6 | Эмоциональный интеллектО справедливости и свободе воли |
На фотографии безмятежная саванна, на переднем плане зебра, стоящая задом к зрителю, всматривается в даль. Там, ближе к горизонту, угадывается совокупляющаяся пара: лев и львица. Френды в «Фейсбуке» принялись придумывать подписи, самой смешной из которых оказалась такая: «Артур, закругляйся! Я вижу наш ужин!»
Однако на самом деле этой парочке не до ужина. И зебра это знает, поэтому и не спешит убегать. Ей нечего бояться, по крайней мере в данный момент. Страх — эмоция самозащиты и потому занимает верхние строки рейтинга ценности для выживания. Но даже страх пробуждается только после тщательной оценки обстановки. Для этого недостаточно просто заметить льва. Антилопы, зебры и гну ведут себя довольно спокойно в поле зрения больших кошек, которые просто отдыхают, играют или занимаются сексом. Копытные хорошо разбираются в поведении хищников и прекрасно различают, когда те настроены на охоту. Вот тогда они пугаются — если успеют вовремя этот настрой заметить.
Эмоциональные реакции имеют огромное преимущество перед рефлекторными действиями: они пропущены через фильтр опыта и научения, именуемый оценкой (appraisal). Жаль, что в этом направлении не думали первые этологи, предпочитая цепляться за устаревшую к нынешнему времени концепцию инстинктов. Инстинкт — это непроизвольный автоматический отклик, который в постоянно меняющемся мире почти бесполезен. Эмоции гораздо более адаптивны, поскольку функционируют как осмысленные инстинкты. Они тоже обеспечивают желаемую смену поведения, но только после тщательной оценки ситуации. Иногда для этой оценки достаточно доли секунды, за которую мы сопоставляем текущее положение дел с прошлым опытом — как та зебра в саванне. Если я собираюсь на пикник, набежавшие тучи меня огорчат, но если я сижу дома, то с удовольствием полюбуюсь на дождь из окна — уроженцу насквозь промокших Нидерландов к непогоде не привыкать. Оглушительная «пальба» автомобильной выхлопной трубы заставит встрепенуться человека, побывавшего в зоне военных действий, другой же просто не обратит внимания. Собачий лай пугает нас ровно до тех пор, пока мы не увидим, что пес на привязи. Эмоции всегда прогоняются через оценочный фильтр, поэтому разные люди и реагируют на одну и ту же ситуацию по-разному.
Пусть у нас нет безраздельной власти над эмоциями, однако их рабами нас тоже нельзя назвать. Поэтому не стоит оправдывать свои дурацкие поступки тем, что вы «поддались эмоциям» или «пошли у них на поводу»: ведь это вы подчинились, вы позволили им одержать верх. В подчинении эмоциям всегда остается элемент добровольности. Вы сами позволяете себе влюбиться не в того или ненавидеть некоторых людей. Вы позволяете жадности затуманить вам разум, а воображению — подпитывать вашу ревность. Эмоции — это не «всего лишь эмоции», они не бывают полностью автоматизированными. Величайшее, пожалуй, заблуждение относительно эмоций — считать их противоположностью мыслительному процессу. Мы перенесли противопоставление тела и сознания на восприятие интеллекта и эмоций, хотя в действительности они неразлучны и друг без друга функционировать не могут.
Американский нейробиолог португальского происхождения Антонио Дамасио описывал случай своего пациента, Эллиотта, у которого была повреждена вентромедиальная префронтальная кора. Он сохранил членораздельную речь и интеллект — и даже остроумие, — но абсолютно утратил эмоциональность. На всем протяжении долгих бесед Эллиотт оставался абсолютно бесстрастным, никогда не расстраивался, не проявлял нетерпения, не сердился, не досадовал. Однако отсутствие эмоций мешало ему принимать решения. Он мог целый вечер выбирать, в каком кафе ему поесть и что заказать, по полчаса раздумывал, на какой день записаться к врачу или какой ручкой заполнять бланк. Дамасио с сотрудниками всесторонне обследовали Эллиотта. Хотя логические способности у него остались прежними, он явно не мог довести задачу до конца и, главное, прийти к какому-то окончательному выводу. Как подытожил Дамасио: «Судя по всему, дефект проявлялся на поздних стадиях рассуждения, ближе к моменту (или в сам момент) выбора действия или реакции». Сам же Эллиотт после сеанса, на котором он тщательно просчитал все доступные варианты, сказал: «И все равно я не знаю, как мне поступить!»
Благодаря результатам, полученным Дамасио, и дальнейшим исследованиям других ученых современная нейронаука перестала противопоставлять эмоции и рациональное мышление и рассматривать их как нечто несовместимое, вроде воды и масла, которые никогда не смешиваются. Эмоции составляют существенную часть нашего интеллекта. Но представление о том, что они существуют отдельно, укоренилось настолько глубоко, что во многих научных кругах по-прежнему в ходу. Люди все так же отзываются о них пренебрежительно и полагают, будто для обоснованного решения необходима холодная голова и полнейшая беспристрастность, — вспомним Чарльза Дарвина с его «аргументами» в пользу и против женитьбы. В плену этой иллюзии мы пребываем со времен древнегреческих философов, которые преклонялись перед рациональными суждениями себе подобных, но гораздо меньше рационализма находили у женщин и еще меньше у животных. Считалось, что женщины сентиментальны, полагаются на интуицию, больше слушаются своего тела и потому в интеллектуальном отношении заведомо слабее мужчин. Мужчины не только не подвержены ежемесячным перепадам настроения, но и, в отличие от всех прочих, способны обуздать свои страсти.
Единственное, что смущало философов и, видимо, смущает многих из них до сих пор: человеческому разуму требуется материальное вместилище. Он не может существовать без тела. Эта приземленность сильно ему мешает, поскольку вдобавок к тому, что тело без конца терзает нас неконтролируемыми порывами и побуждениями, вынуждая думать о том, о чем мы думать не хотим, оно еще и бренно. Как сказано в Евангелии от Фомы: «Но я, я удивляюсь тому, как такое великое богатство поместилось в такой нищете!»
Презрение к телу объясняет, почему средневековые отшельники — преимущественно мужчины — пытались свести его влияние на нет. Они удалялись в пустыню или ближайшую пещеру, чтобы отрешиться от всех соблазнов плоти, а в итоге мучились бесконечными видениями обильных яств и пышнотелых прелестниц. Это же презрение объясняет, почему богачи — тоже в подавляющем большинстве мужчины — выстраиваются в очередь на посмертное криосохранение мозга. Их мозг будет ждать того дня, когда научно-технологическое развитие позволит «загрузить» его содержимое в компьютер. Уверенные, что тело мозгу не нужно, они платят целое состояние за цифровое бессмертие — за будущее, в котором все, что сейчас содержится у них в голове, можно будет перенести в программу. В конце концов, сознание — это и есть некая программа, работающая на платформе плоти. Значит, с таким же успехом сможет работать и в компьютере. И неважно, что наука слабо представляет себе, как должно выглядеть сознание без тела. Компьютерная метафора здорово сбивает нас с толку, ведь на самом деле мозг соединен с остальным организмом миллионом разных связей и составляет неотъемлемую его часть. Человеческое сознание не разделяет тело и мозг, в нем они представлены как единое целое. Поэтому я совсем не уверен, что очнуться однажды в цифровом воплощении — это действительно счастье. Счастье мы ощущаем внутри, «всем сердцем», это физиологическое чувство, которое отсеченный от всей физиологии мозг ощутить, скорее всего, не сможет.
Со всеми этими заблуждениями мы сталкиваемся в любой дискуссии об эмоциях у животных. В привычном представлении свободный человеческий дух почти не имеет биологической основы, сильнее развит у одного пола и кардинально отличается от всего, что возникало прежде. Мы превозносим мозг и верим в «чистый разум», а эмоции, тело и все биологические виды, помимо своего, считаем низменными и примитивными. Эти культурно-религиозные предрассудки прорастали в нас не одну тысячу лет, поэтому искоренить их не так-то просто. И все же нам придется от них дистанцироваться, если мы собираемся всерьез рассматривать эмоции животных как признак интеллекта, а именно к этому я сейчас и перейду.
Животные, как и человек, обладают эмоциональным интеллектом. Под этим популярным психологическим термином в его обычном толковании понимается способность распознавать чужие эмоции, пользоваться эмоциональной информацией и контролировать собственные эмоции для достижения той или иной цели. Я же употребляю его в более широком смысле, подразумевающем взаимодействие эмоций и познавательных способностей. У людей эмоциональный интеллект обычно изучают как индивидуальную особенность. Одним из нас лучше удается справляться с эмоциональными потрясениями или обращать чувства себе на пользу, другим хуже. Здесь все зависит от воспитания, навыков, психического склада. Когда же дело касается животных, мы рассматриваем, как совместная работа эмоций и познавательных способностей обеспечивает наблюдаемые нами результаты — от социальной иерархии до семейной жизни, от противостояния хищникам до разрешения конфликтов.
