Книга: Счастливые неудачники
Назад: Модная штучка
Дальше: Амурские волны

Дочь горниста

После революции детей как только не называли. Имена не просто выбирали, их придумывали. Время было такое – душа рвалась вверх, к коммунизму, к созиданию чего-то нового: новой страны, прежде невиданной, и новых имен, прежде не слыханных. Вот и ее отец не устоял. На вопрос сотрудницы ЗАГСа «Мария, значит?» дал решительный отпор: «Нет, не Мария. Маруся. Так и запишите». А когда отец говорил, его слушали. И слушались. Это она потом много раз в жизни видела.
Так и стала она Марусей, почти Марией, но с вывихом, с вечной девичьей тенью на имени. Маруся – как будто недозрелая Мария. Потом, уже во взрослой жизни, она многих встречала, кого в кругу семьи Марусями звали. Но по паспорту все Мариями были. Выходило, что у них вроде как два имени. Для внутреннего пользования – Маруся, для внешнего мира – Мария. А у нее нет запасного варианта, словно отец надеялся, что весь мир станет его дочку любить и беречь, как одна большая семья. А так не бывает. Странно, неужели отец этого не понимал?
Она потом много о том думала. Имя – вещь серьезная. И отец ее был человеком совсем не легкомысленным. Почему с именем учудил? Наверное, не мог устоять перед обаянием времени. Хотелось назвать дочку как-то по-особому. Он же всегда, как горнист, впереди шел, красивый и сильный. Рулевой их семьи, одно слово. А назвать дочку Октябриной или Сталиной не мог, что-то в душе противилось. Подхалимажем перед эпохой попахивало, а отцу это претило, он гордым был. Хотя отец о Сталине всегда с уважением говорил, особенно во времена «развенчания культа личности». И в этом был весь отец, он не любил ходить строем, критиковать сообща, ниспровергать толпой. Не хотел лаять, как по команде. Одно слово – горнист. Вроде со строем, но отдельно от всех, на шаг впереди.
Марусе три годика было, когда Сталин умер. На память о том дне в их семье остались изрисованные детскими каракулями стены, которые отец не закрашивал долгие годы. Словно это музейная ценность какая, своеобразная стена памяти. В тот мартовский день 1953 года родителям было не до Маруси, вот она и развела живопись во всю ширь, пока карандаши не затупились. Рисовать на стене куда приятнее, чем на бумаге. Глупо рисовать в альбоме самолетик, ведь ему лететь некуда. Край листка нелепо обрывает небо. Даже непонятно, как взрослые этого не понимают. А на стене – совсем другое дело: обозначенное облаками небо аж до потолка тянется, то-то радости для самолетика.
Весь день мать рыдала, отец напряженно слушал радио, соседи заходили с красными глазами и с одним и тем же вопросом «Что теперь будет?». А что будет? Хрущев будет, кукуруза, космос, ну и так, по мелочи, разные авангардисты со своими выставками. Много чего впереди, целая «оттепель». Но тогда об этом не знали и убивались, словно наступил конец света.
На смену Сталину пришел Хрущев. Мужик он был колоритный и активный, из всех растений предпочитавший кукурузу. Народ отплатил ему звонкой монетой анекдотов. Лично у Маруси претензий к Хрущеву не было. Молодой организм благодарно отзывался на теплые и ясные дни «оттепели», как потом назовут это время. А отдельные погодные аномалии, вроде суда над Бродским, ее не касались. Маловата была, да и других поэтов в ее кругу читали – Багрицкого того же. «Так бей же по жилам, кидайся в края, бездомная молодость, ярость моя!» Это же мороз по коже, как здорово! Где Багрицкий и где Бродский? Общего у них – только первая буква в фамилии.
Словом, жить было хорошо. Отец работал на заводе инженером-технологом, мама – учительницей в школе. Поэтому отпуск у мамы всегда совпадал с ее летними каникулами. Маруся с мамой каждое лето выбирались на юг, на самое синее Черное море. Других морей она не видела и сравнивать не могла, поэтому благоговела перед синевой черноморской воды, смыкающейся с небом. Отец иногда присоединялся, но чаще его не отпускали дела. Карьера отца стремительно шла в гору, и он напоминал навьюченного ослика, плетущегося вверх по горной тропинке. Поэтому почти всегда они с мамой отдыхали одни, жалея отца и согревая его письмами о том, как им здесь хорошо и как они скучают без него.
Хотя скучать Марусе было некогда. Все время, пока Маруся наливалась девичьей силой, округлялась и расцветала, где-то рядом непременно маячил очередной джигит комсомольского возраста. Пляжи Батуми и Сухуми располагали к любовным мечтаниям. Зной черноморского лета был благоприятной средой для учащенного сердцебиения, а морской бриз навевал предвкушение скорой и сильной любви.
Дальше мечтаний дела не шли, но увертюра дарила такие эмоции, что потом всю осень Маруся получала от джигита письма и писала в ответ. К зиме этот поток подмораживался, джигит остывал, письма текли реже, с перерывами. А весной все заканчивалось, чтобы расчистить место для новых любовных мечтаний.
Один из ее поклонников, Гарик, ухаживал особенно красиво и писал как никто нежно. У него были вкрадчивые, интеллигентные манеры, так не свойственные темпераментным жителям юга, и темные, как перезрелые вишни, глаза. В ряду прежних джигитов он занял особое место, сделав предчувствие любви особенно явственным и многообещающим. Поэтому Маруся испытала первые муки поруганных надежд, когда неожиданно письма прекратились. Совсем, ни гу-гу. Через какое-то время пришло странное письмо, где он прощался с ней, потому что у него «в семье большое горе, отца арестовали, и очень хочется любить Марусю, но сейчас нужно больше любить семью». Маруся помнила отца Гарика, веселого грузина, который катал их на своей машине с портретом Сталина на лобовом стекле. На бандита он не был похож. На шпиона тоже. Из кино она знала, что бандиты грязные и грубые, а шпионы – лощеные и курят тонкие сигареты. Отец Гарика был ни то, ни другое. И курил он «Казбек», каждый раз словно чокаясь папиросой с портретом развенчанного вождя. Машина – это, конечно, целое богатство, но он же работал директором трикотажной фабрики, наверняка имел большую зарплату, что оправдывало наличие машины. Может, в папиросах дело? Все знали, что эту марку предпочитал Сталин, а он, как выяснилось после его смерти, во многом был решительно не прав. Маруся пошла к отцу с вопросом: могут ли посадить человека за то, что у него есть машина и он курит папиросы «Казбек»?
Тогда она впервые услышала слово «цеховик». Отец, тщательно подбирая слова, чтобы не сказать чего-то лишнего, объяснил ей, что на юге необъятной страны идут аресты «цеховиков», предприимчивых людей, которые производят товары для населения в обход плана.
Что такое план, Маруся знала очень хорошо. Сколько она себя помнила, о нем в их семье шли шумные разговоры. Особенно горячился папин друг Паша, который как-то очень резко отзывался о тех, кто этот план «спускает». У Маруси часто спускало колесо на велосипеде, но этот опыт не помогал понять речь дяди Паши, напротив, только все запутывал. А мама, вместо того чтобы внести ясность, просила говорить потише, потому что «девочка не спит». Еще Маруся знала, что план вечно «горит». Ей даже казалось, что папа работает не технологом на заводе стеклянных изделий, а пожарным, который тушит план. Вообще в детстве она думала, что есть две неизменно горящие вещи: вечный огонь у Могилы Неизвестного Солдата и вечно горящий план на папином заводе. Потом поняла, что не только на папином. Видимо, из-за этих пожаров и не удавалось построить коммунизм, о котором все мечтали.
Но так было в детстве. Наивность изживалась с помощью политинформаций в школе. Это была особая форма просветительства, выдержанная в правильном идеологическом ключе, с верным мировоззренческим уклоном. Благодаря политинформациям уже в отрочестве Маруся, как и все ее товарищи, получила общее представление о сути социалистической экономики. Она знала, что ей посчастливилось родиться в первом в мире свободном государстве. Что где-то там, далеко, где ей вряд ли когда-нибудь придется побывать, человек эксплуатирует человека. А у нас все наоборот. Потому что между «у нас» и «у них» – непреодолимая пропасть, категорическая разница. И что главным гвоздем, на котором висит «наша» экономика, гарантирующая счастье каждому советскому человеку, является план. План – сердце социалистической экономики, точнее, ее мотор, без которого все рухнет, появятся безработные, нищие, бездомные и даже те, кто не любит негров. Как в той же обреченной на загнивание Америке. А с планом всем хорошо, а если не хорошо, то это временно, зато негров уже сейчас любят. Потому каждый, кто хочет расшатать этот гвоздь, – враг и достоин кары.
Правда, воспоминания об отце Гарика плохо совмещались с образом врага, но на то он и враг, чтобы быть коварным. Для полной ясности она снова пришла к отцу. А к кому еще? Вот и у Маяковского «крошка-сын к отцу пришел, и спросила кроха…» Не изобрели еще тогда всезнающего интернета, некуда было податься бедным детям, приходилось отцов слушать. Но если у Маяковского отец говорил прозрачные и ясные по смыслу вещи, то отец Маруси все только запутал.
– Пап, а его арестовали за то, что он план не выполнил?
– Нет, доча, думаю, что план он как раз выполнял все эти годы. Иначе бы его давно сняли.
– Тогда за что его могли арестовать?
– Он кроме плана, видимо, что-то еще делал.
– Вредительское?
– Это как сказать. Для государства, может, и вредительское… Кофточки разные, гамаши, чулки. Не знаю, что там на трикотажной фабрике делать можно.
– Но ведь кофточки стране нужны!
– Кофточки тебе с мамой нужны, тете Розе нужны, а стране не знаю. Я уже вообще ничего не знаю.
Марусе стало жалко отца и неловко, стыдно от этого разговора. Как будто она заставила его признаться в своей немощи. Как будто он уже не горнист, идущий впереди, а хромающий калека, замыкающий строй.
А еще она подумала, как все запутано в этом мире. Арестовали бы отца Гарика раньше, при Сталине, – вопросов бы не было. И Хрущев бы его сейчас пожалел как жертву «культа личности». Но арестовали-то под ласковым солнцем «оттепели». Как будто вылезли подснежники на зов первых весенних лучей, а по ним морозы ударили.
