Про некоторых людей, недолго разделявших с тобой то ли быт, то ли биографию, помнишь всю жизнь зачем-то единственный эпизод, словно вся ваша история взаимоотношений ужалась до этого спасительного, жестокого, объясняющего все момента. И с Лией, которая за исключением этого момента всегда была чужой, навсегда чужой, все случилось именно так – все, что было до и после того вечера, стерлось и практически не запомнилось. Да и нечему там было запоминаться, ничего светлого, приятного или имеющего потенциал развернуться во что-либо поучительное, биографическое или судьбоносное, но тот вечер я точно не забуду, пусть я и до конца не поняла механизмов, его запустивших и сконструировавших. Объяснить я это не могу, возвращаться туда я не хочу, и, наверное, это все, что я хотела бы о ней помнить.
В тот вечер Лии удалось затащить меня к своей бабушке. Она уже с месяц назойливо, почти агрессивно настаивала на этом знакомстве; ты не представляешь даже, повторяла она, все, что ты читала про все это, – ложь, бабушка до сих пор все отлично помнит, ты просто не поверишь, в это невозможно поверить, всех помнит и про каждого тебе расскажет. Бабушке было что-то около 80, и в 60-х она, по уверениям Лии, общалась с Энди Уорхолом, еще какими-то поп-арт-художниками и группой Fluxus – да она с Йоко Оно выпивала чаще, чем мы друг с другом, тараторила Лия, ей Ла Монте Янг оперу посвятил (я не была уверена, писал ли Ла Монте Янг оперы), да у нее висят повсюду ее портреты авторства этого – ну, этого – ну, который как Лихтенштейн, но не Лихтенштейн – ты в этой чуши лучше разбираешься, я таким старьем не интересуюсь – ну, помнишь? Фамилия еще такая, как Кунц, но не Кунц? Катц? Нет? Ну тогда не знаю, наверное, не так уж ты в этом и разбираешься.
Я кивала, кивала, не так уж в этом я и разбираюсь. Лии очень хотелось поделиться со мной всем миром, как мне казалось в тот момент, она прямо-таки навязывала мне этот мир. Сама Лия работала в интердисциплинарном жанре и регулярно выставляла в лучших галереях города свои смутные, рябящие инсталляции на стыке скульптуры и видеоарта с зыбкими, фрагментарными, текучими поверхностями, поверх которых текли, как слезы, какие-то видеоизображения; я в этом не разбиралась, я вообще толком ни в чем не разбиралась, но у Лии в семье оказалась династия художников по женской линии, и она так напористо хвасталась бабушкиной юностью, что мне пришлось прийти с ней в гости к старушке, знакомиться – и демонстрировать, что это знакомство для меня критически необходимо. Это было даже важнее знакомства с родителями. Возможно, Лия таскала всех друзей и подруг к бабушке – и если бабушка, скажем, не одобряла гостя, то Лия тут же отбраковывала эту ненужную, суетную дружбу.
Бабушка выглядела озадаченно и благородно – кажется, она не могла до конца понять, зачем Лия меня к ней притащила. Я, в свою очередь, не могла понять, на какой из стульев можно садиться – некоторые выглядели как элементы интерьера и безмолвно наблюдающие за нами вещи без назначения – но бабушка кивком головы обвела все предметы в доме, приказывая располагаться, – ее жест распространялся даже на угольчатые, дымные серебряные рамы картин, так что если бы я физически имела возможность взлететь и присесть на край рамы, это было бы целиком нормально. Бабушка была статная, тонкая и вертикальная, как медный старый светильник, – горизонтальных линий в ней не было вовсе. Разве что тонкая, шифоновая повязочка на голове давала необходимый маркер горизонта. Лия тоже любила носить такие повязочки – это в каком-то смысле роднило ее с бабушкой. Бабушка оказалась неожиданно неразговорчивой, но очень вежливой и простой – провела быструю, лаконичную экскурсию по квартире (это были не ее портреты), оказалось, что часть работ она и правда приобрела в 60-х за бесценок (Мэн Рэй, оригиналы) и вроде бы она и правда смутно приятельствовала (возможно, так же, как я приятельствовала с Лией) с какими-то культовыми художниками, но рассказывать ей об этом не хотелось или не хотелось рассказывать именно мне – возможно, я проваливала миссию и не понравилась ей с первого взгляда. Заинтересовалась мной бабушка только тогда, когда я в ужасе указала на полочку, где стояла страшная, деготного цвета бутылка. Это был бальзам «Чорны бусел», который никак не мог появиться дома у бабушки, вроде бы лично знакомой с Энди Уорхолом, – никакая, даже самая искусная фабрика чего угодно не могла бы произвести подобной смертной крепости бальзам, робко заметила я, не желая углубляться в воспоминания.