Хорошей иллюстрацией здесь служит чувство справедливости. Его часто считают продуктом разума и логики, а также исключительно человеческой нравственной ценностью, однако оно никогда не смогло бы развиться без той базовой эмоции, которая роднит нас с другими приматами, псовыми и птицами. Наше чувство справедливости — это результат интеллектуального преобразования этой общей эмоции.
Более двадцати лет я занимался колонией капуцинов в Национальном центре изучения приматов им. Р. Йеркса. Около тридцати этих шоколадно-коричневых обезьян обитали на открытой территории, примыкающей к нашему лабораторному корпусу, где мы каждый день проводили с ними тесты на социальный интеллект. Мы придумывали ситуации, в которых им приходилось сотрудничать, делиться едой, обмениваться жетонами, распознавать лица и так далее. Все это обезьяны проделывали с огромным энтузиазмом. Капуцины радуются, когда для них находится интересное дело. Они никогда не сдаются — в дикой природе будут колотить по устричной раковине, пока устрица не расслабит мускул, не дающий разжать створки, а в лаборатории точно так же, до победного, будут тыкать пальцем в изображения на сенсорном экране, пока не научатся различать собратьев и незнакомцев. Они проявляют упорство в каждом задании. Мы никогда не загоняли капуцинов в лабораторию силой, зато сеансы всегда старались подсластить (в буквальном смысле слова) и не затягивать, чтобы поддерживать у них интерес.
Что мне, пожалуй, больше всего нравилось в этих экспериментах, так это фоновые звуки, которые издавали капуцины. Выполняя задание, они постоянно «переговаривались» с остальными. В дикой природе капуцины живут в чаще, то есть обычно скрыты друг от друга ветвями и листвой, поэтому вокализация — это единственный способ поддерживать связь с группой. В лаборатории мы тестировали их поодиночке, отдельно от остальных, но всегда в пределах слышимости. Испытуемые непрестанно окликали родных и друзей, а те им отвечали.
Очарованный капуцинами — и всеми вместе как видом, и отдельными особями, которых я знал по именам, — я съездил в Бразилию и Коста-Рику, посмотреть, как они ведут себя в природе. Хотя это всего-навсего низшие обезьяны, почти во всех проявлениях их умственных способностей мы узнаем что-то свое, человеческое. «Всего-навсего» — это я, разумеется, не всерьез, это шпилька в адрес специалистов по поведению человекообразных обезьян, которые иногда отзываются в подобном снисходительном тоне о других приматах. Примерно как палеонтологи, не желающие признавать, что свеженайденные ископаемые остатки могут принадлежать «всего-навсего» обезьяне, и пытающиеся правдами и неправдами втиснуть их в искусственный конструкт, который представляет собой род Homo.
Капуцины же действительно создания незаурядные, это стало особенно ясно, когда обнаружилось, как они используют камни для того, чтобы расколоть орехи в лесу. Отыскав подходящий плоский каменный выступ, они издалека приносят к нему орехи и булыжник-молоток. До тех пор применение каменных орудий превозносилось как присущее лишь гоминидам — точнее, только человеку и шимпанзе. Теперь же в клуб «укротителей камней» пришлось принять и этих маленьких цепкохвостых обезьянок, которые, сами будучи не крупнее кошки, не уступают в относительном размере мозга шимпанзе и невероятно долго живут. Манго, старейшая самка в моей колонии, здравствует по сей день, а ей по всем признакам уже около пятидесяти.
В ходе экспериментов с капуцинами нам с моей бывшей студенткой Сарой Броснан удалось совершить неожиданное открытие, которое перевернуло традиционные представления о человеческой справедливости, до тех пор считавшейся феноменом культурным, а не биологическим. В том, что нам трудно вообразить себе чувство справедливости как продукт эволюционного развития, отчасти виноват существующий в нашем сознании образ природы. Привыкнув слышать на каждом шагу про «выживание сильнейших» и «закон джунглей», или, говоря словами Альфреда Теннисона, о «природе с окровавленными клыками и когтями», мы воспринимаем природу как жестокую и безжалостную среду, в которой нет места справедливости, есть только право сильнейшего. Однако мы забываем, что животные часто зависят от взаимодействия друг с другом и выживают, в том числе за счет сотрудничества. Собственно, они гораздо больше борются с окружающими условиями, голодом, болезнями, чем друг с другом. Именно поэтому естествоиспытатель и анархист Петр Алексеевич Кропоткин задавался в 1902 г. вопросом: «Кто же оказывается более приспособленным: те ли, кто постоянно ведет войну друг с другом, или же, напротив, те, кто поддерживает друг друга?» Видевший, как в Сибири лошади и овцебыки сбиваются в плотные группы, чтобы спасаться от снежных буранов, или берут в защитное кольцо молодняк, оберегая его от волков, русский князь счел взаимопомощь самой перспективной стратегией выживания. В этом он намного опередил свое время.
А мы с Сарой между тем ломали голову над поведением тестируемых капуцинов. Они не могли спокойно съесть полученное в награду лакомство, им непременно требовалось знать, что выдали соседу. Прежде ничего подобного не отмечалось, потому что эксперименты традиционно организовывались иначе. Крыса сидит одна в своем вольере и нажимает рычаг, чтобы получить награду. Единственное, что ее интересует — трудность задания, привлекательность наград и условия их выдачи. У меня же в лаборатории — поскольку я занимался изучением социального поведения — все было устроено иначе. Обезьяны почти никогда не выполняли задания в одиночку. Только поэтому мы и заметили, что они пристально следят за каждым куском, который получают остальные. Они как будто сравнивали свою награду с тем, что досталось другим. Ну не абсурд ли? Ведь их должны интересовать только собственные результаты и собственное вознаграждение?
Однако в свете того, что нам известно о человеческом поведении, интерес к другим совершенно логичен. Так называемый парадокс Истерлина был назван в честь американского экономиста Ричарда Истерлина, заметившего, что в каждом сообществе богачи счастливее бедняков. Тут пока ничего нового. Но Истерлин обнаружил и другое: если богатеет все сообщество в целом, средний уровень благополучия при этом не повышается. Иными словами, богатый народ радуется жизни совсем не больше бедного. Как же так, ведь богатство делает нас счастливыми? Дело в том, что ощущение благополучия связано не с абсолютным достатком, а с относительным. Наше восприятие зависит от того, насколько высокими наши доходы выглядят на фоне доходов остальных.
Однако в то время мы с Сарой ничего о парадоксе Истерлина не знали. Заметив, что наши обезьяны волнуются, когда награда не оправдывает их ожиданий, мы решили присмотреться к этому поведению повнимательнее. И поставили сравнительно простой эксперимент, основанный на пристрастии капуцинов к обмену, на который они идут без всяких раздумий. Если вы забыли в клетке капуцина отвертку, достаточно показать на нее и протянуть арахис, инструмент вам охотно просунут сквозь сетку. Этот процесс они обожают настолько, что готовы даже сухую апельсиновую корку принести в обмен на мелкий камешек (и то и другое для них предметы совершенно бесполезные). Мало того, иногда они не просто вручают вам предмет обмена, а кладут на ладонь и своей крохотной лапкой зажимают ваши пальцы в кулак, словно говоря: «Вот так, держи крепче!»
Этими природными склонностями, наверняка имеющими самое непосредственное отношение к дележу пищи, мы и воспользовались. Мы заметили, что реакция на неравенство трофеев возникает только тогда, когда они добыты трудом. Если просто выдать двум капуцинам разное лакомство, разница останется практически незамеченной, а вот если за награду приходится потрудиться, сразу начинаются сравнения. Чтобы неравенство было воспринято остро, еда должна превратиться в заработную плату.
В нашем эксперименте мы поместили двух капуцинов в два смежных лабораторных вольера, имеющих общую сетчатую стенку. Закинув в вольер небольшой камешек, мы протягивали руку, прося вернуть нам пропажу. Мы проделывали это упражнение с обеими обезьянами по очереди двадцать пять раз подряд. Если в качестве награды обеим выдавалось по кусочку огурца, камешки возвращали без заминок и огурцы поедались с удовольствием. Но, если одной начинали выдавать виноград, а вторую по-прежнему держали на огурцах, разыгрывалась самая настоящая драма. Пищевые предпочтения обычно коррелируют с ценами в супермаркетах, то есть виноград ценится намного выше огурцов. Заметив, что соседу «дали прибавку», капуцины, которые до этого совершенно не возражали работать за огурцы, вдруг устраивали забастовку. Они не только с меньшей охотой шли на обмен, но и, впав в истерику, могли вышвырнуть за ограду вольера не только камешек, но иногда и кусочки огурца. Лакомство, от которого они обычно не отказывались, вдруг становилось не просто неугодным, а попросту отвратительным!
Досада была настолько глубокой, что мы решили перед возвращением испытуемых в группу выдавать им побольше лакомств, чтобы эксперименты не вызывали негативных ассоциаций. Разумеется, прежде чем прийти к каким-то определенным выводам, мы протестировали не одну пару капуцинов, а гораздо больше, выдавая награды в разных сочетаниях.
