Николаевская стабильность
Опора престола
То, что тайная полиция при Николае Первом обрела особенное значение в системе власти, новым явлением для России, конечно, не являлось. Всякий раз, столкнувшись с внутренними потрясениями или ожидая их, «ордынское государство» пристраивало к четырем обязательным опорам еще и эту, чрезвычайную.
Иван IV, искореняя оппозицию, учредил корпус опричников. Петр I, побуждая страну к невероятному напряжению сил, создал сразу несколько параллельных надзирательно-репрессивных структур. В 1730-е годы, когда сакральность династии зашаталась и требовалось ее укрепить через страх, опиралась на Тайную канцелярию Анна.
Но Николай сделал тайную полицию ключевым элементом всей государственной конструкции. И в последующие времена, как бы ни менялся режим и как бы ни переименовывались спецслужбы, их сверхвлиятельность в России будет неизменной.
Побудительным толчком к возвышению тайной полиции было ощущение опасности, возникшее у царя после шока 14 декабря.
Я уже писал о записке Бенкендорфа, поданной через несколько недель после восстания. Речь в этом историческом меморандуме шла о необходимости государственной полиции и учреждении корпуса жандармов как гарантов безопасности существующего порядка. Николай Павлович инициативу одобрил, но внес характерную корректировку. Вместо министерства полиции он создал особое отделение при собственной канцелярии, и это придало новому институту самый высокий статус. По всем делам, хоть отдаленно касавшимся вопросов государственной безопасности (на практике и шире), губернаторы должны были докладывать не министру внутренних дел, а императорской канцелярии, то есть самому государю.
Корпус жандармов появился несколько позднее, в 1836 году. Оба поста – и главы Третьего отделения, и шефа жандармов – занял верный Бенкендорф, тем самым превратившись в самого могущественного чиновника империи. То же положение будут занимать и преемники графа.
В ведение Третьего отделения входили полицейские дела, финансовые злоупотребления, надзор за подозрительными лицами, слежение за раскольниками и сектантами, контроль над тюрьмами, бдение за подозрительными иностранцами, сбор статистических сведений, цензура и доклад государю обо всех мало-мальски примечательных происшествиях.
Функции Жандармского корпуса отчасти пересекались с этой деятельностью, но в большей степени сосредотачивались на присмотре за исполнительной властью и «закону противных поступках» всяких «злоумышленных людей».
Жандармы. А.В. Висковатов
Россия делилась на пять жандармских округов (к 1843 г. – на восемь); каждый округ подчинялся генералу. Округа состояли из территориальных отделений (две-три губернии), возглавляемых штаб-офицерами. На эти должности должны были назначаться лица благонадежные, отличавшиеся обхождением, имевшие связи в обществе, с помощью чего им было легче следить за настроением умов.
В дальнейшем двойная структура государственной полиции – одна сугубо политическая, другая контролирующая – почти всегда будет сохраняться (не в последнюю очередь для того, чтобы они присматривали друг за другом).
В николаевскую эпоху Россия превратилась в полицейское государство, то есть в страну, где власть контролирует все сферы жизни полицейскими методами, при помощи специальных органов, фактически имеющих особый внеправовой статус.
Одновременно с созданием и развитием новой полиции формировалась новая государственная идеология, за соблюдением которой эти органы должны были надзирать.
Новая идеология
Главный посул этой доктрины был заявлен еще в манифесте от 13 июля 1826 года (в связи с приговором по делу декабристов): «Все состояния да соединятся в доверии к Правительству. В государстве, где любовь к монархам и преданность к престолу основаны на природных свойствах народа; где есть отечественные законы и твердость в управлении, тщетны и безумны всегда будут все усилия злонамеренных… Не от дерзостных мечтаний, всегда разрушительных, но свыше усовершенствуются постепенно отечественные установления, дополняются недостатки, исправляются злоупотребления». Монарх заверял подданных: «Мы не имеем, не можем иметь других желаний, как видеть Отечество Наше на самой высшей степени счастия и славы, провидением ему предопределенной». Счастие же – это когда «каждый может быть уверен в непоколебимости порядка, безопасность и собственность его хранящего, и, спокойный в настоящем, может прозирать с надеждою в будущее».
Неколебимость порядка и предсказуемость будущего, то есть гарантированная стабильность – так сформулировал Николай свое видение российской идиллии.
