Глава 30
На взгляд Демарко первые несколько страниц блокнота Хьюстона не содержали ничего, кроме хаотичных, спонтанных записей.
Идеи для разных сцен, имена персонажей, цитаты из романа Набокова.
Когда стараюсь разобраться в былых желаниях, намерениях, действиях, я поддаюсь некоему обратному воображению, питающему аналитическую способность возможностями безграничными, так что всякий представляющийся мне прошлый путь делится без конца на развилины в одуряюще сложной перспективе памяти. Я уверен все же, что волшебным и роковым образом Лолита началась с Аннабеллы. (Лолита)
главный герой – рассказчик по имени Говард (что значит «благородный страж») и по фамилии Хамфрис? Харольд? Хьюстон? (означает «горное селение»; было бы забавно вызвать любопытство читателей).
У главного героя должен быть заклятый враг – в параллель с набоковским Куильти. Дентон как физический прототип: обаятельный, вкрадчивый, со стильной прической и в дизайнерской одежде. Он должен быть моложе главного героя и более привлекательным для женщин/девушек. Иметь в себе что-то хищническое. А не любить женщин в том смысле, в каком их любит главный герой. Ему должно нравиться их внимание, обожание, даже поклонение ему. Этакий Нарцисс. Примерно ровесник Лолиты. Первокурсник колледжа? – Слишком банально…
заклятый враг героя завидует и ревнует, когда сексуальная новая студентка начинает проявлять к рассказчику больше внимания, чем к нему. Но почему она предпочитает рассказчика? Она интеллектуалка? Или потому, что он пренебрегает ее красотой?
Возможно, по ходу повествования Лолита будет становиться все более и более агрессивной в попытках извести свою красоту. Обкромсает себе волосы. Начнет себя резать. От этого рассказчик только сильнее потянется к ней. Будет сильно переживать и стараться ее успокоить, исцелить, примирить с собой. Насколько его сострадание превзойдет здравый смысл?
рассказчик Набокова о нимфетках: «В этих возрастных пределах все ли девочки – нимфетки? Разумеется, нет… Но и красота тоже не служит критерием, между тем как вульгарность (или то хотя бы, что зовется вульгарностью в той или другой среде) не исключает непременно присутствия тех таинственных черт – той сказочно-странной грации, той неуловимой, переменчивой, душеубийственной, вкрадчивой прелести, – которые отличают нимфетку от сверстниц… Вовне я имел так называемые нормальные сношения с земнородными женщинами. Внутри же я был сжигаем в адской печи сосредоточенной похоти, возбуждаемой во мне каждой встречной нимфеткой, к которой я, будучи законоуважающим трусом, не смел подступиться… Гумберт усердно старался быть хорошим. Ей-богу, старался…»
Дальше следовало еще несколько подобных записей, а также заметки о стрип-клубах, которые Хьюстон время от времени посещал.
город Мак-Киспорт: прокуренный, шумный, крупный вышибала. В общем, устрашающего вида. Мужчины в подковообразном баре в массе немолодые, средних лет или даже старше. Большинство «синие воротнички», рабочие. Но есть двое-трое в костюмах. Плата за вход – 20 баксов; зато разбавленное водой бочковое пиво бесплатно. Большинство девушек выглядят пьяными или обдолбанными. И только одна из них посмотрела мне в глаза. Потом подошла к моему стулу, присела ко мне на колени и заставила меня смущенно заерзать. На вид ей было лет четырнадцать; но наверняка она была старше. Интересно, есть ли возрастные ограничения для стриптизерш в этом штате? Позднее, в отдельной кабинке, она сказала мне, что ее настоящее имя – Джойс. Красивое, но не совсем то. И она явно жаждала не только моих денег, но и еще кое-чего. А я почему-то все время думал об Алиссе. Домой ушел чрезвычайно расстроенным.