Мне показалось, что реальность издевается надо мной самым банальным и грубым способом – последнее, с чем я могла столкнуться в этой заставленной музейными вещами нью-йоркской квартире, в которую никогда не попала бы, если бы не снисходительная, покровительственная дружба Лии, – это подобный привет из смутного белорусского прошлого. Словно мокрым паспортом хлестнули по щеке.
Бабушка улыбнулась как-то более приветливо и объяснила, что бутылочку бальзама привезла ей одна из ее бывших учениц, родом откуда-то из Восточной Европы, кажется, Болгарии или Польши, вы ведь оттуда? Из какой-то полу-Польши? Да, я оттуда, ответила я, и у нас уже несколько лет не производят такой бальзам, кажется, поэтому бутылочка вызвала у меня мощнейший прилив ностальгии по родине, ну, вы понимаете, как это работает, ностальгия (я не очень понимала, как говорить с бабушкой такого уровня).
– Давайте тогда ее и откроем, – сказала бабушка. – Я держала ее только ради формы бутылки и из уважения к ученице. Вдруг она бы снова когда-нибудь зашла, а пить бальзамы я не люблю, они забивают мне горло. Лия, возьми бутылку. Это что-то вроде абсента или аперола, да? Он у меня стоит уже лет пять, кажется. Весь в пыли, извините. Вы как его пьете обычно?
Она протянула Лии бутылку. Точно так же, я подумала, она когда-нибудь протянет Лии всю эту квартиру и все эти картины. Лия демонстрировала мне не столько бабушку, сколько степень благородства своего происхождения (ее франко-грузинская прабабка, по ее словам, эмигрировала совсем крошкой на «Титанике», но скрывала это всю жизнь из гордости, чтобы не спекулировать) – мне было нечего предложить ей в ответ, кроме ряда унизительных провинциальных воспоминаний, связанных хотя бы и с этой деготной, угрюмой жидкостью, в гомеопатических пропорциях текущей, я уверена, по венам каждого из нас, каждого из тех, кем была в том числе и я. Уорхол и мой поверхностный, застенчивый интерес к в любом случае непостижимой чужой культуре показался мне совершенно неестественным, натянутым, как стальная струна, – именно такой же натянутой была бабушкина улыбка до момента обнаружения мной бутылки бальзама.
Я уточнила, что «Чорны бусел» правильнее пить с черным же сладким чаем (лучше с медом) и наливать его лучше в отдельную маленькую холодную рюмочку. Бабушка принялась заваривать невозможно редкий грузинский чай, тоже привезенный бывшим учеником, каким-то очень известным и равноценно редким художником. Я мало что поняла, потому что вид бутылки с бальзамом «Чорны бусел» вызывал у меня трепет. У меня немного дрожали руки. Я потрогала бутылку – на ней выступила пыль, как пот.
– Я боюсь его пить, – сказала я Лии, пока бабушка бегала туда-сюда с фарфоровым чайничком в супрематические оранжевые кресты. – Знаешь, обнаружить такую бутылку дома у твоей бабушки для меня намного страшнее и страннее, чем если бы у нее там сидел на полочке крошечный Йозеф Бойс в обнимку с серым волчком. Ты мне хотела показать это, а я увидела – то. Вот эта бутылка – натуральное ТО.
– Так-так, очень интересно, – сказала Лия. – Давай рассказывай. Это вызывает у тебя воспоминания? Это флешбэк? Выкладывай все. Что-то у тебя с ним связано? Ты считаешь, что это невозможное совпадение – что дома у моей бабушки оказался какой-то знаковый напиток с твоей родины? Но ты же понимаешь, что учениц у моей бабушки были тысячи, если не больше, – и все к ней едут, все что-то несут, бивни мамонта, рога марала, домашнее варенье из инжира в банке с золотой фольгой. И не волчок, а койот.
Я замялась. Объяснить ей хоть что-нибудь об этой странной субстанции было бы невозможно. Как и про серого волчка.
– Когда я жила в Минске, это был один из самых дешевых, но и самых страшных напитков, – объяснила я. – Понимаешь, он основан на травах, так вот, там какие-то жуткие, болотные травы. У нас в стране много болот. Вообще считается, что Беларусь – легкие Европы, но это не из-за лесов, хотя леса там тоже завались – а из-за болот. Они дышат. Так вот, эти болотные бальзамы обладают очень жутким действием. Одно время я даже думала, что они вызывают суицидальные эффекты, но это неправда.