Программу, призванную осуществить этот идеал, разработал главный идеолог империи Сергей Семенович Уваров (1786–1855).
Это был человек высокоученый, в 25 лет – просвещенный попечитель Петербургского учебного округа и академик, в 32 года уже президент Академии наук. Знаток античности, любитель литературы, завсегдатай общества «Арзамас», он со временем делался всё большим консерватором и врагом всяческого вольномыслия.
Уваров отнюдь не являлся циничным карьеристом, подстраивающимся под воззрения верховной власти. Это был убежденный сторонник и даже поэт самодержавной идеи. Он считал, что Россия еще слишком «юна и девственна», чтобы вкусить свобод. «Надобно продлить ее юность и тем временем воспитать ее, – писал он. – Если мне удастся отодвинуть Россию на пятьдесят лет от того, что готовят ей теории, то я исполню свой долг и умру спокойно». Одним словом, то был классический «государственник», относящийся к народу как к дитяти, а себя считающий наставником, который «знает как лучше». Эта позиция кое-как работала в восемнадцатом веке, при просвещенном абсолютизме, но в девятнадцатом веке, в эпоху частного предпринимательства, ни к чему хорошему привести не могла.
Сергей Уваров. Вильгельм Голике
В 1832 году Уваров представил государю записку, где говорилось, что для благоденствия, развития и даже просто выживания России необходимо придерживаться «трех великих государственных начал»: национальной религии, самодержавия и народности. Позднее этот трехчлен стал называться «Самодержавие-Православие-Народность».
Тут задавалась альтернатива революционной триаде «Свобода-Равенство-Братство». По Уварову, для России подобная формула подходила больше.
Всё выглядело очень логично.
Самодержавие – исторически сложившаяся форма российской государственности, выстраданная многими жертвами и трудным опытом. Для счастья народу-ребенку нужны не абстрактные свободы, к которым он не готов, а отеческая забота государя, спокойные условия для развития.
Православная вера – щит от разномыслия и шатаний, высокий нравственный закон, дающий нации ощущение духовного единства.
Но с этими двумя компонентами и без Уварова было всё ясно. Объяснений требовал новый термин «народность», вводившийся впервые.
Речь шла о прямой связи государя с «простыми людьми», минуя посредничество образованной (а стало быть, зараженной европейской бациллой) прослойки. Здесь Уваров, с одной стороны, очень верно уловил коренное недоверие Николая ко всякого рода умникам, а с другой – предложил использовать веру народной массы в «доброго царя-батюшку», который лучше «бояр», чиновников и прочих угнетателей. Поэтому Николай взял себе в привычку общаться с народом в фальшиво-простецком, популистском тоне, и окружение всячески поддерживало правителя в сознании, что именно так и следует.
В записках Бенкендорфа можно прочесть описание эпизода, который должен был символизировать правильные отношения между самодержцем и народом. Событие это произошло в Петербурге во время холерной эпидемии 1831 года, когда из-за неумных действий власти люди взбунтовались и убили несколько чиновников.
Приведу умилительный фрагмент целиком.
«Государь остановил свою коляску в середине скопища, встал в ней, окинул взглядом теснившихся около него и громовым голосом закричал: «На колени!» Вся эта многотысячная толпа, сняв шапки, тотчас приникла к земле. Тогда, обратясь к церкви Спаса, он сказал: «Я пришел просить милосердия Божия за ваши грехи; молитесь Ему о прощении; вы Его жестоко оскорбили. Русские ли вы? Вы подражаете французам и полякам; вы забыли ваш долг покорности мне; я сумею привести вас к порядку и наказать виновных. За ваше поведение в ответе перед Богом – я. Отворить церковь: молитесь в ней за упокой душ, невинно убитых вами».
Эти мощные слова, произнесенные так громко и внятно, что их можно было расслышать с одного конца площади до другого, произвели волшебное действие. Вся эта сплошная масса, за миг перед тем столь буйная, вдруг умолкла, опустила глаза перед грозным повелителем и в слезах стала креститься. Государь, также перекрестившись, прибавил: «Приказываю вам сейчас разойтись, идти по домам и слушаться всего, что я велел делать для собственного вашего блага». Толпа благоговейно поклонилась своему царю и поспешила повиноваться его воле».