Визиты Хьюстона в клубы в Тайтусвилле, Уилинге, Бивер-Фолсе, Амбридже, Нью-Касле и на съезде 7 с межштатной автострады 80 привели его в не меньшее расстройство. И не только из-за того, как вели себя и что испытывали танцовщицы, но и из-за того, что испытывал он сам, когда они совали свои бритые киски ему прямо в лицо.
Возможно ли вообще выписать персонаж Лолиты так, чтобы он вызывал у читателя симпатию и сочувствие?
Как мужчины могут находить удовольствие в подобных вещах? Я чувствую себя каким-то опустившимся мерзавцем.
Демарко нашел эти записи любопытными. Но, лишь дойдя до девятой страницы, он наткнулся на то, что, по его мнению, могло оказаться полезным для следствия. «Первая сцена!» – прочитал сержант. Запись была сделана всего четыре недели назад.
Если вы встанете достаточно рано, а еще лучше не сомкнете своих глаз всю ночь, то серый свет едва забрезжившего утра обнажит перед вами все осколки минувшей ночи, весь ее шлак, теперь уже отшелушенный от криков, фальши и бравады, навеянной виски. Не оставив от нее ничего, кроме липкой, выжатой обертки, очищенной от грубости и пошлости. В этот последний сумеречный час до восхода солнца все ваши визжащие духи испытают приглушенные страдания, их пульсирующие сердца сдавит нечто похожее на примирение. Только это будет не тихое, а вымученное, утомленное перемирие. Хотя еще пока и не капитуляция.
Именно в таком расположении духа я впервые повстречал Аннабел. После одной долгой ночи, которую провел, припав грудью к щербатой металлической кромке барной стойки в старом отеле «Клэрборн», недавно переименованном в «Эри Даунтаунер», но все еще таком же обшарпанном, как раньше. Таком же тусклом и мрачном. С его старыми, поцарапанными столами и стульями, грязными занавесками, потертым и заляпанным пятнами ковром. И воздухом хотя и не прокуренным, но все еще затхлым и полным призрачного дыма сигарет и папирос без фильтра, чадивших в нем на протяжении шестидесяти лет. Воздухом, все еще «благоухающим джином», как сказал бы Твен. Так вот, после той долгой ночи я побрел заплетающимися ногами на улицу, а выйдя из отеля, направился вниз по Стейт-стрит к причалам – наполнить свои легкие озерным кислородом, сдобренным дизельным перегаром барж и других грузовых посудин и приправленным испарениями медицинских отходов, ворошимых судами. Там я встал у перил и позволил ночи себя окутать. Время от времени я слышал чьи-то шаги в темноте, но ни разу не вскинул глаза наверх. Я улыбался воде, которую слышал, но не видел. Я улыбался своим мыслям о черном забытьи и только надеялся, что оно пройдет быстро, если наступит, без угроз и требований грабителей и без торга за мою жизнь, к которому я совсем не был склонен.
Увы, меня никто не потревожил. И я снова пошел по Стейт-стрит, но уже наверх, к Перри-сквер. А там уселся на скамейку, приняв ее за свое кресло забвения. Но его чудодейственная сила явно куда-то утекла. Или растворилась в собачьей моче… А может, иссякла, не выдержав минетов и анальных совокуплений, постука пальцев, детских пуков, газов, капель растаявшего мороженого и грязных подгузников. Потому что у меня не получалось забыть ничего.
