Он был самым лучшим. Лучшим из всех. И Мира его потеряла.
Случилось это так. Мира брела после работы к метро случайным дымным парком, мимо плыли тряпичными тенями платаны, где-то за плечами неразборчивыми вскриками на чужом языке переговаривались дети или некие зияющие ржавые мелкие и щуплые щели в дрожащей стене воздуха, закат укутывал все в запотевшую розово-серую пленку, и парк потому казался несущественным, как выпавший из сумочки вчерашний билет на автобус: деталь, элемент, зуд пространства – раньше всегда шумел сплошной серой массой, лиственной автострадой где-то сбоку, а тут свернула и решила пройтись. Отметила про себя: видимо, обычно ей казалось, что парк как бы ремонтируется, реконструируется, перестраивается – на входе развалились, как стражи, пыльные груды шифера. Но когда подошла ближе и рассмотрела, оказалось, что вся эта строительная параферналия – чья-то инсталляция, современное искусство: переливалась медью табличка с именем автора, мимикрия, тайна, фальшивая закрытая дверь, парк для внимательных!
Внимательность вот-вот должна была получить смутное, сладкое вознаграждение: вдалеке лучился масляными огнями маленький, немыслимо четкий, будто нарисованный медленными, отчетливыми мазками золота и сияния, стадион, с которого лилась, как карманный горный водопадик – с прозрачным звериным треском – вечерняя и деловитая спортивная музыка. От бледно-серого шахматного столика отделилась пара фигур – подбежали подростки-девочки, две штуки, и затараторили: не будет сдачи, у вас не будет сдачи?
– Сдачи? – переспросила она. – Но я ничего не покупала здесь.
Все это время она, как обычно, мысленно держала его за руку, но, когда произнесла фразу про покупку, ее пальцы сомкнулись липкими от жары подушечками.
Все. Его больше не было.
Он был самым лучшим, лучшим из всех, и Мира его потеряла.
– Давай еще вслух все будем об этом говорить, кто что тут покупал, – хмыкнула одна из девчонок. – Мы вот ничего не покупали тоже, не хватает немного – поможешь?
Другая ткнула ее кулаком в бок: мол, помолчи – и, почти напрыгнув на остолбеневшую, застывшую от горя Миру, в ужасе щупающую пальцами горячий летний воздух, полезла к ней в сумку, приговаривая:
– Хотя бы копеечку, монеточку, ну, хоть немножечко, не хватает на булочку, хлебушек, молочко, да, молочко. На билет домой, всю жизнь без дома тут сидим, да хоть что-то же дай, черт тебя дери, дура!
Мира выпустила сумку – она упала на залитую серебристо-лиловым, мерцающим сиянием гранитную дорожку (все вокруг стало гранитным, как надгробие, – и пальцы все шарили в воздухе, пытаясь вспомнить, какой она была, его рука, – и не вспоминая ничего, кроме холодного прикосновения этого будущего неживого камня), из нее разноцветным мини-парадом триумфально выкатилась какая-то чушь: пудреница, библиотечная карточка, гигиеническая помада.
– Все не то, все не то, – забормотали девчонки, присев на корточки, – наличные, есть наличные?
Мира села на корточки рядом с ними, посмотрела на свои руки и ахнула: потеряла!
Все сорок три дня, которые прошли с момента их последней встречи, она мысленно держала его за руку, когда гуляла по городу, – эта мысленная рука, живая и теплая, ведущая в мир возможного будущего, была ее продолжением, ее частью, ее надеждой на очередную встречу, и теперь пустота, зияние, потеря. Это было похоже на потерю протеза, костыля, стеклянного глаза – исчезла не принадлежащая организму часть тела, не выполняющая никаких функций, кроме эстетических и примиряющих человека с крушением его цельности, но при этом важная как мост, память и след.
Мира выдохнула, стерла пробежавшие по щекам ручейки слез. Все. Что-то безвозвратное случилось. Потеряла.