Экономисты назвали бы выкидывание совершенно нормальной еды «иррациональным поведением». По идее, рациональный деятель не должен отказываться от того, что дают, поскольку он стремится к максимальной выгоде. Если я дам вам один доллар, а вашему другу — тысячу, вы, может, и возмутитесь, но свой доллар все-таки заберете, поскольку это лучше, чем ничего. Однако в действительности люди далеки от рациональной максимизации. На это указывает, помимо прочего, и совершающееся сейчас драматическое ниспровержение Homo economicus — персонажа из учебников экономики, согласно которым человек руководствуется исключительно рациональными соображениями, стремясь удовлетворить свою страсть к наживе. Исследования развенчивают этот популярный образ, показывая, что под воздействием эмоций мы зачастую действуем совершенно не по учебнику. Мы вовсе не так рациональны и эгоистичны, как принято было считать, и не все наши желания лежат в материальной плоскости.
Однако применительно к другим биологическим видам это осознается не всегда. Американский антрополог Джозеф Хенрих, подводя итог своим долгим поискам Homo economicus, сострил: «В конце концов, мы его нашли. Он оказался шимпанзе». Забавно, конечно, но о шимпанзе Хенрих судил по исследованиям 15-летней давности, которые действительно не выявили у них ни малейших проявлений заботы об окружающих. Хотя у нас не было никаких оснований признавать этот отрицательный результат окончательным (мантра ученого: «отсутствие доказательств — это еще не доказательство отсутствия»), определенную популярность те ранние исследования все же получили. Тем не менее за прошедшие годы было проведено достаточно много других исследований, убедительно демонстрирующих наличие у шимпанзе и эмпатии, и просоциальных склонностей. Собственно, для большинства приматов изначальной склонностью является именно сотрудничество, а не эгоцентризм, поэтому мы можем с уверенностью утверждать, что Homo economicus развиться так нигде и не сумел — ни в нашем собственном человеческом роду, ни в других семействах отряда приматов. Он попросту не подает признаков жизни.
Сначала мы с Сарой уклонялись от любых разговоров о «справедливости» у капуцинов и осторожно рассуждали о «неприятии неравенства». Но, когда о наших исследованиях стало известно — в тот самый день 2003 г., когда председатель Нью-Йоркской фондовой биржи Ричард Грассо был вынужден уйти в отставку из-за своего неоправданно высокого денежного вознаграждения, возмутившего всю страну, — средства массовой информации заинтересовались эволюционными корнями чувства справедливости и заявили, что это, должно быть, полезная черта, раз имеется даже у низших обезьян.
Однако многих эти новости обескуражили, и мы получили немало гневных писем: одни подозревали, что мы марксисты, раз пытаемся убедить всех, будто стремление к справедливости заложено в нас природой, а другие заявляли, что обезьяны никак не могут обладать чувством, присущим человеку, поскольку понятие справедливости появилось лишь во времена Великой французской революции. Обвинения совершенно абсурдные: наших капуцинов я сравнивал бы, скорее, с мелкими капиталистами (работают за прибыль и мерятся доходом), а в нравственные принципы, придуманные горсткой парижских бунтарей два с половиной века назад, я и вовсе не верю. Истоки нашей нравственности таятся гораздо глубже.
Чувство справедливости — это наглядная иллюстрация перехода от «нравственных чувств», как называл их шотландский философ Дэвид Юм, к полноценным моральным принципам. Отправной точкой всегда служит эмоция. В данном случае — зависть. Капуцины возмущались преимуществом напарника. Их негодование вызывала не сама недоступность более ценного лакомства — в некоторых наших экспериментах мы не выдавали виноград одному из испытуемых, а просто оставляли на виду в миске или закидывали в пустой отсек вольера. В таких случаях капуцины реагировали гораздо спокойнее, а значит, недовольство огурцом как наградой было связано именно с социальным сопоставлением. То есть с тем, что другому достается нечто получше.
Вы скажете, что на чувство справедливости это все равно не очень похоже, поскольку возмущается только один из капуцинов, а «счастливчику» на неравенство наплевать. Все правильно, и тем не менее реакция зависти, которую демонстрирует обделенная виноградом обезьяна, действительно составляет основу чувства справедливости, и сейчас я объясню почему. Только добавлю сначала, что аналогичная реакция отмечена и у других видов. Заодно вспомните, что мы обычно слышим от маленького ребенка, которому достался меньший кусок пиццы, чем брату. «Так нечестно!» — вопит он. Ко мне не раз подходили владельцы собак с рассказами о том, как реагирует один из питомцев, когда другому перепадает что-то повкуснее. Как показали эксперименты, проводившиеся лабораторией «Умный пес» при Венском университете, собака готова давать лапу много раз подряд, даже если за это не будет никакой награды. Но если другой собаке за выполнение той же команды скормят лакомство, первая собака потеряет интерес и давать лапу перестанет. Точно так же вели себя волки, выращенные в человеческом доме.
Зависть к чужому успеху может показаться мелочностью, однако в долгосрочной перспективе она оберегает нас от надувательства. Так что называть эту реакцию «иррациональной» неправомерно. Если мы с вами часто охотимся вместе и вы всегда забираете лучшие куски добычи себе, я должен либо высказать свои претензии вслух, либо искать себе кого-нибудь другого в напарники. Но оставаться в дураках я точно не должен. Внимание к тому, как распределяется вознаграждение, позволяет гарантировать выгоду для обеих сторон, а для продолжительного сотрудничества это жизненно важно. Поэтому, может быть, не случайно наиболее остро реагируют на неравенство именно те животные — шимпанзе, капуцины, псовые, — которым свойственно охотиться сообща и делиться добычей.
Однако возмущение неравенством характерно не только для этих видов. Американский психолог Айрин Пепперберг описывает типичную застольную перебранку двух жако (африканских серых попугаев) — ныне покойного пернатого гения Алекса и его более молодого коллеги Гриффина:
Я ужинала с Алексом и Гриффином. Они действительно составляли мне компанию, то есть угощались из моих тарелок. Им нравилась стручковая фасоль и брокколи. Главное было следить, чтобы им всего доставалось поровну, иначе начинались громкие жалобы. «Фасоль!» — пронзительно кричал Алекс, если ему казалось, что Гриффин съел на одну больше. Ну и Гриффин не отставал.
Ни в одном из этих примеров мы пока не наблюдаем ничего выходящего за рамки эгоцентрической реакции, которую мы назвали «чувством справедливости первого порядка» и которая характеризуется тем, что тот, кто чувствует себя обделенным, испытывает раздражение. Только начав работать с человекообразными обезьянами, мы стали обнаруживать признаки «чувства справедливости второго порядка», связанного с равенством вообще. Человек способен расстраиваться не только когда получает меньше другого, но иногда и в тех случаях, когда получает больше. Нас может смущать собственная привилегированность. Не сказать, впрочем, чтобы она сильно смущала Ричарда Грассо (все-таки у нашего вида вторая разновидность этого чувства развита довольно слабо), однако в принципе справедливости ищут не только бедные, но и богатые.
Чувство справедливости второго порядка проявляется в естественном поведении человекообразных обезьян, когда они, например, улаживают чужие конфликты из-за еды. Однажды я наблюдал, как двое детенышей ссорились из-за ветки с пышной листвой, пока не вмешалась самка-подросток. Она забрала у них ветку, сломала пополам и вручила каждому ее часть. Чем она руководствовалась? Просто хотела прекратить ссору или что-то понимала в дележе? Высокоранговым самцам тоже нередко приходится гасить ссоры из-за еды, от которой они не берут себе ни куска. Они просто распределяют ее между остальными. Бонобо по имени Панбаниша, участвовавшая в экспериментах по выявлению познавательных способностей, заработала за выполнение заданий уйму изюма и молока. Но, чувствуя завистливые взгляды подруг и родных, следивших за ней со стороны, начала отказываться от вознаграждения, словно тяготясь своей привилегированностью. Глядя на экспериментатора, она упорно показывала на остальных, пока и тем наконец не перепало от ее щедрот. Только после этого Панбаниша принялась за еду.
Человекообразные обезьяны умеют просчитывать последствия. Если бы Панбаниша съела все сама на глазах у остальных, по возвращении к ним ее ждали бы серьезные неприятности.
Известно, что многие богатые люди стараются не афишировать стоимость мебели, кухонной техники и прочих дорогих предметов обихода и снимают с них ценники, чтобы не расстраивать домработниц, нянь и помощников по хозяйству. Не хотят кичиться достатком. Беседуя с состоятельными ньюйоркцами, социолог Рейчел Шерман обнаружила, что подчеркивание разницы в доходах доставляет им дискомфорт и они пытаются приглушить различия. Они избегают таких характеристик, как «богатые», «представители высших слоев», предпочитая именоваться «обеспеченными». Понимая, что им могут позавидовать, они пытаются не давать для этого лишних поводов.
Мотив понятный, но отклеивать ценники бесполезно, такими фокусами уже никого не обманешь. Единственный действенный способ избежать зависти — тот, к которому прибегла Панбаниша, то есть поделиться своим богатством. Это распространенная практика в компактных человеческих общинах — у охотников-собирателей этика обобществления чрезвычайно сурова вплоть до того, что удачливым охотникам даже хвастаться своим мастерством не позволяется. Аналогичными принципами руководствуются и шимпанзе. Впервые это выяснилось в ходе организованного Сарой Броснан крупномасштабного исследования, в котором за выполнение простого задания шимпанзе получали кусок моркови, однако время от времени Сара выдавала кому-нибудь из испытуемых виноградину, любимое их лакомство.