Так ли гладко всё прошло на самом деле, неизвестно. Граф вел свои записи в расчете, что их когда-нибудь прочтет государь. Государь прочел. Ему всё понравилось. «Очень верное и живое изображение моего царствования», – молвил его величество.
Однако идеология – не более чем руководство к действию. Государство тратило большие средства и усилия на практическое осуществление этой программы, целью которой было установление единомыслия, контроль над умами и душами подданных.
Цензура
Контроль над умами был поручен прежде всего органам цензуры. Она становится важнейшим государственным делом.
Еще до завершения суда над декабристами, 10 июня 1826 года, выходит новый цензурный устав невиданной доселе строгости. В 165 и 166 параграфах этого длиннейшего документа, например, говорилось: «Всё, что в каком бы то ни было отношении обнаруживает в сочинителе, переводчике или художнике нарушителя обязанностей верноподданного к священной Особе Государя Императора и достодолжнаго уважения к Августейшему Его Дому, подлежит немедленному преследованию; а сочинитель, переводчик или художник задержанию и поступлению с ним по законам. Запрещается всякое произведение словесности, не только возмутительное против Правительства и поставленных от него властей, но и ослабляющее должное к ним почтение».
Был учрежден комитет из трех министров (внутренних и иностранных дел, а также народного просвещения), который осуществлял общее руководство над «направлением общественного мнения согласно с настоящими политическими обстоятельствами и видами правительства» – и это помимо Главного цензурного комитета, имевшего повсюду региональные отделения.
В последующие годы устав еще несколько раз обновлялся – все время в сторону дальнейшего ужесточения. С 1828 года авторы, вызвавшие неудовольствие цензуры, стали попадать под негласный надзор полиции. В 1830 году, под воздействием европейских революционных событий, власть постановила умножить «где только можно число умственных плотин» на пути вредоносных заграничных веяний. Теперь цензура стала следить не только за публикациями политического, социального или философского толка, но и за литературными вкусами, ибо «разврат нравов» и нарушение «пределов благопристойности» тоже опасны. Потом запретили создавать новые периодические издания, а некоторые существующие закрыли. Например, в 1834 году прекратилась деятельность популярного журнала «Московский телеграф» за то, что он, по словам Уварова, «не любит России».
Периодическая печать была подозрительна прежде всего своей массовостью и сравнительной дешевизной, а чтение среди малоимущих слоев общества не поощрялось. Поэтому начинается наступление на недорогие книжные издания и публичные библиотеки.
Цензурная система всё разрасталась и разрасталась, множилось количество ведомств, призванных следить за содержанием появляющихся публикаций. К концу царствования правом досмотра книг и статей были наделены несколько десятков учреждений, всякое в своей области – вплоть до Комиссии по строительству Исаакиевского собора и Управления конозаводства.
Цензура стремилась контролировать любые проявления живого чувства, даже идеологически похвальные. В 1847 году вышел запрет на «возбуждение в читающей публике необузданных порывов патриотизма», ибо всякая необузданность может быть опасна и «неблагоразумна по последствиям». Пример подобного рвения подавал сам император, собственноручно вычеркнувший из благонамереннейшего стихотворения Тютчева «Пророчество» упоминание о том, что константинопольский собор Софии снова станет христианским, а русский царь – всеславянским. Ибо не дело поэтов рассуждать о политике.
После 1848 года началась уже совершенная цензурная вакханалия, доходившая до абсурда. Вышел, например, запрет упоминать в печати о запретах в печати. В феврале появился комитет по ревизии цензуры, который в апреле переформатировался в «Комитет для высшего надзора в нравственном и политическом отношении за духом и направлением всех произведений российского книгопечатания». В руководство вошли высшие сановники империи, а председатель генерал Бутурлин прославился тем, что вознамерился удалить из акафиста Покрову Богоматери строки «Радуйся, незримое укрощение владык жестоких и зверонравных», внезапно приобретшие революционное звучание. Вскоре комитет отправит в ссылку М. Салтыкова-Щедрина и И. Тургенева и совершит множество иных подобных подвигов. Одним из первых мер нового послениколаевского правительства станет упразднение этого одиозного учреждения.