Девочки смотрели на нее мрачно и строго, как обманутые животные. Мира начала шарить новыми пустыми руками в карманах, одна из девочек вся дернулась, подскочила, вторая ударила ее кулаком между лопаток и неожиданно взрослым тоном сказала:
– Все, поздно. Пойдем, она уже здесь, не видишь, что ли.
– Стойте, – сказала Мира, – Подождите, если вам нужны деньги, я…
– Теперь они тебе тоже нужны! – осклабилась одна из девчонок. – Все, не надо ничего, клуша дурацкая, дура идиотская! – и расплакалась, и убежала, и вторая, маленькая и злая, побежала за ней.
Мира побежала за ними, но вдруг опомнилась: сумка! Вернувшись, ничего не нашла – сумка будто исчезла. Мира предположила, что это какой-то наркоманский парк, и девочки просили на дозу, и сумку стащили другие наркоманы, и ее саму сейчас украдут и разберут на органы, и это ощущение вечной и верной руки твоей вот-вот вернется, как только я выбегу из этого чертового парка и найду полицию, чуть-чуть подожди.
Но выхода из парка не было – он длился и длился, квартал за кварталом. Местами он был огорожен черной сеткой, местами вместо сетки стеной высились платаны или бездверные стены с сальными мутными окнами. Мира бродила по парку несколько часов, но в итоге пришла к тем же самым шахматным столикам, за которыми уже сидели какие-то бойкие старички. Старички уставились на нее с нескрываемым интересом.
– Мелочь есть? – быстро спросил один из них.
Остальные старички захохотали противными голосами.
Да тут все наркоманы, поняла Мира, даже старики, чертов город.
– Я сумку потеряла, вы не видели? – спросила она. – Зеленая, прямоугольная, с коротким ремнем. Такой медицинский зеленый, медный.
– Сумку! – заржали старики. – Это ты не потеряла еще! Ты тут еще не теряла! Ты где тут у кого сумку видела, покажи! Сумку ей! Еще скажи: кошелек! А? Ха-ха-ха, кошелек тоже, может, потеряла? Нет, не было кошелька?
Мира чуть не набросилась на стариков от обиды: ветхие, противные, исчезающие, а ведут себя, как дети, как девки эти уличные.
– Я поняла, – сказала она. – Молодцы, вы молодцы. Я к вам с полицией еще вернусь, вы мне это повторите, про сумку, про кошелек. Выход отсюда где, в какой стороне?
– Га-га-га-га! – старики чуть ли ни начали биться лысенькими круглыми головами о здоровенные бетонные шахматные поверхности. – В какой стороне выход! Ни в какой стороне!
Мира развернулась и рванула в сторону стадиона, который переливался огнями где-то слева, в какую бы сторону она ни шла. Чтобы успокоиться, она начала пытаться вспомнить лицо – чье лицо, она вдруг не смогла толком сформулировать, забыла имя – лицо, сказала она себе, человека, чью руку я до конца дней своих обещала себе не выпускать из своей, и вдруг выпустила, и все. Лицо не вспоминалось. «Какие у него были пальцы? – спросила Мира сама у себя. – Толстые, как сосиски? Прозрачные и тонкие, как вермишелины? Узловатые, как у артритного пианиста? Такие же, как мои, с короткими широкими ногтями? Было ли у него что-то еще – короткая мясная шея, как из магазина? Острый боевой кадык? Нос, был ли нос?» Не вспоминалось ровным счетом ничего. Мира потеряла его и память о нем – случилось все, чего она больше всего боялась: потерять сумку с документами плюс потерять память и понимание того, почему он был лучше всех. Был. Что-то случилось, но Мира не понимала, что именно. Рука сжалась в потный тревожный кулак. Закат, как и общее ощущение ужаса, все не заканчивался, сиреневая гарь превращалась в ванильно-зефирную подкопченную поволоку, разбавленную густой чернильной синевой, пробивающейся через платаны.