Прошел еще час. А затем… затем я вдруг различил звук пронзительной боли. Я не узнал его тогда и могу услышать только сейчас, в отдаленной перспективе памяти. Но это был именно такой звук – с такой болью, какой я никогда прежде не знал. Болью, выворачивавшей душу, которую, как мне казалось, и так уже всю вывернуло наружу от муки. И эта боль явилась мне в облике юной бредущей девушки – сначала показавшейся мне неясной серой фигуркой, сотканной из дымки и вынырнувшей из дымки. И только потом, когда она приблизилась по дорожке к моей скамейке, я разглядел ее босые ноги, обнаженные руки, тонкие колечки проволоки, свисавшие с каждого уха и колыхавшиеся при каждом ее движении. Услышал музыку ее шагов и подумал о ее нежных ушках – как они могли выносить такой жуткий шум, глухую, тяжелую барабанную дробь и визгливо-кричащий вокал? Шаг за шагом девушка сокращала дистанцию, разделявшую нас. Но не замечала меня. Я был черным невидимым угольком на скамейке пустого парка. Она наверняка пробегала мимо этой скамьи сотни раз раньше; и скамейка всегда пустовала. Потому она и теперь полагала, что вокруг никого больше нет. Она уже была совсем близко от меня, когда я заметил в ней осознание. Открыв в изумлении ротик, девушка резко остановилась, а потом отпрянула в сторону, споткнулась на краю дорожки, подвернула лодыжку и упала, слишком потрясенная, чтобы вымолвить даже слово. Свернувшись калачиком, она молча глядела на меня.
Я поднял обе руки: «Смотри – я стою и не двигаюсь».
Она вцепилась пальчиками в маленькую сумочку, висевшую на поясе вокруг талии: «У меня есть газовый баллончик!»
«Он тебе не потребуется. Клянусь. Я не сдвинусь ни на дюйм». Наверное, я прикусил губу, потому что вдруг ощутил во рту привкус крови и виски. И этот привкус и охладил, и одурманил меня.
– Господи! – воскликнул Демарко. – Неужели кому-то это покажется забавным?
Под первой сценой Хьюстон написал: «Не отдает ли набоковщиной? Может, лучше выбрать стиль похожий, но более современный и менее осмысленный – а-ля Буковски?»
Демарко достал блокнот и сделал пометку на первой странице: «Кто такой Буковски?»
Новая запись Хьюстона была датирована следующим днем.
В ее глазах беззащитность, которая меня обезоруживает. И в этой ее беззащитности больше невинности, чем первородной наготы. Я представляю, как она лежит рядом со мной, позволяет мне делать разные темные вещи, удовлетворять все низменные, похотливые желания, которые я могу себе вообразить. И даже тогда ее глаза сияют чистотой непорочности. Они зеленее шлифованного нефрита и сверкают ярче, чем горит нефрит в лучах солнца. Я вижу в них не просто свое нагое отражение. Я вижу в них себя разоблаченным, абсолютно прозрачным. Со всеми пятнами и прожилками низменной грязи, проступающей из меня, как моторное масло, разлитое на снегу.
Демарко снова раскрыл свой блокнот на чистой странице и написал вверху крупными буквами: Аннабел. Под этим именем сержант дописал: «выглядит невинной», а ниже сделал еще одну приписку: «глаза зеленые».
Две следующие записи, отчеркнутые тонкими сплошными линиями, не были датированы. И кроме них на этой странице больше ничего не было.
Я влюбился в умирающую девушку. Во всяком случае, она говорит, что умирает. Хотя выглядит вполне здоровой и сексуально привлекательной, как обладательница «Тройной короны».
Когда она спит, мне хочется овладеть ею. Мне хочется пожрать ее всю, заглотить без остатка, как заглатывает удав молодую антилопу. После этого я бы улегся на солнце, ощущая ее в своем нутре и слизывая со своих губ ее вкус, и проспал бы до тех пор, пока во мне не растворились бы все ее клеточки.
Пока Демарко читал эти отрывки, беспокойная мысль не давала ему покоя: «Кто этот персонаж? Может быть, Хьюстон пытался представить себе, что думает больной, страдающий психическим расстройством мужчина?»
А затем сознание сержанта пронзила еще более тревожная мысль: а что, если все это говорит не герой Хьюстона? Что, если это сам Хьюстон?
– Черт побери, – выругался Демарко.
