Книга: Счастливые неудачники
Назад: Изумительная женщина
Дальше: Эпилог

Сиреневый туман

Когда маленькому Алексею Петровичу родители подарили фотоаппарат «Смена», они не знали, что вручают ему судьбу.
Впрочем, этот пафос неуместен, все складывалось куда проще и обыденнее. Не было еще никакого Алексея Петровича, а был вихрастый пацан Лешка, видящий мировую несправедливость в том, что у соседского Петьки фотик есть, а у него нет.
Противный Петька ходил по двору с видом короля и по совершенно грабительскому курсу позволял обалдевшим от зависти друзьям «щелкнуть» на своем фотике. В уплату за право собственноручно нажать на спусковую кнопочку и услышать характерный механический щелчок ему отдавали самое дорогое: пульки для самострела, цветные стеклышки, птичьи перья и прочую конвертируемую по дворовому курсу валюту. Особый цинизм ситуации придавал тот факт, что фотоаппарат был не заряжен. С пленкой курс «щелчка» возрастал до небес. Словом, Петька, как все монополисты, вел себя нагло и жестко.
Лешка умирал от зависти. Раньше ему снилось, как он в форме милиционера одной рукой гладит овчарку, а второй – поправляет новенький орден на груди за поимку бандита. Видимо, это были рецидивы от многократного просмотра фильма «Ко мне, Мухтар!». Теперь же во сне он ходил по двору с фотиком на кожаном ремешке, как корова с колокольчиком, и все вокруг млели от невозможной красоты и внушительности его образа.
Мечты сбываются, если они малогабаритные, малобюджетные и сообразные времени. В 70-е годы спор между физиками и лириками был сведен к компромиссу: мальчики пусть становятся физиками, а девочки лириками. Как говорится, ни вашим, ни нашим. Родители Лешки сочли желание сына иметь фотоаппарат правильным, прогрессивным и перспективным явлением. Поднатужились (ведь жили небогато, и лишних денег не было) и купили «Смену-8М», да еще пару коробочек черно-белой фотопленки по 36 кадров каждая. С этого все и началось.
Первым следствием родительской щедрости был разгром Петькиной монополии. Обменный курс «щелчка» резко упал, потому что Лешка откровенно демпинговал, в хорошем настроении позволяя щелкать «за бесплатно». Без пленки, разумеется. Авторитет Лешки вырос, Петька был посрамлен, мировая справедливость восстановлена.
Вторым, более важным, результатом оказались романтические отношения с девочкой из параллельного класса, которую Лешка иногда обнимал за талию, как воображаемого Мухтара за шею. Дальше дело не шло, потому что советское кино в силу своей отсталости не посвящало детей в то, что должно следовать потом.
Но первая волна хвастовства и позерства быстро схлынула, дефиле во дворе с фотоаппаратом на шее наскучило, стало неинтересным. Не корова же он так ходить, в самом деле. Да и девочка поднадоела, рука стала затекать от ее талии, а выше или ниже он не смел. К тому же жила она категорически не по пути. Прежде Лешка пробегал дорогу от школы домой, как спринтер, то есть быстро и по прямой линии. Теперь же эта ясная и стремительная прямая превратилась в долгую ломаную. Сначала нужно было проводить девочку, а потом, освободившись, разворачиваться в сторону своего дома. Словом, на ритуальную повинность таскать ее портфель уходило слишком много времени. А оно дорого. И вовсе не потому, что время – деньги. Так могут думать только идеологические недобитки и отсталые личности. Советский пионер Лешка жалел время совершенно по другой причине.
Отныне все свободные минуты Лешка проводил в туалете. И исключительно при свете красного фонаря, в окружении пластмассовых лотков, наполненных загадочными растворами с поэтическими названиями «проявитель» и «фиксаж». Делать настоящие фотографии оказалось не просто интересно, а поглощающе увлекательно. Это же целая интрига, как и что получится.
Вот нащелкал всю пленку, наизусть каждый кадр помнишь, а теперь наступает самый ответственный момент: надо пленку проявить. Фотографии потом можно переделывать хоть тысячу раз, а пленку проявляют только однажды. И нет у тебя права на ошибку. Как у сапера. Дух захватывает, пальцы от волнения дрожат, словно по минному полю идешь.
В полной темноте, только пальцы вместо глаз, вынимаешь пленку из фотоаппарата и тихонечко, плавненько, закручивая по спирали, вставляешь в пазики-бороздки на дне специального пластмассового бачка. И не дай бог пленка где-то сойдет с рельсов! Ведь кадры пропадут, а они же все уникальные – из экономии дважды ничего не снималось. Поэтому осторожно пальцами проводишь по граням пленки, проверяешь, все ли ровно встало. И всегда сомнение, тревога: вдруг что-то не так пошло. Вслепую закрываешь крышечкой и только тогда включаешь свет.
Теперь осторожненько, тоненькой струйкой в специальное отверстие сверху льешь проявитель. Его просто делать. Похожее на соль содержимое пакетика растворил в воде, и готово. Но не дай бог воду не так отмерить, с температурой ошибиться или плохо размешать. Один нерастворенный кристаллик может оказаться причиной трагедии, ведь его твердые грани способны оцарапать нежную и беззащитную плоть кадра, оставить насечки, изуродовать лица родных людей. Нет, тут должна быть тщательность провизора. Ведь любой промах – и прощай, целый кусок жизни, не будет о тебе вещественной памяти. Потом бросаешь взгляд на минутную стрелку и остаешься в ее власти. Секундная стрелка возит твое сердце по циферблату, как на карусели. Наконец, пора! Выливаешь проявитель в раковину и промываешь пленку водой. Нет, ни в коем случае не достаешь пленку, это конец, все испортишь! Наливаешь воду через то же отверстие, откуда проявитель вылил. И обязательно покрутить пленку внутри, прополоскать хорошенько. Но не сильно, не травмируя кадры. Они же еще не зафиксированы. Правильно, теперь заливаешь фиксаж. Он тоже пакетный, на соль похожий, только пахнет по-другому. Взгляд опять на часы, а в душе нетерпение копытом бьет, еще несколько минут, и увидишь, что вышло. Или ничего не вышло. Но не торопись, слив фиксаж, промываешь хорошенько и… Открываешь бачок.
Тут или радость, или нож в сердце – смотря как пленка вьется. Вроде хорошо лежит, ровными спиралевидными рядами, с правильным просветом, нигде не слиплась. Теперь осторожно достать и повесить сушиться. А нетерпение не дает покоя, любопытство просто жжет изнутри. Ни разу не было, чтобы Лешка дал пленке просушиться спокойно. Еще мокрую начинал придирчиво рассматривать. Получилось! Вот их класс на субботнике, а вот его день рождения, а тут они семьей на демонстрации. Пленку растягивал надолго, только важные события снимал. В 36 кадров помещался кусок жизни величиной с современный сериал. Какие все красивые на негативах – глаза четкими белыми точками горят, рты контрастно белеют на черных лицах, это верный знак того, что получилось. Грудь распирает ликование, радость давит на горло, хочется петь и кричать.
Потом, став взрослым, Петрович часто думал, что самые большие сгустки счастья, полные пригоршни восторга он получал в туалете, проявляя первые в своей жизни фотопленки.
Одно плохо, домочадцы тоже претендовали на туалет, используя его самым прозаическим образом, так сказать, по прямому назначению. Семья жила в хрущевке с совмещенным санузлом, что задерживало становление Лешки как фотомастера. Только начнет колдовать при красном фонаре, как отец:
– Сынок, пусти.
– Пап, ну подожди немного.
– Мог бы подождать, подождал…
Приходилось тщательно закрывать фотобумагу, закутывать лотки с плавающими в них фотографиями и приостанавливать процесс, а потом еще ждать, когда проветрится уборная.
Поэтому, когда появилась возможность сменить дислокацию в пользу Дома пионеров, Лешка побежал туда с огромной радостью. Правда, добираться было чудовищно неудобно, тремя видами транспорта: сначала Леха ехал на трамвае, потом на метро и, наконец, финишировал на троллейбусе. Но все это с лихвой компенсировалось тем, что вместо туалета там имелась настоящая фотолаборатория, куда не стучались домочадцы, нетерпеливо дергая запертую дверь. Делить с родителями санузел становилось все труднее.
Но главным приобретением оказалось знакомство с руководителем фотостудии, Игорем Николаевичем. Наблюдая за ним, Лешка думал, что так выглядит интеллигент. Игорь Николаевич говорил, не повышая голоса, обращался к ребятам на «вы» и словно все время чего-то стеснялся.
Он был для Лехи гуру, не меньше. Учил ремеслу и творчеству одновременно. Так и сказал в первый же день:
– Ремеслу я всех научу, фотографировать вы будете. Ремесло руки делают, это навык, и наша задача его наработать. А вот фотография как творчество – дело тонкое. Здесь своя философия, свой глаз нужен. Тут не обещаю, но чем смогу, помогу.
Леша не понял и, стесняясь, подошел после занятий. Дескать, прошу прощения, но чем все-таки творчество от ремесла отличается?
– Видите ли, молодой человек, вот, к примеру, стоит фонарный столб. Идет снег, фонарь светит, обычное дело. Ничего особенного, правда? Сто высококлассных ремесленников, настоящих мастеров своего дела, это могут сфотографировать так, что каждую снежинку станет видно. Но, понимаете ли, это будет один и тот же столб. И даже снег у них получится одинаковый.