На стадионе было светло и празднично: играла музыка, люди – человек сто или чуть больше – поднимали разноцветные небольшие гантели размером с ее украденную сумку и выполняли несложные упражнения: присесть, поднять, опустить, присесть, поднять, наклониться. Вид у всех был деловитый и радостный – видимо, это были жильцы ближайших домов. Судя по всему, это какая-то социальная инициатива: спортивные мероприятия для жителей этих жутких высоток для малоимущих. С гантелями приплясывали подростки (подростков было больше всего – неблагополучный райончик, но все-таки молодежь активная, интересуется чем-то, помимо наркоты, и на том спасибо), кое-какие старики, несколько молодых людей ее возраста. Кажется, звучал какой-то из последних альбомов Мадонны. Все это успокаивало: мир не рухнул, деловитые вечерние люди выполняют упражнения.
Мира снова попыталась его вспомнить, но родное лицо превратилось в бледный фасад разрушенного дома – помнилась только нелепая ерунда. Например, тот вечер, когда она пыталась намеренно запомнить, как он улыбается, и глупо смотрела в его мелкие круглые зубы, как бы плотно насыпанные широким броском игральных костей поперек лица. Боялась забыть и все забыла.
Это потому, что его больше нет, подумала Мира. Я его потеряла. Значит, и меня нет.
Действительно, от всего пережитого она уже не очень хорошо помнила, откуда она и кто она. Шла с работы, сказала она себе, и что. Все шли с работы. Она и есть эти все. Украли сумку – у многих крадут сумку, это большой опасный город. Она – эти многие. Вот они – многие: весело приплясывают с маленькими разноцветными гантелями-гирями.
Мира зашла на территорию стадиончика, подняла парочку гантелей и присоединилась к остальным. Все присутствующие ее заметили, но – Мира мгновенно это осознала – старались на нее не смотреть.
Мира решила, что проблема в ее потере, – утратив любимую руку, она явно смотрелась как свеженький ампутант, несмотря на мнимую цельность.
Или в чем-то другом. Мира вопросительно уставилась на подростков, качающих маленькие упругие розовые штанги, те отвели глаза.
Мира позанималась несколько часов подряд – от спорта ей всегда становилось легче и спокойнее (раньше она лечила маленькие сердечные разочарования абонементами в спортзал). Огляделась – что-то получилось: солнце поднялось. Оказалось, что уже практически полдень. Люди, довольные и отдохнувшие, швыряли гантели на траву и уходили.
Мира легла на траву и сжала руку – ничего. Ничего нет. Но как будто ухватила один палец: крепкий, сухой, шершавый, как дерево. Неужели?
На аллее старики по-прежнему играли в шахматы. Мира подсела к ним – старики поняли как-то, что она уже позанималась, не смеялись больше. Мира никогда не умела играть в шахматы (друзья пытались научить, но ничего не вышло) – удивительно, но старики научили ее почти мгновенно. Мира тут же обрадовалась и одним махом проиграла пятерым. Старики смеялись, но уже беззлобно, хлопали себя сухонькими ладошками по колену, один даже ущипнул Миру за плечо: поддаешься, приятное хочешь нам сделать! Еще наделаешь нам приятного, птенчик!
Миру вдруг передернуло: что я здесь делаю?
Надо было как-то выйти из парка. Солнце было в зените. По гранитной дорожке медленно шла сонная утренняя белка с крекером в зубах, за ней плотоядно ковылял пестрый полулысый голубь с липовой ногой. Мира посидела на скамейке, наблюдая за странными играми подростков вдалеке, потом вернулась на стадион, подняла две гантели: желтую и оранжевую. Гантели выглядели странно – в середине они были узкие, а ближе к концам каплеобразно расширялись. Почти значок вечности. Мира легла на траву и подняла руки с гантелями над собой.
– Думаешь, получится? – Мира увидела лицо одного из подростков. – Все думают. Не получится ничего, достаточно раз в день заниматься, отдохни лучше.
Мира опустила руки. Гантели глухо стукнулись о землю, как головы.