Обделенные виноградом шимпанзе, как и капуцины, отказывались выполнять дальнейшие задания и вышвыривали морковку за ограду. Однако никто не предполагал, что и получатели винограда могут занервничать. Если они отказывались от виноградины, то лишь в тех случаях, когда партнеру доставалась морковка, но не в тех, когда виноград получали оба. Обнаружив у шимпанзе эту реакцию, гораздо более близкую к человеческому чувству справедливости, мы отважились сыграть с ними в игру «Ультиматум». Эта игра считается эталоном оценки чувства справедливости у людей и проводится антропологами по всему миру.
Условия ее таковы: изначально человеку дается, скажем, сто долларов, которыми он должен поделиться с другим. Соотношение он определяет сам — хоть пятьдесят на пятьдесят, хоть десять на девяносто. Партнер имеет право как принять предложенную долю, так и отказаться. Если он принимает, оба остаются при деньгах. Если же партнер отказывается, оба не получают ничего. Право отказа означает, что делить изначальную сумму нужно осмотрительно, поскольку недостаточную с его точки зрения долю партнер может отвергнуть.
Если бы люди руководствовались исключительно принципами рациональной максимизации выгоды, партнер, несомненно, принимал бы любую долю. Но даже те, кто отродясь не слышал ни про какую Французскую революцию, от чрезмерно урезанной доли отказывались. Китобои индонезийской деревни Ламалера, например, выходят в открытый океан на больших каноэ, вмещающих около дюжины охотников. Они загарпунивают кита, запрыгивая ему на спину из каноэ. От успеха этого крайне рискованного предприятия зависят целые семьи, поэтому, возвращаясь с добычей, китобои очень ответственно подходят к ее дележу. Неудивительно, что жители Ламалеры более остро воспринимают справедливость, чем представители других культур, например земледельческих, в которых каждая семья собирает урожай с собственного участка. Чувство справедливости у человека тесно связано с сотрудничеством.
Шимпанзе тоже сотрудничают — и на охоте, и при защите территории, не говоря уже о политических коалициях. Но как нам играть в «Ультиматум» с другими видами, если мы не можем объяснить им правила? Мы придумали использовать жетоны двух цветов, которые обменивались на соответствующее каждому цвету количество еды. Наш сотрудник Дарби Проктор приглашал двух испытуемых сесть друг напротив друга по разные стороны решетки и предлагал одному на выбор два жетона разных цветов. За один цвет Дарби выдавал выбравшему пять кусков банана, а партнеру — только один. За другой цвет Дарби выдавал по три куска обоим. Таким образом, выбирающему оставалось принять простое решение — выбрать вариант, лучший только для себя самого или для обоих. Самое важное, что, как и в «Ультиматуме», его партнеру нужно было принять или отвергнуть этот выбор. Сам выбирающий не мог вернуть жетон Дарби, это должен был сделать партнер. Поэтому выбирающий протягивал жетон через прутья решетки партнеру, который возвращал его Дарби, тем самым показывая, что принимает этот выбор.
Шимпанзе быстро усвоили значение каждого из цветов — это было видно по реакции партнера на вручаемый ему «эгоистичный» жетон, по которому выбирающий получал в пять раз больше. Партнер колотил по прутьям клетки или плевался в выбирающего водой, выражая негодование.
Когда Дарби играл в ту же самую игру с дошкольниками (им в награду вместо кусочков банана выдавались наклейки), они реагировали так же, только выражали возмущение словесно. Получив «жетон неравенства», они говорили: «У тебя больше, чем у меня» или «Я хочу больше наклеек!» Если вынести за скобки форму выражения, обезьяны и дети возмущались совершенно одинаково. В большинстве попыток выбирающие предпочитали жетон, который давал равную награду. На первый взгляд решение кажется экономически неэффективным, но только если мы упускаем из вида ценность социальных взаимоотношений. Чрезмерное себялюбие может положить конец дружбе.
Если вы теперь спросите меня, отличается ли чувство справедливости у человека и у шимпанзе, я скажу, что на самом деле уже не знаю. Наверное, некоторые различия все же остаются, но в общем и целом оба вида активно стремятся уравнять результаты. Большой шаг вперед по сравнению с чувством справедливости первого порядка у низших обезьян, собак, ворон, попугаев и некоторых других состоит в том, что мы, гоминиды, лучше умеем прогнозировать будущее. Люди и человекообразные обезьяны сознают, что, оставляя все себе, могут вызвать недоброжелательные чувства. Поэтому чувство справедливости второго порядка несложно объяснить с чисто утилитарной точки зрения. Мы проявляем справедливость не потому, что любим друг друга или просто такие хорошие, а потому что нам нужно поддерживать сотрудничество. Так мы не позволяем команде распасться.
Вот это я и подразумеваю под эмоциональным интеллектом. У человека и высших обезьян чувство справедливости зарождается как негативная эмоция, но затем, дополненное осознанием ее пагубных последствий, меняет минус на плюс. «Не желай ничего, что есть у ближнего твоего» — хорошая заповедь, но еще лучше устранить саму почву для подобных желаний. Здесь я диаметрально расхожусь во взглядах с американским философом, специалистом в области философии морали Джоном Ролзом, изложившим свою позицию в знаменитой монографии «Теория справедливости» (A Theory of Justice, 1971). И хотя я восхищаюсь изяществом логических построений Ролза, рассуждающего о том, почему справедливость лучше несправедливости, он упускает из вида эмоциональную природу нашего вида. Он рассматривает только те эмоции, которые одобряет, заявляя ближе к концу своей книги, что «исходя из требований простоты и теории морали, допускал отсутствие зависти».
У меня нет слов. С каких пор можно вот так просто взять и исключить эмоцию из анализа человеческого поведения? Какому здравомыслящему человеку такое в принципе придет в голову, особенно когда речь идет об эмоции настолько вездесущей, представленной в любом языке? Ролз считает, что принципы справедливости должны целенаправленно устанавливать те, кому зависть неведома. Но где же таких найдешь? Даже если зависть — это «порок», как ее называет Ролз, парадокс в том, что, живи мы в мире, где отсутствует зависть, у нас в принципе не было бы оснований заботиться о справедливости. Ее отсутствие просто не вызывало бы никакой реакции, так зачем суетиться? Принципы справедливости Ролза выглядят чрезвычайно логичными и действительно могли бы способствовать уменьшению зависти в этом мире, но, возможно, в ней есть определенный смысл? В 1987 г. немецкий социолог Гельмут Шёк написал о зависти целую книгу, в которой назвал наш вид «человеком завидующим». Без зависти и попыток ее предотвратить, утверждает он, мы не смогли бы построить свое общество. Нам следует не отрицать эту эмоцию и не считать ее угрозой высокоорганизованному обществу, а принять ее и направить в нужное русло. Шёк призывал «рассекретить» роль зависти в нашей жизни — как психоанализ рассекретил роль секса.
Рациональные доводы — катастрофически слабый фундамент для нравственных принципов, которые всю свою силу черпают из эмоций. Судя по резким формам, которые принимает наша борьба с несправедливостью — вопли и марши протеста, погромы, готовность подставляться под полицейские дубинки и водометы, троллинг и травля в «Фейсбуке», — мы имеем дело отнюдь не с безобидным умозрительным конструктом. Отсутствие справедливости потрясает нас до глубины души — никакие абстрактные рассуждения, пусть даже бесконечно элегантные, на это не способны.
Если с шимпанзе обходятся не так, как он ожидает, то он устроит бурную истерику, оглушительно вопя и катаясь по земле в отчаянии. Чрезмерно драматичный, но все же действенный способ напомнить другим, что с ним нужно считаться. В результате в Национальном парке Таи в Кот-д’Ивуаре шимпанзе при дележе добычи учитывают вклад друг друга в охоту. Даже альфа-самец будет вынужден выпрашивать и терпеливо дожидаться раздачи, если на охоту он опоздал. В первую очередь владелец добычи оделяет мясом обступивших его охотников. Это логично: кому захочется в следующий раз помогать и участвовать, если вложенные усилия никак не связаны с наградой? Было бы вопиющей несправедливостью не поделиться с охотниками, помогавшими поймать добычу. Высокий эмоциональный накал реакции на несправедливость хорошо известен и у нашего собственного вида — именно из-за него в сплоченных компактных сообществах не приживается принцип «победитель забирает все». Охотники-собиратели активно его искореняют, в отличие от современного общества, создающего слишком много возможностей для того, чтобы некоторые люди этим принципом злоупотребляли. Однако склонность отхватывать кусок не по заслугам настолько пагубна, что отражается даже на физическом здоровье.
Как свидетельствуют эпидемиологические данные, чем сильнее расслоение в обществе, тем короче продолжительность жизни у его представителей. Значительная разница в доходах разрывает ткань социального взаимодействия, снижая доверие друг к другу, усиливая социальное напряжение и порождая тревоги и страхи, которые подрывают иммунную систему и у богатых, и у бедных. Богатые могут укрыться в охраняемых резиденциях, но и там они не спасутся от растущей напряженности. Если неравенство достигнет критического уровня, может возникнуть взрывоопасная ситуация, и тут важным уроком нам может послужить Великая французская революция. Люди стараются уравнять условия игры, и, если направленные на это усилия слишком долго подавляются, дело может дойти до гильотины.