Образование
Но цензура всего лишь охраняла общество от плевелов, а надо ведь было и взращивать полезные злаки. Правительство имело очень ясное представление о том, в чем состоит правильное воспитание и правильное образование подрастающих поколений. В манифесте 13 июля 1826 года, довольно коротком, новый государь счел необходимым объявить: «Да обратят родители всё их внимание на нравственное воспитание детей. Не просвещению, но праздности ума, более вредной, нежели праздность телесных сил, – недостатку твердых познаний должно приписать сие своевольство мыслей, источник буйных страстей, сию пагубную роскошь полупознаний, сей порыв в мечтательные крайности, коих начало есть порча нравов, а конец – погибель».
Всей системой просвещения стал ведать граф Уваров, автор похвальной идеологической концепции, и оставался на этом ответственном посту целых 16 лет. «Каким искусством надо обладать, чтобы взять от просвещения лишь то, что необходимо для существования великого государства, и решительно откинуть все, что несет в себе семена беспорядка и потрясений?» – писал он государю. И давал ответ: «Приноровить общее всемирное просвещение к нашему народному быту, к нашему народному духу», то есть втиснуть всё просвещение в треугольник самодержавия-православия-народности.
Государство, во-первых, установило строгий надзор над преподаванием и преподавателями в казенных учебных заведениях – сделать это было легко. Но меры простирались шире. Нельзя было оставить без присмотра и частное образование. Оно тоже теперь регулировалось свыше. Во избежание проникновения иностранной заразы содержать частные пансионы дозволялось только российским подданным. С 1833 года негосударственные школы вообще разрешалось открывать только там, где «не представляется возможности к образованию юношества в казенных учебных заведениях».
Иностранцев ныне допускали к преподаванию по особому разрешению. Даже в домашние учителя теперь можно было брать лишь тех, кто имел на то соответствующее «одобрительное свидетельство».
Но одного надзора за преподаванием показалось недостаточно. Уваровская реформа образования строилась на принципе сословности: чем ниже сословие, тем меньше ему полагалось знать. Смысл ограничения разъяснялся в высочайшем рескрипте: «Чтобы каждый вместе с здравыми, для всех общими понятиями о вере, законах и нравственности приобретал познания, наиболее для него нужные, могущие служить к улучшению его участи и, не быв ниже своего состояния, также не стремился через меру возвыситься над тем, в коем по обыкновенному течению было ему суждено оставаться».
На практике это означало, что крепостные могли учиться только в начальных школах, в средние учебные заведения (гимназии) и тем более в университеты имели право поступать лишь представители свободных сословий, но и там существовал своего рода имущественный ценз: такое образование стоило очень дорого (в университетах плата доходила до 50 рублей серебром в год).
Программа гимназий была пересмотрена в сторону архаичности – так называемого «классического образования», делавшего упор на изучение древних языков, требовавшее прежде всего зубрежки.
Под ударом оказалось женское образование. Им стало ведать Четвертое отделение императорской канцелярии. Целью провозглашалось воспитание «добрых жен, попечительных матерей, примерных наставниц для детей, хозяек» – и только. В женских учебных заведениях теперь делали упор на практические занятия, рукоделие и прочее. Эта установка входила в противоречие со всем духом русской культуры, которая еще со времен Екатерины ориентировала девиц благородного звания на высокие помыслы и утонченные чувства. Погасить эту энергетику, подхваченную и многократно усиленную литературой, к тому времени уже великой, казенными усилиями было невозможно. Запретный плод всегда сладок, и на смену поколению «пушкинских Татьян» шло поколение «тургеневских барышень».
Больше всего тревог у правительства, конечно, вызывал главный источник знаний – университеты. Им был дан новый устав, призванный «сблизить наши университеты, бывшие доселе только бледными оттенками иностранных, с коренными и спасительными началами русского управления». Спасительность заключалась в том, что повсеместно вводился военизированный стиль управления, университетами заведовали специальные чиновники-попечители, студентов обязали носить мундиры и шпаги, соблюдать почти армейскую дисциплину, при нарушении которой виновных отдавали в солдаты.
Высочайше утвержденный образец формы студента Московского университета
Государственная паранойя, наступившая в 1848 году, болезненней всего ударила по университетам. Возник даже проект полного их закрытия. Тут уже не выдержал даже отец всей этой системы граф Уваров – он подал в отставку. Университеты закрыты не были, однако там начались вовсе чудеса. Про нового министра П. Ширинского-Шихматова говорили, что он поставил просвещению шах и мат. По мысли князя, университетское преподавание следовало основывать «не на умствованиях, а на религиозных истинах в связи с богословием».