– А разве он бывает разный? – осмелел Лешка.
– Конечно, если на него по-особенному смотреть. В этом и есть отличие ремесленников от художников. Так сфотографируют, что получатся разные столбы и разные снежинки.
– Разные ракурсы?
– Нет, не в ракурсах дело. Как бы это объяснить? У одного на фотографии будет одинокий столб, совсем несчастный, которого даже снежинки вокруг не радуют, эдакий столб-молчун. У другого получится столб-гуляка, повеса, окруживший себя снежинками, как цыганами, аж звенящий от радости на морозе. У третьего – столб-мыслитель, которому до глупых снежинок дела нет, потому что ему со своим светом не скучно. Понимаете, молодой человек?
– Почему разные? В разной технике снимали? – голос Лехи стал глухим от осознания своей тупости. Он ничего не понял про метаморфозу фонарного столба.
– Разными глазами смотрели. Видите ли, ремесло – это когда есть только то, что ты фотографируешь. А искусство – когда есть ты сам, а потом уже столб. А сам ты – не такой, как все, уникальный, ни на кого не похожий, и столб у тебя другой будет. Его только тебе дано увидеть, и ты можешь его людям показать. Не просто столб, а твой личный. Как будто столб, улица, фонарь, аптека… Помните, как у Блока?
Леха кивнул и понял, что не надо с Игорем Николаевичем такое обсуждать. При чем здесь аптека? И Блок – вроде поэт, хотя Леха в этом не уверен. Блока-то зачем трогать? Только еще запутаннее выходит. Все-таки столб – он и есть столб. А остальное – чисто технические вопросы, разные там ракурсы, световые фильтры, фокусировка. Не хочет говорить – и не надо. Вообще, странный он, этот Игорь Николаевич. «Молодым человеком» зовет и на «вы» обращается. Непривычно это для Лехи, хотя и приятно. Но слова Игоря Николаевича он запомнил.
Потом, став взрослым, все понял. И про ремесло, и про творчество, и про себя. Так и называл себя: ремесленник, мечтавший стать художником. Но мечтать, как известно, не вредно.
Первое понимание слов учителя пришло на фотовыставке какого-то французского месье. Люди, чтобы попасть туда, стояли на морозе, некоторые по второму разу. Лешка, уже к тому времени студент, примкнул к очереди из любопытства и какой-то тайной злости. Злость рождалась завистью. Понятное дело, что у них там во Франции лавандовые поля, Альпы разные, шато всевозможные, француженки грассирующие. И техника у французов буржуйская. А попробовал бы он русскую деревню нашей «Сменой» снять. Что? Стояли бы к нему толпы зевак? Чем бы он их удивил? Лешка жаждал подтверждения своей правоты. Уши готов был отморозить, но только бы попасть на эту клятую выставку. И попал.
И пропал. Не было лавандовых красивостей. А может, и были, он не заметил, это как-то не важно стало. На стенах в рамках висели не фотографии, а окна в другое настроение, и не просто окна, а водовороты, затягивающие и не отпускающие. Вот сидит старуха с цветами в руках. Просто сидит, просто старуха, просто цветы держит. Руки узловатые, темные, наработанные, изборожденные морщинами. А цветы полевые, тонюсенькие, аж прозрачные, слабые такие, нежные, небесно-голубые. Руки их крепко держат, как серп, как молот, как сбрую коня держали. По-другому не умеют. Это даже не контраст рук и цветов, это невозможность соединить разные жизни в одной. Судьба старухи такой понятной становится, что жалостью и благодарностью переполняется что-то внутри, совсем как у тех, кто ей цветы подарил. В носу защипало, и в горле ком встал, а ведь просто старуха, просто сидит, просто цветы.
Вот, значит, что такое искусство. Все просто, а не повторить. Ничего особенного, а наизнанку выворачивает. Высказать невозможно и забыть не получится.
И еще Лешка понял, что у нас старух пруд пруди, вся страна ими переполнена. Только никто на них так не смотрит, чтобы во взгляде читались влюбленность, извинение, благодарность, просьба простить. И получаются фотографии, как на доске почета или как на кладбищенских памятниках – все на месте: рот, нос, глаза, уши, а человека нет. «Смена» тут ни при чем, и на отсутствие лавандовых полей не спишешь.
Тогда Лешка позвонил Игорю Николаевичу и сказал, что все понял – и про фонарь, и про снежинки, и про себя. Что он обязательно станет настоящим художником. Игорь Николаевич сказал: «Не сомневаюсь». Пошутил, наверное.
На первый свой заработок Лешка купил «ФЭД» и новые крепкие ботинки. Он решил, что хорошая обувь для фотографа не менее важна, чем хороший объектив. Ведь планы у него были грандиозные, можно сказать наполеоновские. Он мечтал о выставке в Париже, на которую выстроится очередь французов, чтобы увидеть СССР не через прорезь ТАСС, а его глазами, глазами Лехи, который любит свою страну не по-комсомольски, а по-человечески, а если и ругает, то не с большевистской прямотой, а с хитринкой скомороха.
* * *
Но не успел он износить новые ботинки, как СССР развалился. Вся страна поделилась на кучку «новых русских» и армию «новых грустных». Лешкина семья попала во второй разряд, разделив судьбу с численным большинством. Поднимаясь с колен, страна стряхнула с себя тяжесть экономики. Работы не стало. Ладно бы у него одного, так и у отца с матерью. Говорят, что в одну воронку две бомбы не попадают, а тут попало. И не две, а целых три. Три безработных на один санузел. Вот такой расклад получился. Леха сказал французам «ариведерчик» и пошел кормить семью. Французы не обиделись, они люди легкие, обещали подождать. Так, по крайней мере, Леше снилось. Долго еще снилось, как он им объясняет, что не до выставок ему сейчас, а они кивают и почему-то по-русски говорят, без всякого акцента: «Понимаем, подождем, месье Леша».
Работал он везде понемногу, лишь бы платили. В ателье снимал детей в обнимку с пыльным плюшевым медведем, в детских садах и школах делал «прощальное фото на выпуск». Главным здесь было умение притушить радостный блеск глаз при прощании с родной школой.
Даже в милиции какое-то время поработал. Но одно дело задержанных бандитов анфас и в профиль фотографировать и совсем другое – расчлененку снимать или оттаявшие по весне трупы. Даже фотоаппарат, как казалось Леше, щелкал с содроганием. Однажды на таком вызове его вырвало прямо на вещдоки, после чего пришлось уволиться. Хотя в милиции было веселее, чем в ателье. Имелся там у него дружок, Андрей, туповатый, но жизнерадостный, много анекдотов знал. А уволился, ни Андрея больше не видел, ни анекдотов вспомнить не мог. Даже обидно.
Летом Леха окучивал черноморские пляжи, ведя за спиной взятого напрокат ослика в веселых помпончиках и бубенчиках. Почему-то на ослином фоне любили фотографироваться мамы с детьми. Зря, конечно. Потом понесут на работу фотографии, чтобы похвастаться детьми, загаром и собственным купальником, а в ответ услышат: «Какой симпатичный ослик!» Ну да это их дело. Ослик от цветастого и звенящего антуража впадал в глубокую задумчивость, но не терял аппетита. Гонорар уходил на ослика. Но что-то и себе оставалось. На это что-то он купил машину со странным названием «Москвич». Нигде в мире нет машин «Парижанин» или «Лондонец». У них много чего нет.
Например, нет такого надежного фотоаппарата, как наш «ФЭД». Леха его берег, как крестьянин бережет корову в голодный год. Впрочем, ассоциации с коровой были не случайны. Ведь название советской марки расшифровывалось весьма экзотично: ФЭД – это Феликс Эдмундович Дзержинский, один из яростных сторонников идеи отторжения коров от крестьян. Казалось бы, какое отношение имеет пламенный чекист к производству фотоаппаратов? При чем здесь он? Ни при чем, конечно, но имя прилипло.
Точно так же, как к советскому шоколаду пристало имя Бабаева, революционера-железнодорожника, забравшего шоколадную фабрику у капиталиста-кровопийцы. Фотоаппарат и шоколад оказались самыми надежными вложениями имен. Памятник пламенному чекисту на Лубянке свалили под восторженные крики толпы, а сменить название фотоаппарата забыли. Лешка очень радовался такой забывчивости, потому что ФЭД – это ФЭД, и точка, и Дзержинский тут ни при чем.
Постепенно все как-то устаканилось. И в стране, и в личной жизни. Леху все чаще стали называть Петровичем, то ли в силу его возмужания, то ли из уважения к тому, что он без потерь и нытья пережил с помощью ослика суровые 90-е годы.
Петрович был далек от политики: не судил, к какому берегу прибилась страна, голосовать не ходил, митинги игнорировал. Женился на лаборантке из фотоателье, симпатичной и ответственной девушке. Потом часто думал: почему на ней? Ответ был какой-то уж слишком прозаический. Просто пришло время. Родители, дружки, соседи встречали вопросом «когда?» и провожали напутствием «жениться тебе пора». Вот он и женился. На той, что стояла рядом, была привлекательной и аккуратной. В фотоделе аккуратность особо высоко ценится. Тогда казалось, что этого достаточно. Ровно через девять месяцев на собственном «Москвиче» забрал первенца из роддома.