* * *
Хрущева подсидели в 1964 году. Народ ничего не понял, но принял к сведению, что теперь в стране главным стал Брежнев, густобровый красавец без признаков облысения. Учитывая, что у Хрущева голова была гладкой, как колено, эта рокировка многим даже понравилась. Все-таки волосы красят мужчину.
В тот год Марусе пришло время вступать в комсомол. Это создало для нее чисто техническую проблему. Было не очень понятно, что Хрущев делал правильно, а что – не очень. Кукурузу, царицу полей, прогнали с престола, это понятно. Но с остальным наследием Хрущева как быть? С теми же авангардистами? Все-таки давить их бульдозерами или пусть живут, мазню свою рисуют? Старшие товарищи медлили с разъяснениями. Маруся мучилась этими вопросами не потому, чтобы была особенно любознательной в общественном смысле. Дело в том, что при приеме в ВЛКСМ – Всесоюзный ленинский коммунистический союз молодежи – устраивали что-то вроде экзамена, проверяли идейную зрелость. Но пронесло, Марусе вопрос о политической роли Хрущева не задали. Наверное, сами проверяющие еще не знали правильного ответа, согласованного и утвержденного в высших кабинетах.
Отец все чаще приходил с работы расстроенный и какой-то сникший, и они подолгу разговаривали с мамой на кухне. Дверь закрывали, но это была простая фанерка с врезанным матовым стеклом. Звук получался приглушенный, и от этого Маруся начинала невольно прислушиваться. Сначала раздавался возбужденный голос отца: «Им вообще ничего не надо. Отчитались для галочки, и все. Ты бы видела это убожество, которое мы выпускаем. Десять лет одно и то же штампуем. Да из этого сырья можно столько добра сделать. Добра! Ты понимаешь? Чтобы люди из красивой посуды ели». Его прерывали мамины причитания «Я тебя умоляю! Это же статья…»
Потом в их доме все чаще стал появляться дядя Паша, друг отца со студенческих времен. Они закрывались на кухне и говорили так тихо, что даже фанерная дверь не давала возможности услышать их секреты. Когда возвращалась с работы мама, друзья уходили «перекурить» во двор, хотя отец не курил. Паша явно стал горячей точкой в отношениях родителей. Марусе дядя Паша нравился, он был заводной, шумный, какой-то повышенно активный. Поэтому она не очень понимала мамино беспокойство, которое сквозило в вопросе «Паша не приходил?» Возвращение мамы с работы стало протекать по одному и тому же сценарию: открывается дверь, и вместо «здрасте» это дурацкое: «Паша не приходил?». И мамина нескрываемая радость, если нет, не приходил. Мама явно недолюбливала Пашу. Вообще в доме появился привкус какой-то нервозности.
Это было странно, потому что все шло очень хорошо. Так, по крайней мере, Марусе казалось. Появились югославская мебель и чешский кафель, финские обои и немецкий сервиз, венгерская колбаса и польская дубленка. Но в этом красивом и удобном мире возникли и новые законы. С некоторых пор Марусе запретили водить в дом одноклассников. Без объяснений. Отец сказал ей об этом, опустив глаза к своим тапочкам, с которых ему срочно захотелось снять какую-то соринку. И она приняла новое правило без вопросов, ей даже легче так было. Смышленая девочка видела, что у ее друзей квартиры выглядят совсем иначе, да и у холодильников другая начинка. Она интуитивно понимала, что отношения с ребятами будут лучше, если помалкивать о вкусе венгерской колбасы и цейлонского чая.
Пришел конец и шумным компаниям, которые собирались у них дома на Новый год и 1 Мая. Теперь на праздники приглашались только дядя Паша с женой, тетей Розой. Роза цвела и пахла, как и положено цветку. Она была вызывающе нарядной, с кучей украшений во всех местах, специально отведенных для этого женской природой. Места для украшений решительно не хватало, и тетя Роза надевала по два кольца на один палец. Марусина мама была на ее фоне как ромашка в букете роз. Лишняя и блеклая. Камушки в ушах тети Розы сверкали так радостно, что Маруся сразу поняла – это бриллианты. Вообще-то она их никогда прежде не видела, но почему-то узнала. Наверное, по рассказам о гангстерской Америке, буквально нашпигованным описанием этого чуда. Смущало лишь то, что в советских фильмах бриллианты всегда были символом нечестно нажитого богатства и их находили доблестные милиционеры во время обыска. Слава богу, что у ее мамы такого нет. Хотя жаль, что нет… Марусе бы они пошли.
Так протекали дни. Брежнев, казалось, будет жить вечно. Про коммунизм еще говорили, но уже никто о нем всерьез не думал, изо всех сил укрепляли социализм, который как-то накренился. Было чувство, что страна надорвалась и теперь тихо лежит на боку. Перебои в снабжении, голые полки магазинов питали устное народное творчество в виде анекдотов. Типа приходит мужик в рыбный магазин и спрашивает: «Мясо есть?», а ему отвечают: «Мяса нет в магазине напротив, а у нас рыбы нет». Рассказывали анекдоты везде: в магазинных очередях, в заводских столовых и на трамвайных остановках. Репрессий не опасались. Всех не пересажаешь. Но анекдоты – это для души. Для тела же были «толкучки» и «барахолки», где можно было купить все, что нужно, красивое, удобное и вкусное, но совсем по другим ценам, которые отличались от государственных, как великан от пигмея.
Маруся к тому времени окончила школу и поступила в институт, конечно же, химико-технологический, как и положено прогрессивно мыслящей девушке. Пошла по стопам отца, что намекало на зарождение трудовой династии, что идеологически приветствовалось.
На тот период ее жизнь складывалась так интересно, что не вмещала в себя жизнь родителей. Подобно ракете, которая, набрав высоту, отделяется от своих ступеней, Маруся отделялась и отдалялась от родителей, приходя домой только ночевать. Впрочем, ночевать ей хотелось совсем в другом месте. Распластавшись на своей одноместной кровати, Маруся представляла себя рядом с Семеном, комсоргом их курса, и переживала прелесть воображаемой близости.
Семен был мальчиком из хорошей семьи. Под «хорошей семьей» понимались вовсе не теплые отношения между домочадцами, а положение родителей в обществе. В этом смысле он был из очень-очень хорошей семьи. Из семьи, можно сказать, самой высокой пробы. Папа Семена был генералом МВД, что гарантировало достаток в доме, чистые руки и незапятнанную совесть. Мало кто из советских людей имел такой набор достоинств.
Семен ухаживал за Марусей красиво и настойчиво, но сдержанно и ненавязчиво. Он постепенно и дозированно наращивал свое присутствие в ее жизни. Маруся воспринимала предстоящее замужество как естественное продолжение их отношений. Правда, ее немного озадачивало то обстоятельство, что Семен был как-то уж слишком сдержан. Даже когда он говорил о любви, в голосе сохранялась свойственная ему деловитость. Все шло к свадьбе, но шло по четкому графику, как по утвержденному плану. Совместная ночевка, согласно этому графику, была преждевременной. Сын генерала умел держать себя в руках. И Маруся говорила ему за это «спасибо», хотя в душе желала, чтобы он проявлял хоть какие-то признаки несдержанности и безрассудства. Но Семен откладывал симптомы любовной горячки до свадьбы, которая казалась неотвратимым и радостным событием ближайшего будущего. Маруся объясняла это силой воли, видимо, передавшейся по наследству от отца, чекиста с незапятнанной совестью.
А ларчик просто открывался. Для незапланированных радостей души и, главным образом, тела у Семена были девочки в общежитии. Они комсоргу не отказывали. Их широко распахнутые объятия и громкие стенания на продавленных общежитских койках объяснялись не только привлекательностью Семена. Девочки тянулись к лучшей жизни, надеясь через постель попасть в хорошую семью. И в этом была их полная, безоговорочная провинциальность, детская наивность и глупость. Ведь Семен, а тем более его папа не могли допустить мезальянса, это когда, например, дворянин женится на крестьянке. Девочки из разнообразных «урюпинсков» даже не знали, что значит такое слово – «мезальянс». Ведь в газетах оно не использовалось. На газетных просторах все были равны.
Под звуки приближающегося и, казалось, неотвратимого марша Мендельсона Маруся окончила институт и поступила в аспирантуру. Впереди была целая жизнь, которая сверкала, как бриллиант, новизной и свежестью.
* * *
С первой своей аспирантской стипендии Маруся решила купить памятный подарок, чтобы спустя годы смотреть на него и вспоминать этот важный момент своей биографии. В магазинах были граненые стаканы, подчеркнуто аскетичные, и пузатые сахарницы с цветами на округлых боках, а душа просила возвышенности и красоты. Хрусталя, одним словом. В комиссионке Маруся увидела рвущую душу вазочку, дорогущую до неприличия. Словно красота вазочки компенсировалась безобразием цены. Вазочка была такой грациозной и изящной, что уйти без нее казалось немыслимым. Продавец понимающе подмигнул, дескать, вещь козырная, чешский хрусталь, понимать надо. Вон и этикетка сбоку заграничная, маленькое бумажное клеймо, гарантирующее качество и утонченный вкус ее будущего владельца. Маруся поняла, что стипендия приговорена.
Домой она вернулась с вазочкой наперевес. Поставила ее по центру стола на вязаную салфеточку, и комната сразу преобразилась. Маруся замерла от неземной красоты. Родители тоже замерли. Потом отец глухим голосом спросил:
– Откуда?
– Нравится?
– Я спросил откуда? – что-то в его голосе было такое, что Маруся не стала тянуть с ответом.
– Из комиссионки. Пап, это ж чешский хрусталь. Правда, красиво?
– Цена? Адрес комиссионки?
И опять этот голос. Маруся сдала комиссионку сразу, как трусливый предатель в фильмах про войну. Она не понимала, что происходит. А мама, похоже, понимала, потому что сказала ни с того ни с сего:
– Дожили. Я говорила, я предупреждала.
И ушла на кухню так торопливо, словно там что-то горело. Хотя плита была холодной. Такой же холодной, как голос отца, который велел убрать хрустальную вазу с глаз долой. Марусе такой поворот событий резко не понравился. Да и потом, это же на ее деньги куплено. Она уже не маленькая, имеет право распоряжаться собственными доходами. Поздравили, можно сказать, с первой покупкой. Обида прорвалась гневной отповедью:
– Что? Заводская гордость воспалилась? Не умеете так? Не уберу, и смотри хоть каждый день, как чехи работают, а у наших руки не из того места растут.