– Ты выглядишь как человек, который одержим суицидальными мыслями, – заметила Лия. – Но с демонстративной целью одержим. У меня была такая подруга когда-то давно. Но ладно, продолжай.
Бабушка медленно, с триумфом поставила мерцающий оранжевостью чайник на середину стола. Я вопросительно глянула на нее и продолжила:
– В общем, я пила его буквально несколько раз – и каждый раз это вызывало очень так себе ощущения, вплоть до измененного состояния сознания. Особенно в последний раз. У меня даже были провалы в памяти. Так вот что я подумала. Мне показалось, что в этот бальзам добавляют некую особенную болотную травку забвения. Такую очень местную травку. Может быть, даже не в каждую бутылку попадает эта травка. Отлично помню, как в юности выпила стакан этого – чуть сдержалась, чтобы с балкона не прыгнуть, так страшно было.
«Чорный бусел» в моей памяти всегда был связан со смертью. Сургучный деготь смерти, жидкий и жуткий. Бутылки от этой разрушающей память субстанции нашли на даче, где один влиятельный оппозиционный журналист якобы покончил с собой, повесившись, – все прекрасно понимали, что ни черная грохочущая слякоть, исчезнувшая из бутылок прямиком в небытие, ни навык вязания петель никак не связаны с этой смертью, и что за этим стоит нечто намного более страшное, необъяснимое и ясное одновременно. Уже спустя много лет, когда в русскоязычных медиа появились новости о двух красивых и несчастных подростках, весело расстреливавших в прямом эфире из лубяного окошка дачной избушки воображаемых собак, а после якобы застрелившихся в процессе штурма, я заметила, что подростки, испуганно и бойко всматривающиеся в глазок камеры, пьют тот самый «Чорны бусел». Каким-то образом субстанция странной смерти попала и в этот дачный домик – конечно, на самом деле, как мы обсуждали с приятелями, подростки вовсе не покончили с собой, мы же все прекрасно понимаем, но почему здесь тоже этот «Чорны бусел»? Как так вышло, что эти две неподъемные, тяжелые для понимания, истории ухода связаны со скрытой от посторонних глаз видимостью суицида – и почему в обеих фигурировал этот чертов «Чорны бусел»? Словно соединение бальзама и дачного домика наверняка уже гарантирует жуть, смерть, несправедливость, отчаяние, штурм.
От бальзама «Чорны бусел» мне действительно всякий раз было плохо. Мы изредка пили его с друзьями в Минске – он был дешевле вина, но благороднее и абсентнее водки – но быстро завязали с этим делом. Последний раз вызвал у меня что-то вроде смутной, вязкой галлюцинации и панической атаки около кинотеатра «Молодость» – может быть, и не было такого кинотеатра в Минске моей памяти, но атака с провалами в памяти точно была; не исключено, что она была связана и с той жуткой, растиражированной в СМИ смертью, и тут даже не важно, что случилось раньше или позже, – моя память безошибочно шепнула: страшно, не приближайся.
– Снова твои мрачные воспоминания как жанр, – хмыкнула Лия. – Бальзам как бальзам, просто, видимо, ты пила его в какие-то черные дни.
– Тогда за них и выпьем – за черные и недосягаемые дни нашей цветущей юности! – улыбнулась бабушка и сделала маленький глоточек. Я взяла рюмочку и выпила ее залпом, потянувшись ледяными пальцами за чаем, – хотя, конечно, по правилам следовало вылить рюмочку не в себя, а в теплый чаек; так, наверное, черные дни нашей цветущей юности, разбавленные монотонной субстанцией взрослой будущей жизни, делают ее то ли немного ярче, то ли просто добавляют полынной горечи.
В ту же секунду я оказалась около кинотеатра «Молодость» с маленькой бутылочкой бальзама «Чорный бусел» в руках. Около меня стояли мои верные боевые подруги Маша и Ядя: юные, курносые и воинственные, как язвенная болезнь.
– Глотни еще, – сказала Ядя. – Сразу все забудешь. Он уже ушел, все, точно. Я видела, на остановку пошел троллейбусную. Как увидел тебя, так развернулся и ушел.
– Да не ее он увидел, все она правильно говорит, – сказала Маша. – Он увидел там у кассы Ясю с Сережей. и сразу же ушел. Он из-за Яси убежал.
– Он из-за обеих убежал, обеим было стыдно в глаза смотреть, он просто не знал, что вы обе тут будете, причем Яся даже не одна, а с мужиком. Пусть дома теперь сидит и никогда не увидит живьем Киру Георгиевну.