В 1849 году прекратили читать лекции по государственному праву, в 1850-м и по философии, ибо содержание этой науки неопределенно, а последствия изучения непредсказуемы. Одновременно последовал запрет на приглашение иностранных ученых и научно-учебные поездки за границу.
К концу царствования Россия вообще оказалась почти за «железным занавесом», поскольку получить паспорт стало очень трудно по процедуре и неподъемно дорого даже для людей среднего достатка. С 1851 года выездной документ подорожал впятеро – до 250 рублей.
Империя как могла баррикадировалась от зловредных иноземных влияний.
Главная религия
Став частью сакраментальной триады, православная вера была вознесена (или опущена?) до ранга религиозной политики. Сама церковь при этом никаких дополнительных полномочий не приобрела – наоборот, заняла еще более подчиненное положение. Обер-прокурором Святейшего Синода был назначен лейб-гусар Протасов, дослужившийся на этом мирном посту до чина генерал-адъютанта. По сути дела, Синод превратился в министерство, действовавшее исключительно административными, а иногда и полицейскими методами.
Государственную религию возвышали главным образом за счет принижения всех других вероисповеданий. Как уже говорилось, тяжело приходилось католикам – из-за «польского вопроса» и евреям – из-за их упрямой обособленности.
Но больше всего императора, нетерпимого ко всякому неповиновению, раздражали не инородцы, а коренные славяне, подрывавшие «ненарушимость прародительской православной веры» – униаты, старообрядцы, сектанты.
С униатами правительство поступило просто, по-военному. В 1837–1838 гг. обер-прокурор Протасов с генеральской решительностью приказал собрать петиции от униатских священников о воссоединении с русской церковью. Организатором «кампании» был униатский архиерей Иосиф Семашко, давний сторонник возвращения греко-католической церкви в лоно русского православия. В следующем году в Полоцке собрали представителей, которые без лишних церемоний отреклись от унии 1596 года с Римом и обратились к Синоду и государю с прошением о принятии в лоно официальной церкви. Синод в просьбе не отказал, император одобрил, и 1600 приходов Литвы и Белоруссии вмиг стали православными. На бумаге сугубо административный акт выглядел торжеством православия. В николаевском бюрократическом царстве этого было вполне достаточно.
Много труднее пришлось с раскольниками, значительная часть которых отказывалась иметь какие бы то ни было отношения с «антихристовой церковью». По тогдашнему обыкновению для решения проблемы царь создал секретный комитет, центральный орган которого включал в себя министра внутренних дел, а в местные отделения непременно входил представитель Жандармского корпуса. Из этого уже явствовало, что методы вразумления и просветления будут не проникновенными.
На протяжении царствования раскольники подвергались всё более суровым гонениям. Сначала им воспретили открывать новые молельни и ремонтировать старые. Потом запрет распространился на старообрядческие больницы и дома призрения. С 1838 года дети беспоповцев, не признававших церковного брака, стали считаться незаконнорожденными, а их матери – «женщинами распутного поведения». Это означало, что мальчиков забирали в кантонисты, а девочек в приюты и там крестили по православному обряду. К подобному психологическому давлению прибавлялось полицейское: старообрядцев арестовывали за неповиновение, осуждали на ссылку и каторгу. В последние годы правления Николая таких приговоров выносилось в среднем более пятисот ежегодно.
Другой жертвой государственной борьбы за монополию православия в среде славянского населения стали члены религиозных сект. Это движение, вызванное разочарованностью в официальной церкви и в земной жизни, не сулившей человеку из низов ничего хорошего, получило широкое распространение. С точки зрения Николая, «отпавшие от православия» были духовными бунтовщиками и подлежали искоренению. В 1841 году вышел высочайший указ, в котором царь торжественно обещал защитить «ненарушимость прародительской православной веры». Во исполнение этого намерения всех «схизматиков» поделили на три категории: «вреднейших», «вредных» и «менее вредных». К последним были причислены «поповцы», то есть раскольники, имевшие священников, а стало быть, признававшие хоть какую-то власть. «Беспоповцы» считались просто «вредными», если они молились за царя и признавали церковный брак. К «вреднейшим» отнесли радикальных «беспоповцев» и сектантов, отвергавших государство: духоборцев, молокан, хлыстов, скопцов, «жидовствующих», иконоборцев и прочих.