– Заткнись, – впервые отец так грубо ее оборвал. – Это не чешский хрусталь, и руки у наших растут, где надо. Только не помогает им это…
Отец еще что-то хотел сказать, но тут из кухни выбежала мама и заткнула ему рот. Причем не фигурально, а буквально, ладошкой. Мама была намного ниже отца, поэтому ей пришлось высоко задрать руки. Из-под подола халата выглянула розовая комбинация. Почему-то Маруся запомнила этот лоскут поросячьего цвета. Все застыли, как в немой сцене, держа мхатовскую паузу. Но то, что хорошо в театре, дома неуместно. Как-то все сошлось вместе: нелепая сцена и позорный цвет маминой комбинашки. Всем стало неловко, противно, вечер был скомкан.
Маруся ушла спать пораньше, чтобы не встречаться глазами с родителями. Отец зашел к ней сказать «спокойной ночи», но Маруся сделала вид, что спит. Всю свою жизнь она потом вспоминала тот вечер. А если бы откликнулась? Прижалась к отцу, разговорила его? Что-то бы изменилось? Но вышло как вышло. Убедившись, что дочка спит, отец начал крутить диск телефона.
– Паша, ты ничего мне не хочешь сказать?
Пауза.
– Ну тогда я скажу. Ты обещал мне, что вся партия уйдет в другой регион, здесь все чисто будет.
Пауза.
– Паша, не юли, моя дочь этот чертов хрусталь только что купила. Кто за сбыт отвечает? Я или ты? И откуда эта этикетка? Какое нахрен богемское стекло? Ты понимаешь, что это другая статья?
Долгая пауза.
– Паша, согласен, все может быть. Но если еще хоть одна «случайная» вазочка где-то всплывет, нам с тобой трудно станет работать вместе.
Трубку бросил не прощаясь.
Тут вступила мама.
– Я же говорила, я всегда говорила, я знала, что так будет, – она плакала, но как-то без особых эмоций и надежд, словно по привычке. – Бросай это дело, прошу тебя.
– Поздно.
Марусе никогда прежде не было так страшно. Потому что если отец говорит «поздно», это так и есть. По осколкам она составила целостную картину, где нашлось место и бриллиантам тети Розы, и тревожной нелюбви мамы к дяде Паше, и горячности отца, когда он говорил про план. Маруся поняла все и сразу: и про чешский хрусталь отечественного розлива, и про венгерскую колбасу в их холодильнике. Колбаса была настоящей, а вот хрусталь поддельный. Тень отца Гарика встала во весь рост. Почти как тень отца Гамлета.
Маруся вдруг прозрела, она поняла, что ее самый лучший в мире отец ведет опасную игру, в которой нельзя победить. Самый большой выигрыш в его случае – это оттягивание проигрыша. Предчувствие беды было столь осязаемым, плотным и давящим, что стало трудно дышать. Воспитанная на сериале «Следствие ведут знатоки», Маруся не сомневалась, что доблестные органы доберутся до ее отца, как в свое время до отца Гарика. Рано или поздно, но это обязательно случится. И что тогда? А главное зачем? Ради чего? Ну не мог же он, горнист, смелый и сильный, на кого она всегда равнялась, рисковать ради колбасы, пусть даже и венгерской? Нет, он ни в коем случае не мог соблазниться чешским кафелем или польской дубленкой. Эта история не про него. Тогда почему? И что будет с их семьей? Как же ее скорая свадьба без отца рядом? Что она скажет Семену?
Маруся искала повода поговорить с отцом и оттягивала этот момент. В ней жил суеверный страх, что разговор поставит точку в страшной истории, и тогда неминуемо наступит катастрофическая развязка. Но отец сам позвал ее на прогулку, чтобы «поболтать на чистом воздухе». Она поняла, о чем им предстоит поговорить, но отказать не могла. Маруся догадалась, что отец торопится, боится не успеть объяснить дочке что-то важное про себя и боится этого больше, чем прихода милиции.
А в город пришла весна. Солнце едва припекало, но лужи таяли так обильно, как будто капитулировали заранее, подгоняемые бойким щебетом птиц. Все вокруг дышало радостью и словно светилось изнутри. Даже весенняя грязь таила в себе заряд бодрости, как верная примета скорого тепла и окончательного разрыва с холодами. Прохожие непроизвольно улыбались, ища глазами солнце, и перепрыгивали через лужи даже там, где их можно было обойти. Эти веселые люди вызывали зависть. Усилием воли Маруся тоже перепрыгнула через лужу, но отец не последовал ее примеру и обошел грязную воду тяжелой походкой, опустив плечи.
Дочь почувствовала, что они с отцом, пожалуй, единственные, кого не захватил этот радостный поток, это весеннее настроение. Два печальных человека, которым предстоит трудный разговор, на фоне всеобщего веселого возбуждения. Трудно придумать более неподходящую декорацию. Но выбирать было не из чего. Дома оставалась мама, а при ней, как поняла Маруся, вести эту беседу не следовало.
Отец начал без предисловий и так спокойно, как может говорить человек, проговоривший все себе самому много-много раз. Теперь этот монолог предстояло перевести в диалог.
– Доча, я хотел тебе сказать, что скоро все может измениться, и, к сожаленью, не в лучшую сторону.
– Не надо, папа, я все знаю. Ведь ты про хрусталь?
– Да, доча, но не только. Я хотел тебе объяснить…
– Что объяснить? Объяснить, ради чего ты это сделал?
– Что-то вроде того…
– Ты еще скажи, что все это было ради нас с мамой, ради семьи, – усмехнулась Маруся.
– Нет, не скажу. Не все так просто. Понимаешь, я устал ходить по начальству и играть роль блаженного, которому больше всех надо. И начал делать то, что считал нужным.
– Скажи только: зачем? Зачем ты это начал? Как ты мог так с нами поступить? Как же я? Мама? Почему ты о нас не подумал? Разве мы плохо жили без твоего хрусталя? – Маруся, еще минуту назад уверенная, что готова спокойно выслушать и постараться понять отца, вдруг неожиданно для самой себя перешла на крик и слезы.
– Не надо, доча, – он бережно и стеснительно вытер ее слезы. – Не надо, мне так еще тяжелее будет. Скажи, родная, тебе та вазочка понравилась? Ну, которую ты на память себе купила.
Все-таки умел отец ее удивлять. При чем здесь та вазочка? Под ними земля горит, а он о таком пустяке спрашивает.
– Да. И что? Красивая, конечно.
– А ведь людям таких вазочек не хватает, понимаешь? Разве они не заслужили?
– И ты решил им это дать? За наш счет? У них на сервантах будут стоять красивые вазочки и что там еще вы делали, а наш дом превратится в пепелище? Это, по-твоему, правильно? – Маруся уже не плакала, она наступала.
– Знаешь, доча, а ведь у всех были семьи, и у декабристов, и у революционеров, и у солдат, которые погибли. Ты не думала об этом? Иногда нужно делать дело, даже если близким будет горько. Я бы хотел, чтобы ты это поняла. И если меня арестуют, ты не должна считать меня преступником.
– А кем тебя считать? – сипло просила Маруся. Она не могла протолкнуть ком в горле.
– Производственным диссидентом, – с ироничной улыбкой сказал отец.
Он был и оставался горнистом. Шел не в общем строю, а впереди. Сильный, стройный, красивый. И Маруся явственно увидела, как гордый горнист подносит горн к губам, шагает, зовет за собой, а строй отстает, меняет направление, рассеивается. И вот он уже один. Горнист, за которым пустота.
С этого дня Маруся жила, продираясь сквозь липкую паутину страха. Она открывала дверь в подъезд и прислушивалась, не стучат ли по лестнице кованые сапоги милиции. Заходила в свою комнату и думала, что в случае обыска чужие люди увидели бы, какой у нее беспорядок. Она прибиралась в шкафу, чтобы понятые, приглашенные на обыск, не сочли ее неряхой. А уж если Марусю вызывали в деканат, она шла туда походкой дочери врага народа, ожидая немедленной кары. Больше всего она боялась минуты, когда отца станут уводить из дома и им придется прощаться при чужих людях. Боялась не за себя, за отца, представляя громаду стыда, которой он будет придавлен, уходя из дома под конвоем.
Но сколько несчастья ни жди, оно приходит неожиданно. Отца арестовали на работе. Тягостной минуты прощания не случилось, чему Маруся была малодушно рада. Дома провели обыск, нашли несколько сберкнижек на предъявителя и что-то из золотых украшений. Маруся, всегда бегло считавшая в уме, никак не могла сложить сумму сберегательных вкладов. Она пыталась складывать попарно, загибала пальцы, шевелила губами, но цифры расползались в разные стороны. Она считала снова и снова с такой старательностью, словно не было в данную минуту ничего важнее этой математики. Остальное, не относящееся к цифрам, как-то приглушалось, притуплялось, вытеснялось на обочину сознания. Потому и не плакала. Чтобы не сбиться при счете.
На суде выяснилось, что отец почти все деньги вкладывал в производство. «Богемский хрусталь» местного розлива требовал новых технических приспособлений. Они останутся служить государству. Так говорил адвокат. А прокурор от лица государства гордо отказывался от этих «подачек», ненужных для выпуска граненых стаканов, предусмотренных народно-хозяйственным планом.
Заседание суда шло при закрытых дверях, потому что по делу проходили высокие начальники разных ведомств – от торговли до милиции. Схема «цехового хрусталя» оказалась закрученной и напоминала хорошо отлаженный механизм. Выяснилось, что машины с «преступным грузом» сопровождали люди в погонах во избежание нежелательных проверок на дорогах. К силовому ведомству возникли вопросы. Тоненькие ручейки денежных потоков тянулись на самый верх, просачиваясь под двери людей в мундирах, среди которых был и отец Семена. В его чистых руках и спокойной совести стали сомневаться. Недоброжелатели уже потирали руки, готовясь занять его место. Но генерал, отец Семена, в кресле усидел, хотя это было труднее, чем удержаться на диком мустанге. Кресло ходило под ним ходуном. Его спас звонок из высочайшего кабинета, хозяин которого душевно посоветовал следователю «не копать в этом направлении». Следователь беспрекословно подчинился, благодаря чему Семен остался мальчиком из хорошей семьи.
А Маруся вылетела из этого списка. Со всеми вытекающими последствиями.