– Я понимаю, что это тяжело, когда теряешь близкого человека, – каким-то непривычно взрослым тоном сказал подросток. – Пытаешься что-то делать. Стараешься, суетишься. Но достаточно один раз в день – два-три часа – и все. Лучше не перенапрягаться.
Мира закрыла глаза.
– Газет тут нет никаких? – спросила она.
– Иногда на скамейке есть газеты, – ответил подросток, – но там кроссворды, всякое. Ничего серьезного.
– Ну зачем ты обманываешь человека? – подошел другой подросток, такой же рассудительный. – Марк же кроссвордом ушел. Разгадал и остановился сразу же. Кроссворды – это дело хорошее. Надо разгадывать. Сканворды, шарады. Все надо разгадывать. Зачем-то же они тут лежат.
– Глупость твои кроссворды. Там не в них дело.
– Газеты есть, барышня, не переживайте. Только вместо статей там – пустота. А где кроссворды – там все нормально, потому что все равно пустота, клеточки, понимаете?
Мира перекатилась на живот, открыла глаза и поняла, что этот утренний городской свет ни с чем невозможно спутать.
– Парни, – сказала она, – я все понимаю. А как долго мне тут нужно пробыть?
– Ты ничего не понимаешь, – ответили парни. – И мы не парни тебе, нет-нет-нет.
– Я из две тысячи сорок шестого, – объяснил подросток номер один. – И выхода отсюда все это время нет никакого, уж поверь. Почему нас тут много? Это же бомба упала тогда. Думали, сюда-то не долетят, не посмеют по городу жахнуть – жили, как живется. Это же немыслимо, сюда – и бомбу? И вот сбросили, суки, в апреле – все, что за мостом, смело начисто. Успели увидеть отсюда, из парка, было отлично, дорогая моя, все видно, как падает, как горит, как становится огненной стеной, не дай боже такое увидеть. Тут ведь куча народу была в парке, выходной, воскресенье, с детьми пришли на площадку играть, мороженое, лимонад, жили же, как в мирное время, мы же всегда тут так живем, вы знаете – ну и больше половины тут осталось, конечно, полгорода разрушило, у каждого кто-то погиб из близких.
– Сорок шестые все дети сейчас, почти все, – кивнул подросток номер два. – Нам тогда под пятьдесят было.
Мира все не могла спросить, что произошло с теми, кто был намного младше, мялась, водила пальцами по залитой утренним белым сиянием скамейке с мемориальной табличкой периода светлых восьмидесятых (которые, как поняла она, теперь вовсе не позади).
– Дети тут которые, – это тоже сорок шестые, – сказал подросток номер один. Те, кто тогда молодые были, я тебе скажу, что с ними происходит, когда они уже не могут все эти гири поднимать, они тогда ложатся и лежат и сами уже гири. Нормально.
– То есть вот этот стадион? – спросила Мира, кивая в сторону стадиона, где на зелени ровными рядами лежали разноцветные гантельки.
– Это кладбище, – закивали подростки.
– А почему поднимаете это все?
– А помогаем.
Мире кое-как объяснили, что нужно делать: ежедневные занятия как минимум несколько часов, гантельки можно всякий раз выбирать новые, это не важно, все равно уже не люди. Спать необязательно, но если все вокруг становится немыслимо странным – лучше посидеть на скамеечке несколько часов, потому что это значит, что ты в это время спишь, фаза быстрого сна. Если что-то болит – потерпеть: наверное, в этот день болело что-то. Есть тоже не обязательно – в каждый отрезок времени ты чувствуешь себя точно так же, как в соответствующий день в той, настоящей и прошедшей жизни: если по телу разливается гудящее, как электричество, ощущение сытости, нужно насладиться им по полной, потому что непременно придет ощущение голода. Никаких настоящих, объективных физиологических ощущений здесь получить нельзя – все, что происходит с телом, является отражением того, что с ним происходило в соответствующий день и час (Мира тут же с досадой вспомнила, что два года назад ей вырезали желчный пузырь, – получается, ей с год придется мучиться желчной коликой, хотя все это, казалось, после операции прошло безвозвратно!). Все подростки и дети – это сорок шестые, с ними интереснее всего, они больше знают. Могут, если в настроении, рассказать про войну. Старики с шахматами – это свежие, они каждый год появляются. В обычном, нормальном мире сидят тут в парке, и у них всегда умирают заброшенные ими в угаре игры бабушки. Часто случается, что несчастная бабушка азартного старичка отправляется на небеса именно в тот момент, когда супруг вцепляется в резную жаркую ладью в вечернем парке, ну и вот, старичок с ладьей остается здесь, и через некоторое время, глядишь, станет не старичок уже.