Мне и самому до сих пор не верится, что простой эксперимент с капуцинами вывел меня на размышления о справедливости, входящей в число самых идеализируемых нравственных принципов человечества. Я ничего подобного не планировал, но, как видим, никогда нельзя терять бдительности, чтобы не упустить неожиданные проявления в поведении животных. Одноминутный видеоролик с записью нашего с Сарой эксперимента с огурцами и виноградом собрал множество просмотров, поскольку в бурно протестующем капуцине, трясущем клетку и швыряющемся огурцами, зрители узнавали себя. Кто-то писал мне, что переслал видео начальству, чтобы оно прониклось чувствами сотрудников по поводу зарплаты. Другие сообщали, что такую же реакцию наблюдали у абонентов кабельного телевидения, узнавших, что соседу, подключившемуся позже, предоставили более выгодные условия. Сами же капуцины к своей славе остались равнодушны.
Несколько лет назад мне пришлось распустить лабораторию. Мне было грустно расставаться со своими друзьями-капуцинами и в то же время несказанно радостно, что всем им удалось найти хороший новый дом. Половина колонии отправилась в зоопарк Сан-Диего и собирает толпы посетителей вокруг своего фантастического, словно созданного для птиц вольера с высокими деревьями для лазания. Недавно я наведывался туда, и у меня потеплело на сердце, когда я увидел их здоровыми и довольными жизнью: любящие служители знают каждого по имени, балуют и не дают скучать, грамотно распределяя пищу по вольеру и подкидывая задачки на использование орудий. По словам служителей, Ланс, тот самый, который швырялся огурцами на видео, по-прежнему такой же темпераментный.
Вторая половина колонии осталась служить науке — их перевели на лесистую площадку в районе Атланты, где Сара, получившая должность преподавателя в Университете штата Джорджия, продолжает доказывать несостоятельность модели Homo economicus не только для нашего вида, но и для приматов в целом. Когда я в последний свой приезд туда подошел к открытому вольеру, никто из капуцинов не кинулся на деревья, все остались на земле. Это примечательно, поскольку капуцину для того, чтобы чувствовать себя в безопасности, нужно забраться повыше. «Они вас узнали!» — воскликнула Сара. И это еще до того, как моя любимица Байас принялась заигрывать со мной, подергивая бровями и кивком указывая куда-то себе за спину, то есть намекая, что знает укромное местечко.
Английский поэт XVII в. Джон Мильтон в своей поэме «Потерянный рай», сочтя, что у падших ангелов слишком много свободного времени, решил подыскать им тему для дискуссии. Этой темой стала свобода воли. Всем нам кажется, что мы ею обладаем, однако четкого определения у нее нет, и поэтому, возможно, все мы глубоко заблуждаемся. Как однажды выразился Исаак Башевис-Зингер: «Мы вынуждены верить в свободу воли, у нас нет выбора». Так что тема для вечного спора более чем подходящая.
К эмоциям этот спор имеет самое прямое отношение, поскольку свобода воли часто считается их противоположностью. Предполагается, что свободный рациональный выбор требует отмести или подавить первое побуждение. Собственно, идея эта берет начало в более широкой дискуссии о том, насколько наше сознание формируется телом. Адепты свободы воли доказывают, что тело можно вынести за скобки вместе со всеми его непроизвольными желаниями и эмоциями и возвыситься над ними, ведь человек — и только человек — способен быть полновластным хозяином своего выбора и судьбы. Противоположность — человек, который не может себя контролировать, «распущенный», как его называют философы. Распущенный всегда следует первому порыву, идет на поводу у самого горячего и соблазнительного желания и действует без оглядки. Сожаление — это не про него. К этой категории принято причислять детей и всех животных.
Мы можем сколько угодно писать Свободу Воли с большой буквы, обозначая свой пиетет перед этим ключевым для ответственности, нравственности и юридического закона понятием, но, если у нас нет способа ее измерить, как нам дать ей единое определение? Кто-то сводит свободу воли к выбору, но выбор делает даже бактерия, и уж конечно, любое животное, обладающее мозгом, способно решить, приблизиться ему или держаться подальше, кого уволочь из стада, на север двигаться или на юг и так далее. Белки в моем районе то и дело решают, перебегать им дорогу или нет. Причем иногда передумывают чуть ли не под колесами, заставляя меня изрядно понервничать. Допрыгивают до середины — и кидаются обратно, так и не определившись. Пара сиалий (лазурных птиц) на моем заднем дворе, собравшись свить гнездо, заглядывает во все пустые скворечники — самец с самкой по очереди ныряют в леток снова и снова, много-много раз. Из них вышли бы идеальные герои телешоу «Охотники за недвижимостью». После нескольких недель поисков самец кладет в выбранный скворечник несколько веточек или стеблей травы, затем запускает самку вить гнездо, а сам охраняет территорию. Затянувшийся процесс принятия решения достиг логического конца. Есть ли у сиалий свобода воли?
Один из первооткрывателей ДНК — британец Фрэнсис Крик в своей книге «Поразительная гипотеза» (The Astonishing Hypothesis, 1994) высказал предположение, что свобода воли у человека базируется в совершенно определенной области мозга — передней части поясной извилины. Но человек не единственный обладатель такой области, у нас есть все данные, что и у крыс за принятие решений тоже отвечает она. Однако, несмотря на свидетельства того, что животные принимают решения каждый день, свободу воли мы у них признавать отказываемся. Мы утверждаем, что они скованы прошлым опытом, врожденными склонностями и предпочтениями и у них нет возможности рассмотреть все открывающиеся перед ними перспективы.
И неважно, что тот же самый довод с успехом приводился в доказательство отсутствия свободы воли у нашего собственного вида, и именно поэтому величайшие умы в истории — Платон, Спиноза, Дарвин — сомневались в ее существовании. Свобода воли просто не укладывается в рамки господствующего материалистического мировоззрения, как отметил в 1884 г. выдающийся немецкий эволюционист Эрнст Геккель:
Воля животных, как и человека, никогда не бывает свободной. Широко распространенное учение о свободе воли с научной точки зрения совершенно несостоятельно. Любой физиолог, исследующий научными методами изъявление воли у человека и животных, непременно придет к убеждению, что в действительности воля никогда не бывает свободной, но всегда обусловлена внешними или внутренними факторами.
И все-таки есть среди бесчисленного множества определений одно, которое, на мой взгляд, оставляет простор для дальнейших исследований. Американский философ Гарри Франкфурт именует «личностью» того, кто не просто покоряется своим желаниям, но полностью их осознает и способен хотеть их изменить. Как только индивид задумывается о «целесообразности своих желаний», можно сказать, что он обладает свободой воли, уверяет Г. Франкфурт. И это замечательно, поскольку это значит, что для проверки нам всего-то и нужно поставить животных в такие ситуации, когда у них возникало бы некое желание, но при этом имелась возможность отказаться от его удовлетворения ради другого желания. Способны ли они отказаться от первого соблазна?
Судя по всему, способны, поскольку, поддаваясь каждому возникающему порыву, ни одно животное долго не протянет. Распущенность не имеет ценности для выживания. Мигрирующие гну в заповеднике Масаи-Мара подолгу стоят на берегу реки, которую им предстоит перейти, прежде чем решаются, наконец, прыгнуть в воду. Детеныши обезьян, прежде чем затеять потасовку с товарищем по играм, дожидаются, пока его мать удалится из поля зрения. Кошка стащит кусок мяса с разделочной доски, только когда вы отвернетесь. Животные прекрасно осознают последствия своего поведения, поэтому часто колеблются или передумывают — как белки перед колесами моей машины.
Они могут даже совсем отказаться от достижения цели, особенно это заметно в иерархических сообществах. Молодому самцу шимпанзе хочется спариться с самкой, и он увивается вокруг нее, надеясь улучить подходящий момент, но, едва наткнувшись на взгляд альфа-самца, украдкой отступает, понимая, что у него ничего не выйдет. Еще отчетливее это проявляется, когда высокоранговый самец, появившись из-за угла, застает молодого за демонстрацией самке своей эрекции — у шимпанзе в ходу «толстые намеки». Увидев доминанта, молодой самец поспешно прикрывает пенис руками, понимая, как сильно ему не поздоровится, если высокоранговый самец просечет его намерения. Все это требует и способности догадываться о том, что видят и понимают другие, и умения подавлять свои порывы. Так ли это далеко от определения свободы воли, которое дал Франкфурт?
Однако сам Г. Франкфурт не предполагает свободы воли ни у одного живого существа, кроме взрослого человека, заявляя буквально следующее: «Моя теория свободы воли легко объясняет наше нежелание признавать ее наличие у каких бы то ни было низших по отношению к нам биологических видов».
Это брехня собачья!