Как только отца Маруси арестовали, Семен предложил ей съездить к нему на дачу, чтобы отдохнуть от этой выматывающей истории. Там он без особых прелюдий реализовал ее девичью мечту – он и она в одной постели, тесно прижавшись друг к другу. Маруся думала, что ввиду чрезвычайной ситуации Семен решился наконец-то сломать намеченный график и спрямить дорогу в ЗАГС. Но утром, едва она проснулась и, счастливая, потянулась к «почти мужу», он, с любопытством наблюдая за ее реакцией, предложил со свадьбой подождать. Так дорога оказалась тупиком. Маруся поняла, что дачная постель означала разжалование ее до уровня общежитских девчонок. Но в отличие от них она знала слово «мезальянс» и предложение «повременить со свадьбой» не могло ее обмануть. Это был разрыв, скрыть или смягчить который Семен даже не пытался. Маруся не дала ему возможности насладиться своим замешательством. Она быстренько собралась и, сославшись на дела, покинула дачу. Только бы успеть, только бы не заплакать при нем.
По дороге к пригородной электричке Маруся дала волю своему горю. Казалось, что от ее слез весенние лужи выйдут из берегов, а птицы сочтут неуместным так откровенно радоваться жизни. Слезы текли так обильно, что лужи должны были как-то измениться. Но они оставались грязными и равнодушными, как и прежде. Даже птицы не сочли возможным уважить Марусино горе минутой молчания, они бестактно щебетали, словно ничего не произошло. Природа упивалась своим пробуждением, до дочери горниста ей не было никакого дела. И это как-то задело Марусю, растормошило ее, повесило ее страдание на крючок вопросительного знака: а стоит ли? так ли уж много она потеряла? Жизнь-то продолжается. И вообще. Любви-то особой не было, имелся лишь хорошо сбитый сценарий будущего счастья. Этот сценарий жизнь не приняла к постановке. Но все впереди. Весной легко верить в возрождение.
Семен боялся выяснения отношений, возможных истерик и скандалов. Но, к его удивлению, Маруся как будто исчезла. Под окнами у него не стояла, объяснений не требовала, самоустранилась без слез и обвинений. Не доставила Семену хлопот, за что он был ей благодарен. Все-таки приятно иметь дело с девушками из хороших семей, даже из бывших хороших.
В аспирантуре быстро выяснилось, что тема Маруси бесперспективна. Ну, то есть абсолютно. Ловить ей нечего, кандидатскую диссертацию на эту тему ей не защитить. Она заикнулась о смене темы, но научный руководитель так жалобно на нее посмотрел, словно она мучит его своей недогадливостью. Ему было неловко и стыдно, но другого выхода не оставалось, ведь ослушаться ректора он не мог. От Маруси следовало избавиться. Плодить династию расхитителей социалистической собственности было недопустимо.
Отцу дали 15 лет исправительно-трудовых лагерей. С учетом смягчающих обстоятельств. Другими словами, в благодарность за новое оборудование, купленное на его деньги, нажитые нечестным, преступным путем. Дяде Паше повезло меньше. Его деньги оказались вложены в бриллианты, сверкающие на тете Розе. Те, что не поместились на ее телесах, были сложены в баночку из-под растворимого кофе, которую нашли под половицей на его даче. Дядю Пашу за «расхищение социалистической собственности в особо крупных размерах» расстреляли. Тетя Роза, оставшись без бриллиантов и без мужа, вскоре заболела и, к сожаленью, подтвердила расхожее мнение, что онкологию у нас лечат плохо. Их детей, попавших сначала в детский дом, со временем разобрали сердобольные родственники. Так закончилась эта история.
А счастливые своим неведением обладатели «богемского хрусталя» садились вечерами в продавленные кресла, включали громоздкие, как комоды, телевизоры, чтобы посмотреть очередной выпуск новостей про успехи страны, погружающейся в «застой».
* * *
В 1982 году Брежнев умер. Когда его гроб опускали в яму на матерчатых поручнях, случилась неловкость: гроб накренился и гулко стукнулся о дно. Это видела и слышала вся страна, потому что по такому случаю была прямая трансляция. Но никто тогда не знал, что это значит. Скоро весь СССР накренится и стукнется о дно, рассыпавшись на 15 независимых государств. Независимых от желания своих народов и здравого смысла.
Весь день по случаю похорон генсека по телевизору показывали балет, по радио звучала классическая музыка. Предполагалось, что такое сопровождение соответствует народной скорби. Но скорби особой не было. Злорадства, правда, тоже. Вместе с энергией созидания у народа пропала энергия любить и ненавидеть своих правителей. Осталось лишь любопытство – кто следующий? Кого изберет «совет старейшин»? Так называли ЦК КПСС – Центральный комитет Коммунистической партии Советского Союза. А впрочем, какая разница. Народ и партия только на плакатах были едины. Жили они давно врозь, как разъехавшиеся супруги, которым не с руки оформить развод. Партийная номенклатура консервировала порядки, чтобы жить, как прежде. А народ консервировал огурцы и помидоры, чтобы просто жить.
Потом наступил черед Андропова. Этот период запомнился громким и нелепым окриком, призывающим народ к порядку. Как будто взбешенный старик вытащил из штанов ремень, а непослушное дитятко уже переросло отца на голову, поздно воспитывать. В кинотеатрах стали устраивать облавы, чтобы поймать тех, кто тянется к искусству в рабочее время. И это было что-то новенькое, народ радостно откликнулся волной анекдотов. Но зубоскалили недолго, Андропов быстро отошел в мир иной. Телевизор вновь был оккупирован «Лебединым озером». Чайковский стал главным похоронным музыкантом в СССР.
Короткое и бесцветное правление Черненко закончилось той же музыкой, тем же балетом, тем же полным отсутствием народной скорби.
Наконец, пришло время человека «с кляксой на голове», как говорили в народе. Но говорили любовно. Устав от «застоя», народ обрадовался Горбачеву, который обещал обновление, реставрацию социализма. Как будто речь идет о реставрации старой, побитой молью шубы. Дальнейшее напоминало поход в ателье, где мастер посмотрел, пощупал мех и заявил, что шуба слишком старая, реставрации не подлежит, надо шить новую шубу. То есть новую страну. За право поработать скорняком боролись Горбачев и Ельцин. Горбачев проиграл. Так первый президент СССР стал последним. Новую шубу из старой страны начал шить Борис Ельцин. Это была уже другая Россия.
Маруся не очень внимательно следила за политическими событиями. Она видела, что по утрам около газетных киосков выстраиваются очереди. Слышала, что мужчины спорят, кто лучше – Горбачев или Ельцин, причем с той же азартностью, с какой недавно выясняли, кто круче – «Спартак» или «ЦСКА».
От политики она пряталась, чтобы не делать себе больно. Слишком глумливо обошлось с ней время. У нее был свой счет к кульбитам, которые делала история. Отца посадили за расшатывание устоев социализма, а теперь на ее глазах эти устои пинали все кому не лень. На трибуну Дворца съездов лезли говорливые адвокаты в клетчатых пиджачках и вещали о частной инициативе, которая спасет страну. Хорошо поставленным голосом они убеждали всех, что знают, куда и как надо рулить. Маруся в этом сомневалась. Она помнила, как такие же адвокаты не сумели защитить ее отца, и никто из них в знак протеста не отказался от партбилета.
В стране развернулись кооператоры. Они пробили первую брешь в плотине плановой экономики. Заводы и фабрики пока держали оборону, но в воздухе пахло грядущей и неизбежной победой их будущих хозяев. Приватизация разнесла плотину плановой экономики в щепки. Появились парни в спортивных костюмах, карманы которых оттопыривались то ли от денег, то ли от оружия. В моду вошли малиновые пиджаки и золотые цепи на бычьих шеях. Появились дорогие иномарки и дешевые проститутки. Свобода ломанулась в двери секс-шопов и казино. Милиция стала отличаться от бандитов только формой.
В эту обновленную страну вернулся из зоны отец. Он отсидел от звонка до звонка. Видимо, не смог найти общий язык с лагерным начальством, вот и не попал под амнистию. Вернулся бывший горнист, больной и старый.
Маруся видела недоумение в глазах отца. Он не спрашивал, не ругался, не возмущался. Молчал. В глазах скорбь и вопрос: «Что это?» Хотелось ответить: «Новая шуба», но он бы не понял, ведь историю с реставрацией он пропустил. По уважительной причине.
Марусе стало тягостно бывать в родительском доме. Мама, которая за долгие годы приспособилась обходиться без отца, теперь мучительно приучала себя жить рядом с этим почти незнакомым ей человеком. Каждый день их отношения искрили раздражением. Отец целыми днями смотрел телевизор, слушал радио, читал газеты. И молчал. Мама от этого впадала в тревожную истеричность. Однажды отец перестал молчать и предложил ей развестись. Мама согласилась.
К этому времени у Маруси и самой не все в семье было гладко.
* * *
Маруся вышла замуж по тогдашним меркам довольно поздно, когда ей уже перевалило за тридцать. Долго отходила от истории с Семеном, который дал понять, что гусь свинье не товарищ. С чем она была полностью согласна. Правда, они с Семеном расходились в понимании того, кто из них гусь, а кто – свинья.
На заводе, куда Маруся устроилась работать после того, как ее турнули из аспирантуры, на пару дней закрыли столовую. На табличке было написано «по техническим причинам». Но все догадывались, что столовую закрыли для потравы тараканов. Судя по их количеству и размеру, тараканы питались лучше, чем посетители столовой.
В эти дни Маруся бегала обедать в кафе, через дорогу. В первый раз сходила вхолостую, а во второй – познакомилась с интеллигентным молодым человеком, Дмитрием, работающим неподалеку в конструкторском бюро. Бюро было мелкое, и столовая сотрудникам не полагалась, потому он с коллегами каждый день обедал в этом кафе.
Маруся часто потом думала, как бы сложилась ее жизнь, если бы тараканы подохли быстрее или вообще бы не завелись. Маруся и Дмитрий были ровня, оба – характерные представители технической интеллигенции, читающие перепечатанных на «Эре» Набокова и Булгакова. Этих писателей не продавали в книжных магазинах как идейно чуждых, приходилось изворачиваться, печатать самим. Словом, «парочка – гусь да гагарочка», оба из разряда прокладочной интеллигенции. Ведь в СССР было два основных класса – пролетариат и трудовое крестьянство, а между ними, как прокладка, оказалась зажата народная интеллигенция. Социальная близость способствует браку. Легко и естественно, без особых мук родилась еще одна «ячейка общества», как тогда называли семью. Маруся и Дмитрий обещали быть примерной «ячейкой», построившей брак не на страстной любви, а на трезвом расчете социального подобия.