Первые две категории надлежало ограничивать и сокращать, с представителями третьей обходиться как с преступниками. Тайных сектантов вылавливали, явных (например, живших общинами духоборцев или молокан) ссылали подальше от православных местностей, чтоб не сеяли соблазн, или же забривали в солдаты.
Подобными мерами подавить «религиозную» оппозицию можно было только на бумаге. Раскольники давно привыкли к преследованиям, ужесточение лишь вызывало подъем фанатизма. Вновь появились случаи массового протестного самоубийства, как в старинные времена.
Старообрядческий лубок, осуждающий распущенность
Самое кровавое произошло в 1827 году в Саратовской губернии в деревне «нетовцев» (одно из направлений в беспоповстве). Крестьяне договорились умереть, «чтобы уготоваться царства небесного». Историк раскола А. Пругавин пишет: «И вот, в назначенный день, начинается резня. Крестьянин-нетовец, Александр Петров, является в избу своего соседа и единоверца, Игнатия Никитина, и убивает его жену и детей; затем с топором в руках он отправляется в овин, где его ждали лица, обрекшие себя на смерть: крестьяне Яков и Моисей Ивановы с детьми. Они ложатся на плаху, а Александр Петров рубит им головы топором. Покончивши с ними, Петров идет к крестьянке Настасье Васильевой: здесь на помощь ему является Игнатий Никитин, семью которого только что пред тем умертвил Петров. В то время, как Никитин убивал в овине Васильеву и ее товарок, Авдотью Ильину и Матрену Федорову, Александр Петров перерезал детей Васильевой. Свершив тройное убийство, Никитин бросил топор, лег на плаху и просил Петрова отрубить ему голову. Петров не замедлил исполнить эту просьбу. Затем он отправился к снохе своей, Варваре Федоровой, и начал убеждать ее подвергнуться смерти, причем сообщил ей, что дети ее уже убиты им в овине. Варвара бросилась в овин, чтобы взглянуть на трупы своих детей; следом за ней отправился и Петров. Здесь, среди человеческих трупов, плавающих в крови, стояла толпа нетовцев, ожидая «смертного часа»… Всего погибло, таким образом, тридцать пять человек».
В Поморье целым скитом сожглись «филипповцы», 38 человек, когда к ним явилась комиссия по борьбе с расколом.
В Пермской губернии крепостной проповедник Петр Холкин убедил односельчан уйти от гонений в лес и «запоститься» до смерти. Ушли с семьями. Когда голод стал невыносим, всех женщин и детей зарубили топорами, чтобы не мучились. Но мужчины умереть не успели – их нашли и отправили на каторгу.
Об эксцессах борьбы за чистоту веры подцензурная пресса не писала, и с внешней стороны Россия выглядела монолитом, прочно стоящим на треножнике сильной власти, сильной веры и народной покорности.
Цена стабильности
Как обычно бывает при репрессивных полицейских режимах, жестоко подавляющих малейшее возмущение, в эти примороженные годы не было политических заговоров и подпольных организаций. На поверхности русское общество выглядело апатичным, нисколько не затронутым революционными настроениями. Немногие нарушители идиллии из привилегированного сословия сразу попадали под надзор Третьего отделения и затем изолировались. С простонародьем власть разговаривала исключительно языком палки – отсюда и обидное прозвище Николая.
Император был человеком глубоко верующим, любил порассуждать о христианском милосердии и заявлял себя противником смертной казни. Даже повешение пяти декабристов выглядело «высокомонаршим милосердием» – ведь суд приговорил «осужденных вне разрядов» к четвертованию. После 1826 года смертная казнь в России формально не применялась, преступников приговаривали к порке. Осужденного по несколько раз прогоняли через две шеренги солдат, которые исполняли палаческие обязанности. Каждый должен был ударить несчастного шпицрутеном, длинным ивовым прутом, непременно до крови. Тысяча шпицрутенов считалась легким приговором. Для летального исхода вполне хватало шести тысяч, а могли назначить и двенадцать. По сути дела, с человека живьем сдирали кожу.