– Увидит, – сказала я. – Мы случайно ее на Привозе встретим через четыре года. Но все равно никто никого не узнает, хотя как бы и прецедента не будет.
Ядя покачала головой и забрала у меня бутылочку. У меня закружилась голова, я показала знаками: дай еще, мне плохо, у меня трясутся руки. Ядя показала знаками, пародирующими мои: отстань, ты должна успокоиться, перестань так нервничать из-за этого мудака. Мне хотелось сказать себе: не нервничай, все пройдет, и ты даже не представляешь, как именно оно пройдет, – но никакого доступа ко мне у меня не было. Все было ужасающе реальным: и асфальтовая снежная течь под ногами, и морозный гомон на белом крыльце, и погасшее обшарпанное некогда неоновое слово «Молодость» над нашими головами, и ощущение дрожи в кончиках пальцев.
Мы зашли вовнутрь – я на подкашивающихся ногах; Маша и Ядя поддерживали меня с двух сторон. Я увидела Ясю и Сережу, смущенно кивнула им. Яся улыбнулась и отвернулась. Действие морозного глотка бальзама понемногу отступало, как и этот мучительный флешбэк: я зажмурилась и перебирала ногами, как медленное конвейерное животное, ожидая, когда все наконец-то закончится. Я совершенно забыла, как нужно себя вести, чтобы вести себя правильно. Меня все время тормошили, я чувствовала себя отвратительно, мне хотелось повторять себе: эй, все закончится хорошо, но меня во мне не было, а все, что во мне было, являлось лишь этим намерением хоть как-то сообщить себе, что все закончится хорошо.
– Когда мне станет получше, – наказала я Маше и Яде, – обязательно скажите мне, что я просила себе передать, что все закончится хорошо. Я видела будущее. Его было много. Райские сады, вся брынза Привоза, все собаки Бугаза. Нью-Йорк, Бродвей, апокалипсис. Мы все умрем, но всё увидим.
– Как ты нас уже с этим достала, – сказала Ядя. – Почему бы тебе просто не сделать из этого всего сценарий и не прислать его Кире Георгиевне?
– Потому что она сделает еще один фильм по собственному сценарию, а потом принципиально откажется снимать, вот почему, – ответила я.
– И мы все умрем, – подытожила Ядя и запела. – Мы все умрем, мы все умреееем! Человек смертен, поэтому он умреееет! Биологическая смерть неизбееежна! Мы этот сценарий не будем снимаааать! За нас его снимет зеленая смеееерть!
Я хотела сказать Яде, что ей не стоит выпендриваться, потому что за нее никакая зеленая смерть ничего не снимет, и она уже через пару лет удачно выскочит замуж и родит двойню, но тут я поняла, что я сижу за антикварным круглым столом мореного южного дуба в квартире арт-бабушки моей подруги Лии, и Лия смотрит на меня так, словно меня уже сняла зеленая смерть – причем сняла не как сценарий, а как котика, от ужаса забравшегося повыше на шаткое древо.
– Ты прямо как-то травматизирована этим бальзамом, – сказала она. – Успокойся, это всего лишь алкоголь. Не нужно все так связывать друг с другом. Как ты это называла? Апофения? Так вот, у тебя апофения не творческий метод, а диагноз.
– Любой творческий метод – это диагноз, девочка моя, – назидательно сказала бабушка. – Я вас оставлю на 15 минут, мне нужно срочно позвонить моему страховому агенту, потому что мы тут как раз пытаемся разобраться со всеми этими картинами.
Когда бабушка вышла из гостиной, я сказала Лии, что у меня случилось что-то вроде флешбэка невероятной мощи: то ли воспоминание, то ли путешествие, то ли – предположим – перезапись.
– Я поражаюсь тому, как ты вообще функционируешь с такой впечатлительностью, – вздохнула Лия. – Ну что там такого было? Мужик какой-то бросил? Мне вообще кажется, что ты все придумываешь. Ты не похожа на человека, которому нравятся мужики. Может, тебе просто выгодно так считать про себя?
– А что, если, скажем, у этого бальзама вышла какая-нибудь, предположим, бракованная партия? Ты только представь. И вот эта бутылка – из той самой партии. С той самой травкой. И когда ты выпиваешь рюмочку – твое сознание оказывается внутри тебя ровно-ровно в тот момент, когда ты выпивала ровно-ровно предыдущую рюмочку. Представила? И вот представь, что это длится буквально несколько минут – ровно столько травка действует на нейронные связи. И у тебя есть только эти несколько минут – но что можно сделать за несколько минут? Скажем, спасти мир за несколько минут – вот что бы ты сделала? Вот выпей свой бальзам – посмотрим, что будет.