Семья создалась в «застойный период» и умела жить в спокойном ритме позднего социализма. В новой России все изменилось. Марусин завод работал с перебоями, зарплата выдавалась от случая к случаю. Но все-таки завод стоял, и была надежда, что все как-то устаканится. Ведь на нем выпускались прежние граненые стаканы. Это был тот самый «папин завод», где так и не научились делать хрусталь.
У ее мужа, Дмитрия, ситуация сложилась хуже. Рыночную ценность представляло здание, где размещалось их конструкторское бюро. Замечательное здание, с хорошими подъездными путями, идеальный объект под оптовый склад. Единственный минус состоял в том, что объект был с обременением, то есть продавался вместе с людьми. Можно, конечно, конструкторов переучить в кладовщиков, хотя бы самых способных. Марусин муж отказался быть кладовщиком и ушел на «свободные хлеба», то есть в никуда.
Это «никуда» привело его на диван перед телевизором, где он смотрел все политические программы и, в отличие от Марусиного отца, не молчал. Он вступал в спор с участниками программ, ловил их на противоречиях и объяснял жене нелогичность их позиций. Марусе казалось, что у нее дома идет непрекращающийся политический митинг. Дмитрий оттачивал на ней свои аргументы и риторические приемы. Он был настолько красноречив и убедителен, что если бы Ельцин или Чубайс послушали его речи, то колесо истории завертелось бы в другую сторону. Но выслушивать приходилось одной Марусе.
В какой-то момент она поняла, что Дмитрий, как робот с ограниченным набором действий, может только сидеть, стоять или лежать. Сначала он долго-долго сидел за партой, потом долго-долго стоял у кульмана, теперь будет долго-долго лежать перед телевизором. Словом, это затяжная история. Открытие неприятно поразило Марусю и поставило вопрос: что же делать? Ей сорок лет с внушительным хвостиком, у нее есть неработающий муж и двое детей с хорошим аппетитом и быстро растущим размером обуви. Прогнать мужа? Но он же не собака, чтобы избавляться от него ввиду ненадобности. И потом, его любят дети. У них своя правда и свои права. Например, право жить в полной семье.
У ее подруги Томки ситуация была схожая. Только хуже. Оставшись без работы и без денег, муж ударил Томку за то, что она попросила его вынести мусор. «Я что, баба – мусор носить?» Хотя раньше это считалось его обязанностью. Но раньше он был не «баба», потому что кормил семью. Мог позволить себе и ведро вынести, от него как от мужчины не убыло бы. А теперь злосчастное ведро ставило под сомнение его мужественность, которую он утверждал, проводя время в гараже с мужиками и пивом.
Томка очень образно описала Марусе ситуацию с их мужьями. «Мужики – они ж как деревья, ураган их валит. А мы, как трава, стелемся, нам никакой ураган не страшен». Стелиться предлагалось в сторону Стамбула.
Когда Томка предложила Марусе съездить в Стамбул на заработки, Маруся почему-то вспомнила про белую эмиграцию, про проституток, которыми становились бывшие благородные девицы, выпускницы Смольного. Но возраст… Кто ж их в проститутки возьмет? Оказалось, что речь идет о поездках за дешевым тряпьем, портьерными тканями и кожаными куртками. Как говорила Томка, пришло время «бомбить Стамбул».
* * *
Началась новая жизнь, жизнь по принципу «туда-сюда», как у челнока в швейной машинке. Поэтому и называли таких «челноками». Мотались по рынкам, торговались на пальцах, втюхивали турецкие товары «дорогим россиянам», как называл свой электорат Ельцин. Марусе стали сниться нескончаемые ряды клеенчатых китайских сумок, в которые можно было запихнуть половину Турции. Во сне сумки разговаривали друг с другом, расхваливая свое содержимое. Одна сумка хвасталась бархатными лосинами, другая – занавесками с люрексом, третья – «настоящими» адидасовскими кроссовками, только в три раза дешевле. И откуда-то доносилось: «Вам идет, женщина, берите, уступлю дешевле». Да это же Томка. У нее лучше получалось торговать. Марусе трудно было делать восторженное лицо, продавая леопардовые лосины хозяйке огромной жопы. А у Томки это получалось легко и непринужденно. И не скажешь, что кибернетик по образованию.
Но бизнес этот был тяжелым и опасным. Могли обворовать, обмануть, попортить товар, согнать с обустроенного места. Появилось слово «кидалово». Поэтому над группой таких женщин, стелющихся, как трава, под рынок, шефствовал какой-нибудь бандит. У них с Томкой был свой Серега. Он забирал часть выручки, но зато улаживал проблемы подопечных – с другими бандитами, с таможенниками, со смотрящими на рынках. Страна жила по понятиям, заменившим законы. У Маруси это не вызывало протеста. По закону посадили отца, в строгом соответствии с законом муж остался без работы. Лучше уж понятия, чем такие законы.
При любом затруднении Маруся искала Сергея, и тот ни разу не подвел. Он стал для нее щитом, мужчиной, который решал ее проблемы, чего давно в ее жизни не было. Возвращаясь домой, она отмывала квартиру, перестирывала белье, готовила канистры еды, проверяла дневники, говорила детям, что «надо хорошо учиться», и снова уезжала. Да, еще успевала получить от мужа краткую выжимку политических событий. Ездит тут, понимаешь, и даже не знает, что в стране происходит, как здорово Явлинский Чубайсу в каком-то ток-шоу ответил. Совсем расслабилась.
Ее начало клонить к романтическим мечтаниям. Сидя на своих клеенчатых сумках в продуваемых аэропортах, Маруся закрывала глаза и уплывала в мечты, где она непременно была значительно моложе и внушительно красивее. Партнером в этом воображаемом счастье стал молодой бандит Серега. В зависимости от настроения она могла намечтать себе что угодно. Это как шведский стол – бери, что душа пожелает. Можно про то, как Серега ее добивается. А можно про их ссору и как он вымаливает прощение. Или как она учит его завязывать галстук, а он шутит, что бандитам это ни к чему. Сколько таких короткометражек пересмотрела Маруся, в том числе вполне себе гениальных, с закрученным сюжетом, удачно выстроенными диалогами и даже деликатно показанным сексом. Мечтать было очень приятно! А откроешь глаза, рядом Томка с темными кругами под глазами. И без зеркала ясно, что у Маруси такие же. И старше она Сергея лет на двадцать, наверное. Но других кандидатов на главную роль в мечтательном сериале не было. Вот и сошлось на Сереге. Да еще улыбка у него прямо какая-то есенинская, будто грусть через веселье проглядывает. Любая размечтается.
– Томка, а любовь есть?
– А как же. Я, например, деньги люблю. Как их не стало, так я вообще полюбила их любовью нечеловеческой.
– Я про другое. Ты же понимаешь.
– Не понимаю и понимать не хочу. Кончай с этим. Ты в метро давно была? Перемены заметила?
– Какие?
– Девки красивые исчезли. Остался только наш контингент. Целыми рядами в наших лосинах сидят, по швам трещат. От люрекса хоть прикуривай.
– Ну, положим, я не заметила. А куда исчезли?
– Не знаю. Наверное, в машины пересели. Длинные ноги прижали к подбородку и пересели. Специально машины стали делать большие, джипы называются, чтобы ноги поместились.
– Это ты к чему?
– А к тому, Марусенька, что сейчас на рынке молодость и красота торгуются, а у нас с тобой такой валюты нет.
– Я же про любовь, не про рынок.
– А я про жизнь. Есть мужик, за него и держись, – и озорно добавила: – Дерево не тонет, даже поваленное ураганом. Прорвемся, подруга.
Веселая она, хорошо иметь такую напарницу.
А Серегу вскоре подстрелили на каких-то разборках. На том мечты и закончились. Неудобно как-то про покойника любовные сериалы смотреть.
* * *
На похоронах Маруся с Томой стояли поодаль. Они чувствовали себя неуютно, даже пожалели в какой-то момент, что пришли. Как будто попали на мужскую половину дома, где им не место, и их сейчас с позором выгонят. Вокруг были сплошные мужчины. Черные кожаные куртки, золотые цепи, короткие стрижки. Одинаково набыченные выражения лиц, как будто обкатанные в одних спортзалах. Суровые ребята. Такие Окуджаву петь не будут. Их «оттепелью» не обмануть, они, как бультерьеры, жизнь за глотку хватают.
Под руки они поддерживали отца Сергея, который еле волочил ноги. Маруся отметила, что отец из другой породы. Не бультерьер совсем. Но и не дворняжка. Интеллигентное лицо, породистые руки. Правда, на одной руке пальца не хватает, но все остальное – на месте. Выправка, которая угадывалась даже в согбенной спине, выдавала армейский опыт. Не старый еще, примерно Марусиного возраста. Видно, рано отцом стал. Нелепое пальто в крапинку на фоне черных курток.
Идти по кладбищу пришлось долго. Миновали запустелые участки со старыми могилами, где новые захоронения смотрелись неприлично нарядно. Свернули на боковую аллею, еще раз куда-то вбок, снова прямо и, наконец, вышли на опушку. Березы расступились в приветливом каре, образуя отдельное кладбищенское пространство. Почти все занято, только сбоку свежая могила вырыта.
Пока располагались, строились, согласно неписаному протоколу черных курток, Маруся огляделась. Вокруг была разлита какая-то странность и неправильность. Вроде бы все, как везде – кресты, памятники, таблички, а что-то не то и не так. Как-то на новостройку похоже, слишком все свежее и одинаковое, какой-то штампованный траур. Прошлась между могилами, вчитываясь и вглядываясь. Горло перехватило спазмом, в ушах застучало. Все поле покрыто могилами молодых парней. Годы рождения и смерти тесно друг к дружке прижались, и жизнь такая же короткая, как черточка между датами. Такое только в войну было. А это и была война за новую страну, где молодым ребятам роль штрафбата досталась.