Однажды, когда все парковые старички района немыслимо сдружились и стали как братья, неожиданно умер от обширного инсульта самый любимый ими старичок, старичок-заводила, душа компании – и как только это произошло, почти все старички остались здесь, в парке, так они его любили и так, как оказалось, были духовно с ним связаны. Только пара человек не осталась с ними, продолжив жить вперед, в направлении бессмысленности недосягаемого сорок шестого – лживый, плешивый старик Рон, бывший таксидермист, и глуховатый экс-полковник Бобби с пластиковой ногой, которого все обожали и одновременно ненавидели за его, как оказалось, патологическую, психопатичную неспособность привязываться к людям. Ну ничего, гадко хихикали старики, сидят теперь вдвоем с Роном и ненавидят друг друга, а мы-то все здесь! Нам-то всем здесь хорошо, весело! Пляшем, танцуем, весело живем, развиваемся! Скоро помолодеем и за девками начнем ухлестывать!
Девок, кстати, в парке было не очень много, все тоже из сорок шестого. Те две, которых Мира встретила накануне вечером, пару раз пробегали мимо, пока Мира беседовала с подростками, но зыркали на нее злобно, как будто Мира им что-то пообещала и обманула.
– Дети тут не рождаются, – смущенно пробормотали подростки, отводя глаза от загорелых, тонких шей убегающих злобных, резвых девчонок. – Забеременеть невозможно, это плюс. Но и новых людей не очень много, это минус. Раз в год, может, бывает такое, что кто-то тут гулял и в эту секунду потерял кого-то очень близкого, кого-то дорогого. Город большой, сами понимаете, вечно кто-то кого-то теряет, вечно кто-то где-то гуляет и в это мгновение теряет и сам не понимает, что потерял. Бывают такие годы, когда два-три человека, а бывает и пустой год. Лучше всего, когда массовые катастрофы – больше всего шансов. Мы собираемся иногда и вспоминаем, в каком году что случилось. Даты-то мы знаем, всегда на скамейках свежие газеты с датами, просто статей нет, белота одна.
– Так, а что с кроссвордами? – поинтересовалась Мира. – Если разгадаешь, можно выбраться?
Тут подростки снова затихли.
– Вообще человек пять остановились, вернулись, было такое, – сказал номер первый, – но не то, чтобы прямо вот кроссворд.
– Марк разгадал кроссворд, – злобно сказал номер второй. – И Лина что-то разгадала. Не надо тут.
Мира сжала руку и вдруг почувствовала ответное, упругое сжатие всех его пяти пальцев: теплых, твердых, как оленья спина и летняя столешница в утреннем кафе. И поняла: живой. Сегодня он живой. Что бы с ним ни случилось в этом кошмарном, навсегда оставившем ее завтрашнем дне – она не желает знать, подозревать или догадываться о том, что произошло и почему – этот день никогда не наступит. Она больше ни минуты, ни секунды не будет жить в мире, где его нет. Он будет всегда. Пусть хотя бы в виде этого невидимого дурацкого протеза. Мира зажмурилась и вспомнила его твердый, как грецкий орех, суховатый нос лопаточкой и белки глаз цвета миндального молока. Он жив, мы оба живы, закричала она внутри себя так, что захотелось отхлестать себя по щекам.