Поймите меня правильно, я сам не любитель подобной лексики, но, поскольку Гарри Франкфурт известен, в частности, как автор вышедшей в 2005 г. книги «О брехне» (On Bullshit), я имею полное право это выражение употребить. В своей вдумчивой, высокоинтеллектуальной работе — с отсылками к Витгенштейну и святому Августину — Франкфурт подробно объясняет, чем брехня отличается от вздора, искажения или надувательства и блефа. Брехня — это творческая натяжка, сближающаяся с ложью и, по словам Франкфурта, «неизбежная в тех случаях, когда по воле обстоятельств человек вынужден рассуждать о том, в чем не разбирается». Заявляя, что «низшие по отношению к нам» виды не отслеживают собственные желания, Франкфурт явно не представляет, о чем говорит, а значит, его заявление подпадает под определение брехни. Впрочем, возможно, это даже не брехня, а просто полная ахинея. Как-никак этому заявлению уже пятьдесят лет, и в свое время оно могло считаться резонным, однако с тех пор появились новые данные, его опровергающие. Теперь мы гораздо больше знаем об ориентации на будущее и контроле эмоций у животных и детей, и там все совсем не так примитивно, как мы когда-то считали.
Начнем с того, что популярное представление о животных как о пленниках настоящего, живущих исключительно «здесь и сейчас», развенчивают недавние исследования на тему «путешествий во времени». Человекообразные обезьяны, птицы с крупным мозгом и, возможно, другие животные способны как возвращаться к прошлым событиям своей жизни, так и строить планы на будущее. Их сознание путешествует во времени. Шимпанзе могут набрать охапку длинной жесткой травы и несколько миль нести ее во рту из одной части леса в другую, чтобы там использовать для выуживания термитов из термитников. Надо полагать, они всю дорогу помнят о том, куда и зачем несут эту траву. Самцы орангутанов издают громкие горловые крики (иногда сидя высоко в кроне), которые далеко разносятся по суматранскому дождевому лесу. Мне как-то довелось стоять под деревом, на котором ухал орангутан, — пробирает до дрожи, скажу я вам. Все окрестные орангутаны обращаются в слух, поскольку с доминантным самцом (обладателем самых выдающихся щечных валиков среди всех своих половозрелых собратьев) нельзя не считаться. Устраивая себе гнездо на ночь, он всегда обращает сигналы в определенном направлении, меняющемся от раза к разу в зависимости от того, куда он намерен направиться наутро. То есть он еще накануне вечером знает, куда двинется на следующий день, и оповещает о своих намерениях остальных.
Еще одно доказательство ориентации животных на будущее было получено благодаря серии контролируемых экспериментов, в которых приматам и птицам выдавали орудие или пищу, которые они могли использовать или съесть только на следующий день. Эти исследования послужили дальнейшему распространению представлений о том, что некоторые животные способны к когнитивной деятельности, ориентированной на будущее. Не менее показательны и исследования чувства справедливости. Если шимпанзе в игре «Ультиматум», понимая, какой жетон принесет больше вкусной еды им лично, все-таки выбирают «уравнительный», нам нужно найти этому объяснение. Я предпочитаю считать, что они жертвуют немедленной выгодой, чтобы сохранить хорошие отношения. Если это так, то они не просто ориентируются на будущее, но и обладают отменным самоконтролем.
Для целенаправленной проверки самоконтроля проводился эксперимент с зефиром. Большинство из вас наверняка видели уморительные видеозаписи, в которых дети, оставшись один на один с кусочком зефира, отчаянно борются с желанием его съесть — кто-то лизнет тайком, кто-то отщипнет крошку, кто-то усиленно отворачивается, чтобы не поддаться искушению. Ребенку обещана вторая зефиринка, но получит он ее лишь в том случае, если не съест первую, пока экспериментатора нет. Этот эксперимент позволяет установить значимость отсроченного вознаграждения по сравнению с немедленным. Как же поведут себя обезьяны, если смоделировать для них аналогичную ситуацию? Вот шимпанзе терпеливо смотрит на контейнер, в который каждые полминуты падает конфета. Испытуемый знает, что может отсоединить лоток в любой момент и слопать все содержимое сразу, но знает и другое: после этого конфеты сыпаться перестанут. Чем дольше ждешь, тем больше конфет наберется. Человекообразные обезьяны справляются с экспериментом на отсроченное вознаграждение не хуже детей — время выжидания доходило у шимпанзе до восемнадцати минут.
А как с этим обстоит дело, скажем, у птиц? Им-то уж наверняка никакой самоконтроль не нужен? Однако многим из них приходится носить голодным птенцам пищу в клюве, стараясь не проглотить ее по дороге. У некоторых видов самцы кормят самок, за которыми ухаживают, а сами при этом остаются голодными. Так что и тут самоконтроль необходим. Серый африканский попугай Гриффин, с которым Айрин Пепперберг проводила эксперимент на отсроченное вознаграждение, мог выжидать довольно долго. Его усаживали на жердочку, ставили перед ним плошку с обычной едой, например смесью злаков, и просили подождать. Гриффин знал, что за терпение получит что-нибудь повкуснее — кешью или даже конфету. В 90% случаев он благополучно выдерживал испытание, иногда выжидая до пятнадцати минут.
Принципиальный вопрос, вытекающий из определения свободы воли, предложенного Г. Франкфуртом: понимают ли животные, что борются с искушением? Осознают ли они свое желание? Когда ребенок отворачивается от зефира или закрывает глаза ладонями, мы делаем вывод, что он испытывает искушение. Дети в таких экспериментах отвлекают себя разговорами, поют, играют с собственными руками и ногами, могут даже задремать — лишь бы чем-то скрасить бесконечное ожидание. Основоположник американской психологии Уильям Джеймс еще в позапрошлом веке утверждал, что в основе самоконтроля лежит «воля» и «сила эго». Именно в этом ключе и рассматривается поведение детей в подобных экспериментах. Считается, что дети осознанно прибегают к тем или иным способам отвлечься.
С той же меркой можно подойти и к человекообразным обезьянам. В эксперименте с сыплющимися конфетами, например, обезьянам удается продержаться значительно дольше, если у них есть с чем играть. Сосредоточение на игрушке помогает им отвлечься от конфетного автомата. Судя по тому, что во время таких экспериментов они возятся с игрушками гораздо чаще, чем в обычной обстановке, они это делают намеренно. Попугай Гриффин тоже активно пытался избавиться от маячившей перед глазами еды. В одном из самых долгих периодов выжидания он, выдержав примерно треть времени, просто запустил плошку с зерном через всю комнату. В других случаях он отодвигал плошку подальше, разговаривал сам с собой, чистил перья, встряхивался, протяжно зевал или дремал. Иногда он лизал зерно, не склевывая, и кричал: «Хочу орех!»
Столь разительное сходство между поведением детей, человекообразных обезьян и попугая Гриффина позволяет предположить общность стоящих за ним психических процессов, в число которых входит осознание собственных желаний и намеренные попытки их подавить. А значит, ответ на извечный вопрос о свободе воли звучит так: если мы допускаем свободу воли у себя, то не должны отказывать в ней и другим видам. Иначе непонятно, как трактовать все самоограничения, которые животные демонстрируют как в лабораторных условиях, так и в дикой природе.
Рассмотрим такой пример: детеныша взрослой шимпанзе берет на руки самка-подросток. Это нормально, это происходит сплошь и рядом, юные самки постоянно тянутся к малышам и обожают с ними возиться. Но при этом они, к сожалению, бывают весьма неуклюжи. Мать это знает, поэтому будет ходить за младшей самкой по пятам, жалобно поскуливая и пытаясь забрать у нее детеныша, а та будет лавировать и уворачиваться. Мать старается не особенно наседать и не гнаться за похитительницей, чтобы та, чего доброго, не полезла на дерево, подвергая драгоценного малютку еще большей опасности. Отнять ребенка силой она не может по той же причине. Представьте себе двух самок, которые тянут вопящего детеныша в разные стороны за руки и за ноги! Мне доводилось видеть и такое — картина жуткая, прямо скажем. Чтобы до этого не дошло, матери приходится сохранять спокойствие и выдержку. Она может даже сделать вид, будто ей все равно — присесть где-нибудь в сторонке, беззаботно пожевать листья или траву, стараясь усыпить бдительность похитительницы. Но стоит ей получить детеныша обратно и стиснуть в объятиях, как все меняется. Я видел, как мать после этого довольно долго гоняла хулиганку, выплескивая в возмущенном реве и воплях всю накопившуюся ярость. Последовательность событий позволяет предположить, что мать заставляет себя сдерживать отчаянное беспокойство и раздражение, чтобы не навредить детенышу.
Как я уже упоминал, подчиненным приматам приходится подавлять или скрывать свои желания в присутствии доминантов, однако и доминантам приходится делать то же самое. Проверить это удалось благодаря полевому эксперименту в ЮАР, в ходе которого одну низкоранговую самку из стаи диких верветок сделали «добытчицей», научив открывать контейнер с пищей. Больше никто открывать этот контейнер не умел, и самке хватало хитрости применять свой навык только тогда, когда поблизости не было доминантов, которые могли отнять у нее еду. Поэтому она дожидалась, пока все вышестоящие уберутся подальше. Доминанты же, в свою очередь, усвоили, на каком расстоянии им нужно держаться от контейнера, чтобы добытчица решилась его открыть.