Сквозь строй. И. Сакуров
Не какой-нибудь Герцен, а сам начальник штаба Жандармского корпуса Дубельт в своем дневнике сетует: «Шпицрутены через 6 тысяч человек есть та же смертная казнь, но горшая, ибо преступник на виселице или расстрелянный умирает в ту же минуту, без великих страданий, тогда как под ударами шпицрутенов он также лишается жизни, но медленно, иногда через несколько дней и в муках невыразимых. Где же тут человеколюбие? Я сам был свидетелем наказания убийцы покойного князя Гагарина, его били в течение двух часов, куски мяса его летели на воздух от ударов, и потом, превращенный в кусок отвратительного мяса, без наималейшего куска кожи, он жил еще четыре дня и едва на пятый скончался в величайших страданиях».
Количество людей, умерщвленных или искалеченных этой «христолюбивой» экзекуцией, никто не подсчитывал, потому что жертвы, как правило, принадлежали к низшим сословиям и при тотальной цензуре подобные сведения до широкой публики не доходили.
Несмотря на всемерное «закручивание гаек», две широкие волны народных мятежей по стране все же прокатились – оба раза из-за чрезмерного административного рвения местных властей, спешивших отчитаться перед начальством.
В 1830–1831 годах на Россию обрушилась эпидемия холеры, погубившая не менее 100 тысяч человек (в числе умерших были великий князь Константин Павлович и фельдмаршал Дибич). Несчастье усугубилось мерами, которые принимались властями для локализации заболевания. И без того возбужденных, напуганных обывателей насильно блокировали в карантинах, волокли здоровых в больницы, без объяснений подвергали непонятным медицинским процедурам.
Российские власти совершенно не умели общаться с населением, никак не могли освоить эту науку и, кажется, не считали это необходимым – во всяком случае не учились на ошибках. Всего несколькими месяцами ранее драконовские меры, принятые севастопольским губернатором при одном только слухе о чуме в Турции, вызвали всегородской бунт, в ходе которого и сам губернатор, и еще несколько начальников были убиты. По этому случаю государь даже восстановил смертную казнь, поскольку город был военный: зачинщиков расстреляли. Но при распространении холеры администрация повсюду вела себя точно так же – и с теми же последствиями. Поскольку проблемная территория была много шире, чем в Севастополе, шире разлились и беспорядки. В Петербурге царю пришлось самому разговаривать с буйной толпой (вспомним рассказ Бенкендорфа). В других местах приходилось и стрелять. Хуже всего вышло в Старой Руссе, где были сосредоточены военные поселения. Тамошние жители умели обращаться с оружием. Их восстание длилось целых десять дней и было кровавым. Сначала толпа убивала командиров, чиновников и лекарей. Потом прибыли каратели, и началась расправа. Три тысячи человек были сосланы, две с половины тысячи прогнаны сквозь строй – причем сто пятьдесят от наказания умерли.
Но эпидемия – случай чрезвычайный. А в 1840 году в разных регионах около полумиллиона человек восстали по поводу совершенно нелепому. Государственные, то есть лично свободные крестьяне вдруг получили распоряжение сеять на общественных землях картофель. Идея диверсифицировать сельскохозяйственное производство принадлежала графу Киселеву и сама по себе была совершенно здравой – при неурожае зерновых новая пищевая культура спасла бы население от голода. Но вместо терпеливых разъяснений и поощрений власть, как обычно, действовала грубым принуждением. Поднялись целые губернии. Ярость крестьян прежде всего обрушилась на низовых исполнителей (которые действительно были больше всех виноваты). Государство наказало крестьян с максимальной жестокостью. Гремели выстрелы, свистели шпицрутены. Людей забивали до смерти, но волнения не стихали, и в конце концов принудительную посадку картофеля в 1843 году пришлось отменить.
Одним словом, пресловутая стабильность была одной видимостью. Маркиз де Кюстин дал николаевской России очень точное определение: «У русских есть лишь названия всего, но ничего нет в действительности. Россия – страна фасадов». И далее у него же: «В народе – гнетущее чувство беспокойства, в армии – невероятное зверство, в администрации – террор, распространяющийся даже на тех, кто терроризирует других, в церкви – низкопоклонство и шовинизм, среди знати – лицемерие и ханжество, среди низших классов – невежество и крайняя нужда».
Даже заезжий иностранец, не знавший языка и проведший в стране всего два с половиной месяца, разглядел то, чего не видел всемогущий правитель, глубоко уверенный в том, что его держава – храм спокойствия средь европейских бурь и что за такую благодать не жалко никакой платы.