Его мать снова плакала, но я уже не мог сказать отчего. Мы карабкались наверх – путь столь же долгий, как и вниз, – хотя мы двое, мы трое никак не могли быть на такое способны. И наконец мы выбрались на поверхность из глубин земли, вышли под ночное небо и снова увидели звезды.
Думаю, мы больше не увидимся с Дарром Дубраули. Может, он был вовсе не тем, что я будто бы знал о нем, а теперь он вернулся в мир, о котором я ничего не могу знать. Может, я его и вовсе не знал; и, может быть, он не знал меня, не хотел знать, не думал, что может узнать. Но я все равно буду высматривать его и прислушиваться – не смогу иначе.
Теперь я знаю, почему он не хотел идти с нами, вести нас. Потому что был уверен: когда мы прыгнем с обрыва в смерть, мы не сможем войти туда, куда надеялись, – куда он под моим напором пообещал нас привести. Не потому, что эта земля закрыта для нас; в некотором смысле мы прошли в нее очень легко. Нет. Он пытался мне объяснить, что в землю мертвых Людей – Имр – могут войти только живые. Только живые могут отправиться туда отсюда, пересечь реку, увидеть тех, кого знают или о ком знают, и поговорить с ними, похитить оттуда сокровища. Живые создают Страну Смерти и ее обитателей тем, что идут туда – и возвращаются с рассказом о ней. Но мертвые Люди не могут жить там, не могут пойти туда или куда бы то ни было – они мертвы.
Если это так, то я живым вошел в Страну Смерти, если вообще входил, и Дарр Дубраули это знал. Как такое стало возможно, была ли то благодать, проклятье или сон Основы, – что ж, мне не узнать. Втроем мы отправились в путь и нашли Страну Смерти закрытой и заброшенной. Мертвые, некогда жившие там, те, к кому мы должны были присоединиться, пропали. Это мой рассказ. Но если страна была только моей, значит и двери закрыты во мне одном.
Я это понял, когда проснулся следующей ночью: во сне я бежал за Дарром Дубраули, который улетал от меня прочь. Я лежал ничком в кровати (потому что я, как говорится, жив-живехонек). Лежал тихо, чтобы не разбудить ребенка, о котором, похоже, мне теперь предстоит заботиться – о нем и о его матери, пока я жив. Я вспомнил Дебру, увидел ее босые ноги на серой траве, на которую не мог ступить, увидел, что она идет так же, как ходила здесь. И подумал: нет, мертвые живут там – и знают себя и других. Я знаю, что это так; не может быть иначе. Но быть мертвым – не то же самое, что жить как прежде, только в другом месте; но и не жить только в воспоминаниях, или в темной обители могил, или в голосах, которые якобы слышат еще живые. Посмертие не похоже ни на одну из историй, которые рассказывали путники, посетившие это царство, или духи, утверждавшие, что пришли из него. Нет. Но я верю, что, хотя их жизнь навсегда отделена от той, которой живем мы под небом и солнцем, мы можем кое-что о ней узнать; потому что часть своей жизни мы проводим так, как живут они, в царстве, похожем на то, где живут они. Во сне.
Во сне мы странствуем по другим мирам; бродим по дорогам, входим в комнаты, говорим со встреченными людьми и созданиями. Встречаемся с родными и умершими, какими они были в юности, своей и нашей, – или преображенными, иными. Мы видим и слышим, но не можем осязать или чувствовать запах. Мы знаем, где мы, пока мы там, но не знаем, что мы знаем: только проснувшись, мы узнаем, что видели, слышали и чувствовали. Обычно мы знаем, что видели и чувствовали намного больше, но не можем вспомнить, и опыт этот теряется навсегда; по сути, он никогда и не принадлежал нам.
И я подумал, что так же должно быть и в смертном сне: там тоже мы будем совершать поступки, узнавать истины, странствовать, встречаться с другими душами, думать о живых, гадать, ужасаться и радоваться и идти только вперед. Разница в том, что от смерти мы никогда-никогда не пробудимся, чтобы узнать о ней.
Я лежал, пока не начало светать и не вернулась привычная боль – боль, которая доподлинно говорит мне, что я не ходил туда, куда думал, что ходил, а если и ходил, то сейчас уже не там. Я слышал тяжелое дыхание из соседней комнаты. Я слушал, как перекликаются Вороны где-то неподалеку, а потом выскользнул из постели и подошел к окну с безнадежной надеждой или суеверным ожиданием; но Ворон там вовсе не было. Зато мне показалось, что я различаю гибкие, неспешные тени одного или двух Оленей в тумане – настоящих, обычных Оленей этого мира, настоящих, как боль.
Я вернулся. Мы всё еще здесь.