Многократно повторив этот эксперимент в трех разных обезьяньих группах, исследователи сообщили, что доминанты проявляют невероятное терпение и осторожность. За контейнером они зачастую подсматривают с какого-нибудь дерева, расположенного за пределами воображаемого «запретного круга» радиусом около десяти метров, но границу этого круга не пересекают. Открыв контейнер, добытчица загребает еду обеими руками и лихорадочно запихивает в защечные мешки — незаменимое приспособление для живущих на земле карликовых мартышек. Только битком набив их персиками, абрикосами и сушеным инжиром, добытчица уступает место остальным, которые спешат последовать ее примеру. Сама она тем временем усаживается в каком-нибудь тихом уголке, где можно спокойно и без помех уплетать утащенное. Если бы не самоконтроль вышестоящих и готовность соблюдать очередность, операция провалилась бы, не послужив взаимной выгоде.
Примеров подобного самоконтроля наберется предостаточно. Именно его ежедневно наблюдает любой хозяин двух собак со значительной разницей в размере, когда они играют друг с другом. Еще одно из самых заметных проявлений самоконтроля — приучение к туалету. У псовых имеется естественная склонность испражняться за пределами логова, кошачьи зарывают отходы своей жизнедеятельности в мягкую землю. Конечно, и щенков, и котят все равно приходится приучать к лотку и к улице, но изначально заложенные у них стремления сильно облегчают задачу. Для человеческих детей проситься в туалет — первый шаг к управлению своими физиологическими потребностями и к самоконтролю в целом. Важнейшим смыслом эту область наделял Фрейд, который видел в ней отчаянную битву между Ид, стремящимся испытать блаженство облегчения, и Супер-эго, усвоившим нормы общественного порядка.
Обезьяну же, несмотря на все сходство с человеком, на первый взгляд кажется невозможным приучить к туалету. Дикие обезьяны передвигаются по деревьям и каждый вечер сооружают новое гнездо для сна, поэтому их совершенно не заботит, где испражняться — все равно все сыплется и льется вниз, на землю. Тем не менее, если таких обезьян выращивали в человеческом доме, их пытались приучить к туалету.
Уинтроп и Луэлла Келлогг, в 1930-е гг. растившие молодую шимпанзе Гуа вместе с собственным ребенком, оставили в общем и целом около 6000 записей о приучении ее к горшку. Этот же процесс они документировали, наблюдая за своим сыном Дональдом, чтобы впоследствии можно было сравнить выработку контроля над мочеиспусканием и дефекацией у обоих «организмов», как они их называли. Поначалу шимпанзе училась медленнее, но примерно через сотню дней обезьяна и ребенок сравнялись по количеству «аварий», которое тоже постепенно снижалось. Примерно в возрасте одного года Гуа и Дональд дозрели до финального этапа, на котором оба уже могли вовремя сигнализировать о приближающемся позыве. Сигнализировали они, крепко зажимая область паха, только Дональд делал это рукой, а Гуа могла воспользоваться и ступней. Комично ковыляя на двух руках и свободной ноге, она подбиралась к своим «приемным родителям» и издавала звук, означающий, что ей надо в туалет. Впоследствии она стала оповещать «родителей» одним только звуком, без подходов. Я вижу здесь потрясающий пример применения силы воли в той области, в которой представителю данного биологического вида обычно себя сдерживать не приходится.
Животные просто не могут позволить себе слепо поддаваться порыву. Их эмоциональная реакция всегда пропущена через фильтр оценки ситуации и взвешивания доступных вариантов поведения. А значит, все они обладают самоконтролем. Кроме того, чтобы избежать наказания и конфликтов, членам группы приходится подстраиваться в своих желаниях или, по крайней мере, поступках под волю окружающих. Это называется компромисс. Учитывая, как долго существует социальная жизнь на Земле, склонность к такому подстраиванию укоренилась в нас очень глубоко и в равной степени относится и к человеку, и к другим общественным животным. Поэтому, хотя сам я не особенно верю в свободу воли, нам нужно внимательнее присматриваться к тому, как когнитивные процессы торжествуют над внутренними порывами. Поборовший жгучее желание поступить неким образом и поступающий иначе, а именно так, как будет лучше в данной ситуации, демонстрирует признаки осмысленности своих действий. Это жизненно важно для любого структурированного сообщества, не зря американский психолог Рой Баумайстер отмечал: «Как ни парадоксально, свобода воли необходима, чтобы люди подчинялись правилам».
В связи с этим я предлагаю в продолжение извечного спора задаться вопросом, почему принято считать, будто именно свобода воли делает нас людьми. Что есть в нас такого, что дает нам право утверждать, будто у нас она есть, а у других видов нет? Почему мы полагаем себя единственными, кому дано определять свое будущее? Как свидетельствуют приведенные выше примеры, ни власть над эмоциями и порывами, ни даже осознание собственных желаний не дают человеку повода считать себя особенным. Я бы хотел получить ответ, который можно проверить экспериментально, поскольку на предубеждениях, преобладавших в этих дебатах до сих пор, мы далеко не уедем. А пока я ограничусь таким осторожным выводом: если мы и выработали у себя свободу воли, далеко не факт, что мы сделали это первыми.
Теперь, когда нам, наконец, позволено говорить об эмоциях применительно к животным, мы радостно этой возможностью пользуемся, но постоянно забываем, как мало нам о них известно. Мы на целые световые годы отстаем от психологов, занимающихся человеческими эмоциями. Мы можем назвать парочку эмоций, описать их выражение, зафиксировать обстоятельства, при которых они возникают, но у нас нет концепции, в рамках которой им можно дать определение и разобраться, зачем они нужны. Хотя, возможно, не так уж мы и отстаем, поскольку для человеческих эмоций такой концепции тоже не существует. Поскольку биологи мыслят категориями выживания и эволюционного развития, вполне резонно задаваться вопросом, как эмоции влияют на поведение. Нас больше интересует действие, чем чувство, поскольку ценность эмоций заключается в поведении, которое они порождают, — от плача голодного младенца до атаки разъяренного слона. Эмоции развивались не просто так, и, хотя чувств естественный отбор «не замечает», на действия, влекущие за собой те или иные последствия, он откликается. И тем не менее, как именно развивались эмоции в процессе эволюции, остается загадкой.
Еще большая загадка — как происходит управление эмоциями для гарантированного достижения оптимального результата. Эмоции не всегда «понимают», что лучше для организма. В большинстве случаев все-таки «понимают», но иногда правильнее не обращать на них внимания или постараться действовать им вопреки. Эту принципиально важную для планирования и организации нашей жизни способность описывают разными мудреными терминами — «исполнительные функции», «произвольный контроль» и «регуляция эмоций». Однако к животным данную терминологию не применяют почти никогда в силу предубеждения, что эмоций у них мало и действовать наперекор своим порывам они не способны. Между тем животные не только проявляют самоконтроль в экспериментах на отсроченное вознаграждение, но и часто испытывают противоречивые, разнонаправленные эмоции. Животные выбирают — сражаться или бежать, отлучать детеныша от груди или уступить его истерикам, избегать обидчика или примириться, спариваться или отгонять соперника.
Одного из моих студентов молодой самец шимпанзе по имени Клаус воспринимал как соперника и каждый раз, когда тот проходил мимо клетки, швырялся в него грязью или экскрементами, выражая глубочайшую неприязнь. Больше Клаус так ни к кому из людей, в том числе и ко мне, не относился. Мы, наоборот, считали его милым и дружелюбным. Однажды Клаус ухаживал за самкой на открытой территории, и ровно в тот момент, когда старания увенчались успехом и дама уже готова была ответить ему взаимностью, на арене появился заклятый враг. Клаус бросил самку и перешел к демонстрации угрозы. Сексуальное влечение оказалось слабее, чем желание запугать соперника, вздыбив всю шерсть. Судя по всему, на данном жизненном этапе ему позарез нужно было отвоевать место в иерархии, а у кого же это место отвоевывать, как не у соперника схожего возраста и пола, пусть и другого вида? Видимо, Клаус счел, что амурные дела в таком случае могут и подождать.
К таким расчетам, которые человек ведет на каждом шагу, нам пора бы начать присматриваться и у животных. Мы ловко лавируем между эмоциями и желаниями, одним следуем, другим сопротивляемся. Мы расставляем приоритеты, чтобы прийти к оптимальному решению, — предполагается, что этой незаменимой способностью мы обязаны коре больших полушарий. Нам говорят, что высокий лоб у человека — следствие исключительных размеров этой части мозга, где базируются высшие когнитивные функции и самоконтроль. Мы считаем свой лоб благородным и даже имеем печальный и позорный опыт сравнения его у разных рас («истинный арийский» и так далее). Однако в действительности по высоте лба почти невозможно судить о содержимом черепа, и структурно человеческий мозг не особенно отличается от мозга обезьян.