Через минуту он достал календарь. Первая сцена была написана в воскресенье, следующая – в понедельник. А остальные были без даты. «Почему не все записи датированы? – задумался сержант. – Может, иногда Хьюстон делал их в спешке? Или недатированные записи были сделаны в тот же день, что и датированная запись перед ними? И имеет ли вообще это какое-то значение?»
По словам Нейтана Бриссена, Хьюстон думал, что нашел наконец свою Аннабел в стрип-клубе – примерно за шесть недель до своего исчезновения. Но что, если он знал ее еще раньше, до встречи в клубе? Что-то в этой женщине проняло его, взбудоражило его сознание. Может быть, он влюбился в нее. А может, и нет. Но на следующий день он продолжал о ней думать. Возможно, в тот вечер, в четверг, он пришел в ее клуб в первый раз. Сказала ли она ему – в их первую встречу, – что танцевала топлес? Наверное, сказала. И, может быть, Хьюстон рассказал ей о новом романе, который писал. Возможно, она узнала его – возможно, это она была влюблена! Как бы там ни было, но Хьюстон сделал свою последнюю запись – о пожирании ее живьем – в неустановленную дату.
В своем блокноте Демарко записал:
Не завладела ли им одержимость Аннабел и не привела ли эта одержимость к ее убийству?
Не помогла ли ему Аннабел расправиться с семьей?
Возможные мотивы других? Сумасшедший поклонник? Безумный напарник наркомана, порешившего мать Хьюстона? А может, у Аннабел был парень, и он узнал о ее шашнях с Хьюстоном? А если мотив – профессиональная зависть… Тогда кто? Дентон? Конеску? Кто-то еще?
Демарко какое-то время вчитывался в эти вопросы, размышляя над каждым. Зачем Хьюстону убивать Аннабел? И когда он мог ее убить? Никаких сообщений о пропавших стриптизершах не было. Как, впрочем, и неопознанных тел… Демарко зачеркнул первый вопрос и посмотрел на остальные. Наличие соучастника у наркомана могло бы объяснить два способа убийства – колотую рану у малыша и перерезанные горла у всех остальных. «Стоп! – сказал себе сержант. – Подожди. Ты же отождествляешь писателя с его героем. Но ведь все эти записи – вымысел. Просто выдуманная история. В ней описывается не Хьюстон».
Демарко уже был готов перечеркнуть все вопросы, но вдруг остановился, оторвал от бумаги ручку, еще раз перечитал вопросы и оставил их как есть.
Неужели писатель перевоплотился в своего героя? Неужели убийство матери и самоубийство отца надломили Хьюстона, породили в нем ярость, с которой он пытался бороться, но которую так и не смог обуздать? Демарко отлично знал, что такое подавляемая ярость. И понимал, как одно-единственное событие могло порушить всю благополучную прежде жизнь и оставить ее обрывки трепетать и беспомощно биться под дуновением ураганных ветров черной ночи.
Но разобраться во всем, что произошло с Хьюстоном, отделить зерна от плевел у Демарко пока не получалось. Существовала ли Аннабел в реальности? Как и стрип-клуб, в котором она якобы работала? Или они были писательским вымыслом? Где проходила черта, отделяющая Хьюстона от автора этих записей, изобличающих самые темные и низменные инстинкты мужчины? Сочинения Хьюстона раньше никогда не были настолько мрачными и зловещими. Где та оптимистичная, обнадеживающая история, о которой ему говорил Нейтан? Или до ее концовки было еще слишком далеко?
В этих записях сержанту представал совершенно другой писатель – не тот, которого он знал (или считал, что знает). Насколько его голос был неискренним и фальшивым? И насколько он отражал характер самого человека?
Демарко откинулся на спинку стула. И посмотрел на свои руки в белых перчатках. «А сколько в тебе самом притворства и фальши?»
– Мы все притворяемся и носим личину – каждый свою, – в голос ответил себе Демарко. – Настоящие мы только ночью.