Жизнь пошла по массовому сценарию. Что ж! Не всем выставки устраивать, кому-то и простой народ щелкать надо. На паспорта, на служебные удостоверения, на кладбищенские оградки. Простите, французы, не сдержал слово, не сделаю для вас выставку. Но, с другой стороны, я же вам СССР обещал показать, а его больше нет. Так что можно считать, форс-мажор случился, договор потерял силу. Адью!
Правда, перед Игорем Николаевичем неудобно получилось. Обещал ему настоящим художником стать, а вышло так, как вышло. Поэтому звонить учителю, а тем более встречаться с ним не хотелось. Однажды Петрович издалека на улице увидел сутулую фигуру Игоря Николаевича и торопливо свернул в проулок, как будто сбежал. Спрятался, как должник от кредитора. Но телефон учителя хранил на всякий случай. Как неприкосновенный запас, который вряд ли пригодится, а без него остаться страшно.
Словом, жилось более-менее сносно, то более, то менее. Но тут без объявления войны, вероломно и подло на него напал технический прогресс. Первые звоночки в виде нелепых аппаратов мгновенной печати Polaroid Петрович пропустил мимо ушей. Ерунда это все, они ему не конкуренты. Детские игрушки, не более. Ну, интересно пару раз посмотреть, как из щели фотоаппарата выползает черный квадрат Малевича, который на твоих глазах превращается в цветную фотографию. Похоже на мазню неумелого и безвкусного художника. Кадр не выстроен, у половины глаза закрыты, как будто жизнь просто неряшливо наследила на пленке. Кстати, стоили эти фотоаппараты и кассеты к ним весьма недешево, цена кусалась, и пребольно. Задумаешься, стоит ли второй кадр делать. А с одной попытки только снайпер попадает, профессионал, то есть. Так что кыш, любители, расступитесь, когда Петрович идет. Ваши игрушки «мгновенной печати» против меня, как сабля против танка.
И только Петрович расслабился, как получил удар под дых – свиньей пошли цифровые «мыльницы». По большому счету, настоящего качества они не давали, но зато появилась возможность делать десятки, сотни, тысячи снимков. Главная сдерживающая сила – пленка, рассчитанная на определенное число кадров, – была отринута прогрессом, как реликтовое явление. А на сотню кадров всегда найдется парочка приличных, и даже очень приличных. Таких, которым сам Петрович позавидовать мог.
Он понимал, что тут работает теория вероятности, закон больших чисел. Это все равно что бросать мышь на клавиатуру компьютера. Если бросать без устали миллионы раз, то рано или поздно эта мышка напечатает осмысленную фразу путем вероятностного набора букв. Петрович может хорошо сфотографировать с первой попытки, а дилетант с «мыльницей» – с сотой. Да хоть с тысячной. И что? Им не лень тысячу раз щелкать.
А что им лень? Ждать. Не могут они ждать фотографий, ну физически не умеют. Нетерпение у них на лицах написано, петух в одно место клюет с усердием дятла. Сколько раз Петрович видел, как стайка фотографирующихся, как спринтеры, рвутся скорее увидеть, что получилось. От фотографии до ее оценки доля секунды проходит.
Петрович вспоминал, как он пацаном набирал материал на пленку, экономил каждый кадр, потом жадно вглядывался в плавающую в проявителе фотобумагу. Вот на белом фоне начинало медленно прорезываться изображение… Это же такие долгожданные минуты, как подарок на день рождения. Ждешь, гадаешь, что там. Вспоминались клиенты в его ателье. Их вечные вопросы: «Когда готово будет? До обеда или после?» Ожидание, нетерпение – это часть чуда, интриги, праздника, слагаемые радости. А тут р-р-раз, и готово! Нет томительного ожидания – и праздника нет. И профессионального качества тоже, но ведь чем больше суррогата, тем относительнее само понятие качества.
Дальше камера вошла в сговор с мобильным телефоном, и их союз довершил полный разгром прежней индустрии фотоателье. Петрович видел, как редеют ряды тех, кому нужны его услуги. Он же не художник с мировым именем. Великим мастерам прогресс не страшен, потому что их глаза ничем не заменишь. Творчество не состязается с прогрессом, оно играет на другом поле, в другой лиге. А ремесленник от прогресса получает нокаут, тут Карл Маркс был абсолютно прав. Цифровые фотоаппараты вышли на столбовую дорогу, выкинув в кювет ремесло Петровича. Не он первый. Чуть раньше компьютер отправил на досрочную пенсию армию машинисток, а еще раньше электровоз уничтожил профессию кочегаров, кучеров. И когда большинство его соотечественников ненавидело Чубайса, Петрович проклинал Стива Джобса, хоть и признавал его могучее влияние на современность. Иначе как «гениальной сукой» его не называл.
Потеряв профессию, он потерял деньги со всеми вытекающими отсюда последствиями. Дома начались скандалы, потому что жена не согласна была есть одни макароны, а тем более кормить ими ребенка. Петрович подсовывал ей интервью с Софи Лорен, где итальянская дива говорила о своей любви к спагетти. Но жена видела принципиальную разницу между спагетти, присыпанными пармезаном, и отечественными макаронными изделиями под названием «рожки», на которые в лучшем случае строгали пошехонский сыр. Петрович эту разницу не видел. Или делал вид, что не видел.
Петрович подрабатывал где придется, цеплял по мелочи. То на «Москвиче» левачил, пока тот не рассыпался, то в детском саду заманивал детишек в кадр цветастым попугаем, пока родители не сказали «спасибо», но с такой интонацией, что отчетливо слышалось «спасибо, больше не надо». А после того как попугай больно клюнул в темечко одного противного мальчика, совсем как золотой петушок царя Дадона, путь в садик им был заказан. Петрович попугая не винил, у него у самого возникал позыв придушить этого мальчика, чтобы остановить поток громких звуков из его тщедушного горлышка.
Петрович все чаще стал прикладываться к бутылке. Напившись, он с интонацией персонажа из «Белого солнца пустыни» рвал рубаху на груди: «За профессию обидно!» Правда, и за себя тоже. Обиднее всего было то, что даже в 90-е годы, когда ситуация для большинства «дорогих россиян» была почти катастрофической, ему удавалось с помощью ослика, грустно шагающего по черноморскому побережью, покрывать свою жизнь шоколадом. Пусть и очень тонким слоем, но все же покрывать, и все же шоколадом. А тут, когда страна вроде бы пришла в норму, когда в кои-то веки появился реальный повод сказать, что люди стали жить лучше и веселей, у него все накрылось медным тазом, точнее, тонюсеньким смартфоном или айфоном – короче говоря, разными гаджетами. Петрович принципиально отказывался различать их, справедливо считая, что хрен редьки не слаще. Слово «гаджет» он считал родственным слову «гадость».
* * *
И вот в день, когда настроение было особенно кислое, а состояние не очень трезвое, раздался телефонный звонок. Это оказался Андрей, с которым Петрович когда-то работал в милиции. Сто лет не звонил, а тут нарисовался. С чего это вдруг?
Обошлись без долгих предисловий.
– Здорово, Петрович. Ты как? – довольно равнодушно спросил бывший коллега.
– Спасибо, хреново. А ты? – так же вяло поинтересовался Петрович. – Из славной милиции перешел в еще более славную полицию?
– Обижаешь. Меня сократили вскоре после твоего рвотного дела.
Петрович понял, что говорит с собратом по несчастью, и голос его потеплел:
– И чем на водку зарабатываешь?
– Частным сыском, в Шерлока Холмса за деньги играю.
– А мне чего решил позвонить? Ватсона себе подыскиваешь? Или тетку Зеленую?
– Зачем зеленую? За статью по малолетству, сам знаешь, что бывает.
– Некультурный ты человек, правильно тебя выперли. Зеленая – это фамилия.
– Чья?
– Той тетки.
– Какой?
– Той. Которая в кино с Шерлоком Холмсом была.
– А ты откуда знаешь?
– Что?
– Ну, что Шерлок Холмс с кем-то в кино ходил?
Повисла пауза. Разговор угрожал полным разочарованием в культурном уровне Андрюхи. Все-таки поколение Петровича твердо знало, что миссис Хадсон, доставшую Шерлока Холмса шаркающей походкой и овсяной кашей, играла Рина Зеленая. Людей, которые этого не знали, было меньше, чем безграмотных. А в стране, как известно, принудительно образовывали практически всех. Петрович понял, что с таким уровнем развития Шерлок Холмс из Андрюхи, как из него активист движения трезвенников. И выкинул белый флаг:
– Все, заканчиваем. Ты звонишь чего? На работу позвать хочешь?
– Нет, Петрович, у меня для тебя вакансии нет. Только без обид. Мы, конечно, расширяемся, есть определенные перспективы, и, если что, я сразу тебя возьму. Ты же меня знаешь. Мы ведь – кореши, – Андрюха врал вдохновенно, благо он не видел кислую ухмылку на лице Петровича. – Но пока есть одно конкретное дело. Одноразовая работа, так сказать. Если свободен и хочешь заработать, то могу подкинуть. Ты же у нас вроде фотограф? Без дураков?
– Что за дело?
– А машина у тебя на ходу? – вопросом на вопрос ответил Андрюха.