Будто услышав этот крик, подросток номер один погладил ее по плечу:
– Милая, тут ни у кого ни вещей, ни сумочек, ни телефонов. Но если связь была, ты ее всегда будешь чувствовать. Потому что если бы этой связи не было, ты бы не оказалась здесь. Есть еще вопросы?
У Миры больше не было никаких вопросов. По ее телу разлились, будто новая свежая кровь, миндальные реки тепла. Она поблагодарила подростков и отправилась гулять по ночному (наступила ночь) парку. Пообщалась со старичками, познакомилась еще с парочкой сорок шестых. Все относились к ней настороженно, отводили глаза, но, как только она сама подходила и, робко улыбаясь, заводила свое тихое «как дела», оттаивали и порой даже сами интересовались, все ли ей понятно. Мира отметила, что всем было как будто немного стыдно за свое присутствие здесь, и появление нового человека тут воспринималось как нежелательный и грубый прорыв живого свидетеля в мягкую ткань неподвластной пониманию жизни в реальности, где нет будущего, но нет и той потери, без которой будущее не имеет смысла. Посидела в одиночестве на скамейке, когда вдруг начала видеть светящиеся рыбным пузырем бромистые цифры, выкатывающиеся из-под прорех в асфальте и составляющие цепкую желейную клетку из рельс и пьющих взахлеб желтую снежную воду птичьих костей с лицами и паспортами Югославии-1 и Югославии-2 – это был быстрый сон, и его надо было переждать. Мира подумала, что впереди – гормональная буря их первой встречи и первой ночи, взрывающаяся млечная катастрофа всех этих быстрых, сумасшедших поцелуев в метро – и прочее, тайное и стыдное мелкое множество сияющих химических восторгов – и ее пальцы скользнули по его руке вверх, к идеально круглому запястью: смерть отменили, чувствуешь ли ты меня?
Где-то в полночь поняла, что уже не спит, поэтому пошла к фонтанчику с питьевой водой, около которого тоже роились, как плодовые мушки вокруг арбузной плошки-шапочки, шахматные старички. Отвела в сторонку одного из тех пятерых, кому проиграла, и мстительно просвистела ему в ухо:
– Как вы думаете, разыскивают ли вас ваши близкие? Вы же в какой-то момент пошли в парк и пропали. Что они чувствуют, неужели вас это не волнует?
Старичок задумался.
– А они ничего не чувствуют, – радостно ответил он. – Потому что я пошел в парк в семнадцатом! В семнадцатом году! Два года назад! А сейчас – пятнадцатый! И все хорошо, ни у кого я не пропадал никогда.
– Ну, потом пропадете, – строго сказала Мира. – Неужели вас не беспокоит, что случилось там, откуда вы пришли?
– Это мне не важно, – сказал старичок. – Я там не был и не буду никогда, что мне. Ой, Борзовский сейчас вместо меня воду пьет, это моя очередь была, кыш, Борзовский, падла, кыш!
И умчался прямо в роящуюся, звенящую водяную толпу.
К вечеру Мира выяснила, что самые первые жители парка были именно те самые, сорок шестые – до них (точнее, после них) не было никого. Но ничего толкового сорок шестые рассказать ей не могли – или не хотели: война как война, бормотали они, зачем тебе это знать, мы замучались объяснять, ты не поймешь, как там все это работало, куча побочек, вот с этим парком тоже побочка наверняка.
С Мирой никто особо не хотел общаться на эти темы, а она, как назло, пыталась выведать все: подскакивала, улыбалась, щебетала, тянула за рукав, оттаскивала от шахматной доски.
– Интересно, – тоном боевой отличницы звенела она, – какое оно, это место, будет в средневековье!
– Никакое! – гадкими и скрипучими вечерними голосами орали старики. – На этом континенте не было средневековья! Га-га-га-га!