Маруся не считала себя верующей, но подняла глаза к низко нависающему небу и послала туда, в просвет между облаками, одну короткую благодарственную молитву. За то, что красавицей не была и в девках засиделась. За то, что в роддоме ее «старородящей» называли, потому что поздно забеременела. За то, что не успели, опоздали ее сыночки на эту войну. Только бы она поскорее закончилась, а белые или красные победят, Марусе не важно.
* * *
Отец не просто молчал. Он думал. Просто есть люди, которые думают с открытым ртом, и если им залепить рот, то прекратится течение мысли. Таким был Марусин муж Дима. А есть, которые с закрытым. Отец молчал долго, поэтому накопил много мыслей. И все про будущее. О прошлом и настоящем он запретил себе думать.
Отец позвал Марусю в гости, разлил по чашкам чай с чабрецом. Это означало, что разговор предстоит серьезный. Иначе были бы чайные пакетики. Отжал пакетик и выбросил, поговорил – и забыл. А чабрец – это послевкусие и смысл, который должен сохраниться.
– Доча, тебе не надоело еще по мелочи, как ты говоришь, Стамбул бомбить?
– Надоело. Вот думаю прикупить пару самолетов и крупными партиями заняться, – усмехнулась Маруся.
Но отец даже не улыбнулся, шутка пролетела мимо.
– В этой стране никогда не будет нормального бизнеса. Можешь с ним завязывать.
Марусю неприятно удивило «в этой стране». Так отчужденно отец еще никогда не говорил о государстве, в котором жил. Хотя значительную часть жизни он не жил, а сидел, то есть жил условно. Может, это дает право.
– И что ты предлагаешь?
Вопрос прозвучал как выстрел сигнальной ракеты, дождавшись которого отец пошел в наступление и развернул перед дочерью свое видение будущего страны на ближайшие двадцать лет. Такого полета мысли Маруся от него не ожидала. И такой глупости – тоже. Видимо, возраст берет свое. Вот они – первые звоночки старческого маразма.
Послушать отца, так выходило, что скоро все в стране изменится. Нет, совсем не так, как пророчит Зюганов, к которому отец относился с плохо скрываемым презрением. Рынок не выбросит белый флаг перед коммунистами и не капитулирует перед возрожденными колхозами, но он переродится изнутри. Сохранится одна видимость, как пустая коробка, на которой написано «рынок», а внутри – загадочное содержимое.
Отец говорил, пугая Марусю блеском глаз непризнанного пророка:
– В том и весь фокус! Маруся, это же грандиозный иллюзион! Вроде рынок, а конкуренции никакой не будет! Вроде частная собственность, а бизнес ни чихнуть, ни пукнуть без согласования с властью не сможет. Чем нулей на счете больше, тем выше уровень власти, куда с челобитными ходить будут. Понимаешь? Это будет новый порядок, гениальная афера!
Маруся с состраданием смотрела на отца. Это же надо, как его жизнь потрепала. Закрылся дома, совсем не понимает, что «в этой стране» происходит. Березовский с Гусинским пинком дверь к Ельцину открывают. А отец о какой-то власти говорит. Бизнес не то что пукать при власти не стесняется, он испражняется на голову этой власти.
И что ей теперь делать? У нее по одну руку безработный политический обозреватель Дима, по совместительству муж, по другую руку – сумасшедший отец, на шее – сыновья с аппетитом молодых волчат. Удавиться от такого счастья! Что-то ее мужчины совсем сдали, полегли от рыночного урагана. А она все стелется и стелется, как трава, но ниже уже прогибаться некуда, и у травы предел есть.
– Хорошо, допустим. Рынка не будет… – миролюбиво продолжила она разговор с отцом.
– Ты не поняла. Будет! Будет бутафория рынка! С другой начинкой! Чему названия я пока не придумал, – горячился доморощенный Нострадамус.
– Да-да, я поняла. Ты успокойся. А что в начинке? Рецепт можно узнать? – Маруся пыталась свести разговор к мягкому бытовому юмору.
– А начинка известна. Со времен графа Уварова рецепт неизменен – православие, самодержавие, народность, – отец произнес это так, как будто граф Уваров лично ему и по большому секрету рассказал этот рецепт.
«Пипец!» – подумала Маруся. Вообще-то она по инерции оставалась интеллигентной женщиной, но Стамбул накладывал свой отпечаток.
– И царь будет? – не смогла сдержать ехидства Маруся. Ей даже любопытно стало.
– Будет! Но только все иначе сложится, чем ты себе представляешь. Монархия невозможна, это даже обсуждать не стоит. Слишком далеко ушли. А вот самодержавие непременно. Это наша судьба. Пойми, самодержавность – это сосредоточение правды и смысла в одном человеке, а уж называться он может как угодно, в духе времени, так сказать, верховным жрецом, президентом, вождем, да хоть цезарем. Все зависит от политической ситуации, – отец разошелся не на шутку.
– Понятно, – поддакнула Маруся. Она всегда так говорила, когда надо что-то ответить, а напрягаться лень. Ну что тут скажешь, если о самодержавии речь зашла? Уж лучше Дима со своими Чубайсами, чем отец с царями в голове.
Но он уловил настроение дочери и понял, что перегнул палку. Сдал назад:
– Доча, давай поговорим не о царях, а о нас с тобой. Бог с ним, с самодержавием. Все равно мы в приближенные не запрыгнем, биографией не вышли.
– Это точно. Что там у графа Уварова остается? Ах да, православие. Считаешь, что Валаам перспективнее Стамбула? Мне оттуда крестики возить? А ничего, что я атеистка? – Маруся решительно придвинула к себе вазочку с конфетами. Дескать, хватит говорить ерунду, будем чай пить.
– Я тоже, как ты знаешь, атеист. Только верующий. Есть что-то большее, чем наш разум. Но обсуждать это сейчас не станем, – отец по старой родительской привычке отодвинул конфеты, ведь у Маруси в детстве был диатез, вдруг вернется. Вместе с климаксом.
– Ну все, наши карты биты. Остается народность, а мы с тобой, увы, трухлявая интеллигенция, – Маруся дотянулась до вазочки и стрельнула конфетку.
– Ну, положим, Стамбул это дело подправил. Твоя интеллигентность уже не так бросается в глаза. Но это не важно. Ты можешь быть хоть аристократкой, хоть плебеем. Важно, чтобы твой бизнес соответствовал идее народности, тогда у тебя есть шанс какое-то время продержаться на плаву. Поберегут, как священную корову. Не факт, что получится, но шанс есть. Это как охранная грамота для тебя будет. Понятно?
– Конечно. Чего тут не понять? Надену сарафан с кокошником и заработаю на «Мерседес». Это же так естественно, – настроение у Маруси поднялось, стало даже весело.
– Ты, доча, не ерничай. Не глупее тебя буду. Тебе подумать надо, чем заняться, когда Стамбул твой закончится. А это произойдет быстрее, чем ты думаешь.
– В Польшу поеду. Томка уже предлагала, там даже проще, хоть какие-то слова понятны. Все-таки братья-славяне. Знаешь, как по-польски будет магазин? Склад. Прикольно, правда?
– Ты не поняла. Любой Стамбул закончится. И польский тоже. И китайский. Тебе надо понемногу свое дело начинать.
– Так бизнеса же не будет. Забыл? – уже откровенно резвилась Маруся. Она все еще думала о польском «складе».
– Бизнеса не будет в его классическом понимании, – начал раздражаться отец. – Но вывеска-то останется. И многие будут под этой вывеской копошиться, жизнь класть. А потом придет человек в погонах или в сером костюмчике, с бланками и печатями. И одной своей подписью хребет этому бизнесу перешибет. Бизнес – это когда деньги вместо сердца. А когда сердце вместе с деньгами в пятки уходит – это уже не бизнес, а извращение какое-то. Ты хочешь быть извращенкой? – вполне серьезно спросил отец.
– В мои-то годы? Благодарю за доверие, – упорно отшучивалась Маруся.
Нет, ну не бред? В стране бандиты друг друга стреляют, милиция пикнуть боится, а он про какие-то погоны, про серые костюмчики. Это оголодавшие-то чиновники монстрами станут? Да они с протянутой рукой ходят, на кефир стреляют, им мелочь из карманов малиновых пиджаков вываливают. Ну отец, ну дает.
А он продолжал бредить:
– Если граф Уваров прав, а я в этом не сомневаюсь, то народность станет нашим всем. Вот увидишь, импортным печеньем голубей кормить будут, а детей – только своим, отечественным. Твои польские конфеты нафиг никому не нужны станут.
– Понятно, – Маруся в очередной раз попыталась избежать спора.
Да и о чем тут спорить? Это же смешно. Сравнил наше с импортом. Отец, наверное, и «Сникерс» не пробовал. Надо ему купить, угостить. Это же, как говорит Томка, «что-то с чем-то», то есть вершина гастрономического блаженства. Маруся, когда первый раз «Сникерс» купила, всю семью на кухне собрала, в полном составе. Доверили делить Диме, потому что у него, как у конструктора, глазомер лучше. Каждому досталось по кусочку. А упаковка? Все современное, в пленку запаяно, фиг разорвешь. Они даже какое-то время ножницами пользовались, пока не догадались, что там по зубчикам сбоку разрывается. Высокотехнологичная упаковка, можно сказать. Не то что у нашей «Аленки», которой сто лет в обед, – бумажка, фольга. Как при царе Горохе. А соки Invite? Это же просто чудо: разбавил водой порошок и получил сок. Яркий, сладкий! Нет, наши так не умеют!
А отец продолжал:
– Пойми, доча, это же маятник чистой воды. Как сейчас перед Западом стелемся, так потом в него плеваться будем. Как сейчас свое не ценим, так потом без народных традиций даже в ракетостроении не обойдемся.
Марусе понравилась эта перспектива. Представила себе, как на ВДНХ начнут показывать, к примеру, народную забаву – поросячьи бега. А что? Она бы посмотрела. Но это нереально. ВДНХ давно стала огромным рынком, во всех павильонах торгуют. Затопчут поросят.
Ответила уклончиво, чисто ради поддержания разговора:
– Допустим. И что?
– Тебе надо играть на опережение. Чтобы, когда маятник начнет в обратную сторону двигаться, у тебя уже все было готово – полная народность, возвращение к традициям, к истокам, можно сказать.
– Ты это серьезно?
– Вполне.
– Кисель с ревенем варить в промышленных масштабах? Ты это предлагаешь?