– Ничего не будет, даже если и так, – ответила Лия. – Потому что я никогда раньше не пила эту дрянь. Даже в те несколько лет, когда я жила в Риге – хотя я была подросток тогда и должна была что-то пить, – не пила. Мама приносила какой-то бальзам, который ей дарили на работе в посольстве, но не такой, в глиняном горшке.
– Ну или, предположим, это не путешествие в предыдущую рюмочку, а просто перезапись, – продолжила я. – Скажем, бракованная партия бальзама позволяет тебе перезаписывать собственные воспоминания – но только те, которые относятся к предыдущей рюмочке.
– Может, у тебя просто эпилепсия? – предположила Лия. – Иногда приступы так и происходят, в виде флешбэков ретравматизирующих воспоминаний. Ты как будто переносишься в прошлое и видишь все с пугающей отчетливостью.
– И перезаписываешь, – подтвердила я.
– Нет, это фигня, – сказала Лия. – Мне кажется, что про это уже много кто писал. Придумай что-нибудь другое, это не катит.
И выпила залпом свою рюмочку.
– Офигеть, – сказала Лия. – Это работает. С ума сойти. Это работает. О боже мой, боже.
И посмотрела на меня так, как на меня никто никогда не смотрел.
– Ты жива, ты жива, с тобой все в порядке, – зачарованно бормотала Лия. – Офигеть, не может быть, не может такого быть.
– В смысле? – спросила я.
– Это не воспоминание, это не эпилепсия, прости, пожалуйста, я всегда думала, что ты ненормальная и придумываешь какой-то бред, чтобы меня впечатлить, прости, – затараторила Лия и тут же залилась слезами. – Господи, так не бывает. Так не бывает.
И кинулась ко мне обниматься, счастливая и верная, как собака. По моему лицу текли ее слезы, и это был первый раз, когда мое лицо касалось ее лица, для меня, и, вероятно, последний – для нее.
– Быстро, быстро, слушай внимательно, – сквозь всхлипывания рыдала неожиданно теплая, податливая, нежная Лия мне прямо в ухо. – Это правда, я не знаю, как тебе удалось это сразу понять, это и правда какая-то бракованная партия, чертова травка. Когда ты умерла, а ты умерла, не перебивай, я сразу вспомнила эту твою штуку про бальзам, потому что меня жутко мучила вина перед тобой, я так над тобой издевалась, я не знаю почему, просто мне казалось, что мы с тобой ужасно похожи, и в то же время это меня так бесило, просто слов нет, прости, прости, короче, когда ты умерла, я поехала к бабушке, и у нее все еще стояла эта бутылочка – год назад, год назад это было, когда мы к ней заходили – и я выпила маленький стаканчик – и я ровно тут! ровно в год назад, понимаешь? Это невероятно! И ты живая, живая!
Лия принялась покрывать меня мокрыми, рыдающими поцелуями – лицо, шею, руки.
– Твоя смерть была ужасной, – сказала она. – Пожалуйста, не умри, когда доживешь до нее. Это случилось 9 марта, ты подавилась зеленой булочкой, именно зелененькой, с зеленым чаем. У меня на глазах. В кондитерской. Напротив библиотеки. Я пробовала сделать этот захват, мы все там что-то пробовали, растерялись ужасно, ничего не помогло, ты умерла, пожалуйста, прости меня, если можешь, если бы я знала, что так будет, я бы никогда не вела себя с тобой так ужасно, ты меня простишь? Простишь?
Это была какая-то совершенно другая, незнакомая мне Лия. Та, которую я знала, никогда не вела бы себя так.
– Конечно, прощу, – сказала я. – Ничего же ужасного еще не случилось.
– Получается, я спасла тебе жизнь, спасла же? – затараторила Лия, хватая меня за плечи всеми своими мягкими, как ночь, бледными руками. – Ты же запомнишь это, правда? Ты не будешь есть эту булочку? Ты не пойдешь со мной в кондитерскую 9 марта? Просто скажи мне: нет, нет, я не пойду с тобой никуда – хорошо? Скажешь? Обещаешь?
– Обещаю, – сказала я. – Все хорошо.