– Машина-то на ходу. Только вчера из реанимации, можно сказать, прошла курс интенсивной терапии. Еще поживет. Дело-то какое?
– Не по телефону.
Ну, не по телефону так не по телефону. Встретились в «Макдоналдсе». Петрович любил это место – тепло, вкусно, демократично, туалет чистый, чаевых оставлять не надо. Словом, надо признать, что и американцы внесли свой вклад в развитие человечества. Не то что этот упырь Стив Джобс.
И выяснилась простая, как картошка фри, ситуация. Один клиент, из числа «очень серьезных людей», чье имя Петровичу знать совсем не нужно, усомнился в верности супруги. «Рога своему миллионеру наставляет, прикинь», – не без злорадства пояснил Андрюха, от которого недавно ушла жена. От Петровича требуется за той дамочкой походить и подозрительные контакты аккуратненько запечатлеть, то есть сделать фоторепортаж о ее второй жизни. Делов-то – тьфу, а оплата – солидная. Все-таки не продавщицу на обвесе ловишь.
Правда, настоящие деньги будут только в случае, если удастся найти «порочащие связи». Без этого заплатят весьма скромно, чисто символически.
– Чтобы стимул был землю рыть, в порядке, так сказать, материальной заинтересованности и оптимизации расходов, – пояснил Андрюха, который явно гордился своей новой ролью менеджера.
«Вот сука заказчик! – подумал Петрович. – Готов платить за новость, что жена – блядь. А если докажешь, что она не путается ни с кем, получишь за это гроши. Верность жены в копейки оценил, сквалыга. Где логика?»
Дальше Андрюха, засовывая в рот палочки картошки фри, уточнил, что сроку дается неделя. Так муж распорядился. Через неделю «хвост» велено снять.
Петрович подумал, что трусоват муж, боится правду знать. И хочется, и колется. Неделю поживет на валокордине, а потом напьется от счастья, если все «чисто» окажется. И так ему хочется про это «чисто» услышать, что храбрости только на одну неделю хватило. А разве это срок для настоящего расследования? Взять тех же морячек. Что там неделя? Месяцами верных жен изображают, пока мужья в плавание не ушли. А потом махнут с пирса платочком, всплакнут для натуральности и давай хвостом по набережным мести. Это не только Петрович, но даже ослик изучил, зарабатывая на корм под шум Черного моря.
Петрович было попытался удлинить сроки расследования, аргументируя собственным опытом, но Андрей отказался довести его мысль до заказчика. «Видать, не в том авторитете, чтобы советовать. Небось рад-радешенек, что получил это дело, поди с заказами негусто», – не без ехидства подумал Петрович.
Ладно, неделя так неделя. Как говорится, хозяин – барин. Правда, Петрович сразу понял, что барин этот вовсе не «большой человек», а сошка из разряда барыг. Солидный заказчик с Андрюхой на одном гектаре даже курить не стал бы, не то что жену свою пасти.
Бывшие сослуживцы заполировали гамбургеры приторным коктейлем, словно сигнализирующим о щедрости американской культуры. Раскиснув от сладости, посудачили о том, «чего этим бабам надо», и пришли к консенсусу, что все они «одним миром мазаны». Обсудили технические детали и ударили по рукам. Деловой обед подошел к концу. Стороны были взаимно довольны. Сделка состоялась. Только отрыжка появилась, а в остальном все хорошо.
Андрюха ушел ковать свою новую карьеру, а Петрович отправился к кассе за двойным гамбургером. Чтобы коктейль заесть. А что? Может себе позволить! Будут вам фотографии в лучшем виде, не беспокойтесь, доверьтесь мастеру!
* * *
И началось. Первый день он ходил за «объектом» азартно и бдительно. Даже во встречном дворнике в оранжевом жилете подозревал переодетого любовника. Не смотрите, что таджик, может, она хочет изменить мужу с особым цинизмом. На второй день под подозрение попал пролетающий мимо дельтапланерист. Как-то слишком долго он нарезал круги прямо над головой этой дамочки. Но через пару дней синдром повышенной ответственности утих, и Петрович стал более спокойно относиться к своей странной работе.
Он быстро изучил распорядок дня «объекта» и по паре штрихов мог предугадать маршрут. Кроссовки и джинсы предвещали утомительную прогулку по парку, низкий каблук грозил блужданием по лабиринтам торговых центров, меха и высокие каблуки уводили на презентации и открытия бутиков. Петрович поспевал то на своих двоих, то на «Москвиче», то в целях конспирации брал машину Андрюхи. Но подозрительных контактов засечь не удавалось. Петрович проигрывал всухую. От нечего делать он иногда щелкал дамочку, как он ее называл, на свой сотовый телефон, как будто пристреливался.
Конечно, на мобильном телефоне характерный «щелчок» можно отключать. Поэтому молодежь не «щелкается», а «фоткается». Петровичу было невыносимо это слово, уничижительное по отношению к его профессии. От «фотканья» получается разве что «фотка», и никогда не выйдет фотография. «Фотка» – небрежное слово для обозначения случайного, проходного изображения. Разве можно повесить на стену фотку? Стена обязывает, она принимает только фотопортреты и фотографии. Рассуждая так, Петрович упрямо не отключал «щелчок» на сотовом телефоне, выражая жалкий и комичный в своей обреченности протест против прогресса. Тем более что пока бесшумная съемка была ему без надобности, дамочка повода не давала. Потом, в час икс, он отключит звук и сделает все, как надо, как разведчик в кино.
То, что он не возьмет на «дело» свой «ФЭД», Петрович решил изначально и бесповоротно. И не потому, что его проверенный друг был громоздким и обладал характерным громким щелчком. Даже если бы «ФЭД» оказался немым карликом, ничего не изменилось бы. Петрович не хотел и не мог унизить своего друга участием в такой фотосессии, опорочить причастностью к чему-то некрасивому и нечистоплотному. «На паскудное дело нужно с паскудной техникой идти», – решил он.
И такая оценка происходящего крепла в нем день ото дня. Чем больше он наблюдал за молодой женщиной, тем большей симпатией к ней проникался. Конечно, тот образ жизни, который она вела, однозначно квалифицировался им как паразитический, все-таки годы обучения марксизму-ленинизму не прошли бесследно. Но она была какой-то симпатичной тунеядкой. Причем вызывала симпатию не лицом, а манерой. Хотя с лицом порядок был полный, можно даже сказать, образцовый. Безупречная стрижка, четкая линия бровей и ярко очерченные губы, конечно, можно списать на старания косметологов и стилистов. Но Петрович подмечал другое.
Вот она деликатно снизила скорость своего авто, чтобы не забрызгать пешехода. Хотя ее автомобиль стоил как годовой бюджет этого прохожего вместе с его многочисленными родственниками. Или долго объясняла, жестикулируя, как куда-то добраться, тетке в малиновом берете из мохера, вышедшего из моды в прошлом веке. Словом, она была Петровичу классовым врагом, но милым и симпатичным врагом.
Он не хотел знать, как ее зовут. Это было принципиально.
Петрович помнил, как однажды, еще в его детстве, отец купил к пиву живых раков. И маленький Лешка отобрал себе парочку для игр, назвав бедолаг Машкой и Ивашкой. Отселил их в отдельную емкость и играл с ними, подсовывая соломинки в клешни, которые работали, как ножницы. А потом вода у отца закипела, и он начал по очереди опускать раков в кипяток мордой вниз, чтобы не мучились, быстро и резко отбрасывали свои раковые души. Это было не впервой, и Лешу не мучила совесть по данному поводу. Вареных раков он любил.
Но вдруг загородил свою парочку: «Не дам». Чем эти раки отличались от других? Почему Лешка встал на их защиту? Он и сам не смог бы объяснить, но это было как-то очевидно, что можно варить раков вообще, кучу серого и копошащегося сброда превращать в красную горку упорядоченной закуски. А Машку и Ивашку нельзя, они отдельные от этой массы, штучные, у них имена есть. Потом, правда, бедняги умерли, не приспособившись к жизни в кастрюле, но умерли своей смертью. Леша похоронил их в конце двора. Раз есть имя – должна быть и своя могила. Таково было его представление о правильном устройстве мира.
Потом Петрович многое в жизни пересмотрел, и картинка правильного жизнеустройства сильно изменилась, но к именам он продолжал относиться по-детски серьезно. Даже в молодые годы, клея женщин на одну черноморскую ночь под задумчивый взор серого ослика, он старался пропускать их имена мимо ушей. Не зная имени, ему легче было врать, что на следующий день они обязательно встретятся. Обмануть очередную жену моряка оказывалось легче, чем конкретную Люду или Веру.
Все шло хорошо. Часы тикали, денежки капали, а дамочка оставалась непорочной и безымянной. И тут случился мелкий, но неприятный инцидент. «Объект» вышел из подъезда, привычно не замечая сидящего на скамейке Петровича. Он удрученно отметил ее кроссовки и джинсы, посочувствовал своим ногам, которым предстоит долгая дорога в казенный дом, в муниципальный парк и, скорее всего, пустые хлопоты. Ну чего ей дома не сидится? Неужели не видит, что дождь собирается? Осень вступила в завершающую слезоточивую стадию. Или думает, что с миллионерши вода, как по тефлону, стекает?