Мира запрокинула голову и вдохнула летний – пока еще летний – воздух. Над стрекочущей сетью платанных листьев тек, как Млечный Путь, зефирно-розовый закат с густо-сливовыми мазками истаивающей полуночи. Она чувствовала в своей руке его руку, крепкую и вечную – но вообще-то гулять здесь с ним ей не очень-то хотелось. Да и своей руки она почти не чувствовала. Давнее и, как оказалось, неотменимое решение не жить в мире, в котором его нет, превращалось в потенциальную смертную муку и огненный смерч – зачем держать за руку человека, который через некоторое время станет просто хорошим знакомым, а потом превратится в кромешно и безвозвратно чужого? Так же бесперспективно, как держать за руку того, кто через пару дней превратится в горстку пепла.
Вечер постепенно светлел, Мира направилась к стадиону, где все уже похватали гантельки – кто какую – и начали быстро и радостно выделывать с ними всевозможные па. Мира подняла красную и оранжевую, обратив внимание на незадействованную никем зеленую, – надо будет позаниматься с этими и потом взять зеленую, подумала она. Позанималась хорошо, легко, все было в радость – подскочило настроение, заулыбалась, почувствовала эту странную летучую летнюю эйфорию, которая случается с человеком, вдруг случайно и крайне удачно обманувшим смерть или что там это было, какая уже разница.
Выходя со стадиона, заметила двух мрачных девчонок, помахала им рукой. Девчонки отвернулись.
– Стойте, – побежала следом, – я не злюсь на вас, вы что.
– Это, может, мы злимся, – прошипела девчонка номер один.
– Молчи, – ударила ее между худеньких лопаток девчонка номер два.
– Чего я буду молчать? – разозлилась номер один. – Нет уж, давай я скажу.
– Ага, давай говори! – дернулась номер два. – Она потом вместо тебя уйдет, и все!
– Да не уйдет она, не надо ей, – сказала номер один. – Я скажу, мне обидно, трындец. Все равно до девять один один ждать, ну.
– Я тогда сама скажу, – прошипела номер два. – Короче, вот. У нас подводный город тут, считай. Сейчас объясню. Если хочешь уйти, надо взять деньги – сколько угодно, пусть даже монетку, мелочь какую-то, у того, кто сюда только-только зашел, но еще не окончательно. Пока он еще не полностью к нам и живет все еще вперед. Обычно это не в момент происходит – клиническая смерть сколько там: минута, три, пять. Бывает, что и вообще обратимо – человека откачали, а его мама уже дала Марку копеечку на хлебушек и Марк уже там, не здесь! Подводный город, короче.
– И ты, дура, могла нам помочь обеим, – сказала номер один. – Нам надо обратно, срочно причем. Пока не стали совсем дети. Нам уже по чертовых семнадцать сейчас, и вот что делать? Да, девять один один, его все ждут, кому больше двадцати – тогда точно придут новенькие, в тот день в городе у каждого кто-то погиб, а нам тогда по три года будет, то есть деньги нам точно дадут, маленькие, жалкие, копеечку просят. Но как мы потом все вспомним? Что трехлетний человек помнит?
– Ничего он не помнит, – затараторила номер два. – И ничего у нас не выйдет, ничего мы не изменим, и в сорок шестом все это снова будет как будет. Ну, разве что мы в этот чертов парк не пойдем, а дома с родными останемся, как положено. Или наоборот – всех родных с собой в парк заберем, а внуков оставим дома, все равно им год-два было, смысла никакого нет, это ужас, когда сюда с таким маленьким попадаешь, он с каждым днем все меньше и потом гантеля эта, уже и не поймешь, какая, они же все одинаковые, а выносить с кладбища нельзя.
– Лин вынесла своего! – перебила ее номер один. – Узнала как-то! Хотя белых было штук десять. Оказалась на девятом месяце. Плакала страшно, каждый день живот все меньше, потом кровь пошла и как не было ничего. Ходила семь лет вся черная. А потом, когда появился, Борис, это шахматный, у него бабка скопытилась, так Лин к нему подскочила и майку задрала, грудь у нее о-го-го была, ей тогда девятнадцать было, и кричит: гони трешку, еще кое-что покажу. И все, ушла. Борис ей двадцатку дал, до сих пор вспоминает, как это его угораздило, любовь с первого взгляда – не дал бы, так остался бы тут с ней, глядишь, как-то и успокоил бы ее. Тоже тоскует.