– И еще, – сказала Лия, – пожалуйста, не говори мне о том, что я тебе сейчас рассказывала. Ну или просто попроси быть с тобой подобрее. Потому что нехорошо обращаться с подходящим человеком таким неподходящим образом. Но про остальное не говори. Я боюсь, что буду над тобой смеяться. Я больше не хочу над тобой смеяться. Если бы я знала, как оно будет, я бы никогда. Просто прости меня заранее за все, за все просто прости, что я тебе сделала, и не ешь эту булочку, и в кафе со мной не иди.
– Хорошо, – сказала я. Меня уже не беспокоила та глупая история про кинотеатр. В ней вообще не было ничего настоящего.
– Ох, – сказала Лия, отталкивая меня. – Мутная какая штука. Мы с тобой сейчас обнимались? Господи, как пьяные. Ну и пойло.
– Ты плакала, – сказала я. – Помнишь почему?
– Бред какой, – сказала Лия. – Аллергия, наверное. Из чего вы это делаете? У вас люди тоже из этого сделаны?
– Да, – сказала я. – И люди тоже. Мы сделаны из воспоминаний. А когда нам нужны новые люди, мы собираемся вместе и что-нибудь коллективно вспоминаем.
Лия вытерла слезы и брезгливо поморщилась.
После этого вечера мы практически полгода не расставались, а потом практически полгода расставались. Вспоминать осень и зиму мне не хотелось. Несколько раз я пыталась рассказать Лии, что «Чорны бусел» все-таки умудрился пролететь сквозь стальные стены ее скептицизма, и она явилась из неких темных будущих с просьбой передать себе быть со мной подобрее, но Лию вся эта паранормальная чушь чудовищно злила, и она обрушивала на меня все больше подробных описаний того, насколько неприятным человеком я стала и всегда, кажется, была, но первое время удачно маскировалась под скромную девочку, приехавшую в большой город поучиться рисовать книжки с картинками и без. Я соглашалась, потому что с какого-то момента было проще соглашаться со всем, что она мне обо мне рассказывает.
А потом она просто перестала мне звонить, а когда звонила я, так холодно спрашивала, что именно я хочу ей сказать, что я застывала, как янтарная невысказанная вещь внутри сверхзвуковой мухи, – и невозможность, нелепость этой метафоры и меня в ней рождали некие сверхновые разновидности неловкого молчания. Ничего, мямлила я, как будто и ничего.
Но потом и это прошло. Все проходит.
Через пару месяцев после последнего моего янтарного «ничего» мы случайно столкнулись в библиотеке. В ее руках была стопка широких белых книг по дизайну. В моих – узкие черные книжечки о причудливой лживости памяти при попытках рассказать значимым незнакомцам о травматичном биографическом опыте.
– Ну как ты? – спросила Лия. – Получше?
Ее глаза насмешливо метались туда-сюда под челкой, рассматривая меня в движении, хотя я почти не двигалась, как кролик в свете этих обнажающих, унижающих фар нелюбви. Лия выглядела уставшей и от этого особенно дерзкой и красивой, но я ничего этого не чувствовала – ни себя, ни ее усталости, ни дерзости, ни красоты, причем красоты я не чувствовала вообще в этом мире целиком как категории – буквально отключилось целое понятие или светофильтр.
– Нормально, – сказала я. – Видно же, что получше.
– Не видно, – сказала Лия. – Пошли поболтаем. В библиотеке говорить нельзя, все шикать будут. Тут хорошая кондитерская через дорогу, м? Расскажешь наконец-то то, что хотела. Я же помню, ты все хотела поболтать, так вот у меня как раз есть полчаса времени, поболтаем.
Тут, конечно, мне нужно было сказать «нет», но я вдруг поняла, что мое твердое, мучнистое «нет» липнет к горлу, как зеленая булочка смерти – липкая, тестяная, удушающая. Я кивнула: да, пойдем. Вот и смерть моя пришла, подумала я в этот момент. Усталая, красивая, с фарами, сияет и освещает мой путь – куда? Сама знаешь куда.
– Вот эти булочки особенно хорошие тут, – испытующе сказала Лия. – Я возьму тебе и себе, хорошо?
Я устало кивнула. Лия отвалилась от прилавка – насмешливая, довольная, шаткая, как журавль. У нее в руках был пластиковый подносик с двумя симпатичными зелеными булочками на тарелочках. Зелеными булочки были из-за пудры из зеленого японского чая матча. Я вдруг поняла, что не хочу ее больше видеть никогда. Еще я поняла, что сегодня – девятое марта. Мне всегда почему-то хотелось верить, что Лия целиком инсценировала ту сцену со слезами – то ли для того, чтобы меня подразнить, то ли для того, чтобы подыграть мне – или, вероятно, она пыталась найти легкий легальный способ наброситься на меня с поцелуями (где еще это делать, если не в бабушкиной гостиной среди картин, пока старушка беседует с агентом о том, как бы повыгоднее их продать). Но теперь у меня почему-то не получалось в это верить.