Но тут дверь подъезда резко отворилась, и какая-то женщина окрикнула:
– Лидия Сергеевна, вы зонтик оставили. Он сегодня будет не лишним.
Петрович смекнул, что это кто-то из прислуги. Во-первых, заботливые, сволочи. Во-вторых, культурные. «Зонтик будет не лишним», прямо передозировка Тургеневым. В-третьих, по отчеству зовут. Той Лидии Сергеевне от силы тридцать лет, а то и меньше, не нагуляла еще на отчество. Вот холуи хреновы! Петрович злился, распаляя в душе классовое чувство. И понимал, что обманывает себя. Настоящая причина раздражения была другая. Он против воли узнал ее имя. Значит, Лидия, Лида. Ему-то это зачем?
Ну ладно, не страшно. Скорее бы закончилась эта неделя. Уже пятый день течет, как сквозь пальцы. А руки у него по-прежнему пустые. Пустые и чистые. Нет компромата на Лиду, и все тут. Ему, конечно, этот факт материально невыгоден, но поделать он ничего не может. Петрович чувствовал радость от этого обстоятельства, хотя, казалось бы, с чего тут радоваться. Ему-то что за дело? Это их жизни, их разборки. У богатых свои заморочки. Они даже если плачут, то слезами мексиканского телесериала. Роняют слезы в позолоченных и аляповатых интерьерах, окропляют ими бурлящие воды джакузи. И обязательно падают с лестницы второго этажа шикарных апартаментов, чтобы потерять память и тем самым закрутить сюжет до состояния сжатой пружины. Петрович ненавидел эти сериалы, представляя себе комичность потери памяти при падении с сеновала. Корова недоеная мычит, голодные куры петуха заклевать готовы, а у героини, видишь ли, амнезия случилась.
Петрович специально расчесывал в душе классовую мозоль, пытался вызвать в себе злость, ну, или хотя бы уничижительную снисходительность к страданиям «богатеньких», раззадоривал себя, чтобы отгородиться от их проблем, укрепиться в вере, что ему нет дела до них, что плевать он хотел на их любовные шашни, на все их позолоченные и подсахаренные страдания. «Мне все равно», – повторял он себе упорно и монотонно, как будто загонял гвоздь в голову.
А гвоздь туда не лез. Почему-то теплело в груди от бесполезных и безрезультативных хождений за Лидой. Постепенно он обновил формулу и стал говорить: «Мне все равно, тем более что ничегошеньки и нет».
Вечером пятого дня Петрович налил себе стопочку водочки и вместо тоста с чувством глубокого удовлетворения произнес: «Ни-че-го-шень-ки». Шестой день он проводил тем же тостом и тем же напитком.
* * *
А на седьмой день все рухнуло. В приятном состоянии духа – вахта кончается, скоро пусть скромные, но денежки оттянут карман – Петрович привычно следовал на своем «Москвиче» за Лидой, удивляясь, как все-таки плохо она водит машину. В зеркало заднего вида вообще не смотрит, только если носик припудрить надо. Он это давно понял, потому ехал, особо не прячась. Врушка ваша Клара Цеткин, нет никакого равенства между мужчинами и женщинами. Любой водитель это подтвердит. И нечего обижаться. Мужики же не обижаются, что готовить и стирать не умеют. Ну не дано женщинам водить машину, в генах прокол в специально отведенном месте.
Размышлять на данную тему было приятно, это как-то сглаживало разницу между его «Москвичом» и ее «Мерседесом». В таком философском настроении Петрович не заметил, как выехал за город. В тугом потоке машин они определенно двигались в сторону аэропорта. У Петровича появились неприятные предчувствия, и он с тяжелым сердцем проверил, много ли зарядки на телефоне. Звонить он не собирался, а вот снимать, похоже, придется.
В аэропорту Петрович понял, что его «ничегошеньки» закончилось. И светлое, элегическое настроение под вечернюю водочку тоже. Он понял все раньше, чем появился повод включить фотокамеру. Об этом говорил развевающийся шарф, не поспевающий за стремительно летящей Лидой. Об этом кричала ее тонкая шея, вытянувшаяся, как у жирафа, над гудящим людским морем. Об этом звенела струной ее спина, нервно застывшая у табло прилета. Видимо, нужный ей самолет совершил посадку, и она рванула в сектор прилета. Лида крутила головой и привставала на цыпочки в толпе встречающих, всем своим существом излучая нетерпение и предощущение счастья.
Счастье оказалось высоким и широкоплечим, немного сутулым, с застенчивой улыбкой, удивительно гармонировавшей с очками в тонкой оправе. Молодой человек приятной наружности и, похоже, без пижонских наклонностей, с правильной пропорцией простоты и затейливости. Петровичу такой типаж по жизни нравился. Одного взгляда было достаточно, чтобы вынести вердикт: «фотогеничный». И смотрелись они с Лидой очень гармонично, словно специально готовились к фотосессии. Но вся прелесть была в очевидной случайности, непреднамеренности такой гармонии, в ее естественности.
Петрович отметил это чисто машинально. Ничего не поделаешь, профессия – вторая натура. Он непроизвольно кривился, видя рекламные плакаты Сбербанка, где белозубые муж и жена, а также ребенок с правильным прикусом радуются взятому кредиту. Петрович не любил рукотворную, слащавую гармонию, когда шарфик жены совпадает по цвету с носовым платком мужа.
А тут всего в меру – красок, изгибов одежды, жестов, мимики. Очень качественная картинка получается. Только глаза слишком яркие, необузданные, прямо-таки разбрызгивают счастье на серый пол и немаркие стены аэропорта. Кажется, что поскользнуться на этом счастье можно, как на шкурке банана. Даже сомнение появилось, сработает ли телефонная фотокамера, если близко подойти, ведь вокруг Лиды и очкарика явственно чувствовалось энергетическое поле. Их даже толпа обтекала, не задевая. Как будто они в капсуле стояли, отгороженные от мира защитным экраном любовных флюидов.
Парень, несмотря на импозантную внешность и солидный рост, чем-то неуловимым напоминал профессора Плейшнера из сериала про Штирлица. Наверное, своей неизгладимой интеллигентностью и полным отсутствием бдительности. «Красивый очкарик», как назвал его Петрович, смотрел на Лиду так, что не заметил бы даже взрыва бомбы, не говоря уже о такой мелочи, как направленная на них фотокамера. Можно было встать между ними, пролезть в кольцо сцепленных рук и снимать их счастливые лица. А они бы только досадливо морщились, что он загораживает вид, и отмахивались бы от него, как от мухи.
Петрович хмуро делал свое дело, повторяя про себя «мне все равно, мне совершенно все равно». Чувствовал глухое раздражение, да что там раздражение, настоящую злость. Просто закипало все внутри. «Мне все равно. Какого черта вам приспичило сегодня встретиться? Мне все равно! Денек подождать не могли, когда я в сторону от этого дела отойду, получив скромную порцию денег? Мне все равно! И что теперь с этим всем делать? Мне все равно! Как же вы меня подводите, ребята! Оно мне надо? Мне все равно! Не могли где-нибудь в секретном месте встретиться, чтобы только Джеймс Бонд туда проникнуть мог? Мне все равно! А этот Андрюха, Шерлок Холмс хренов? Какого черта он обо мне вспомнил, сто лет не звонил, а тут нарисовался. Мне все равно!»
«Сволочи вы все», – подвел итог Петрович, отъезжая вслед за Лидой от здания аэропорта. Ее машина не держала полосу, виляла, как пьяная шлюшка. Петрович злился и не скупился на сравнения. Понятно, что этот очкарик держит руку на ее колене, шевелит потными пальцами, вот руль и дергается. Сволочи все! И Андрюха с его паскудным заданием, ведь как будто знал, гад, что у Петровича с деньгами швах. И муж-заказчик, который думает, что все купить можно. Например, правду. Заплатил, и вот тебе правда на блюдечке в виде конвертика с фотографиями. И красивый очкарик, который, как пацан, не может сдержаться, прямо на людях лапает, ни мужской сдержанности, ни осторожности нет. Салабон какой-то, а не мужик. И Лида хороша. Чего ей не хватало? Не могла со своей любовью тихо, как мышка, сидеть? Какого черта утечку допустила? Любви захотела! А когда замуж выходила, о чем думала?
И ведь что получается? У каждого своя правда, каждый знает, как поступать. Муж знает, что жена должна быть только его, потому что он за нее заплатил. А остальные, выходит, безбилетники, их надо за ухо вывести на простор и наказать. Ну, там оштрафовать или расстрелять, по настроению. Логика в этом есть, как ни крути. У очкарика с Лидой своя правда, они хотят быть вместе по праву любви. И глядя на них, понятно, что это не простая «хотелка», а настоящее чувство, можно сказать, редкий случай. И у Андрюхи правда есть, вполне себе понятная: нанять дурака, который любит фотографировать и пить водку. Как менеджер, он нашел идеального кандидата. Ни к кому никаких вопросов! Только у Петровича нет своей правды. Или, наоборот, их у него слишком много.
Ему нужны деньги, очень нужны – это одна правда. Нельзя кидать клиента, если ты себя профессионалом считаешь, – вторая правда. Любовь случается редко, и карать за нее – это все равно что синюю птицу на чучело пустить. Вот и третья правда. И все эти правды настоящие, непридуманные, не из книжек вычитанные. И тянут они Петровича в разные стороны, разрывают на части так, что слышно, как душа по швам трещит.