В общем, девчонки оказались не такими злюками. Еще немного посплетничав с ними про старичков, Мира обняла обеих, улыбнулась и поскакала, будто обычный вечерний бегун, по дорожке к навсегда отсутствующему выходу из парка – тому, где должны были валяться те глупые фальшивые скульптуры из стройматериалов. В ее ладони гремело, как тысяча гроз, неиссякаемое прикосновение теперь уже неведомого и навсегда далекого, но зато никогда не мертвого, мышцы приятно гудели и становились моложе, яснее и жестче, голову жгло августовское солнце, рокотали бензопилами цикады, в маленькой луже плескались пыльные и ловкие, как обезьяны, голуби.
Стоп, поняла Мира, тут какая-то ошибка. Чертовы голуби никого не теряли. Что вообще может потерять голубь – другого голубя, белку, крысу, орешек, крохотную свою пустую жизнь? Голубь вообще не знает, в каком направлении он живет, возможно, вечно в обратном, – Мира вспомнила, что никогда в жизни не видела птенцов голубя. Бежала все медленнее, притормозила, присела, медленно проползла на четвереньках пару метров вперед, к луже. Никто никогда не видел птенцов голубя, шептала она сама себе, смутно понимая, что ошибается, но кто из нас не ошибается, все ошибаются, вся жизнь это, по сути, парад ошибочных решений, у вас не бывает детства, дорогие мои, вы с нами заодно, вы и здесь, и там, правда? Правда же? Что является вашей разменной монеткой, дорогие друзья? Это солнечное мгновение? Мглистое утробное воркование? Вся ваша крошечная пустая водянистая жизнь?
Голуби лениво, как грузные карлики-фламинго, переставляли в воде глянцевые шероховатые ноги, кое-кто просто валялся в луже, как свинья, на влажном растрепанном черном боку, некоторые агрессивно чистили перья костяными, как первобытные швейные иглы, неприятными носами. Мира подползала все ближе – вот она протянула руку и вцепилась в самого неповоротливого и любопытного, подползшего поближе, чтобы подслеповато ткнуться головой в ее взмокшую от волнения ладонь. Сжала кулак изо всех сил, до хруста – и в ту же секунду оказалась около беспорядочно наваленного грузного шифера, вспотевшая и растрепанная, с сумкой за плечом и дохлым голубем, больно врезающимся ей в ладонь клювом, в оцепеневшей, будто сведенной судорогой руке. Она разжала руку, и голубь грузно шлепнулся об асфальт. Миру начали рассматривать люди. Мелкий розовощекий китайский мальчик подошел к ней, показал пухлым пальчиком на голубя и начал что-то обиженно выговаривать. Мира извиняющимся жестом помахала рукой – на ладонь налипли перья, кровь и что-то еще. Это была совершенно новая рука – не такая, как прежде. Парк тоже был каким-то новым – не таким, как прежде. И Мира не была полностью уверена, что не придет туда, в этот парк, послезавтра ровно в семь – то ли для того, чтобы передать благую голубиную весть своим новым отсутствующим подружкам, то ли для того, чтобы еще раз окончательно убедиться в правильности своего решения.
Она сжала кулак – и не почувствовала ничего и никого, кроме перьев и крови. Да, он по-прежнему был самым лучшим. Просто теперь Мира точно знала, что не потеряет его – не важно уже, каким именно образом ей удастся предотвратить эту потерю, – поэтому у нее больше не было необходимости постоянно чувствовать это назойливое, отвлекающее от прочих важных дел, прикосновение. Кто бы ни держал ее за руку все это время, он получил свою жертву и наконец-то отвязался, подумала она. Потом подумала: какую чушь я подумала, срочно все надо забыть! – и зашагала к метро.