В коре больших полушарий нет ничего примечательного по сравнению с другими частями мозга. И новейшие технологии подсчета нейронов это подтверждают. В коре человеческого мозга содержится 19% всех его нейронов — столько же, сколько у остальных приматов. У эмбрионов человека и человекообразной обезьяны размеры мозга поначалу равны, но человеческий затем продолжает увеличиваться на всем протяжении развития плода, а у обезьяньего рост замедляется примерно в середине этого срока. В конечном итоге у взрослого человека мозг оказывается в три раза больше и насчитывает больше нейронов (86 млрд), чем мозг любой человекообразной обезьяны. Так что компьютер у нас, может, и той же марки, но более мощный. Никто не утверждает, будто в человеческих когнитивных функциях нет ничего особенного, но пора признать, что взаимодействие между разумом и эмоциями, отраженное в относительных размерах лобных долей, вполне может быть одинаковым у всех приматов.
Регуляция эмоций в значительной мере происходит неосознанно и составляет часть социальных отношений. Именно поэтому мне кажется неоправданным тот способ, которым психологи обычно тестируют эмоции у человека: испытуемого либо сажают в одиночестве за компьютер, либо одного помещают в аппарат МРТ, хотя эмоции наши в большинстве своем развивались в социальной среде. Эмоции не обособлены, они межличностны. Американский нейрофизиолог Джим Коуан выбрал другой подход: он тестировал испытуемых в аппарате МРТ, измеряя отклик нервной системы на сигнал, предваряющий легкий удар электрическим током. Как и следовало ожидать, на МРТ-сканах отразилась тревога перед неминуемой болью. Но когда Коуан пригласил к участию в эксперименте жен испытуемых, которым разрешалось держать мужа за руку, — выяснилось, что страх в этом случае исчезает, и предстоящий удар током кажется лишь незначительным раздражителем. Более того, чем теплее были отношения между супругами, тем лучше жене удавалось смягчить страх. Менять испытуемых местами в таком эксперименте не пытались, но, скорее всего, результаты были бы аналогичными. Еще одно исследование выявило, что у супругов, держащихся за руку во время испытания, синхронизируются мозговые волны. Эти эксперименты наглядно демонстрируют, как преобразуется эмоциональная реакция под воздействием телесного контакта и привязанности.
Побывав на лекции у Коуана, я выразил восхищение замыслом его эксперимента. Он рассказал, что, по мнению большинства психологов, человек проявляет типичные для своего вида реакции, когда находится в одиночестве. Они считают стандартным именно изолированное состояние. Коуан же придерживается прямо противоположной точки зрения: норма — это то, как мы ощущаем себя в контакте с другими. Мало кому из нас приходится справляться с жизненными невзгодами в полной изоляции — обычно мы ищем поддержки у окружающих. В ходе одного из экспериментов женщины легче противостояли стрессу, когда могли понюхать футболку своего мужа или романтического партнера. Возможно, именно этим успокоительным воздействием знакомого запаха объясняется, почему, оставаясь дома одни во время разлуки с близким человеком, люди часто надевают его рубаху или спят на его стороне кровати. Западная культура превозносит независимость, но на самом деле в сердце и мыслях мы никогда не бываем одиноки. Как известно биологам, социальность у человека носит обязательный характер (мы не можем выжить вне общества, принудительная изоляция вызывает у нас психические расстройства), поэтому нормальные условия нашего функционирования — социальная среда со всеми присущими ей эмоциональными «подушками безопасности». Примерно в таком же постоянном контакте между собой находятся мои капуцины. Даже не видя друг друга, они считают себя частью группы и постоянно ищут подтверждения, что остальные по-прежнему с ними. Постоянная перекличка — это их способ держаться за руку.
Сильнее всего страдает эмоциональная сфера, когда нас лишают доброжелательной среды во время взросления. Мы не можем позаботиться о себе в полной мере, так же как и любой примат. Первый раз я исследовал воздействие на эмоции условий, в которых растут детеныши, во время наблюдения за бонобо в заповеднике «Лола-йа-бонобо» близ Киншасы. Все содержащиеся там бонобо, увы, сироты, пережившие психологическую травму. Браконьеры и охотники то и дело убивают диких бонобо (в числе прочих) ради мяса, а детенышей, найденных рядом с телом матери, «спасают» и продают живыми. Но, поскольку это противозаконно, малышей конфискуют у продавцов и привозят в заповедник, где их нянчат «маман» — местные женщины, которые кормят их из бутылочки, присматривают за ними, носят по территории. Через пару лет подрощенных бонобо переводят в колонию в огороженном лесу, где они живут годами, пока не настанет пора выпустить их в дикую среду.
Моя коллега Занна Клей взялась исследовать уровень эмпатии у осиротевших бонобо. Один из показателей эмпатии — реакция сторонних наблюдателей на потрясение, вызванное дракой: они могут обнять визжащего пострадавшего обеими руками и утешать, нежно прижимая к себе и поглаживая, могут даже увести его в сторону, обнимая за плечи. Тогда пострадавший успокаивается и резко, словно его выключили, перестает визжать.
Каждую потасовку, которая вспыхивала в большой колонии бонобо, Занна записывала на видео, и мы подробно ее анализировали. У сирот отмечался умеренный уровень эмпатии. Но, к нашему изумлению, настоящими чемпионами сострадания оказались полдесятка бонобо, которые родились в колонии и были выращены собственными матерями. У этой категории обнаружилась гораздо бóльшая склонность утешать тех, кому больно или плохо. Приняв их поведение за норму, мы пришли к выводу, что сиротство сильно бьет по способностям особи к эмпатии.
Мы знаем, насколько важна регуляция эмоций для человеческих детей. Чтобы проявить эмпатию, им нужно снизить собственный стресс. Маленький ребенок при виде другого плачущего ребенка может разреветься сам, и тогда рыдать будут уже двое. Однако у второго стресс все же слабее, поэтому зачастую он самостоятельно прекращает плакать — тогда у него появляется возможность «пожалеть» первого. А вот детей, которые не способны справиться с собственными эмоциями, переживания захлестывают с головой, и до заботы о других дело не доходит.
Вероятно, так же работает эмпатия и у бонобо. Сиротам трудно контролировать себя — в отличие от обезьян, выращенных матерью и научившихся укрощать свои эмоциональные бури. Занна протестировала эту гипотезу, наблюдая за тем, как отдельные особи справляются с собственным стрессом. Оказалось, сироты медленнее переключаются из одного эмоционального состояния в другое и дольше не могут успокоиться, чем выращенные матерью. Вопят, не умолкая, когда их ударят или укусят, обычно те же, кто редко утешает других. Такое впечатление, что, не наведя порядок в собственном эмоциональном «доме», никто из нас не готов «ходить по гостям». Дефицит эмпатии у сирот вполне объясним, ведь они сильно пострадали от человеческих рук — и не только когда в самом нежном возрасте остались без матери, погибшей в ловушке или от пули, но и потом, когда браконьеры несколько месяцев держали их на цепи у дерева. Удивительно, что они после этого вообще остаются способны на какую-то эмпатию.
Благодаря этому проекту я осознал, что у животных нужно изучать не только эмоции как таковые, но и способы управления ими. Тогда, возможно, обозначатся ключевые различия, как между видами, так и между отдельными их представителями, определяющие их личностные качества. Управление своим поведением — богатейшая тема для исследования, в том числе применительно к человеческим детям-сиротам, в частности румынским, о жестоком обращении с которыми стало известно после свержения режима Николае Чаушеску в 1989 г. Условия, в которых жили эти дети, потрясли весь мир. Вот как описывает их британская журналистка Тесса Данлоп: «Когда я вошла в большое серое здание в самом центре Сирета, мне захотелось тут же выскочить обратно. Кинувшиеся ко мне со всех сторон полуголые дети дергали меня за одежду, все вокруг было пропитано запахом мочи и пота, от которого меня начало тошнить». Эти сироты росли без любви и заботы, под надзором воспитателей, которые издевались над ними и приучали к жестокости и насилию, — например, поручая старшим лупить младших. По данным нейроимиджинга (визуализации процессов работы мозга), у детей, выросших в воспитательных учреждениях, увеличено и отличается повышенной активностью миндалевидное тело (область мозга, участвующая в обработке эмоций), а кроме того, они чрезмерно чувствительны к негативной информации. Они легко пугаются. Регуляция эмоций и психическое здоровье у них основательно подорваны — не зря румынские детские дома называли «душегубкой».
Здесь можно провести немало параллелей с животными, которых выращивают в неволе, — например, с принятой в скотоводстве пагубной практикой отлучения теленка от матери сразу после рождения. В результате глубокая эмоциональная травма наносится обоим. Такие телята хуже социализируются и больше подвержены стрессам, чем те, которых оставляют с матерью: у них сбита эмоциональная оценка и их легко вывести из равновесия. Об этих процессах нам известно слишком мало — отчасти из-за давнего табу на все касающееся эмоций у животных в принципе, но свою роль сыграло и распространенное представление о животных как о «распущенных», лишенных эмоционального контроля. В действительности же для коров, бонобо и многих других видов эмоциональный интеллект имеет жизненно важное значение. Они не бумажные кораблики, которые несет бурная река чувств, — у них есть и руль, и весла, позволяющие лавировать в потоке. Однако растущие без любви и привязанности лишаются этих средств, именно поэтому сироты испытывают трудности с достижением эмоционального равновесия.