Петрович матерился и ехал за машиной Лиды, гадая, куда их занесет нелегкая. В ресторан? Хорошо бы. Можно остаться на улице под предлогом, что одет неподобающе. Его гардероб только «Макдоналдсу» соответствует, хотя там и гардероба никакого нет. Хорошо бы Лида в ресторане спряталась. Петрович скажет клиенту, что боялся выдать себя внешним видом и тем самым поставить операцию под угрозу. Звучит правдоподобно, хотя и унизительно. А может, они сразу на квартиру какую поедут? Еще лучше. Петрович через замочную скважину снимать не умеет, и через форточку тоже. Это другая квалификация и другой ценник. Скажет, что вел до последнего, пока дверью ему чуть нос не прищемили. Только бы скорее закончился этот день, и только бы обойтись без излишних подробностей.
Хватит с него съемок в аэропорту. Пусть сами разбираются, что и как. Если Лида не дура, а Петровичу очень хотелось в это верить, придумает что-нибудь. Фотки же, в принципе, довольно нейтральные. Ну стоят, ну обнявшись, ну целуются. Мало ли. Есть тетки, которые от умиления с котами целуются или с собачками, маленькими такими, как полуфабрикаты. А тут целый живой человек, к тому же мужчина, приятной наружности. Не собака. Вполне можно поцеловать. Наврет, что коллегу провожала, который уезжает в Силиконовую долину навсегда. Слово «навсегда» мужа успокоит. Логично? Ни хрена! Какой коллега? Она не работала, поди, ни дня, тунеядка, чтоб ее. Даже на легенду-отмазку не заработала. Ну, может быть, родственник? Сто лет не виделись, вот и захлестнула радость. Но родственника предъявлять надо, а вживую они этот спектакль не потянут. Этому очкарику только Плейшнера играть, а не какого-нибудь троюродного кузена Лиды. Тут муж, как Станиславский, закричит «Не верю!» и будет прав.
Петрович злился на весь мир и на себя в первую очередь. Ему что? Больше подумать не о чем? У него других забот в жизни нет, кроме как отмазки за Лиду изобретать? Все, хватит, внимание на дорогу и никаких больше мыслей об этом их бардаке, устроили тут любови, понимаешь. Но мысли возвращались, и отмахиваться от них было все равно что разгонять руками туман.
В таком взбудораженном состоянии Петрович, следуя за Лидой и ее очкариком, продолжал крутить баранку. Они миновали какие-то кварталы жутких подмосковных джунглей, где дома стояли, подпирая друг друга. Это выглядело так, будто их построили в стране, где очень мало места и очень много жителей. Буквально селить некуда, ничего не остается, как только на головы друг другу. Потом с великим облегчением выехали на простор, не освоенный доблестными строителями. Покатили с ветерком, но недолго.
Дорога уперлась в ворота загородного пансионата. Каменные львы на въезде выдавали высокий ценник этого места и низкий вкус его хозяина. Лида поговорила с охранником через опущенное стекло, и ворота приветливо отъехали вбок, пропуская ее машину. Но только ее. Ворота живенько закрылись. Причем открывались они как-то медленнее и неохотнее, чем закрывались.
Петрович не готов был идти на таран. Но для очистки совести все же подъехал к охране у ворот. Ему задали риторический вопрос: «У вас заказан номер в нашем пансионате?» Ответ не требовался, слишком негармонично смотрелся потрепанный «Москвич» на фоне мраморных львов. Пришлось Петровичу уезжать, чувствуя, как львы провожают его снисходительной улыбкой. С такой же улыбкой смотрят на орды туристов каменные сфинксы.
Петрович вынужденно отказался от дальнейшего преследования с едва скрываемым ликованием. Наконец-то обстоятельства отсекли его от этой парочки. Все, теперь домой. Запить и заесть эту историю. Завтра отдаст фотки заказчику, и пусть сами разбираются. Его дело – сторона. А на полученные деньги сыну что-нибудь купит. Давненько такого не было. Но лучше поздно, чем никогда. Отец он или кто? Вот именно, отец, причем честно заработавший на подарок благодаря своему, можно сказать, профессионализму.
От этих слов Петровичу стало совсем кисло. Мало того, что он, как последняя ищейка, шел по следу глупых влюбленных, подставляя их под удар, так еще и щелкал на смартфоне, словно прыщавый подросток. Ни чести, ни умения в этом не было.
Ладно, с честью он еще как-нибудь разберется. Лучшая оборона, как известно, нападение. Нечего было блядки прямо в аэропорту устраивать, сами виноваты, сопляки влюбленные. Петрович будил в себе чувство мужской солидарности с мужем Лиды, но оно получалось каким-то иллюзорным и натужным, как солидарность с мировым пролетариатом в первый майский день советской весны. И сквозь войлок этой рыхлой и блеклой мужской солидарности в нем прорастали звонкие и крепкие ростки симпатии к Лиде, к очкарику, к их молодости и желанию, даже к их дерзости и неосмотрительности. Петрович пропалывал обретавшие силу ростки собственным матом и накрывал новым слоем войлочной солидарности с мужем. И все повторялось. Получался многослойный пирог, несъедобный и громоздкий, давящий на плечи.
Петрович прокрутил фотки, рассмотрел их внимательно и критично. Да, четкость и контрастность есть, этого у буржуйской техники не отнять. Но в целом – полная фигня, наполнитель для мусорного ведра. Кадры просто фиксировали контуры тел, протоколировали встречу в аэропорту, словно высушивали жизнь до состояния гербария. В них не было ни настроения, ни красоты, ни той самой гармонии, которая так поразила его воочию. Так может фотографировать простой шпик, ищейка, а не мастер своего дела. Для Лидиного мужа, конечно, сгодится, но перед собой стыдно.
* * *
За этими мыслями Петрович не заметил, как доехал до дома. У подъезда, как всегда, не было места для парковки. Это людей можно селить на головы друг другу, а машины в пирамидку не составишь. Выходило, что машины успешнее людей отвоевывали право на жизненное пространство. Обычное дело, но на этот раз Петрович чертыхнулся особенно смачно и в скверном настроении духа появился по пороге своей квартиры.
И зря. Жена как раз выкладывала на тарелку разварившиеся рожки, а это было самое взрывоопасное ее состояние. В последнее время она часто сердилась на мужа, что стало общим местом их отношений, и Петрович как-то приспособился, научился с этим жить. Но в этот вечер он и сам был недоволен собой, совсем и категорически. Два недовольства вступили в резонанс, и произошел взрыв.
– Ты есть будешь? – сварливо поинтересовалась жена.
– Нет, не хочу.
– Я тоже не хочу, – жена взбодрилась, как футболист, получивший хорошую подачу. – И сын, между прочим, тоже не хочет. Нормальный человек не может есть бесконечные рожки.
– Не ешьте, если не хотите, – еле сдерживаясь, чтобы не сорваться, сказал Петрович.
– Какие мы спокойные! Посмотрите на него! Я тоже хочу быть такой спокойной! Целыми днями пропадает где-то, только ночевать приходит, да еще сытый. Есть он, видите ли, не хочет. А мы ничего, жуем. Когда это кончится? Когда ты в последний раз деньги в дом приносил?
– Заткнись, – рявкнул Петрович.
– Я заткнусь, я тебе так заткнусь, что тошно будет, – жена задыхалась от возмущения и осознания собственной правоты.
Петрович рванулся к выходу, радуясь, что в их маленькой квартирке от кухни до двери всего два шага, как будто архитектор заранее продумал этот момент. Но все равно успел услышать: «Ничтожество, ты мне жизнь испортил». Ничего нового он не узнал, но на душе стало еще гаже.
Подхватив свой верный «ФЭД», Петрович хлопнул дверью и выскочил на пропахшую кошками лестничную клетку. Состояние души и запах лестницы удивительно гармонировали друг с другом. Петрович схватил «ФЭД» машинально, не подумав, как последнее основание для самоуважения, как решающее доказательство, что в чем-то жена все-таки не права.
* * *
Только в машине он немного успокоился и принял решение поехать туда, где оставил Лиду с очкариком. Он будет стоять под воротами столько, сколько его душе угодно, а если мраморным львам не нравится такое соседство, пусть уматывают в свою Африку.
Зачем ему это? Трудно сказать. Может быть, чтобы почувствовать себя при деле, «на посту», на работе, за которую ему платят деньги. При таком раскладе упреки жены звучат оскорбительно незаслуженными, что реабилитирует его и превращает жену в скандальную дуру. Дескать, он голодный в засаде сидит, деньги вместе с гастритом зарабатывает, а на него еще и орут, ничтожеством называют. Петрович держался за такое объяснение того, куда и зачем он едет. Но в глубине души понимал, что врет самому себе.
Его тянуло посмотреть на любовь, хоть издали, хоть одним глазком. Глупое желание, конечно, бессмысленное. Но очень сильное. Экватор готов был на колеса намотать, только бы увидеть этих двоих.
Петрович вспомнил, как тонул в детстве. В памяти остался переливчатый зеленый цвет подводного мира. Красиво и везде одинаково, повсюду бездушная изумрудная красота. И вдруг он увидел желтое пятно, рванулся к нему всем телом и выплыл на поверхность. Выплыл раньше, чем успел сообразить, что это солнце. Сейчас Петровичу казалось, что он снова тонет и мучительно, остервенело ищет солнце. Ради этого он готов был упасть мордой в грязь перед лапами мраморных львов.