Лия поставила поднос на пластмассовый столик. Поднос грохнул, у меня задрожали руки. Не слишком ли часто у меня дрожат руки, спросила я себя и ответила: слишком. На стенах в кафе висели маленькие, будто детские рисунки Уорхола с собачками, репродукции. Я вспомнила, что Лия хвасталась, что у ее бабушки дома висят оригиналы этих рисунков – но я там никаких собачек не видела. Возможно, они скромно ютились в бабушкиной спальне, и именно их продажу она обсуждала с агентом.
– Помнишь историю с бальзамом? – спросила я, указывая на булочки предательски дрожащим пальцем.
– Да, помню, – сказала Лия. – Ты очень впечатлительная. Ты всегда такой была. Тебе выгодно такой быть.
Я снова подумала о том, что почему-то не хочу ее больше видеть никогда.
– Ты тогда все придумала? – спросила я, трогая булочку пальцем.
– Я? Мне казалось, что это ты у нас такая, придумщица, – улыбнулась Лия. – Я не придумываю ничего. Работаю. Куча проектов, выставки, резиденции. Нет времени на придумывание, понимаешь?
Я посмотрела на ее руки, они не дрожали, как мои. Я ощущала себя такой же глупой и никчемной, как раньше. Возможно, я и оставалась такой же – глупой и никчемной. Но мне было страшно и я не могла это скрыть.
– Мне страшно, – сказала я. – Что происходит?
Лия пожала плечами:
– У меня была одна подруга – вот как ты. В смысле, была подруга – мы не общаемся уже. Так вот она всегда тоже… преувеличивала все.
– И что?
– И ничего, – растерянно сказала Лия. – Ну, рассказывай давай. Ты же постоянно звонила и хотела что-то рассказать мне про себя, как там ты живешь или что. Рассказывай! Я тут, я слушаю тебя наконец-то, как ты хотела.
– Да ничего такого и не происходит, – замялась я, уже ненавидя себя за очередной приступ этого удушливого жуткого теста во рту. – Дописываю магистерскую работу. Немножко преподаю, но так, ничего серьезного.
– Все? – прищурилась Лия. – Вот прямо это все, что ты хотела сказать?
Это была очень странная встреча. И я точно знала, что я вряд ли ее запомню, потому что все, что я выбрала запомнить, я запомнила тогда, когда она заливала слезами мое лицо и просила прощения за все, что мне пришлось пережить потом и, вероятно, за то, что я переживаю прямо сейчас. Я засобиралась, чтобы не переживать, но вспомнила, что на подносе угрожающе, как пистолет, лежит пышная зеленая булочка, заряженная тестяными шарами удушья.
– Ешь, ешь, – пододвинула мне ее Лия. – Давай.
И широко заулыбалась своей щербатой, дощатой, фортепианной улыбкой.
В этот момент я поняла, что почти ненавижу ее. Я взяла булочку в руку. Лия наблюдала за мной с плохо скрываемым триумфом, рука моя дрожала.
– Я чо-то не понимаю, что с тобой происходит, – сказала она. – Давай кусай.
Я поднесла булочку к лицу, она нависла надо мной, как Чужой из фильма. Я не могла от нее откусить, было страшно. Я вздохнула и закашлялась – в нос попала невесомая сахарная зеленая пыль. Я кашляла и кашляла, и белый пластиковый подносик покрылся зелеными капельками слюны.
– Тебе принести воды? – с легкой досадой спросила Лия. – Ты же даже не откусила.
– Это порошок, – знаками показала я. – Я не могу говорить, потому что я случайно вдохнула этот порошок.
– Так ты, я так понимаю, ничего мне не расскажешь даже толком, – вздохнула Лия, когда я более-менее откашлялась. – Ты же хотела. Ну. Ты же звонила. И что? И что теперь?
– Да ладно, – сдавленно прохрипела я. – Ничего. Не могу говорить. От кашля голос сел, подавилась, чертова эта звездная зеленая пыль.
– Ладно, я пошла, у меня было только полчаса, – вздохнула Лия. Было заметно, что ей со мной скучно и что она сделала все, что могла, чтобы меня растормошить, но я не тормошилась. – Ты мне так и не рассказала ничего интересного.