– Можно и кисель. Но там мороки много, а прибыли мало. Цена киселя любой хозяйкой просчитается – сахар, крахмал, ревень. А нужно нечто такое, где цена к сырью слабо привязана, потому что между ними стоит то, что рублем не оценить. Например, творчество.
– И что ты предлагаешь? – повторила Маруся свой вопрос.
– Делать глиняные народные игрушки, – отец сказал это так просто, как будто несколько поколений Марусиных предков не слезали с печи, мастеря там глиняных лошадок и петушков.
Пока дочь пыталась сузить округлившиеся от удивления глаза, отец вылил последние капли заваренного чабреца в ее чашку. Кончился чай. И разговор, стало быть, закончен.
* * *
Все вышло, как и предсказывал отец. И даже быстрее, чем он думал. Как ветром сдуло малиновые пиджаки, чиновники расправили плечи, люди в погонах стали солью земли русской. Президент призывал прекратить «кошмарить бизнес», и верные ему люди брали под козырек, прикладывая руку к пустой голове. В том смысле, что без головного убора. А может, и просто пустой. Но бизнесу легче не становилось. Сердце, набитое деньгами, спускалось в пятки, что отражалось на походке. Бизнес то прихрамывал, то подволакивал ноги, то вдруг прытко бежал в сторону национальной границы, утекая прочь от заповедника графа Уварова.
И даже – кто бы мог подумать? – на ВДНХ в дни народных гуляний стали показывать поросячьи бега. Маруся ходила, смотрела. В тот день победил хряк из Еврейской области. Ему вынесли призовое корыто рубленых сосисок, и он победно залез туда передними копытцами. Сосиски, разумеется, были отечественные. Импортные продукты давно уже предали анафеме.
Но отец не успел предъявить Марусе свою правоту. Он умер через два года после того, как подарил «доче» идею глиняных игрушек. И эти два года он жил как в угаре. То есть напористо и счастливо. Бывший горнист поднял голову и распрямил плечи. Он снова что-то делал. И не просто делал, а создавал, организовывал новое производство из того, что лежало под ногами. Торопился для своей Маруси. Технологии, оборудование, глина – это все просто. Люди тоже найдутся. И сбыт можно наладить, не вопрос. Самое трудное – найти основу, ту самую неповторимую игрушку, которая удержит на плаву его Марусю, когда его не будет. Отец знал, что жить ему осталось недолго. Врачи только удивлялись, откуда он черпает жизнь, когда донышко уже совсем просвечивает.
Отец мотался на поездах и электричках, прошивая ближайшие деревни. Сарафанное радио служило ему навигатором. Пересмотрел массу изделий, познакомился со многими умельцами. Но все не то, все приблизительно, все уже было. А требовалась игрушка такая, чтобы одна на миллион, чтобы сказать: «Она!»
Кто-то посоветовал съездить в бабе Вере, подслеповатой старухе, которая лепила все и из всего. Из глины, из теста, из хлебного мякиша, из сосновой смолы, обваляв ее в золе. Если не было подручного материала, баба Вера начинала комкать все, что попадалось под руку: кромку скатерти, подол халата, кошку Мурку. Домашние считали это формой старческого маразма, разновидностью нервного заболевания и всегда имели под рукой здоровенный, в разноцветных разводах комок пластилина, вобравший в себя остатки бывшего школьного творчества многочисленных внуков. Только баба Вера начинала нервно шевелить скрученными старческими пальцами, как заботливые домашние подкатывали к ней комок пластилина с прожилками всех цветов радуги.
Творчество бабы Веры причудливо переплелось с нервным недугом, и границу между ними не мог бы провести даже самый опытный врач. А, впрочем, есть ли эта граница? Творчество и есть форма недуга, его самая сладкая форма. Отец увидел игрушки бабы Веры и выдохнул с облечением: «Нашел, теперь и умереть можно».
* * *
Баба Вера маленькой девочкой попала в зону оккупации. Родители ушли в партизаны, а ее оставили на деда. Дед большевиков люто ненавидел в память о раскулачивании и корове Зорьке, которую пришлось забить перед ее обобществлением. Но фашисты тоже были не по душе. Он долго взвешивал два чувства, и все-таки фашисты перевесили. То есть ненависть к ним оказалась какой-то первозданной, животной, первобытной, не привязанной к истории с коровой. Он стал помогать партизанам. Его сообщения не мог бы разгадать ни один дешифровщик. Дед лепил игрушки. И отправлял с ними внучку до заветного дупла в лесу. Сам-то он ходил с трудом, да и подозрительно, если деда с игрушками встретят. Конечно, старый, что малый, но не в такой же степени, чтобы с игрушками возиться. Вот девочка – это нормально. Идет себе по дорожке, а в корзинке глиняные игрушки. Что же в этом особенного? Никаких записочек в игрушках не было. Фашисты ведь дураками были только в советских фильмах, а в жизни вполне себе соображали. И игрушки порой для проверки дробили прикладами. Но все было чисто.
Дед лепил сказочных чудиков, страшил, коников в бородавках и прочую нечисть. Только он и командир отряда знали, что если у петушка две головы, то в деревню прибыло два артиллерийских расчета, а орудий столько, сколько бородавок на забавной игрушке. За разные рода войск отвечали разные животные. Лишние ноги, головы, клювы и хвосты сообщали подробности о состоянии фашистского войска. Маленькая Верочка обожала эти игрушки и каждый раз с сожалением оставляла их в дупле. Все игрушки – сказочные, необычные. Особенно ей нравились коники с пятью ногами, три спереди и две сзади. Просила деда и ей слепить, но он для нее только простые свистульки мастерил, такие и до войны были, неинтересно совсем.
Игрушечная почта делала отряд неуловимым и на редкость удачливым. Жалили, как пчелы, в самое неподходящее время и в самые неприкрытые места. Но фашисты тоже умели воевать. Воевали они значительно лучше, чем в советских фильмах про войну. Сила на силу. Ненависть на ненависть. У партизан было больше ненависти, а у фашистов – больше силы. Сила перевесила. Взятых в плен партизан казнили прилюдно, собрав всю деревню. Среди них были и родители Верочки.
Дед и внучка стояли в первом ряду согнанных зрителей. Кто-то сдал их, сообщил, что это отец и дочь партизана. Вообще-то по неписаному правилу их тоже должны были расстрелять. Но немецкий офицер посчитал, что придумал казнь поинтереснее – стоять и смотреть. Дед пытался закрыть Верочке глаза своей трясущейся рукой, но получил прикладом по шее. Тем самым, которым игрушки ломали.
Война закончилась, жизнь понеслась вперед, как глиняные коняшки о пяти ногах. Верочка прожила ее как-то очень быстро, в хлопотах и заботах. Но если руки освобождались, она тут же начинала лепить – из всего, что мялось. И только чудаковатых зверюшек, в бородавочках, с двумя головами. Ее и в студию при доме пионеров из-за этого не взяли. Не смогли заставить аккуратного зайчика слепить.
* * *
Вот к этой бабе Вере отец и привез Марусю. Она не хотела ехать. Через пару дней снова лететь в Стамбул, устала, хочется дома посидеть. Хоть и под звуки Диминой политинформации. А тут электричка со сквозняками, деревня с грязью, какая-то бабка с приветом. Кому это надо? Но отцу не откажешь, он опять горнист, опять впереди. Поехала.
И скрутило. Как услышала эту историю, увидела нервно вцепившиеся в пластилин старушечьи пальцы, погладила своими загрубевшими от китайских сумок руками изгибы разномастных диковинных зверюшек, так и пропала. Эстафетная палочка от бабы Веры сама упала ей в руки. Хочешь не хочешь, а беги, неси дальше.
У бабы Веры был свой почерк. Вроде бы все звери разные, а чем-то неуловимым схожи. Это что-то она не умела описать словами, не могла научить, просто лепила, а Маруся сидела рядом и шевелила пальцами в воздухе. Даже не беря в руки пластилин, она чувствовала, что не получается, не попадает она в эту пластичную тональность, как-то не так у нее выходит.
Отец сидел рядом и молчал. Но молчал победно. Он знал дочь, и приятное чувство, что он присутствует при крутом повороте ее жизни, не оставляло его. Так и вышло.
Маруся стала навещать бабу Веру, привозить ей из города мятные пряники и лекарства. Лекарства складывались в коробочку, и Маруся подозревала, что навсегда, а вокруг пряников организовывалось чаепитие. Неспешное, подробное, замедляющее ход времени. Баба Вера, отрываясь от чашки, тянулась к пластилину, и Маруся по первому штриху уже угадывала, что получится. Точнее, кто. Игрушки были живыми. По крайней мере, для бабы Веры.
Постепенно, Маруся и сама не поняла, когда это случилось, она переняла манеру своей наставницы. Не научилась, а именно переняла. Как будто с пальцев сняла. Вошла в резонанс с ее душой, все и получилось. Ведь баба Вера не просто диковинных зверей лепила, а вминала в пластилин свою тревогу, страх, фашистов, партизан, послевоенную тяжелую райскую жизнь, счастье иметь внуков, «донашивать» за ними разномастный пластилин. И Маруся это подхватила. Однажды отломила себе краешек от здоровенного пластилинового колобка, как будто кусочек от каравая отщипнула. И пошло. Она вдавливала в податливость пластилина арест отца, обыск в квартире, предательство Семена, мечту об аспирантуре, безработного мужа, похороны Сереги, китайские сумки, турецкие рынки – всю свою заполошную жизнь. И игрушки у Маруси получались немного другие, но чем-то главным и сокровенным похожие на те, что лепила баба Вера. Потому что на двоих у них была одна страна, непостижимая и чудовищная, великая и смешная. Как их коники о пяти ногах.
* * *
Отец умер весной, не дотянув до двадцать первого века совсем немного. Наверное, слишком прочно был встроен в двадцатый, в его историю, вот они и ушли вместе. Маруся тосковала, часто приходила на кладбище, и всегда не с пустыми руками. Каждый раз она оставляла на могильной плите игрушку – как скрытый текст, зашифрованное послание о своей жизни. Ей верилось, что отец поймет. Марусины игрушки были как кардиограмма ее жизни. То более ровная, то тревожная, то навзрыд, а то брызги счастья.