Место для парковки нашлось недалеко от ворот. Петрович заглушил мотор и затосковал. Стало сосать сомнение, стоило ли приезжать. «Ладно, посижу, покурю, все лучше, чем дома гавкаться. Или лаяться?» Вопрос увел его в философскую хмарь. Ведь если это разные слова, то и звуки должны быть разные, и смыслы, и настроения. Как отличить, когда собака лает, а когда гавкает? И как так вышло, что они с женой давно уже, как собаки, покусывают друг друга, тявкают по мелочам, лают по-крупному, грызутся, и, главное, обоим выть хочется.
Из этих мыслей его вывел стук в окошко. Свет фонарей был тусклый, потому Петрович включил лампочку в салоне и опустил стекло, чтобы лучше разглядеть, кто его беспокоит. Этот кто-то быстро присогнулся, и его извиняющаяся улыбка вплыла в круг света. Очки и широкие плечи тоже поместились в кадр окна, облегчив опознание. Петрович еле сдержался, чтобы не присвистнуть от удивления.
– Простите, вы свободны? Мы подумали, что, возможно, вы согласитесь нас покатать, – и обозначил жестом это самое «нас», указав на стоящую в сторонке Лиду, которая ворошила ногами опавшую листву.
Так и сказал: «покатать». «Как дети, ей-богу», – подумал Петрович. Значит, нет цели, нет маршрута поездки, а есть простое желание куда-то ехать, смотреть в окно, подставлять глаза под новые картинки, которые будут выхватываться фонарями из темноты и быстро прокручиваться, как кадры диафильма в детстве. Скорее всего, родилось это желание секунду назад. Вышли прогуляться, как ночные зверьки, и вдруг увидели машину с мужиком внутри. Тут же родилось это «простите, вы свободны?» Ну чистые дети.
Само собой, сидеть им надо было вместе, рядышком, поэтому Петрович убрал с заднего сиденья свой громоздкий «ФЭД», переложив его вперед.
Ехали молча, стесняясь говорить при чужом человеке. Иногда только шептали друг другу короткое: «Смотри, вот там», или «Тебе удобно?», или «Не холодно?» Вообще Петрович, подрабатывая водителем, давно выявил закономерность: чем интеллигентнее пассажиры, тем скованнее они себя чувствуют при водителе. Только хабалки ни в чем себе не отказывают, трещат по телефону так, что хочется уши заткнуть. А эти ехали молчком, тесно прижавшись друг к другу. Петрович прекрасно понимал, что они разговаривают руками, проводя ток по ладоням, как по высоковольтным проводам.
Когда проезжали мимо старой церкви, обрамленной подсветкой по распоряжению неожиданно уверовавшего в бога губернатора, парень подал голос:
– Простите, можно остановиться здесь? На пару минут. Очень уж красиво.
В ночи церковь смотрелась такой яркой и нарядной, какой-то неправдоподобно значительной, что парень отважился попросить:
– Простите, вы не согласитесь нас щелкнуть? – и протянул свой смартфон.
«Да что ж это он постоянно извиняется? Почему интеллигенты вечно себя виноватыми чувствуют?» – подумал Петрович. А вслух сказал:
– Я на таком не снимаю. Ночная съемка плохо получится.
Петрович лукавил. Дело было в другом. Он не хотел оказывать им мелкие услуги. Это представлялось ему нечестным. Ведь завтра он отнесет кадры, сделанные в аэропорту, Лидиному мужу. Получит деньги и помирится с женой. Перемирие будет длиться, пока не кончатся деньги. Это его жизнь. Каждый живет, как может, а не как хочет. Но если уж ему выпало быть Иудой, то он, по крайней мере, обойдется без поцелуя, без добренького жеста на память.
– А на вашем? На вашем фотоаппарате получится? – Лида показала глазами на «ФЭД».
– На моем я таракана на горе снять могу, – ответил Петрович.
– Мы не тараканы, мы лучше, – не сдавалась Лида. – Мы деньги оставим, а вы нам вышлете фотки. Ну пожалуйста.
И она сложила в шутливой мольбе руки, играя под девочку, выпрашивающую сладкое.
Как-то все сложилось воедино: лубочность подсвеченной церкви, шутовское заламывание рук взрослой девочки, карнавальность ночи, кажущейся этим двоим веселым приключением. Все как будто понарошку. Стоит Петровичу согласиться, и Лида встанет в игривую позу, приобняв своего очкарика точно так же, как сотни теток обнимали ослика на берегу Черного моря. Это будет дешевая картинка из разряда «сделайте мне красиво». Как радужное бензиновое пятно в луже. Они этого хотят? Об этом просят?
А ведь есть настоящая радуга. В небе. И Петрович вдруг всколыхнулся желанием им эту радугу показать. Сделать настоящую фотографию. Где будет все: и любовь этих людей, и их сцепленные руки, и счастливая дурашливость, и красота ночи, и величественность церкви, и запах прелой листвы, и щемящая неотвратимость расставания. Потому что у всего есть конец. Конец есть даже у того, у чего нет цены.
Петровичу захотелось сделать фотографию, где поместятся все: Лида с очкариком, счастливые и влюбленные, и они с женой, лающие друг на друга, чтобы не выть от тоски и одиночества. Чтобы любовь сияла, как желтое солнечное пятно, даже если вокруг бесконечная изумрудность мертвого подводного мира. Лида с очкариком купаются в солнечном свете, не понимая, как сильно и как ненадолго им повезло. А Петрович с женой уже слишком далеко от него, им не выплыть, сил не хватит, они тонут, толкая друг друга острыми локтями и раня обидными словами.
Петрович молча вышел из машины, обогнул ее, открыл переднюю дверку, как будто приглашая даму на выход, и достал свой «ФЭД».
– Только условие. Вы просто походите тут, церковь посмотрите. На меня не обращайте внимания. Я сам все сделаю. Мы сделаем, – показал он на фотоаппарат.
Этой же ночью, уже под утро, когда светало и тишину начали разрывать звуки суетливого города, Петрович закончил колдовать над фотографиями. Все ушли в мусорное ведро, кроме одной. В сиреневом тумане осенней ночи стояли два человека, мужчина и женщина, и, взявшись за руки, смотрели друг на друга. А над ними плыл крест церкви и сорванный ветром желтый лист. Похоже, березовый. Все просто. Просто стояли, просто взявшись за руки, просто смотрели, просто молодые люди, просто старая церковь.
Но Петровичу хотелось долго-долго смотреть на эту фотографию, тихо печалиться и почему-то напевать: «Сиреневый туман над нами проплывает…» Какая-то странная песня, слишком простенькая, даже простоватая, чтобы на что-то претендовать, без умных слов и высокого музыкального штиля, сплошное недоразумение, а вот ведь звучит, длится, продолжается. Непонятно, по какому праву. Как сама жизнь.
Петрович смотрел на фотографию, и его пробирал озноб. Озноб от страха, что он мог остаться дома, проспать эту ночь, не сделать этот кадр. Он шел к этой фотографии всю свою жизнь, шел вместе с осликом и попугаем, шел по песку черноморских пляжей и коридорами детских садов. И так легко мог с ней разминуться.
Десятки, сотни стечений обстоятельств привели его к этому кадру. И ссора с женой, захлебывающейся возмущением и давящейся рожками. И духота гостиничного номера, выгнавшая молодых на ночную прогулку. И случайность выбранного маршрута, прибившая их к церкви. И смешной губернатор, который хочет выслужиться перед богом и туристами одновременно, освещая церковь, как новогоднюю елку. И странная сиреневая тональность той ночи, словно омытая осенней слезой. И березовый листок, сорвавшийся в эту секунду. И теплый ветер, погнавший его по воздушному коридору прямо над головами влюбленных. Обстоятельства сложились в причудливую мозаику, которую не повторить и не собрать по собственному желанию. Тут нужно провидение высших сил. Потому что настоящее искусство – это всегда свыше, а художник лишь проводник.
* * *
На свете был только один человек, который мог понять его настроение. Петрович даже не подумал, что звонит в шесть утра:
– Игорь Николаевич, я хочу к вам заехать. Можно? Мне показать кое-что нужно. Вы поймете. Буквально на минутку.
Старики рано встают. Как будто им есть куда торопиться. А может, так оно и есть. Они торопятся жить, потому что им мало осталось. Игорь Николаевич не удивился раннему звонку и ни о чем не спросил. Зачем тратить силы на глупые вопросы вроде того, почему раньше не звонил? почему много лет назад свернул в подворотню, чтобы избежать встречи? Значит, так было нужно. А сейчас нужно ставить чайник и ждать вихрастого Лешку в гости. Конечно, вместо вихров уже давно образовались обширные проплешины, но учитель видит своих учеников памятью, а не глазами.
Петрович гнал машину, с удовольствием планируя сегодняшний день. Давно у него не было столько дел. До чего же приятно иметь напряженный график! Прямо как у мачо из рекламы, которому нужны быстрая машина, скоростной интернет, мгновенные покупки «в один клик». Правда, неясно, что этот мачо будет делать с освободившимся временем.