Я ответила максимально ненатуральным из всех своих фальшивых голосов:
– А я просто, знаешь, подавилась этим порошком и вдруг сразу подумала про все, про жизнь и смерть, вот я живая, вот я мертвая, вот я сейчас оденусь и выйду на улицу – и там будет звенящий, полный жизни март, и самое красивое во вселенной здание библиотеки, и весь этот тихий и правильный порядок невидимых и видимых вещей – и вот перед лицом этой тихой тени, пройдя несколько неслышных шагов долиной смерти, я вдруг поняла, насколько глупо и бессмысленно и, по сути, несущественно все то, что я когда-то хотела тебе сказать.
Лия посмотрела на меня с некоторой долей отвращения. Я и сама почувствовала что-то вроде самоотрицания – более неестественных, книжно-пафосных, ненатуральных фраз, кажется, я не произносила никогда. Каждое слово в этой тираде было ложью. Я просто страшно боялась кусать эту сволочную булочку. И да, я действительно чувствовала себя чуть-чуть умершей и чуть-чуть спасенной. И мысленно повторяла: ни-ку-да я с тобой не пойду.
– Все, я побежала. Жизнь так быстротечна и прекрасна, ничего не имеет значения, рада была тебя видеть, – прощебетала я. – Дай я тебя хоть обниму.
Я обняла Лию, она отшатнулась. Я пошла к метро и подумала: как хорошо, что я больше не увижу ее, мою прекрасную смерть. В каком-то смысле мне теперь даже льстит, что бабушка моей смерти, например, приходила за Энди Уорхолом – пускай эта трактовка и не выдерживает вообще никакой верификации.
Еще я подумала, что помню, где живет ее бабушка. Мне на мгновение показалось неплохой идеей приехать к ней, наговорить чего-нибудь с три короба о своей ностальгии, выпросить бутылку – из которой, как мне все еще верилось, в другом, более нежном и драматичном девятом марта, своим распухшим от рыданий ртом отпивает сама Лия, – быстро хлопнуть рюмочку травы болотной и оказаться там, за тем столом, в том единственном моменте из нашего прошлого, который я предпочла запомнить навсегда. И я скажу ей – Лия, это и правда работает, давай ты не будешь делать всего, что будешь делать? Может быть, что-то все-таки получится? Не у нас с тобой как друзей или кого угодно еще – а вообще, с миром и реальностью в целом – может быть, что-то получится? Может быть, если тебе придет в голову соврать эту чушь про булочку просто так, чтобы произвести на меня впечатление, ты не будешь этого делать?
Или наоборот – выпить рюмочку, вернуться в те 15 минут круглого стола рыцарем холодной мести и объявить рыдающей Лии, даже не подозревающей, что мы с ней одновременно отхлебнули из бутылки в навсегда разных мирах: нет, милая моя, я тебя не прощаю, хотя за предупреждение спасибо, а теперь иди назад и мучайся всю жизнь, потому что я сама только что оттуда, и нет тебе прощения.
Но я почему-то поняла, что это не сработает. Я немного завидовала Лии – я тоже хотела бы быть человеком, который спасает жизнь тому, кто его когда-то любил. Спасенному нечего делать в мире, где история пишется спасателями.
Я не чувствовала ни триумфа, ни подъема энергии, только безграничную усталость, безразличие и спокойствие. Вот моя спасенная жизнь, сказала я себе, никому не нужная – видимо, в этом и был смысл твоей рюмочки прощения? Я стояла на перекрестке желтой и оранжевой линий метро, понимая, что такого перекрестка, вероятнее всего, не существует (но я все равно забуду практически все, поэтому почему бы и не перекресток) и мысленно повторяла: вот я, вот моя жизнь, вот гулкие алюминиевые вагоны ездят туда-сюда, все это временно и важно. Я была живее всех, кем я была когда-то, и если единственное место, куда я могу попасть этой бракованной партией, – это лишь тот момент разлома, то, видимо, мне туда лучше не попадать.
После того вечера я окончательно успокоилась. Потом, спустя годы, я иногда встречала имя Лии в прессе – как я (впрочем, не без ее воздействия) и предполагала, она действительно добилась признания, но я не ощущала ни радости, ни зависти по поводу ее успехов. Видимо, пара минут залитых слезами объятий целиком и полностью уравновесились этой липкой экскурсией по булочной долине смерти – и в итоге не осталось ровным счетом ничего. Собственно, я действительно всегда все преувеличивала – и когда я наконец-то вернусь домой, я, наверное, лягу в ту самую траву и прорасту сквозь нее уже иной травой более точного, более правдивого свойства.