Игрушки рассказывали про Марусино маленькое предприятие, которое кормит ее семью. Про забавных глиняных чудиков, что притягивают, как намагниченные, разные дипломы со всевозможных конкурсов народного творчества, которых становится все больше. Про сыновей, которые скоро сделают ее бабушкой. Про мужа, ставшего активистом какой-то очередной гражданской инициативы. Про веселую Томку, которая благополучно развелась и снова вышла замуж за владельца продуктового магазина, то есть «склада» в Польше. И про страну, верную заветам графа Уварова. Одним словом, все хорошо. По большому счету. А мелкий счет не для кладбища.
Заодно заходила к Сергею. Его могила, к счастью, так и осталась близкой к краю, потому что бандитские войны пошли на спад. Однажды увидела там мужчину, что-то смутно знакомое было в его согбенно-статной фигуре. Он гладил фотографию, как слепой прощупывает пальцами лицо. На руке не хватало пальца. По этой подробности, как по особой примете, Маруся сразу вспомнила, что это отец Сергея, которого она видела в день похорон. Поколебалась, но подошла.
– Извините, что помешала. Я просто Сергея знала, хороший он был.
– Да, хороший, – немного оторопел от неожиданности незнакомец.
Помолчали.
– Меня Марусей зовут.
– А меня Сан Санычем. Хотя, простите, это армейская привычка, по отчеству. Можно просто Александр.
– Сан Саныч – лучше, гладко на язык ложится. Можно я так вас звать буду?
С той встречи начали общаться, созваниваться. Сначала все больше о Сергее говорили, вспоминали его, и эти беседы были как живая вода для отца. Маруся рассказывала о той части жизни сына, которую отец не знал. И это всегда было не про бандита, а про человека, который ей помогал. Она не кривила душой, таким ей запомнился Сергей.
Постепенно круг разговоров расширился, подмешивая к воспоминаниям заботы о настоящем. Через полгода созвонов и редких встреч Маруся позвала Сан Саныча, отставного военного, к себе на работу, на неопределенную должность с размытыми обязанностями. Всего помаленьку: упаковка, сбыт, охрана – народу-то мало, разделение труда условное. Одно только свято выдерживалось: Маруся лепит из пластилина, а мастерицы, молодые студентки из художественного училища, делают многочисленные копии из глины. Со временем Маруся перешла на полимерный пластилин, который можно обжигать в печи, и он становится твердым, как камень. Это был «золотой фонд» их предприятия, образцы авторской работы. Кроме Сан Саныча, никто не знал, что этот фонд не полный. Часть игрушек уходила на кладбище.
Сан Саныч оказался незаменимым членом их маленькой команды. Он брался за все и ни разу не подводил Марусю. «Весь в Серегу», – думала она и тут же поправляла себя: «Серега весь в отца был».
Но главным достоинством Сан Саныча оказался веселый нрав и умение играть на баяне. Отсутствие пальца было не помехой, что удивляло только первые пять минут. Молодые девчонки-подмастерья поначалу скривились и зашушукались, когда он принес на работу баян и раздвинул меха. Но непроизвольно стали шевелить губами, потом робко подпевать и вот уже громко переливать в звуки свою молодость и силу. Когда Сан Саныч закончил играть и сдвинул меха, девушки были его со всеми потрохами. Словно он зачерпнул что-то чистое и нетронутое с самого дна их душ, заваленных, как буреломом, инстаграмами, фейсбуками и прочей нежитью. Девчонки быстро разучили «Амурские волны», и это стало их корпоративным гимном, без которого не обходились посиделки, случающиеся довольно часто по поводу и без.
* * *
Все было хорошо. Наверное, слишком хорошо. Потом Маруся часто вспоминала слова отца: «Какое-то время ты продержишься». Видимо, это «какое-то время» подошло к концу.
Сначала Маруся ходила в передовиках, в «продолжателях народных традиций», про нее писали в городских газетах и даже сняли маленький сюжет для местного телеканала. А потом вокруг их игрушек образовалась тишина. Даже на очередной ярмарке народного творчества организаторы, почему-то пряча глаза, отказали им в месте, дескать, «все занято». Маруся специально потом сходила на эту ярмарку, увидела голые пространства и призадумалась. Но не успела ничего толком понять, все раскрылось само собой.
Пришли ребята в серых пиджачках и объяснили, что творчество – явление по духу и по сути народное и поэтому принадлежать оно должно народу. А они – его представители. Можно просто: слуги народа. Чиновники, то есть. Потому Маруся Ивановна, как они ее торжественно называли, должна проявить сознательность и подписать какие-то бумаги, после чего предприятие станет уже не частно-капиталистическим, а народным, принадлежащим какому-то Ван Ванычу. Но это только на бумагах Ван Ванычу, а на деле народу, потому что Ван Ваныч – плоть от плоти народной, за него радеющий. Особо инициативный слуга народа, можно сказать. Что касается самой Маруси Ивановны, то ее никто не гонит, наоборот, ей будут созданы все условия для плодотворной работы. На благо народа в лице Ван Ваныча.
Вспомнили и о возрасте Маруси, дескать, пора и о себе подумать. «Зачем вам эти хлопоты, в ваши-то годы?» А о деньгах пусть не беспокоится, все будет оформлено как купля-продажа, в строгом соответствии с законом. То есть по остаточной балансовой стоимости старой печки и нескольких деревянных столов. Так что на ежедневную бутылку кефира ей будет хватать. Хоть сто лет живи.
Маруся гневно отмахнулась. Хотя внутри что-то екнуло. Сердце ушло в пятки. Кажется, отец что-то такое говорил. Но не может такого быть, это же ее детище, ее игрушечная мастерская. Вон, грамотами стену оклеивать можно. В стране порядок наводят, это же не бандитские девяностые. И Сереги рядом нет, защитить некому… С черными куртками проблемы как-то решались. Неужели серые пиджачки сильнее будут? Как же так?
Делая вид, что приглашает посмеяться над нелепостью всей этой истории, рассказала Сан Санычу. Но он почему-то даже не улыбнулся. Зачем-то наиграл «Врагу не сдается наш гордый «Варяг»…» и шумно сдвинул меха баяна. И брови сдвинул. Ну хоть бы что-то одно. Маруся отмахнулась и от него: «Да ну тебя!»
А потом устала отмахиваться. Как гнус, на нее налетели полчища из разных проверяющих органов. Она даже не знала, что столько людей в стране заняты тем, что проверяют, как работают другие. Оказалось, что печка для обжига грозит пожаром, воздух в их мастерской отличается от свежести альпийских лугов, а сама глина не сертифицирована на предмет вредных примесей. Миграционная служба радостно уличила одну из девушек в иноземном гражданстве, а налоговая – нашла ошибку в отчете за позапрошлый год. Кадастровые службы прислали гневное уведомление о том, что Марусино предприятие добывает глину с участка, находящегося в рекреационной зоне, что недопустимо. Маруся даже подумать не могла, что тот подмытый берег называется рекреационной зоной. Его даже берегом назвать трудно. Скорее, край зловонной лужи, куда сливали нечистоты близлежащие коттеджные поселки, что, видимо, не вредило рекреации. А еще была экспертиза какого-то психолога, из которой следовало, что игрушки расшатывают неокрепшую психику детей и подталкивают их к суицидам. Участковый махал пачкой заявлений от жильцов ближайших кварталов, что при погрузке игрушки гремят и производят шум. И еще, еще, еще.
Маруся всюду выходила виноватой перед законом. Прямо как ее отец когда-то. Она и Сан Саныч бегали по инстанциям, пытались доказать абсурдность обвинений, достучаться до здравого смысла, но натыкались либо на откровенное злорадство, дескать, так вам, буржуям, и надо, либо на опущенные глаза. Совсем как у Марусиного научного руководителя, когда он закрывал перед ней дверь в аспирантуру.
Их «Варяг» пошел ко дну, когда ввиду каких-то технических подробностей, понять которые Маруся даже не пыталась, им отключили сначала воду, а потом и электричество.
* * *
У нотариуса, при подписании бумаг, Маруся познакомилась с новым владельцем мастерской. Хотя как можно познакомиться во второй раз? Ван Ванычем оказался мужчина приятной наружности и спортивного телосложения. Манеры и речь выдавали в нем происхождение из хорошей семьи. Даже из очень хорошей. Звали его Семеном. И как-то там дальше по отчеству, Маруся не запомнила. Она всегда звала его просто Семеном, бывшего комсорга, бывшего жениха. И совсем не бывшего, а самого настоящего нового хозяина ее творческой мастерской. Теперь там наймут не самоучек, а дипломированных художников, которые будут продолжать фантазийное направление, заложенное «уважаемой Марусей Ивановной». Раз она, к великому сожаленью, «не захотела остаться с нами». Как говорится, вольному воля. Ее воля начиналась за порогом нотариальной конторы, иди хоть на все четыре стороны. Куда уж вольнее.
Маруся даже не поняла, узнал ли ее Семен. По крайней мере, виду не подал, помазал взглядом и отвернулся. Неужели она так изменилась? Впрочем, гусь свинье не товарищ, в голове всех не удержишь. Совместная ночевка в глубокой юности – еще не повод засорять память. Сколько таких Марусь было, не сосчитать.
Когда-то сослуживцы генерала, отца Семена, доблестно разгромили «цеховой хрусталь», созданный Марусиным отцом. Теперь сын продолжил семейные традиции, отобрав предприятие у Маруси. Профессиональные династии, однако, дело серьезное. Интересно, что бы по этому поводу сказал граф Уваров? То, что говорил Сан Саныч, было матерным.
Маруся ушла, зажав в руках кусок пластилина. Ей хотелось только одного – поскорее домой, никого не видеть и не слышать. Оказаться на своей кухне под тиканье часов и шум закипающего чайника. Чтобы все домашние уже спали и ни о чем ее не спрашивали, не говорили подбадривающих речей и слов утешения. Только бы доползти до дома, остаться одной, взяв в компанию кусок пластилина. Ничего больше не хочется, ничего не нужно. Только тишина, кухня, свет абажура и мягкий, податливый пластилин, в который можно вмять всю правду о своей непростой жизни, всю горечь прощания со своим бизнесом, все тревоги и страхи маленького человека, беззащитного перед катком истории. «Совсем как баба Вера стала», – подумала Маруся.
И что с этим делать? Кому передать пластилинового колобка? Куда нести эту эстафетную палочку? Разве что в детский клуб пойти, кружок лепки вести? Отец бы это одобрил. И она пошла этим путем, чувствуя спиной одобрительный взгляд горниста.
Назад: Модная штучка
Дальше: Амурские волны