Сначала нужно заехать к Игорю Николаевичу, показать ему свой «Сиреневый туман». Для Петровича это было чем-то вроде возврата долга, освобождения от груза тяготящих обязательств. Обещал когда-то стать художником, так вот, как говорится, получите. Мужик сказал – мужик сделал. Вот фотография, ради которой живет художник.
Он покажет «Сиреневый туман» без суетливых и ненужных комментариев. Это посредственным фотографиям нужны пояснения типа «Президент рядом с быком-производителем. Президент справа». А здесь любая подпись избыточна, потому что слова всегда грубее и приблизительнее чувств. Петрович разве что напоет тихонько: «… над тамбуром горит прощальная звезда». Он вернет Игорю Николаевичу кредит веры в него, в своего ученика, в малолетнего Лешку. Вот она – его лучшая фотография, не хуже, чем у французского месье. Ему больше не придется стыдливо сворачивать в подворотню, увидев учителя.
Потом Петрович поедет к Андрюхе, отдаст конверт с фотографиями для заказчика. Теми самыми, которые он сделал в аэропорту. Тут Петрович немного схитрил. Убрал самые откровенные, оставив только относительно нейтральные. Выбрал такие, где Лидиных глаз не видно, потому что любовь в глазах живет, а не в поцелуях и объятиях. Это Петрович как фотограф давно знал. Глаза выдавали Лиду, даже если бы она стояла по стойке «смирно» в метре от очкарика. Получился вроде бы и компромат, но какой-то щадящий. Если Лиде ума хватит, то отбиться можно. Вполне. Но на этой мысли не стоит задерживаться, иначе настроение испортится.
Лучше о приятном думать. Как он в «Детском мире» подарок ребенку будет неспешно выбирать, а потом заедет в супермаркет за самыми дорогими спагетти и пармезаном. Можно даже разные спагетти накупить, но обязательно импортные, чтобы жена себя Софи Лорен почувствовала. Петрович понимал, что покупает на какое-то время покой и перемирие в своем доме. Покупают же люди обувь и одежду, зубную пасту и сапожный крем. Так почему нельзя купить хоть малюсенькое и коротенькое семейное счастье? Раз ему небеса это на бесплатной основе не выделили. И нечего тут носом крутить, морщиться. Каждый живет, как может.
За такими мыслями быстро скороталась дорога. Вот и дом старика.
* * *
Игорь Николаевич открыл дверь радостным жестом и суетливо попытался скрыть неловкость от неожиданной встречи. «Годы, годы… Что время с нами делает…» – подумал каждый из них. Почему-то, глядя в зеркало, они этого не замечали.
Потом был чай, высушенные бублики, засахарившееся варенье и разговор ни о чем. Каждый понимал, что это увертюра, потому что нельзя начинать с главного. Для главного нужно подогреть атмосферу до состояния душевного комфорта, войти в резонанс друг с другом. Или не войти, это уж как получится. Но если контакта не случится, то лучше вежливо попрощаться и уйти, оставив хозяина в недоумении.
Разминаясь перед главным, говорили о пустяках, можно сказать о глупостях:
– Леша, я тут собрался на покой уходить, годы свое берут. Вы не возьметесь вместо меня кружок вести? Кружок фотодела? Ребята хорошие, и коллектив прекрасный. У нас там и баянист свой, и лепка из пластилина. А какая изумительная женщина выжигание по дереву ведет, вы себе не представляете!
– Примерно представляю, – перед Петровичем появилось видение изъеденной молью шали. Это же надо, выжигание по дереву. Допотопное что-то, как откопанный мамонт. Детский клуб, смешно, в наше-то время. Можно представить себе этот коллектив, сборище чудиков, не иначе.
– Вы не торопитесь с ответом. Подумайте.
– Я подумаю, Игорь Николаевич, – сказал Петрович и тут же пожалел. Обещания, данные учителю, ему дорого обходились, их надо было выполнять.
Но вот Петрович почувствовал, что пора переходить к главному, что уже можно, нужно. Он успел соскучиться по фотографии, и ему не терпелось увидеть ее в четыре глаза. Игорь Николаевич приветственно махнул в сторону комнаты, дескать, там светлее. А сам пошел искать очки. Он громко комментировал поиски: «И на полке их нет, да что ты будешь делать, и на комоде нет…»
А Петрович от нечего делать стал разглядывать комнату. Как в анекдоте, бедненько, но чистенько. И целая флотилия фотографий, плывущих по стене. Впереди флагманский крейсер – портрет покойной жены, потом корабли поменьше – какие-то люди в приподнятом настроении, позирующие для вечности. Петрович с удовольствием разглядывал фотографии, как будто листал роман в картинках.
И вдруг он зацепился взглядом за один снимок, сощурился и прошептал:
– Ерунда, просто похож. Не может такого быть.
Громко крикнул в пространство квартиры:
– Игорь Николаевич, кто это?
– Где? – переспросил счастливый обладатель найденных очков. – Ах это! А это, дорогой вы мой, мое счастье, мой внук. Правда, на бабушку покойную похож? Не находите?
Петрович не находил слов. Это был тот самый красивый очкарик, над головой которого минувшей ночью так кстати пролетел желтый березовый лист. Казалось, молодой человек извинительно улыбается по поводу переполоха и полного раздрая, устроенного в голове Петровича.
– И где он?
Вопрос был какой-то неполноценный. Что значит где? Где живет? Где работает? Где была сделана фотография? Где он сейчас?
Но Игорь Николаевич не стал уточнять. Ему достаточно было того, что у него спросили о внуке. Любой повод хорош, чтобы поговорить о родном человеке.
– Знаете, иногда мне кажется, что он нигде и везде сразу. Живет в самолетах. Работа у него какая-то международная, вечно колесит по миру.
– Это хорошо, – сказал Петрович только потому, что надо было что-то сказать.
– Возможно. Только понимаете, в чем дело, мне трудно с ним разговаривать. Он все время меня торопит. Я слишком медленно хожу, говорю и даже думаю. Он привык жить на других скоростях, – к гордости за внука примешивалось отчетливое чувство горечи. – В его координатах я сделал слишком мало, прожил жизнь слишком блекло.
Петровичу стало жаль старика, ведь и его ждет то же самое. Вечная история отцов и детей. Великая русская литература нам в помощь.
– Вы что-то хотели мне показать? – напомнил Игорь Николаевич. – Простите, что отвлек глупыми разговорами.
«И он все время извиняется. Наследственное это у них, что ли?» – без раздражения заметил Петрович. А вслух сказал:
– Вот, это вам подарок. От внука. Он просил вам передать.
И протянул старику фотографию. Тот долго смотрел, потом молча поднял глаза на бывшего ученика и спросил:
– Кто это снимал?
– Один мой знакомый.
– Передайте ему, что он настоящий художник. Он сам этого не знает. Тот, кто о себе все понимает, уже не может так снимать. Тут три жизни – коротенькая, длинная и вечная. Это потрясающе тонкая работа.
– Короткая жизнь?
– Да. У листика, ему остались секунды воздушной жизни. Скоро его затопчут.
– А длинная? У этой парочки? – с утрированной небрежностью спросил Петрович, чтобы скрыть волнение.
– Длинная жизнь у церкви. Она, как увядающая барыня, румянится с помощью подсветки, вы же видите.
– У кого тогда вечная жизнь? Такая бывает?
– Конечно, Лешенька, конечно, бывает. У любви. Только у нее. И ваш знакомый это понимал.
– Сомневаюсь, но я ему передам.
И, прокашлявшись, добавил:
– Я побегу, засиделся. Дел очень много.
Петрович ушел так стремительно, что вопросы «Когда ваш знакомый сделал эту фотографию? И кто эта женщина?» отрикошетили от его спины, а потом и вовсе отсеклись закрывающимися дверями лифта.
* * *
Дел у него больше не было. Они разом лопнули, как проткнутые шарики. Петрович неспешно поехал за город, к той самой церкви. При дневном свете она была как женщина, которая только что смыла косметику: посвежевшая и постаревшая одновременно, с приятной глазу чистотой и откровенностью морщин. Кирпич еще цел, но и он неминуемо разотрется в труху ветром и дождем, превратится в тлен. Вот она, длинная жизнь.
А любовь? Неужели вечная? Порхает, как бабочка, с цветка на цветок, перебирая мужчин и женщин. Ложится на плечи грузом страха за любимых, сушит ревностью, мучит расставаниями, застилает глаза слезами. И нет возможности заслужить это благо, приманить бабочку. Выбор всегда за ней. Любовь находит не обязательно самых лучших, или самых красивых, или самых умных, или самых честных. Она может выбрать даже не достойных себя, но это ее право. Как бабочка, которая сама решает, на чью голову опуститься.
Петрович обошел церковь, отыскал неподалеку маленький, заросший камышами прудик, сел на прогретый осенним солнцем валун. Достал из кармана конверт с фотографиями. Размеренными движениями порвал их на мелкие кусочки и пустил мозаику разноцветных обрывков на воду пруда. Долго смотрел, как они дрожат на поверхности, цепляются за торчащие стебли камышей, потом взял телефон и набрал Андрюху.
– Привет, это я. Нет ничего у меня. Все чисто, ложная тревога оказалась.
Пусть кто-то другой смахнет бабочку, но не он.
Назад: Изумительная женщина
Дальше: Эпилог